Возможно, такова и была необъявленная цель образования – учить молодых людей видеть мир усталыми глазами того возраста, когда разочарование, усталость и фиаско маскируются под мудрость.
Состязание между судьбой и свободой воли такое скособоченное оттого, что люди неизменно принимают одно за другое – яростно бросаются на то, что закреплено и непреложно, в то же время пренебрегая тем, чем поистине могут управлять сами.
По образу мысли Тедди – а думал он об этом много, – это зависело от того, с какого конца смотришь в подзорную трубу. Чем ты старше, тем вероятнее будешь разглядывать собственную жизнь не с того конца, потому что так жизнь твоя лишается захламлений, образы становятся четче, а заодно возникает и впечатление неизбежности. Характер – это судьба. Если рассматривать все так, каждый раз, когда Тедди шел на тот судьбоносный подбор, Нельсон, оставаясь Нельсоном, делал ему подсечку, и Тедди, оставаясь Тедди, рушился на пол в точности как и тогда. Если рассматривать издали, даже шанс выглядит иллюзорно. Номер Мики в призывной лотерее всегда будет 9, номер Тедди – всегда 322. Почему? Потому что… ну вот так уж сказка сказывается. Да и, как это понимали древние греки, невозможно прервать или как-то значимо изменить эту цепочку событий, стоит истории начаться. Будь Тедди тем, кем его считала Джейси, когда пыталась соблазнить у Гей-Хед, изменилось бы немногое, потому что она уже была Джейси. Атаксия – частица ее ДНК с зачатия – отыскала бы ее, даже если бы жизнь Джейси не была секс – наркотики – рок-н-ролл. Возможно, такова и была необъявленная цель образования – учить молодых людей видеть мир усталыми глазами того возраста, когда разочарование, усталость и фиаско маскируются под мудрость. Вот каково было Тедди, когда он раскрыл журнал выпускников Минервы и узнал о смерти Тома Форда – словно исход предрешен с самого начала. Конечно же, выйдя на пенсию, Том переехал бы в Сан-Франциско и там – впервые свободный быть самим собой – подцепил бы СПИД и умер, как опасался Тедди, в одиночестве.
Но таков был не тот конец подзорной трубы. Хорошо, пускай – возможно, если глядеть на все с надлежащего конца, искажения все равно неизбежны: дальнее кажется ближе, чем на самом деле, но ты хотя бы смотришь в ту же сторону, куда движется твоя жизнь. А жизнь от ее хлама избавить в действительности не получится по той простой причине, что жизнь и есть сплошь хлам. Если свобода воли лишь иллюзия, не является ли эта иллюзия необходимой – если в жизни вообще обязательно должен иметься какой-то смысл? А точнее – что, если не должен? Что, если тебе дается осмысленный выбор, а то и не один, который способен изменить твою траекторию? Ладно, скажем, иногда и впрямь возникает ощущение, что исход предрешен, но вдруг предрешен лишь частично? Состязание между судьбой и свободой воли такое скособоченное оттого, что люди неизменно принимают одно за другое – яростно бросаются на то, что закреплено и непреложно, в то же время пренебрегая тем, чем поистине могут управлять сами. Сорок четыре года назад на этом самом острове, когда им в лицо глядели целые горы улик иного, Тедди и его друзья согласились с тем, что их шансы жуть как хороши. Дурни, конечно, по всем объективным меркам, но не были ли все они в ту ночь еще и отважны? Что полагается делать, когда перед людьми целый мир, которому плевать, будут жить они или умрут? Съеживаться в комок? Падать на колени? Если Бог и существует, должно быть, Он давится от хохота. Мухлюет с ними, а эти чертовы дурни, кого Он якобы создал по собственному образу и подобию, не Его винят во всем, а себя.
А думал Тедди о том, что знание, наверное, переоценено. Выслушав Мики, они, конечно, узнали Джейси чуть лучше, чем в юности, однако новые сведения ничего не меняли – по крайней мере, лично для него. Он любил ее тогда и любит до сих пор… что бы там ни было… несмотря ни на что. Мики и Линкольн, друзья его юности? Их он тоже любит. Все еще. Так или иначе. Невзирая на. Именно так, как сам всегда надеялся быть любимым. Как на это надеются все.
И ото всего этого Линкольн затосковал по тому единственному, что было ему недоступно – вернуть своих друзей, всех троих, – и не просто вернуть, а такими, какими были они в Минерве, когда перед ними расстилалась вся жизнь.
На самом деле, сын, надо тебе, – заверил его Вава, – твоей собственной утраченной юности.
Но нет, Линкольн был вполне уверен, что дело вовсе не в этом. Им с друзьями вторая юность полагалась отнюдь не больше, чем второй шанс все сделать по уму. Да и не об утраченной невинности тут речь, потому что к 1971-му всю ее уже растрясло тем, что они узнали о жизни на занятиях, равно как и в корпусе “Тета”, не говоря уже о войне и призывной лотерее, которые могли изменить их личные траектории.
А тогда что? – желал выяснить Вава. – Если не юность или невинность – что?
Поначалу Линкольн не понимал, а затем сообразил. Осознал, что на самом деле томится он по наивной убежденности своего поколения, что если мир окажется неискупимо испорчен, им удастся из него попросту сбежать. Если выражаться такими словами, выходит как-то стыдно, но разве не это было центральным догматом их веры? Они верили, что быть правыми насчет той войны, по поводу которой их родители так упрямо не правы, означает, что они в каком-то смысле особенные, а то и даже исключительные. Они изменят мир. Или хотя бы увернутся от самых грубых его стимулов, от его разнообразных взяток и нечистых помыслов. Вольфганг Амадей, возможно, и не прав насчет многого, однако ни он, ни мать, ни кто другой в их поколении не был глуп настолько, чтобы верить, будто можно сбежать из мира, который тебя породил.
Этим он отличался от Вольфганга Амадея – и это запросто могло оказаться главным различием между ними. Вава был кальвинистом. Везде он видел знаки не только собственной избранности, но и избранности Линкольна. У других людей с этим не очень. На Тедди посмотрел разок – и не увидел ни следа божьей милости. Ошибался ли он? Нынче вечером, когда Линкольн брел за каталкой, на которой Тедди везли в операционную, у него не шел из головы вопрос: отдельный ли случай то, что произошло в “Рокерах”, или же его лучше рассматривать как часть давнего шаблона, который в двух словах можно описать так: жизнь у Тедди (заимствуя понятие Гроббина) не задалась? Еще в Минерве Тедди, казалось, смирился с вероятностью того, что жизнь у него не задастся. Отчего сам собой напрашивался вопрос: такое смирение – причина или следствие? Кротко ль Тедди принял неизбежную траекторию собственной жизни, – или же принял мужественно свою неспособность изменить эту траекторию?
А Мики? Удалась ли жизнь у него? Наблюдая, как он играет свой любимый рок-н-ролл на очень высокой громкости, Линкольн ответил бы: да. Разве не это он сказал Аните? Что из них троих, похоже, только Мики живет той жизнью, которой и должен жить? Но всего несколько кратких часов спустя уверенности в том поубавилось. Благодаря философским разглагольствованиям уставшего от жизни пьянчуги в Линкольне, как он тому ни пытался противиться, поселились сомнения насчет старого друга, и сейчас он вновь припомнил лицо Мики тем утром, когда тот, сидя на своем “харлее”, глядел куда-то в пространство, а лицо у него было маской… чего? Разочарования? Печали? Сожаления? Музыка – это для него жизнь или побег от жизни?
Черт, – подумал Тедди. Да что они подмешивают в эти наркотики? Должно быть, есть в них какой-то психоделический, изменяющий сознание компонент, потому что теперь он отчетливо видел то, что до сих пор скрывалось за пологом. Да у него, считай, приход – как у Карлоса Кастанеды. Тревожило лишь, что в любую секунду подействует анестезия, и на этом всё. Может, получится убедить врачей прописать ему еще одну дозу, на потом. Если же нет, придется найти какого-нибудь шамана, кто сможет вернуть его в это место магической ясности, потому что Тедди ощущал себя близко, на самом деле близко от понимания, ну, одним словом – всего.
Или, выживи он, – мог бы стать республиканцем, поддерживать и прочие тупоумные зарубежные авантюры, в которых убивают других молодых людей. Если прищуриться вот эдак – когда он проснется после операции всего лишь с одним глазом, останется ли “прищуриться” применимым глаголом? – судьба человеческая выглядит и сложной (в ней много рабочих деталей), и простой (в итоге ты – это ты).
И причина того, что он снова упал, не в том ли, что он – тот, кто он есть, а не какой-то другой гипотетический человек? “ПАДАТЬ” определенно записано где-то у него в генетическом коде заглавными буквами, и на сей раз шансы на счастливый исход, очевидно, не жуть как хороши. Чуть раньше, услышав, как врач говорит: “Ладно, поглядим, удастся ли нам спасти этот глаз”, он воспринял эти слова как “Крутанем, пожалуй, – может, и повезет”. Через час-другой, когда он придет в себя и врачи примутся наставлять, за чем именно ему нужен глаз да глаз, глаз у него для этого, возможно, останется всего один. Имейся у него какие-то королевские устремления, можно было бы уже пускаться в Страну слепых, предварительно поняв, где она. Это и будет для него новой нормальностью.
– Интересно то, – говорил Тедди, – что люди не сильно любопытствуют насчет друг друга.
– Разве у всех нас нет права на личное?
– Есть, разумеется. Но я не о том. Мы позволяем людям хранить секреты, но затем убеждаем себя, будто все равно знаем этих людей. Возьми Джейси. Мы все были в нее влюблены, но что мы на самом деле о ней знали? До этого я никого похожего на нее не встречал, поэтому мне и не с чем сравнивать. А если вдуматься, она в той же лодке сидела. Ей мы, должно быть, казались такими же загадочными, как она нам.
Видимо, я к тому, что многого о людях мы не знаем – даже о тех, кого любим. Кое-чего о себе я тебе никогда не рассказывал – и, вероятно, есть такое, что не касается меня, и ты этого не рассказывал мне. Но то, что мы держим в секрете, находится в самой середке того, что мы есть. Том Форд, к примеру, никогда не выдавал, что он гей.