Итак, друзья мои, — говорил он, — помните, что ваша первая и обязательная задача превратить запасных в настоящих солдат. На это ни сил, ни воли жалеть нельзя! В этом и ни в чем другом, пока вы не пойдете с ними в бой, скажется ваше мужество и офицерская доблесть. Верьте мне, труднее и почетнее научить других драться умно и расчетливо, чем самому в одиночку жертвовать собою… Если вы не проникнетесь сознанием важности этого дела, не приложите все ваше усердие, все ваше умение и смекалку к достижению этой цели, то грош вам цена как командирам! Достичь этого можно твердым внутренним порядком, постоянным надзором… В сознание каждого нижнего чина должно войти, как исповедание веры, что высшая воинская добродетель — дисциплина. Без дисциплины — нет храбрости. А без храбрости — нет чести… Ну, с Богом, господа… час близок… не
Русский солдат искони показывал себя самоотверженным воином. Храбрым в бою, стойким в походе, стремительным в атаке. Еще Фридрих Великий говорил, что русского солдата мало убить — его надо еще повалить. Так и есть, потому что таков русский народ, из рядов которого вышел солдат… Ну а генералы наши — академики? а правители? а вот эти общественные деятели из какой вывелись плесени?
Но ведь никакое взыскание не страшнее смерти. А ее мы видим каждый день. И войска, знающие бой на практике, подозрительно и враждебно выслушивают и нравоучения и угрозы. Войска ведают — не твердая воля старшего боевого товарища ведет их по суровому пути к победе, ради которой никакие лишения, трудности и жертвы не кажутся чрезмерными, а бездушное своеволие, измышления бесплодного ума чиновника, зачастую немца-чиновника, не принимавшего участия в боях. Да, утверждаю, как велит мне долг офицера и русского человека, — если суждено нам дойти до позора и бесславия, то виновны в том будут не войска, а чиновники в генеральских мундирах, сделавшие все, чтобы угасить священный дух нашей армии…»
Боже ты мой! Сколько заводится у нас в полку бумаг из-за этих писанных нравоучений! Все свое время мы — младшие начальники — проводим в переписке и настолько связаны указаниями сверху, что не смеем проявить ни своей инициативы, ни применить свой собственный боевой опыт…
Общая жалоба — нет духовного единения старших начальников со своими войсками. Петровские традиции строгой дисциплины, внушенной примером личным, и боевого братства, завещанного нам Суворовым, утрачены. И в этом непоправимое зло. Служба родине заменена чиновной службистикой, отпиской, отчиткой, отмашкой. Иные начальники совсем забыли о войске. Солдат в лицо не знает своего генерала! Начальство бывает в частях с одной лишь карательной, инспекторской целью. Оно отталкивает от себя и офицеров и солдат чиновным высокомерием и барским пренебрежением…
— Скажи, скажи, почему ты непременно хотел просить моей руки у папы и мамы? Ведь это же теперь никто не делает. И очень, должно быть, стыдно… Почему?
Игорь не удивляется вопросу. Он сам сейчас об этом думал, во всяком случае, о чем-то очень близком этому.
— Обязательно нужно, — говорит он. — Как же можно стыдиться? Это ведь как присяга… когда перед строем становишься на колено и целуешь знамя… Что же тут стыдного? Присяга на жизнь и смерть… и на верность, — добавляет он тихо и медленно и тут ловит ответный огонек в широко раскрытых глазах
а, она полюбила его за то, что ему трудно. Он поднял большую тяжесть, и она, Люба, будет стоять рядом. Нет, конечно, она не в силах, она очень маленькая, чтобы поддержать эту тяжесть, но она будет всегда здесь, рядом, всегда веселая, всегда счастливая, всегда верная, всегда внимательно прислушивающаяся к нему, и ему будет легче, даже если тяжесть станет тяжелее. Он это знает и потому полюбил ее и говорит, что она — жизнь… И она будет жизнью. Они пойдут рука об руку каждый с собственной поклажей за спиною, как два странника, идущие к общей цели, но со своим оружием, как солдаты на войне, — кто с ружьем, кто с большой пушкой, но обязательно вместе… Вот тогда, когда она поняла это, она и сказала себе: «Донесу! Удержу!» — и слова эти стали как заклинание, как клятва…
Да, она полюбила его за то, что ему трудно. Он поднял большую тяжесть, и она, Люба, будет стоять рядом. Нет, конечно, она не в силах, она очень маленькая, чтобы поддержать эту тяжесть, но она будет всегда здесь, рядом, всегда веселая, всегда счастливая, всегда верная, всегда внимательно прислушивающаяся к нему, и ему будет легче, даже если тяжесть станет тяжелее. Он это знает и потому полюбил ее и говорит, что она — жизнь… И она будет жизнью. Они пойдут рука об руку каждый с собственной поклажей за спиною, как два странника, идущие к общей цели, но со своим оружием, как солдаты на войне, — кто с ружьем, кто с большой пушкой, но обязательно вместе… Вот тогда, когда она поняла это, она и сказала себе: «Донесу! Удержу!» — и слова эти стали как заклинание, как клятва…
«Не думайте, что я герой, но война — это тоже как жизнь… С ней надо так же бережно и серьезно… Жизнь и смерть. Умереть, конечно, страшно, но легко. А жить — это счастье. Это трудно, потому что не только для себя, это вместе, сообща, и только тогда — счастье. Это надо очень хотеть и очень уметь…»
«Не думайте, что я герой, но война — это тоже как жизнь… С ней надо так же бережно и серьезно… Жизнь и смерть. Умереть, конечно, страшно, но легко. А жить — это счастье. Это трудно, потому что не только для себя, это вместе, сообща, и только тогда — счастье. Это надо очень хотеть и очень уметь…»