слова Иоанна Златоуста: «Страдания – совершенство и средство ко спасению, страдания – совершенство и средство ко спасению».
Mortem effugere nemo potest[1], дорогой друг, – наконец произнес человек, продолжая безотрывно рассматривать собственное, затуманенное папиросным дымом отражение в окне
А Лев Николаевич, напоминавший старую, смертельно уставшую, нахохлившуюся птицу, мимо которой эти люди проходили с полным безразличием, не обращая на нее никакого внимания, остро ощущал, что хоть он теперь и едет вместе с ними в одном вагоне, но они бесконечно далеки друг от друга, словно бы обитают на разных планетах.
была своего рода отчаянная безбытность и одновременно совершенно искреннее, детское упование на то, что все совершается по воле Божией, а всякое своеволие греховно и дерзостно.
Нет, не стал утруждать себя ответом. Просто хорошо знал Сергей Михайлович, что дух ее владельца находится в ней, в рукавах, например, обитает, таится в карманах, прячется под бобровым воротником, и подобным образом он обманет его и не будет им мучим.
Открыл глаза и увидел перед собой измученное, испуганное, обезображенное гримасой страдания лицо Феликса. Таким он его еще не видел никогда. На нем не было и следа от прежней гордой самонадеянности, знаменитой юсуповской надменности, весь лоск сошел с него, и под ним оказалась растерянность избалованного мальчика, младшего брата, старший брат которого оценил свою жизнь недорого, чем потряс всю свою семью, и теперь лежал перед всеми в гробу, что стоял на высоком крутом берегу Москва-реки, совершенно чужой, будто бы узнавший нечто такое, о чем никто из оставшихся жить Юсуповых не мог знать в принципе.
Дмитрий Павлович решил свести счеты с жизнью, в которой разуверился, запутался окончательно, не понимая, кто он есть на самом деле, кому может верить, а кому нет, кого любит он, а кто действительно любит его, кто пользуется его именем в своих целях, а кто бескорыстно предан ему
Бог воззрел на твои слезы, матушка. Не печалься, пусть и болит твое сердце, и слезы твои высохли. Твой сын будет жить… – помолчал и прибавил: – Покуда жив я.
что, выйдя из пришедшего в храм, с великой яростью набрасываются на пастыря и готовы растерзать его, разорвать на части, надругаются, глумятся над ним, спасшим чужую душу, но погубившим свою, познавшую многое и оттого умножившую скорбь.
Слушай меня, Алешенька, и ничего не бойся, – Григорий Ефимович опускался на колени перед лежащим на кровати цесаревичем и начинал быстро говорить: – Стану я, раб Божий, благословясь, пойду, перекрестясь, из избы во двери, из двора в ворота, в чистое поле в восток, в восточную сторону под красное солнце, под млад месяц, под частыя звезды, под утреннюю зорю, к Окияну-морю; у Окияна-моря, на крутом берегу лежит Латырь-камень, на Латыре-камне церковь соборная, в церкви соборной злат престол, на злате престоле сидит бабушка Соломония, Христа повивала, шепоты, ломоты унимала, болезни, порезы и посеки, от удару и от укладу и булату унимала и запирала. Как из Латыря-камня ни воды, такожде из раба Божия Алексия ни руды, ни болезни, из курицы ни молока, из петуха ни яйца, не из раба Божия Алексия ни руды; как Илья-пророк иссушил реки, источники, такожде бы у раба Божия Алексия твердо утвердились…. Руда, заключись в море; ключи на небесах, замки достану, эти ключи и замки святыми молитвами запру и укреплю посеки и удары, во веки веков, аминь. Дерно, дернись, рана, вместо жмись, не от кости руды, не от камени воды; стань, кровь, запекись гуще густого клею. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!
