автордың кітабын онлайн тегін оқу Временщики и фаворитки XVI, XVII и XVIII столетий
Кондратий Биркин
Временщики и фаворитки XVI, XVII и XVIII столетий
Книга I

ПРЕДИСЛОВИЕ
Лежащая перед читателем книга была написана во второй половине XIX века, того высоконравственного и чопорного века, который Блок простодушно назвал «железным». У нас, после двух мировых войн и революций, живущих в неизвестности — не ждет ли впереди что-то похлеще, — у нас такое определение может, пожалуй, вызвать даже некоторое умиление, как перед размахивающим деревянной саблей ребенком.
Не то чтобы XIX век был таким уж благополучным, но от XX века его отличала непоколебимая уверенность в прогрессе, в том, что человечество движется вперед и что там, впереди, — светлое будущее. Может быть, самым поразительным и трогательным эпизодом, это демонстрирующим, был написанный на рубеже нового, XIX века небольшой труд Кондорсе «Эскиз исторической картины развития и прогресса человеческого духа». Скрываясь от якобинских ищеек, под угрозой гибели — покинув свое убежище, он будет арестован и примет яд, чтобы избежать гильотины, — Кондорсе описывает человечество, которое в прошлом неуклонно двигалось к высотам Разума и Добродетели и которое в будущем подымется неизмеримо выше…
Впрочем, что ж! У Кондорсе были на то основания. Помня о его страшной судьбе, не забудем и того, что он скрывался в меблированных комнатах. Однажды на лестнице он встретил проживающего в этой же гостинице своего политического врага. Хозяйке достаточно было сказать: «Если Кондорсе погибнет, грех будет на вашей душе», и Кондорсе смог спокойно дописать свой «Эскиз». Даже преследования тех времен умеряли человеческой порядочностью. И XIX век как будто оправдывал прогнозы Кондорсе: при всех своих недостатках этот век шел к прогрессу, к благосостоянию всех граждан.
Вероятно, именно поэтому XIX век твердо верил в себя. И брался судить и мерить всех по себе.
Зная то, чего не знали люди прошлого века, мы, конечно, можем позволить себе смотреть на них сверху вниз. Вот и эта книга… Прикидывая, что «Башня» — это, конечно, лондонский Тауэр, а «Фома Морус» — это Томас Мор, читая про «Норфсомберланд» и лорда Рутьуэна,[1] как будто разбираешь детские каракули. Строго говоря, никто не доказал, что нынешняя транскрипция лучше; но все равно возникает приятное чувство превосходства над устаревшим правописанием автора.
Впрочем, не будем задерживаться на орфографии: мы разойдемся с XIX веком и в более важных вопросах. Чопорный век не мог допустить, чтобы у кого-то были взгляды на мораль, отличные от единственно правильных взглядов XIX века. И, конечно, особенно резко это проявляется у историков, описывающих нравы прошедших веков. Биркин здесь не выделяется ничем особенным. Крупнейший историк XIX века Маколей, описывая своего любимого героя Вильгельма Оранского, выставляет напоказ его великие заслуги, но честно как добросовестный историк, не утаивает пятен на его славе: например, потворство гнусному убийству, по сути малого масштаба геноциду, в Гленко, а также наличие у Вильгельма одной любовницы. Эти его недостатки идут как-то на равных: то и другое — несмываемое пятно на бессмертном образе.
Биркин столь же строг к безнравственности. Он с возмущением составляет список любовниц Генриха IV, а по адресу самих красавиц разражается красноречивыми тирадами вроде:
«Грустно и больно сердцу видеть девушку, необдуманно жертвующую своей непорочностью, удостаивающую своей взаимностью первого встречного; нельзя не пожалеть об этой чистой жемчужине, втоптанной в грязь. Нельзя, однако же, не почувствовать если не негодования, то презрения к красавице, гордящейся своей непорочностью, колющей глаза всем и каждому строгостью своих правил, ищущей выгодного себе покупщика, хотя и в лице законного мужа, но без малейшего участия сердца… Подобным красавицам жизнь легка именно потому, что они жизнью не живут, не умеют чувствовать, а не чувствуют ничего потому, что в их белоснежной груди — кусок белоснежного мрамора вместо сердца». После этого неудивительно, что как самую хвалебную характеристику Жанны д'Альбре он цитирует слова историков: «в ней кроме пола, не было ничего женского».
Историк, аккуратно собирающий дворцовые сплетни, волей-неволей ставит себя в двусмысленное положение. Либо он должен, вопреки здравому смыслу, доказывать, что это и есть История с большой буквы. Такова обычная канва романов Дюма, что вполне может быть оправдано в художественной литературе, но не в книге, претендующей на научность. Либо надо признать, что он занимается чем-то второстепенным, да еще и нравственным ли? Легче всего писателю выйти из такого положения, приняв чуть залихватский тон: мол, сам знаю, что пишу о пустяках, но не любо — не слушай, а врать не мешай. Однако мало кто на это готов.
И все же предлагаемая книжка не так трагически серьезна, как появившаяся недавно на прилавках перепечатка книги французского историка о любовницах Наполеона, где автор строго научно и серьезно, без тени иронии по отношению к французскому полубогу, перечисляет его женщин, подчеркивая, как благородно он относился к двум десяткам своих любовниц и как они по большей части оказывались неблагодарны герою.
Биркин, может быть, перегибает палку в другую сторону, когда он негодующе описывает похождения, скажем, того же Генриха Наваррского. «Солнце, — пишет он, — ярче французской короны и повыше королевского престола; однако же его пятна не укрылись от глаз наблюдательной науки. Путь к славе может быть тернист, труден, извилист, но никогда не должен быть грязен; стыд и позор тем славолюбцам, которые удобряют почву для своих лавров кровью человеческой или смрадной грязью».
Наверное, мы не умнее людей XIX века. Но мы знаем, что нравственные каноны меняются со временем. Шатель был зверски казнен за то, что выбил зуб Генриху IV — так относились тогда к покушению на короля. Мы сочли бы варварством смертную казнь за нелепое и неудачное покушение, но готовы делать скидку на средневековые представления. Писатели же XIX века этой скидки (по крайней мере, в вопросах секса) не делают, полагая свои представления о нравственности за вечные и неизменные Законы Природы. Над этим легко посмеиваться. Но, может быть, именно это наивное представление только и способно удержать общество от нравственной деградации? Интеллигентный человек способен, понимая относительность морали, оставаться нравственным; но тот, о ком народная мудрость говорит «недоученный хуже неученого», узнав, что человек произошел от обезьяны, считает это достаточной причиной, чтобы совершать любые гадости, не стесняясь Вечным Божьим Законом.
Каковы политические симпатии Биркина? Стоит ли он за высокое призвание монархии, критикуя отдельных монархов? Или, может быть, либерал XIX века, он пытается исподтишка подкопаться под священные устои, разоблачая не «отдельные недостатки отдельных королей», а весь институт монархии? Кто он — славянофил или западник?
Об этом пусть читатель составит собственное суждение, потому что разные страницы книги оставляют разное впечатление. У автора можно найти рассуждения, которые хотя обрадуют наших славянофилов, но и приведут в некоторое недоумение. «Немало принесло вреда нравам предков наших, немало способствовало моральной порче народа сближение Руси с Европой», казалось бы, отлично, но… — «распахнув двери своего царства западному просвещению, Иван III не мог отделить добра от зла, пшеницы от куколя. Сперва Греция, а потом европейские державы внесли порчу в ее нравы, до того безукоризненные». Так что же, еще во времена Ивана III началась порча?.. А мы всегда думали, что с Петра… А впрочем что же: бывают и такие радетели домотканного, сермяжного, которые готовы и крещение Руси отнести на счет влияния «гнилого Запада» и искать правды у Перуна и Ярилы.
Легче и безопасней всего занести Биркина в разряд «детей своего времени». Так, когда он презрительно замечает о Елене Глинской, матери Грозного: «Беглая литвинка литвинкой и осталась» (имея в виду, что она, в отличие от нравственно безупречных русских женщин, завела любовника) — тут ясно чувствуется отпечаток тогдашних «неоднозначных» отношений с завоеванной, но непокорной Польшей или, как ее тогда поэтически называли, Литвой. То же явно относится и к предлагаемому объяснению зверств Ивана Грозного: «Не литовская ли кровь говорила в нем в те минуты, слишком частые, когда он пил русскую боярскую кровь, не брезгуя впрочем и простонародной».
И тем не менее, «гонитель дворян, совмещавший в лице своем должность неумолимого судьи, а подчас и палача, — Иван Грозный, подобно Христиерну II Датскому и Людовику XI Французскому, был, — пишет Биркин, — демократ в душе и сочувствовал народу». Вывод довольно неожиданный. Трудно понять, как это «сочувствие народу» согласуется, скажем, с известной расправой над Новгородом, где к женщинам привязывали детей — ив воду, а опричники разъезжали по реке, приглядывая, чтобы никто случайно не выплыл; подобный же эпизод из многополезной деятельности Христиерна Датского читатель найдет в книге. Но это не мешает автору утверждать, что беседы с любовницей (женщиной из простонародья) «высевали в уме и сердце Христиерна великие идеи о необходимости преобразований в государственном строе». «Крутые, бесчеловечные меры, принятые Христиерном в Норвегии, имели благую цель: он хотел укротить духовенство и олигархов, угнетавших народ и попиравших его интересы и чувства достоинства человеческого… При всем том, — оговаривается Биркин, — благая цель никогда не может быть оправданием средств бесчеловечных».
Пусть читатель судит сам. Мне же кажется, что наибольшее негодование у Биркина вызывают не так короли, как феодальный строй, который со времен Французской революции рассматривался как изначально негодный, безнравственный и подлежащий полному искоренению. Подобно многим революционерам, Биркин настроен против «злых бояр» и полагает, что царь хорош, если он грозен для бояр. «Типичный представитель» своего века, он верит, что народ-то не подведет, что народная власть, воплощенная в добром царе, окажется близкой к идеалу. Впрочем, развивать эту мысль не стану, опасаясь, как бы кто-нибудь впоследствии не назвал уже меня «типичным представителем» предрассудков XX века.
Биркин слишком усердно пользуется первоисточниками, мало заботясь о том, как они согласуются между собой. Неудивительно поэтому, что не ко всем своим персонажам Биркин относится объективно. Скажем, к Марии Стюарт он благосклонен, легко прощает все ее эскапады, лишь мельком, исключительно в порядке исторической добросовестности упоминает, как почти невероятную, возможность, что она виновна в убийстве Дарнлея (здесь историки колеблются), и полностью отбрасывает возможность (принимаемую большинством), что она была «похищена» Босфелом (Босуэллом) с собственного согласия. Зато если Биркин кого невзлюбит, тому беда. Например, графу Лейстеру (Лейчестеру) всяко лыко в строку, даже его сватовство к той же Марии, о каковом автор ничтоже сумняшеся пишет: «Нет сомнения, что именно для убиения Марии Стюарт он, с согласия Елизаветы, за нее сватался. Отравив королеву шотландскую и этим путем присоединив ее королевство к Англии, остановился бы Лейчестер на этом? Нет, разумеется. За Марией, отравив и Елизавету и оставшись после нее единственным наследником, убийца взошел бы на престол Великобритании. Что им руководила эта адская мысль, доказательством могут служить все последующие события…» — которые, впрочем, ничего даже отдаленно похожего не доказывают. Не сочувствует Биркин и Елизавете Английской, всячески подчеркивая преувеличенность похвал ее красоте даже в молодости — впрочем, исключая случай, когда надо обругать ее старшую сестру Марию Тюдор, — тогда оказывается, что Елизавета «восемнадцатью годами моложе и в тысячу раз красивее Марии».
Боюсь, впрочем, что если б он аккуратно привел их в согласование, книга оказалась бы скучной. И мне кажется, что современный читатель, вскормленный «социально-экономическими предпосылками», с удовольствием прочтет о том же Лейстере, как «падение отца, а вслед затем заговор Уайэта подвергли его опале королевской и были причинами заключения в Башне, где по таинственному предопределению судьба столкнула его с Елизаветой. С первых своих встреч с красавцем Додлеем принцесса почувствовала в своем сердце непреодолимое к нему влечение, по объяснению Кемдена — вследствие рождения своего под одним и тем же созвездием. Трудно было бы найти причину глупее…»
Тут я прерву автора, потому что он сбился с тона. Это с ним случается периодически: описав таинственные предзнаменования и предсказания астрологов, он тут же оговаривается, что этим астрологам не верит ни на грош. Я могу только одобрить его здравый смысл и пожелать того же многим моим современникам, которые по утрам исправно слушают астрологические прогнозы, — но Биркин выходит, явно выходит, из принятого образа. Тем более что, разоблачив астрологов, он готов уже на полном серьезе через несколько страниц рассказывать о мистической роли цифр 4 и 14 в жизни Генриха Наваррского.
Пикуль написал бы об этом совсем иначе. Но я не уверен, что современный тон лучше. И я готов позавидовать современникам, читавшим эту книгу сто лет назад, когда встречаю такие, например, строки: «Кто из нас еще в детстве не читал об этой знаменитой пощечине, более позорной для Елизаветы, нежели для ее фаворита?» В самом деле, кто из нас о ней читал?..
И уж ради этого одного стоит прочесть эту книгу. Печально детство, в котором не довелось услышать ни о дубе, в ветвях которого прятался король Карл II, ни о плаще, который Рэли (а может быть, Эссекс) бросил под ноги Елизавете. Да, большая часть этих романтических (романических, говорили в старину) историй выдумана; некоторые из них развенчивает и наш автор, отрицая, например, что Генрих IV, осаждая Париж, пропускал в город возы с продовольствием. Боюсь, что этого и вправду не было. А жаль. Давайте хотя бы об этом прочтем.
Алексей Толпыго
1
В нынешнем издании орфография частично приведена в соответствие с современными нормами. Но я позволю себе ориентироваться на издание XIX века с ароматом его «Форфсрингэ», «Рутьуэнов» и «Елисавет».
ВСТУПЛЕНИЕ
Sur cent favoris des rois, quatre-vingt et cinq ont ete pendus.
Napoleon I.
La femme d'un charbonnier est plus respectable que la maitresse d'un prince.
J. J. Rousseau.Внимательно перечитывая летописи былых времен, наши и иностранные, невольно приходишь к тому убеждению, что, кроме ненависти, злобы, эгоизма, зависти, и любозь играла не последнюю роль во многих мировых событиях и весьма часто оказывала немаловажное влияние на судьбы народов и целых государств. К сожалению, к вопросу о значении любви в истории с должным вниманием относились весьма немногие, и нельзя надивиться бедности европейских литератур по части монографий героев и героинь, эксплуатировавших слабости сильных мира сего — временщиков и фавориток, бывших спутниками многих светил политического горизонта.
От историка, посвятившего свое перо жизнеописанию фавориток, никто и не потребует сальных анекдотцев, в биографии фаворита или временщика не должно быть страниц, напоминающих Аретино, Боккачио или Лафонтена. Если к любви в истории отнестись единственно как к источнику добра и зла, если на любовь посмотреть только как на силу слабых и слабость сильных, тогда биография временщика или фаворитки бесспорно может иметь смысл и значение.
Геркулес, прядущий у ног Омфалы или облачающийся в хитон Деяниры, Самсон, покорно склоняющий голову под ножницы Далилы, — символы знаменательные! В них олицетворение любви и неги, торжествующих над силою и могуществом и побеждающих героев непобедимых… И сколько раз в истории встречаются нам те же Геркулесы с Омфалами и Самсоны с Далилами в лицах правителей царств и их фавориток: Фаиса подстрекает Александра Македонского сжечь Персеполис; Антоний предпочитает римский престол ложу Клеопатры; дочь Иродиады требует у Ирода головы праведника и получает ее… В руках Мессалины — тигрицы, страдающей нимфоманией, — слабоумный Клавдий дуреет окончательно; Нерон, обольщенный блеклыми прелестями достойной матери своей, Агриппины, или ласками Поппеи, прибавляет к своей биографии несколько страниц, написанных кровью. Мудрый Юстиниан становится бесхарактерным ребенком пред своей Феодорой; бич божий Атилла умирает в объятиях красавицы… Как мал и ничтожен Карл Великий, плачущий над гробом своей любовницы, от которого его не могут оторвать, к которому, по наивному объяснению летописцев, его влечет волшебная сила! Минуя длинный ряд многих великих событий, в которых любовь являлась главным деятелем, укажем на Франциска I, сведенного в могилу ядовитыми ласками прелестной Фероньеры; на Генриха IV, преклоняющего колени пред Габриэлью д'Этре; на грозного Ришелье, пляшущего сарабанду пред Анной Австрийской… Вот, наконец, влюбчивый Людовик XIV, напевающий нежности какой-нибудь Лавальер, Монтеспан; или он же, версальское солнышко на закате, под башмаком ханжи Ментенон, вдовы шута Скаррона. Восемнадцатый век, открывающийся во Франции безумными оргиями регентства и оканчивающийся кровавыми поминками по убиенной монархии, — особенно богат временщиками, фаворитами и фаворитками повсеместно. Август Саксонский хвалится распутством, не на шутку воображая себя Юпитером.
Мы указали на те исторические факты, в которых любовь являлась источником зла, когда она не только свергала королей с престолов, но даже лишала человека достоинства, низводя его на степень животного. Такова изнанка любви, но нельзя упускать из виду, что это самое чувство может подвигнуть человека к высокому и прекрасному. Бросим же беглый взгляд на светлую сторону любви, на ее роль доброго гения в судьбах монархов и народов.
Почти повсеместно любовь, являясь в лице цариц-христианок, жен царей-язычников, была участницей в великом деле просвещения царств светом Христовым. В истории находим не одну женщину — законную супругу или фаворитку, употреблявшую свое влияние на могучих людей в пользу и во благо их подданным. Агнесса Сорель умела воскресить в Карле VII чувства долга и чести; Ментенон обращала внимание Людовика XIV на ученых и литераторов, заслуживающих поощрения. Если в вышеприведенных примерах злой любви нежные ручки женщин разрушали престолы или подавали монархам перья для подписи смертных приговоров, то бывали же между женщинами и светлые личности, укрощавшие порывы лютости во владыках земли, славившихся жестокосердием. Бывали минуты, в которые ласки Дивеке, фаворитки Христиерна II Датского, из зверя превращали его в человека… У нас Анастасия Романовна, первая супруга Ивана IV, была ангелом-хранителем России, унесшим с собою в гроб все человеческие чувства Грозного…
Незавидна участь временщиков и фаворитов, но и судьба фавориток не лучше. Счастливиц — из объятий пьяных солдат попадавших в объятия монархов или из развратных трущоб в чертоги дворца, — сравнительно, было очень немного; чаще случалось наоборот. Фаворитки, подобно Лавальер, успевавшие вовремя удалиться в монастырь, были счастливее других как избравшие благую участь; вообще же говоря, судьба полудержавных содержанок была почти всегда та же, что и обыкновенных. Старость, дающая людям права на уважение, постигая отставную фаворитку, обращалась ей в позор и поругание; если же и бывали люди, оказывавшие ей уважение, то едва ли оно могло быть лестно разжалованной прелестнице.
Представьте себе графиню Дюбарри на ее Люсьенской даче; Дюбарри, осыпанную бриллиантами, утопающую в шелках, бархатах, кружевах; Дюбарри, которую Людовик XV запросто потчует кофе собственной варки, за что, также запросто, удостаивается услышать из уст графини: «Merci, la France!» Через двадцать лет эта же самая Дюбарри на эшафоте ползала на коленях перед палачом, умоляя о пощаде, эту же самую Дюбарри палач потчевал тогда пинками и подзатыльниками, побуждая склонить голову под топор гильотины, грубо повторяя бывшей фаворитке:
— Allons, canaille!!.[2]
Таков был конец последней титулованной фаворитки короля французского — конец, над которым стоит призадуматься…
Раздумье над бедствиями, которыми временщики искупали свое мимолетное величие, над позором, постигавшим большинство фавориток при жизни или после смерти, побудило нас избрать эпиграфами для нашего труда изречения двух величайших людей своего времени:
«Из сотни королевских фаворитов восемьдесят пять погибло на виселице», — сказал Наполеон I — сам временщик счастья, пред которым раболепствовал весь свет.
«Жена угольщика достойнее уважения, нежели любовница государя!» — говорил Жан-Жак Руссо, мудрец, кроме божества своего — природы, не преклонявший головы ни перед кем на свете.
2
Эти подробности о казни графини Дюбарри слышали мы от покойного Н.И.Греча; ему же они были рассказаны очевидцем. Малодушие несчастной возбуждало жалость во многих присутствовавших, даже из числа тех, которые смотрели тогда на казни, как на спектакль.
НАСТРОЕНИЕ УМОВ И ОБЩЕСТВЕННАЯНРАВСТВЕННОСТЬ В ЕВРОПЕ
ТУРЦИЯ. ИТАЛИЯ. ИСПАНИЯ. СРЕДНЯЯ И СЕВЕРНАЯ ЕВРОПА. РОССИЯ
СУПРУЖЕСТВО И ПОЛИТИКА
ИОАННА БЕЗУМНАЯ. ЕЛЕНА, ДОЧЬ ЦАРЯ ИВАНА III. ЦАРЬ ВАСИЛИЙ И ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ. ЛЮДОВИК XII И МАРИЯ, ПРИНЦЕССА АНГЛИЙСКАЯ
1501-1560
Глас народа — глас Божий — говорит древняя, всемирная пословица. Прислушаемся же к разноязычному народному говору Европы, приветствующему начало XVI столетия, ознаменованное войнами, моровыми поветриями, неурожаями, разливами рек, землетрясениями, явлениями комет, затмениями и множеством других естественных событий, для суеверной, невежественной толпы всегда зловещих, всегда нагоняющих на нее неотразимую панику.
«Пришли последние времена! — слышится повсеместно. — Близится кончина мира и недалек день страшного суда. Слова Евангелия сбываются воочию: царство восстает на царство, язык — на язык, силы небесные колеблются. Люди, позабыв Бога, развратились хуже, чем во времена Ноевы… Сказывают, будто уже и Антихрист народился!..»
Мысль о близком светопреставлении неоднократно тревожила умы и в предыдущие, столетия, но в шестнадцатом веке преждевременный страх о кончине мира и всеобщие сетования на развращение нравов были основательнее, чем когда-либо. Шестнадцатый век, от самого своего начала до конца утопавший в крови и всевозможных пороках, действительно можно было принять за последний век бытия мира. Растлением нравов, забвением законов божиих и человеческих любое государство Европы могло смело потягаться не только с Римом времен Ювенала или древним Вавилоном, но даже с Содомом и Гоморрою. Из всех монархий, пожалуй, одна Турция, говоря сравнительно, еще могла похвалиться строгостью нравственности и верностью своим религиозным убеждениям… Можно ли было вменять в вину турецкому султану его многоженство, разрешаемое Кораном, когда короли-христиане одни женились по шести, по восьми раз, другие имели целые гаремы, третьи, наконец, жили в кровосмесительной связи с родными своими дочерями или сестрами? Можно ли было укорять исповедников ислама за их пороки, когда во главе Западной Церкви красовался папа Александр VI, которому вместо тройной митры первосвященника приличнее было бы быть увенчанным семиярусной тиарой из всех семи смертных грехов. «Антихрист народился!» — говорили люди шестнадцатого столетия. И точно: глядя на папу римского, его можно было принять за Антихриста либо за зверя апокалипсического. Этими же самыми прозвищами, через двадцать лет после смерти Александра Борджиа, католический мир позорил Мартина Лютера. Но к которому из двух они были применимее, кто их более заслуживал: самозванный наместник первоверховного апостола, римский папа — он же убийца, клятвопреступник, кровосмеситель — или виттенбергский монах, апостол Германии, явление которого было вызвано злодействами Александра VI и его предшественников? Лютер, подобно птице Феникс, возродился из пепла костров, на которых погибли за правое дело Ян Гус, Иероним Пражский и Савонаролла. Александр Борджиа был последней каплей, переполнившей чашу терпения божьего и человеческого.
Племянник папы Каликса III, Родриго Ленцуоли, родился в Валенсии в 1431 году. После бурно проведенной молодости, снискав репутацию отъявленного негодяя, он по приглашению дяди прибыл в Рим /1455 г./, где ожидала его кардинальская шапка со всеми сопряженными с нею почестями, выгодами и блестящими надеждами. В мантии кардинала Родриго и в зрелых летах оставался неизменно все тем же, чем был в юности, с той разницей, что тогда распутствами своими он позорил только свое имя, а теперь пятнал свой сан, навлекая справедливое негодование на себя лично и на дядю… Прибытие свое в Рим Родриго ознаменовал связью с патрицианкой Розой Ваноцца, подарившей ему четырех сыновей и дочь — вечно позорной памяти Лукрецию Борджиа. Фамилию эту, данную и детям своим, Родриго принял вместе с именем Александра VI по своем избрании на папский престол, который он наследовал после дяди, 11 августа 1492 года, благодаря проискам членов конклава, своих клевретов, кардиналов Сфорца, Чибо и Риарио. Перемена имени и переоблачение из одеяния кардинальского в рясы первосвященнические были для Родриго тем же, чем бывает для змеи перемена кожи; в шестьдесят лет он был все тем же сластолюбцем, каким был и в двадцать, его не удерживали от распутства ни седины, ни тиара. Дети его святейшества оказались вполне достойными своего родителя: в Цезаре, особенно, он нашел верного себе помощника и сообщника в делах государственных и любовных. Не довольствуясь фаворитками из среды знатнейших семейств дворянских и духовных, папа и сын его обратили страстные помыслы на прелестную, белокурую Лукрецию — дочь одного, сестру другого, — сделавшуюся вскоре любовницей обоих!.. Связь Лукреции с отцом и одним братом не помешала ей, в свою очередь, удостаивать нежнейшими ласками другого, младшего брата, Гифри, герцога Сквиллаче, зарезанного наемными убийцами по приказанию ревнивого Цезаря!.. Все эти мерзости опять-таки не воспрепятствовали той же Лукреции в короткое время сменить трех мужей. Первым был Джиованни Сфорца, герцог Пезаро и Пьяченцы /1493 г./: с ним дочь папы развелась через четыре года вследствие его рановременной дряхлости. За ним следовал Альфонс, герцог Бизеньи /побочный сын короля Альфреда II Арагонского/, в 1500 году удавленный по распоряжению шурина, того же братоубийцы — Цезаря Борджиа. Через год двадцатидвухлетняя вдова Лукреция стояла пред брачным алтарем с Альфонсом д'Эсте, герцогом Феррарским.
Политическая деятельность Александра VI и Цезаря, их гениальные замыслы объединения Италии не имеют отношения к предмету нашего труда, а потому, умалчивая о них, скажем, в заключение беглого биографического очерка семейства Борджиа, о смерти папы.
Имея в виду истощение казны непрерывными войнами в Италии и оргиями в стенах Ватикана, Александр VI в последние два года своей жизни решился расширить круг прибыльной торговли индульгенциями, чинами и кардинальскими шапками. Последняя статья была особенно доходна, здесь папа, как говорится, одним камнем убивал двух птиц: получал деньги с нового кардинала и, по закону, наследовал имение покойного его предшественника. За вакансиями остановки не было. Его святейшеству стоило только пригласить кардинала к себе на завтрак или на ужин, достаточно было даже пожать ему руку или приказать отомкнуть дверь, запертую на ключ, чтобы его эминенция дня через два или через три изволил отбыть из жизни временной в жизнь вечную… Примешать яду в кушанье или питье было вещью простой и нехитрой, особенно для Александра Борджиа, отравившего Зизима, брата султана Бая-зета, по просьбе последнего. Но так просто отравлять можно было только магометанина: для очистки кардинальских вакансий у папы были придуманы иные, остроумнейшие способы, именно рукопожатие и отмыкание замка. Для первого папа надевал на палец правой руки золотой перстень, из внутренней стороны которого при легком пожатии чужой руки выходил стальной волосок, чуть слышно ее укалывавший и впускавший в укол капли аду, от которого, несмотря на гомеопатическое его количество, не было спасения. Точно таким же механизмом были снабжены ключи у дверей или шкафов, по просьбе папы отмыкаемых его жертвами.
Во второй половине августа 1503 года папа вместе с верным своим Цезарем решил отправить на тот свет трех кардиналов и с этой целью пригласил их на ужин. В числе прочих лакомств, заготовленных для дорогих гостей, находились бутылки с кипрским вином, «подслащенным» его святейшеством. Эти бутылки, припасенные на закуску, были отданы под надзор благонадежного буфетчика… В половине ужина, еще задолго до десерта, папа и Цезарь приказали подать себе вина, разумеется не из заветных бутылок, как оно случилось.
Осушив поданные бокалы, Александр и сын его, усугубляя любезность и внимательность к гостям, предложили им последовать их примеру, и в эту самую минуту папа, изменясь в лице, испуганно, тоскливо стал ощупывать себе грудь и шею.
— Что с вами, ваше святейшество? — заботливо спросил один из собеседников.
— Ничего, ничего… — отвечал злодей и, обращаясь к секретарю, продолжал торопливо, — потрудитесь поскорее принести из спальни мою наперсную ладонку, она должна быть на аналое, около кровати…
Присутствовавшие невольно переглянулись. Каждому из них было известно, что Александр VI постоянно носил на шее ладонку, с которой была тесно связана вся его судьба. Когда он был еще кардиналом, какая-то цыганка, даря ему эту ладонку, предсказала, что он не умрет до тех пор, покуда будет носить ее на шее… Занятый мыслью об отравлении кардиналов, с утра 18 августа 1503 года, Александр VI забыл надеть на шею роковой подарок цыганки и вспомнил о нем только вечером, именно тогда, когда, должно быть тоже по рассеянности буфетчика, выпил бокал вина отравленного, приготовленного для кардиналов. Посланный в комнаты, по возвращении своем в сад /ужинали на открытом воздухе/, нашел гостей в страшном смятении, а папу и его сына Цезаря в предсмертной истоме: оба попали в ту яму, которую рыли другим. Александр умер в жестоких мучениях, но Цезарь остался жив, благодаря ваннам из горячей бычьей крови.
Безобразно раздутый и зловонный труп папы-изверга с великим трудом и площадной бранью едва втиснули в гроб уборщики падали, призванные для этой операции с ближайшей живодерни. Труп Александра Борджиа мог бы служить олицетворением папской власти, отныне на веки предаваемой земле, даже без надежды на воскресение, так как Александра VI можно было назвать последним теократом католицизма!
Секретарь папы, ходивший в его спальню за заветной ладанкой, клятвенно уверял, что, приближаясь к кровати, он видел покойного папу, лежащего на ней в полном облачении, озаренного светом свеч в высоких подсвечниках, окружавших этот парадный одр. Допуская, наперекор здравому смыслу, явления призраков, мы желали бы только узнать, какой силе припишут это видение мечтатели-духовидцы?
Семейство Борджиа в Риме может служить образчиком безнравственности всех владетельных особ, а за ними — духовенства, дворянства и простонародья всех герцогств и республик Италии XVI столетия. Из последних Генуе и Венеции неотъемлемо подобает незавидное право на прозвище лупанаров, вертепов распутства всей южной Европы. Хроники и памятные записки того времени изобилуют соблазнительными рассказами о том, что творилось при дворах герцогов Сфорца в Милане, Медичи во Флоренции, д'Эсте в Ферраре, Бентивольо в Болонье, Колонна в Остии, Монте-фельтри в Урбино, Малатеста в Римини и т. д., но мы не приводим этих рассказов, щадя стыдливость читателя… Поэзия, изящные художества процветали в Италии повсеместно, но вникая пристально в эти произведения, нельзя не заметить и на них клейма разврата и цинизма. Как на представителя поэзии того времени, укажем только на Аретино /1492-1557/, имевшего тысячи поклонников, поклонниц и сотни более или менее бесстыдных подражателей. Живописцы и скульпторы, исчерпав мифологические сюжеты, преимущественно те, которые льстили современному вкусу, без зазрения совести вносили характер чувственности в изваяния и в картины духовного содержания, обнажая тела святых, преимущественно женского пола, придавая их лицам черты знаменитых прелестниц либо избирая своих любовниц в натурщицы для олицетворения мадонн…
«О, матерь Божия, тебя ли,
Мое прибежище в печали,
В чертах блудницы вижу я!» —
говорит Савонаролла в поэме нашего Майкова, и эти немногие слова, вложенные поэтом в уста мученика, красноречивее целого десятка страниц характеризуют как итальянскую иконографию XVI столетия, так равно и взгляд на нее даже не фанатиков, но людей мало-мальски набожных.
Внедряясь таким образом в ту область живописи, которая для него всего менее должна бы быть доступною, разврат не миновал даже наук, особенно естественных. Первейшие врачи прилагали особое старание в изготовлении зелий: возбудительных, приворотных, плодо-убийственных и смертоносных. На все эти яды был огромный спрос, и торговля ими давала громадные барыши промышленникам. Как в любви, так и в политике яды — в Европе вообще, в Италии же в особенности — играли, как увидим, не последнюю роль. Вместе с составителями ядов и любовных эликсиров, оттесняя истинно ученых людей на задний план, горделиво выдвигались вперед астрологи, алхимики, маги, каббалисты и им подобный сброд, пользовавшийся, в Италии и повсеместно, особенной благосклонностью государей. Колумб едва мог вымолить у Изабеллы Испанской три несчастных корабля для открытия Нового Света, с его неистощимыми золотыми и серебряными рудниками, в то самое время, когда императоры, короли и герцоги тратили громадные суммы, награждая шарлатанов-алхимиков. Астролог Нострадамус был кумиром двора Генриха II во Франции и там же ученый Бернар Палисси умер в цепях, в Бастилии… Но подобных примеров в XVI веке повсюду такое великое множество, что им можно и счет потерять. Мы упомянули о них для того только, чтобы пояснить читателю, в какой мере тогда торжествовали мрак над светом, ложь над правдой, порок над добродетелью.
Как бы для полной гармонии порчи нравственной с порчей телесной, независимо от эпидемий и уже существовавших в Европе болезней, список последних увеличился еще одной гнуснейшей, с быстротой пламени распространявшейся повсюду в первые годы XVI века… Этим чудовищем (говорим о сифилисе) Европа была обязана Карлу VIII, королю французскому, или, вернее итальянской войне, им сумасбродно начатой и продолжавшейся при его преемниках, Людовике XII и Франциске I. Отклоняя от себя позорную честь ознакомления Европы с этим адским недугом, один народ ссылался на другой, придавая болезни весьма нелестное для своего соседа прилагательное. Так, испанцы называли сифилис болезнью американской, итальянцы — испанской, французы — неаполитанской, наконец, все прочие европейские народы — французской.
Из Италии мысленно перенесемся в Испанию. Она обсыхала тогда от крови мавров, вытесненных Фердинандом Католиком и супругой его Изабеллой. Для окончательной осушки и расчистки родной земли от крови еретиков и нехристей и их богомерзких учений, король и королева по настоянию духовенства учредили инквизиционные судилища, с их истязаниями и кострами. Последнее средство было признано особенно полезным для искоренения в Испании всего, что в течение восьми веков было насаждено в ней окаянными маврами, а насаждены ими были, между прочим, науки и художества. Под владычеством мавров невежественная Испания развилась, просветилась, образовалась, но восьмивековые труды просветителей обратились в прах в течение двух-трех лет. Развитый, просвещенный и образованный народ должен был смиренно протянуть голову под ярмо теократизма.
— Да воцарится же мрак пещеры отшельнической вместо света, возжженного руками нечестия! — говорила инквизиция. — Не нужно Испании другого света, кроме пламени наших костров!
И запылали костры, и в клубах смрадного дыма, затмевающего умы, возносились к небу вопли нескольких тысяч жертв мракобесия. Вместе с ними горели на кострах произведения искусств и, по мнению фанатиков, корень зла — книги!.. Омар, военачальник одного из мавританских халифов, сжег Александрийскую библиотеку, но мавры впоследствии загладили это варварство, просвещаясь сами и просвещая покоренные ими народы. Испанская инквизиция XVI столетия выжгла и выкурила из родной своей страны просвещение и образование, превратила ее в царство мрака, невежества — и с той поры погрузилась Испания в умственную летаргию, от которой не пробуждается и до сего дня.
Прибрав к рукам короля и королеву, тиранствуя над народом, само испанское духовенство, под личиной благочестия, в стенах монастырей усердно служило духу времени, то есть Бахусу и Венере. Принося в жертву фанатизму красавицу-мавританку, еврейку или свою же соотечественницу — еретичку, нередко суровый инквизитор приносил ее прежде в жертву своему сластолюбию. Пламенные объятия и бешеные ласки судьи были прологом ввержения несчастной в пламя костра или предания ее в руки палача на истязания невыносимые. Инквизитору даже не было надобности прибегать к насилию, иная жертва с радостью уступала ему, услышав из его уст клятвенное обещание пощады жизни ее собственной, или жизни матери, отца, брата, мужа… Пощады, разумеется, не было, клятвопреступления своего сам преступник не вменял себе в грех, так как обманутая не принадлежала к числу детей единоспасающей католической церкви. Когда же ведомая на казнь громогласно объявляла народу о злодействе судьи, ей не только никто не верил, но самое обвинение, как облыжное, принималось всеми присутствующими за внушения злого духа.
Франция, не взирая на разорительную войну, Англия — разоряемая Генрихом VII, королем-скрягою, Дания, угнетавшая Швецию, и Швеция, угнетаемая Данией, Австрия и Германия, волнуемые междоусобиями, Польша, Литва, наконец даже наша святая Русь — одним словом, все европейские государства являли в XVI веке самые печальные картины нравственного упадка во всех общественных сферах. Что говорят нам летописи о последних годах царствования Ивана III, великого собирателя земли русской?
Возникавшие у нас при Иване III расколы, которые можно назвать отголосками западных реформ, колебали доныне непоколебимые религиозные убеждения народа. В 1503 году в Москве над распространителями так называемой жидовской ереси совершались казни, лютостью своею нимало не уступавшие испанским аутодафе. Казнями и гоненьями достигало ли тогдашнее наше правительство благой цели охранения нравов от соблазна? Нимало. Расколы усиливались, число их последователей возрастало, на ересиархов большинство смотрело чуть не как на святых, и именно потому, что суд царский и духовный вместо шутовского колпака венчал их венцом мучеников… Большинство духовенства, за немногими исключениями, являло ли собой заблудшим овцам стада Христова благие примеры смирения, благочестия и нравственности? Отнюдь. В 1500 году царь, раздав детям боярским монастырские земли покоренной новгородской области, помыслил, что духовенству, особенно черному, неприлично владеть селами, деревнями и тем отвлекаться от служения Богу мирскими, суетными заботами. Духовенство, обсудив этот вопрос на соборе, созванном Симоном митрополитом, отвечало Ивану III горькими укоризнами, ссылаясь между прочим на татар, щадивших монастырскую собственность, и говоря в заключение, что она должна быть неприкосновенна как собственность Божия. По приговору третьего собора в 1503 год запрещено было священнодействовать тем из вдовых иереев и диаконов, которые, «забыв страх Божий, держат наложниц, именуемых полупопадьями». «Уличенные же в пороке любострастия (продолжает приговор), да живут в миру и ходят в светской одежде. Еще установляем, чтобы монахам и монахиням не жить никогда вместе, но быть в особенности монастырям женским и мужским, и прочее». На этом же самом соборе строго воспрещалось мздоимство, ибо высшие чины духовенства не гнушались взятками, даже вымогали их у подчиненных: архиепископ Геннадий явно брал деньги с посвящаемых им иереев и диаконов.
Эта распущенность в нравах духовенства, давая против него сильное орудие раскольникам, вводила в соблазн народ, подрывала в нем уважение и доверие к служителям церкви и, наконец, развращала его. Ребенок, видя примеры распутства в отце и матери, весьма часто следует им: так было и с народом, тем же переимчивым ребенком. Распри в царском семействе, вражда царицы Софии Фоминичны с княгиней Еленой Степановной /невесткою царя, вдовою старшего его сына/, их обоюдные ябеды, каверзы, наушничанья царю, его старческая или вернее, ребяческая уступчивость то одной, то другой, были явлениями, если и не новыми, то тем не менее обидными для народа, привыкшего видеть в государе и его семействе высокие примеры добродетелей и домашнего согласия. Добродетелью и строгостью правил княгиня Елена Степановна не могла похвалиться. Ветреная дочь господаря молдаванского, пренебрегая обязанностями, которые налагал на нее титул невестки русского царя, забывая, что она мать нареченного наследника престола, князя Димитрия Ивановича, вела себя далеко не так, как бы следовало. Княгиня Елена Степановна жила разгульно, имела любовников, глумилась над нашими обычаями, играла своим добрым именем и вместе с ним шапкою Мономаха, готовившейся Димитрию. Бедный юноша, еще при жизни Ивана III венчанный им на царство, был отстранен от престола, заточен в темницу, в которой, по приказанию царя Василия Ивановича, был уморен голодом или задушен. Царице Софии Фоминичне может быть труднее было бы сломить свою кичливую соперницу, если бы последняя умела держать себя с тем царственным величием, умом и тактом, которыми всегда отличалась супруга Ивана III, дочь и сестра Палеологов. Немало принесло вреда нравам предков наших, немало способствовало моральной порче народа сближение Руси с Европой.
Распахнув двери своего царства западному просвещению, Иван III не мог отделить добра от зла, пшеницы от куколя. Сперва Греция, а потом европейские державы, тесно сближаясь с Россией, вместе с зачатками образования внесли порчу в ее нравы, до того времени безукоризненные. Так в стенах одной и той же школы дети, учась добру от наставников, учатся от своих товарищей многому дурному и перенимают от них вредные привычки.
Предлагая очерк нравственного состояния Европы XVI века, мы желали ознакомить читателя с той почвой, с теми благоприятными условиями, которые особенно способствовали появлению во многих государствах и временщиков, и фавориток, появлению, которое было тем чаще и обильнее, чем порочнее были нравы государства вообще, правителя его в особенности. Кроме нравственной порчи, этому способствовала политика того времени, принуждавшая государей жертвовать ей и ее расчетам теми чувствами человеческими, которые должны быть неприкосновенны как в величайшем монархе, так и в самом ничтожном простолюдине. Брак по расчету никогда не может быть счастлив, при этом браке та или другая сторона, муж или жена, всегда жертва. Молодой бедняк домогающийся руки старой, но богатой невесты, бедная красавица, идущая за дряхлого урода-миллионщика — как бы ни уверяли добрых людей в своем бескорыстии, едва ли найдут из сотни тысяч людей одного легковерного, который бы поддался на обман и не ответил бы на все уверения: «Полноте, не морочьте!» Того же ответа должны ждать себе нежные отцы и матери, осеняющие брачным венцом голову сына или дочери наперекор их желаниям, не взирая на их мольбы и слезы, руководствуясь единственно гнусными расчетами. Браки венценосцев XVI столетия были именно основаны на одном расчете, весьма часто обрекавшем на супружество младенцев в колыбели, отделенных друг от друга целыми морями и многими тысячами верст. Бывало и так, что невеста совершенных лет, а жених кормится грудью, или наоборот… «Соображения государственные, благо народов, слияние партий, упрочение мира!» — вот те громкие фразы, которыми политика заглушала протесты сочетавшихся браком или голос совести в тех, которые жертвовали детьми или сами отваживались на ужасное самопожертвование. Таким образом, благодаря супружеским союзам, в шестнадцатом веке все европейские государи были в кровном родстве и в то же самое время в кровавой вражде между собой. Здесь зять вооружается на тестя, там — шурин на зятя, далее за невыполнение какой-нибудь статьи рядной записи супруг позорно изгонял супругу, либо свекровь враждовала с невесткой, золовка со снохой, пасынок с отчимом. Где же тут хваленые политикой «благо народов», «слияние партий» или «упрочение мира»? Да не семейная ли вражда искони веков, со времен Каина и Авеля, была первым источником войн и кровавых неурядиц? Удельные князья в России, Тюдоры и Плантагенеты в Англии, Габсбурги и Бурбоны в Испании, Валуа и Капетинги во Франции, и так далее, и так далее — им же несть числа!..
Не оправдывая неверности супружеской, мы отнесемся к вопросу неравенства старинных политических браков только с общечеловеческой точки зрения. Младенец, жених невесты совершеннолетней, подрастал, достигал наконец возраста, когда в нем, как и во всяком человеке, пробуждались страсти, развивались чувства, и тут-то в ответ на его страстные помыслы политика указывала на женщину, которая по своему возрасту могла быть ему матерью, и говорила: «Вот жена твоя!» Допуская, что, несмотря на разность лет, избранница не сердца, но политики была мила и привлекательна — мы желали бы знать (повторяем, основываясь на чувствах человеческих), что, кроме ненависти и отвращения, мог чувствовать к своей невесте державный юноша, особенно если в кругу придворных дам или девиц сердце его уже избрало себе предмет страсти, остающейся не без ответа, более или менее искреннего. С невестой, живущей за морями, по непреложному закону природы, еще того ранее произошло тоже самое, что и с женихом. Между знатными юношами сердце ее давно отыскало того, в ком оно видело совершенное олицетворение идеала, кого можно было назвать воплощением заветнейших девичьих грез… «Вот муж твой!» — говорила и ей бесчувственная сваха — политика, показывая принцессе или царевне портрет мальчика, может быть и хорошенького, но для влюбленных глаз бедной невесты, конечно, отвратительного…
И приезжала она на чужую сторону, и в свите ее бывал тот, кого она удостоила первой своей любви. Ее с подобающими почестями встречали толпы знатнейших вельмож обоего пола, и между красавицами незнакомого ей двора находилась ее настоящая или будущая соперница. При этой обстановке, нередко с обоюдной ненавистью, шли жених и невеста к алтарю, где произносили обет брачный с совершеннейшей готовностью нарушить его при первом же удобном случае.
Такова была обстановка, при которой, посредством брачных союзов, породнились Франция с Англией, Италией, Испанией, Наваррой и Австрией; Россия с Литвой; Испания с Австрией; Швеция с Польшей и так далее. Берем на выдержку четыре примера супружеского согласия государей, по которым читатель может судить о всех прочих.
В 1496 году Фердинанд и Изабелла испанские сочетали браком дочь свою Иоанну с эрцгерцогом Филиппом Австрийским, императорским наместником в Нидерландах. Ослепленные соображениями политическими и предстоящими выгодами этого союза, король и королева упустили из виду крайнюю молодость лет, несходство характеров, умственных способностей и наружности жениха и невесты. Шестнадцатилетний Филипп был красавец собой, умен и вместе с тем влюбчив, ветрен и всего менее склонен к супружеской жизни. Иоанна была годами двумя его моложе, но не хороша собой, слабоумна и вследствие этого докучливо нежна, навязчива в ласках и бесконечно ревнива. Воспитанная матерью в правилах стеснительного этикета, ханжества и закоснелого суеверия, Иоанна в первые же два года замужества, несмотря на свою молодость, опротивела своему супругу, который не только не стеснялся соблюдением верности супружеской, но стал ветренничать еще более, чем во время холостой жизни. Жизнь молодых в Нидерландах, веселая и привольная для Филиппа, была мучением для бедной, покинутой Иоанны, тем менее любимой мужем, чем более старалась она снискать его нежность и ласку. Физически здоровая, Иоанна страдала постепенно возраставшим душевным недугом и обезумела окончательно. В Генте 24 февраля 1500 года она родила сына — славного впоследствии Карла V, умом превосшедшего своего отца, но наследовавшего от матери ее душевную болезнь, обнаружившуюся в великом императоре в последние годы его жизни. Рождение сына несколько сблизило супругов, однако не надолго… И опять начались гулянки одного и страдания другой. Желая избавиться от жены, Филипп отправил ее в Испанию, и эта разлука была для Иоанны еще прискорбнее сожительства с обожаемым мужем, прискорбного именно тем, что он даже не скрывал от жены своих любовных похождений. В 1502 году, будучи не в силах переносить разлуку, Иоанна возвратилась к Филиппу в Нидерланды. Раздосадованный этой навязчивостью слишком любящей жены, эрцгерцог, ссылаясь на ее болезнь, запер ее в уединенном дворце, кроме доктора и прислужниц, не дав ей других собеседников и почти уволив безумную от своих посещений. В этом плачевном положении застала Иоанну весть о кончине ее матери Изабеллы /14 ноября 1504 г./. По закону Иоанна должна была наследовать престол, который она, по слабости ума и сердца, предоставила Филиппу, довольствуясь титулом соправительницы — вместе с прозвищем Безумной /la Loca/. Здесь, в Испании, Филипп придерживался той же келейной системы лечения жены от помешательства. Он был слишком честен, чтобы отравить жену, но недостаточно великодушен, чтобы не желать ее смерти, для ускорения которой, может быть, и обходился с Иоанной без малейшего сострадания. Судьба, однако же, судила иначе: скорбящая Иоанна пережила своего мужа, в августе 1506 года умершего вследствие изнурения всякого рода распутствами. Лишившись единственного своего сокровища, Иоанна от помешательства тихого, перешла к яростному, которое могло только служить доказательством той неограниченной любви, которой она любила недостойного мужа. Он, живой, почти не принадлежал ей — Иоанна овладела им мертвым. Уверяя окружавших парадный одр, что Филипп жив, что он спит, королева, не отходя от него ни днем, ни ночью, осыпала труп поцелуями и расточала ему нежнейшие ласки. При вмешательстве духовенства, употребив силу, у несчастной Иоанны отняли мертвеца для погребения. Уступив требованиям религии, королева на другой же день приказала вырыть похороненного из могилы и с этой минуты года два не разлучалась с ним. Положив его на пышную, парадную постель, Иоанна беседовала с ним, как беседует ребенок со своей куклой. В случае поездки в какой-нибудь город королева везла с собой в траурной карете этот набальзамированный труп, останавливаясь с ним на ночь в монастырях, где над ним служили литии и панихиды. Эти разъезды королевы с мертвецом, особенно в ночную пору, достойны кисти художников, изобразивших танец смерти /Гольбейна и Клаубера/, или пера Бюргера, воспевавшего невесту мертвеца, Ленору… Но, еще того более, несчастная Иоанна заслуживает сожаления потомства как жертва нелепой политики своего времени. Сорок девять лет тяготилась она жизнью и скончалась в Тордезилье 13 апреля 1555 года семидесяти трех лет от роду.
Другой пример, из нашей отечественной истории — замужество Елены, дочери царя Ивана III. В январе 1495 года, желая упрочить мир с Польшей, царь выдал дочь Елену за Александра, царя польского и великого князя литовского. Здесь главным источником несогласия супружеского было различие вероисповеданий. Отец и муж ссорились, и Елене, ставшей между двух огней, пришлось в угоду тому и другому страдать, скрытничать, жертвовать собой. Отец желал сделать ее орудием своей политики и вследствие этого требовал с ее стороны содействия замыслам, всегда противоречившим интересам Польши. Муж заставлял Елену быть безмолвной свидетельницей оскорблений русских послов, глумления над обрядами нашей церкви и самых дружеских сношений с врагами России. Родственная связь двух враждебных царств, узлом которой была несчастная Елена, не только не принесла никакой пользы, но еще хуже прежнего восстановила один народ против другого, еще пуще разожгла ненависть вековую и непримиримую. Как бы в обмен на Елену, княжну русскую, коварная Литва дала России другую Елену, беглянку, удостоенную царем Василием Ивановичем избрания в супруги и впоследствии подарившую ему сына и наследника, обессмертившего себя прозвищем Грозного… Не литовская ли кровь говорила в нем в те минуты (слишком частые), когда он пил русскую боярскую кровь, не брезгуя впрочем и простонародной? Женитьба царя Василия на Елене Глинской была делом вопиющей несправедливости и, еще того хуже, скандалом, возмутившим духовенство, бояр и даже безответный народ. Не говорим уж о том, что брак этот был морганатический. В старину великие князья избирали себе жен из боярских семейств, но до царя Василия ни один не отваживался брать себе в жены девицу из семейства изменников и беглецов, обесславившего себя на своей родине. Страстно влюбленный в Елену, царь пожертвовал ей женой, Соломонией Сабуровой, с которой в полном согласии прожил двадцать лет. Ссылаясь на неплодие царицы, Василий решился развестись с ней. Бояре-льстецы, кроме князя Симеона Курбского, одобряя это намерение, отвечали ему, что «неплодную смоковницу посекают и на месте ея садят новую, в вертограде». Ни один из них не возвысил голоса в защиту доброй, кроткой Соломонии, ни один, при этом сравнении жены царской с неплодной смоковницей, не сказал царю, что эта смоковница, не давая ему плодов, двадцать лет укрывала его под своей сенью, под которою он всегда находил тихую отраду и успокоение от трудов государственных. Митрополит Даниил и придворный синклит одобряли преступное намерение царя, против которого восстали однако инок Волоколамского монастыря Вассиан /сын князя литовского Ивана Патрикеева/ и Максим Грек, монах афонский, знаменитый переводчик Толковой Псалтири и исправитель древних переводов множества духовных книг. Памятником его великодушной защиты царицы Соломонии осталось «Слово к оставляющим жен своих без вины законные». Сторону царицы принял и простой народ, из среды которого многие, знакомые с церковными книгами, ссылались на Номоканон, на слова апостолов, на заветы Спасителя…
Очарованный своей прелестной литвинкой, заглушив в себе голос совести, царь сумел отделаться от непрошенных советников. Князь Симеон Курбский был удален от двора, Максим Грек, обвиненный митрополитом в еретических толкованиях священного писания, был заточен в один из уединенных тверских монастырей… Что же касается до народного ропота, царь знал, что он умолкнет сам собой, что те самые, которые осуждают его за развод с Соломонией, будут первые веселиться на его свадьбе с Еленой — и говор недовольства сменится радостными кликами. Трудней всего было сладить с бедной царицей. Ей предложили добровольно отказаться от мира и обречь себя на монашеское житие, царица не согласилась. Ее насильно вывели из дворца, постригли в Рождественском монастыре под именем Софии /18 сентября 1526 г./ и увезли в Суздаль. Когда, при совершении обряда пострижения царица сопротивлялась и, вместо чтения молитв или произнесения монашеских обетов, молча плакала, боярин Иван Шигона угрожал ей побоями… Надевая рясу инокини, бывшая царица Соломония сказала: «Бог видит и отплатит гонителю моему!» Вскоре приверженцы ее распустили слух, будто она, постриженная во время беременности, родила в монастыре сына Георгия и тайно воспитывала его в надежде, что он в свое время явится в могуществе и славе. Слух этот, очевидно вымышленный, постепенно затих, об инокине Софии позабыли… Пережив мужа и Елену Глинскую, она скончалась в 1542 году 18 декабря и была погребена в Суздале, в Покровском девичьем монастыре.
По благословению митрополита, через два месяца после пострижения Соломонии царь Василий праздновал свою свадьбу с Еленой Глинской, ей было восемнадцать лет, ему — сорок восемь. Желая заслужить наибольшее внимание от своей супруги, Василий (по свидетельству Герберштейна), молодился, стал брить бороду и прибегать к косметическим средствам. Если в сердце Елены не было искренней любви, зато было достаточно лукавства и лицемерия, чтобы притворными ласками своими окончательно овладеть царем. Он умер в полночь 4 декабря 1533 года. Следовавшая за гробом царица Елена заливалась слезами, причитывала и голосила. Ее сопровождал, в числе прочих, статный красавец князь Иван Федорович Телепнев-Оболенский, на следующий же год совместивший в лице своем временщика и фаворита, замаскированных почетнейшими должностями.
Современник царя Василия Ивановича, французский король Людовик XII явил собой тоже неутешительный пример старческой влюбчивости и неравного по летам брака. Разведясь с первой своей супругой Иоанной за ее неплодие, Людовик 8 января 1499 года женился на Анне Бретанской, вдове короля Карла VIII, и прожил с ней четырнадцать лет в самом добром согласии. Уступая мужу во многих душевных качествах, Анна, женщина умная и с тактом, умела привязать его к себе и заслужить от Людовика самое искреннее уважение. Как королева, она снискала любовь народную, употребляя доходы со своего бретанского герцогства на вспомоществование бедным и многим благотворительным учреждениям. На свой собственный счет она снарядила двенадцать больших кораблей для войны христианских держав против турок в 1501 году; придала много блеска двору королевскому и первая из королев окружила себя знатными девицами со званием фрейлин или почетных девиц королевы /Filles d'honneur de la reine/. Умалчиваем о ее намерении отстраниться от Франции во время трудной болезни Людовика, когда интересы политические заглушили в ней чувства жены; как бы то ни было, до конца своей жизни она была любима, уважаема Людовиком, глубоко огорченным ее кончиной 21 января 1513 года.
Глядя на скорбь короля, на его скромный, пожилому вдовцу приличный образ жизни, трудно было допустить, чтобы он решился сочетаться браком в третий раз… Однако политика, эта безжалостная сваха государей того времени, судила иначе, и в последние два года царствования Людовик XII сделался жертвой хитро сплетенной интриги политической, бросившей его в объятия женщины молодой, красивой, страстно любившей… другого.
Герцог Лонгвилль, пленник Генриха VIII, короля английского, живя при его дворе, еще при жизни Анны Бретанской задумал расстроить союз короля с императором австрийским и королем испанским и сблизить его с Францией. Союз родственный казался Лонгвиллю самым лучшим к тому средством. Людовик овдовел, а у короля английского была сестра Мария, красавица, кокетливая, сводившая с ума всю придворную молодежь, но в кругу ее особенно отличавшая Карла Брендона, герцога Сюффолка. Этого молодого человека, в короткое время получившего должность егермейстера и графский титул, рекомендовала королю бывшая его кормилица. Генрих VIII полюбил Брендона за те качества и дарованья, благодаря которым, чаще нежели истинными дарованиями и умом, человек пронырливый может достигнуть богатств и почестей. Брендон был красив собой, ловок, прекрасно танцевал, фехтовал на рапирах, дрессировал для охоты собак и соколов, отлично умел играть в шары /jeu de paume/ и был поэтому бессменным партнером Генриха VIII. Любовь принцессы Марии к баловню счастья не была тайной ни для короля, ее брата, ни для двора; о свадьбе молодых людей поговаривали именно тогда, когда пленный герцог Лонгвилль вел с королем переговоры о возможности заключить с Францией честный мир и родственный союз выдачей Марии за вдовствующего Людовика XII… Дело обделали так скоро, что через две недели мир между Англией и Францией был подписан, Людовик XII, благодаря описаниям прелестной невесты, переданным ему искусным пером Лонгвилля, и ее портрету, писаному еще того искуснейшей кистью, влюбился в Марию, и она с многочисленной свитой отправилась в Булонь, где должен был ее приветствовать от имени короля молодой герцог Ангулемский. В числе спутников невесты находился отставной ее жених, граф Сюффолк, хотя и принужденный отказаться от руки принцессы, но не отказавшийся от надежды быть счастливым соперником ее престарелого супруга. Герцог Ангулемский, со своей стороны, влюбился в Марию при первой встрече и готовился уже затмить в ее глазах и вытеснить из ее сердца бедного Сюффолка, но вовремя был остановлен бывшим при нем протонотариусом Дюпоном. Доводы последнего были неопровержимы по своей логичности. Франциск Ангулемский, в случае кончины бездетного короля, должен был наследовать престол. Детей у Марии от короля, по уверению его лейб-медика Франсина, быть не могло; если же они будут от герцога Ангулемского /в случае, если его ухаживанья за королевой увенчаются успехом/ — то ему, отдаленному от престола, останется только грустное утешение — быть отцом будущего короля, но вместе с тем и верноподданным своего детища. Предпочитая венец королевский венцу своих страстных желаний, Франциск умерил свои восторги и обратил особенное внимание на опаснейшего соперника себе и бедному королю — на графа Сюффолка. Уверив его в своем искреннем расположении и готовности содействовать со временем в его нежных отношениях к Марии, Франциск упросил графа теперь уважать в ней королеву, не домогаться крайней ее благосклонности и по мере сил охранять от дерзкого домогательства молодых вельмож. Эта позорная сделка удалась Франциску как нельзя лучше. В чаянии будущих благ граф Сюффолк из любовника Марии превратился в усерднейшего ее шпиона, кроме его ревнивых глаз за королевой следили еще две зоркие пары: статс-дама баронесса д'Омон и Луиза Савойская, мать Франциска. Они не упускали королевы из виду ни днем, ни ночью.
Бедный Людовик XII, не подозревая происков, вполне уверенный в любви своей молодой жены, играл ту жалкую роль, которая вообще суждена влюбленным старикам. Изнуряемый страстью, преодолевая дряхлость, он в угоду жене старался первенствовать на частых празднествах и в забавах двора, не соблюдая тех гигиенических правил, которые должны были бы служить законом в старческом возрасте. Одного года невоздержанной жизни достаточно было, чтобы лишить Францию в лице Людовика XII — отца отечества… Он умер 1 января 1515 года, завещая престол Франциску, бывшему герцогу Ангулемскому. Вдовствующая королева не замедлила замужеством с графом Сюффолком, щедро награжденным новым королем… Иоанна Грей, в 1554 году казненная по повелению Марии Тюдор, была родной внучкой Марии, вероломной супруги короля французского.
ФРАНЦИСК I
ГРАФИНЯ ШАТОБРИАН.
ГЕРЦОГИНЯ Д'ЭТАМП. ФЕРОНЬЕРА
/1515-1547/
Часто женщина меняется,[3]
Сумасброд, кто ей вверяется.
Это двустишие короля-сластолюбца, бывшее любимой поговоркой державного автора, — самый приличный эпиграф к рассказам о любовных похождениях, из которых была соткана вся его жизнь. В наше время, когда история низводит многих героев поважнее Франциска I с их высоких пьедесталов, этот «король-рыцарь», «отец словесности» не может иметь в глазах потомства той обаятельной прелести, которую еще не так давно придавали ему снисходительные историки, особенно романисты. Право на звание «рыцаря» у Франциска I неотъемлемо в таком только случае, если это слово принять в прямом смысле, то есть для означения одного из тех средневековых изуверов, развратников, невежд и кровожадных самодуров, которые грабили евреев по городам, купцов по большим дорогам и ни за что ни про что вешали несчастных вассалов на зубцах стен своих феодальных замков. Такого рыцаря Франциск I действительно напоминает многими своими подвигами, упущенными из виду авторами-панегиристами. Знаменитая его фраза, которой он извещал Луизу Савойскую о взятии его в плен при Павии /24 февраля 1525 г./, «Все пропало, кроме чести!» может служить доказательством узкости взгляда короля французского на честь вообще, а на честь своего государства в особенности.
Куда как прилично щеголять этой фразой королю-пленнику, купившему свободу постыднейшим миром. Происки Франциска для достижения престола, о которых мы только что рассказали, тоже не аттестуют его с выгодной стороны. Его раздумья над вопросом, брать ли Карла V в плен /в бытность его в качестве гостя во Франции/ или не брать, тоже едва ли достойны истинно честного человека.
Что касается до прозвища «отца словесности», приличествующего скорее Людовику XI, нежели Франциску I, мы имеем смелость предполагать, что последнему оно дано было в насмешку. Назвали же одного из Птолемеев филопатером /отцелюбцем/ в память его отцеубийства! Хорош был Франциск, отец словесности, именным указом от 13 января 1535 года запретивший печатать книги под страхом смертной казни, учредивший инквизиторскую цензуру, наполнявший тюрьмы учеными, литераторами, а 2 августа 1546 года сжегший славного книгопродавца и типографщика Стефана Доле /Dolet/ на костре, сложенном из его изданий! Истинно «отеческое» наказание. Впрочем подвиги мракобесия «отца словесности» стоят подробного обзора, и нижеследующие факты говорят сами за себя.
В двадцатых годах шестнадцатого столетия учение Лютера проникло во Францию. Премудрая Сорбонна по рассмотрении новой доктрины всеторжественно предала проклятью ее основателя 15 апреля 1521 года. Не разделяя этого мнения, защитниками лютеранства явились епископ Вильгельм Брисонне и доктора той же Сорбонны Жак Фабри, Вильгельм Фарель, Марциал Мазюрье и Жерар Рюффи, а некоторое время и мать короля — Луиза Савойская.
Город Мо сделался рассадником нового вероисповедания во Франции, нашедшего себе явных последователей в Париже, Маконе, Труа, Шартре, Олероне, Орлеане, Байонне и Бове. Здесь одним из первых лютеран был Оде де Колиньи, кардинал Шатильонский.
Антоний Дюпре, бывший для Франции тем же, чем был для Испании Торквемада, то есть палачом-фанатиком, видя, что проклятие Сорбонны не только не пресекло зла, но как будто послужило к его усилению, настоял на том, чтобы парламент наложил запрет на печатание переводов книг священного писания, как книг вредных, способствующих распространению вольнодумства! Какой мерой меряете, той же мерой и воздастся вам. В ответ на безбожное постановление парламента житель Мо, некто Жан Леклерк в присутствии многочисленных зрителей разорвал папскую буллу и, схваченный за это, вместе с сообщниками был привезен в Париж.
Отсюда, после трехдневного бичевания палачом, виновные были отвезены обратно в Мо, где им наложили клеймо на лоб. Леклерк, бежавший в Мец, был пойман и сожжен живым на медленном огне после адских истязаний: его щипали раскаленными клещами, отрубили обе кисти рук и вырвали ноздри. Другой жертвой французской инквизиции в Париже был молодой ученый Жак де Павань, прозванный Жакобе: 29 марта 1525 года его, обличенного в лютеранской ереси, сожгли на Гревской площади.
Два следующих года парламент ограничивался изданием указов против еретиков, постановив между прочим: за дерзкие суждения о религии наказывать виновных урезанием языка, за несоблюдение постов подвергать тюремному заключению. За последнее преступление был посажен в тюрьму поэт Климент Маро /Marot/, камердинер короля Франциска. Его освободили благодаря ходатайству сестры государя, Маргариты Наваррской, сочинительницы знаменитых сказок и тайной последовательницы Лютера. В 1533 году, после смерти матери своей Луизы Савойской, Франциск I, будто справляя поминки, явился во всем блеске изуверства и языческой нетерпимости. Метра Александра из Эвре сожгли на Моберской площади, хирург Жан Пуантель подвергся той же участи с урезанием языка, Сорбонна отдала под суд Маргариту Наваррскую за сочиненную ею книгу «Зерцало грешной души» /Miroir de Fame pecheresse/, наполненную, по мнению сорбоннских богословов, вредными мудрствованиями. Воспитанники Наваррской коллегии разыграли в домашнем театре диалогический пасквиль, в котором сестра короля была выведена в виде фурии. Ректора университета Николя Копа и одного из студентов парламент призвал к ответу за то, что они возвысили голос в защиту Маргариты. Предвидя развязку их процесса в петле или на костре, виновные бежали: ректор — в Базель, а студент — в Сентонж. Это был Кальвин. Попытки Маргариты укротить фанатическое бешенство Франциска были бессильны пред наветами кардинала Турнона и безграмотного изувера Анн Монморанси. 13 января 1535 года король опозорил себя знаменитым именным указом, воспрещавшим печатать и издавать книги под страхом виселицы. Через восемь дней, января 21 того же года, Франциск потешил свой любезно верный город Париж небывалым зрелищем аутодафе.
По главным улицам прошла огромная процессия, в которой несли святыни столицы: мощи св. Женевьевы и св. Маркела, жезл Аарона, скрижали Моисея, сохранившиеся в Святой часовне /Sainte Chapelle/. Все участвовавшие в процессии шли босые со свечами в руках. При прохождении ее через мост Нотр-Дам с соборной колокольни выпустили стаю голубей с ленточками, на которых был написан стих из 101-го псалма: те погибнут, а ты пребудеши /ipsi peribunt, tu autem permanebis/. Отслушав обедню, его величество изволили обедать у епископа, причем изволили осыпать жестокими упреками членов парламента за поблажки еретикам и излишнее к ним снисхождение и за успехи лютеранства. Выговоры свои король заключил, во-первых, строжайшим приказом — еретиков не щадить, а во вторых — фразой, что он готов отсечь любой из членов собственного тела, если бы тот оказался зараженным ересью. Жаль, никто из присутствовавших не осмелился заметить Франциску, что о заразах души или тела следовало бы говорить кому другому, но уж отнюдь не ему. Речь короля была шутовской интермедией, предшествовавшей кровавым драмам, разыгранным одновременно в разных концах Парижа и достойно заключавшим день торжества фанатизма. Шесть жертв было принесено римскому Молоху.
На Гревской площади, на медленном огне, сожжен молодой лютеранин Варфоломей Милан — больной и расслабленный.
У Трагуарского креста возведен на костер Николя Валетон, сборщик податей в Нанте.
Той же участи подверглись на рыночной площади суконщик Жан Дюбур, на кладбище св. Иоанна — купец Стефан Делафорж.
Содержательница детской школы Лякателль сожжена на площади Гашетт.
Каменщику Антонию Пуалю раскаленным железом выжжен язык, а сквозь щеки продернута железная палка.
Являлись ли тени этих страдальцев королю в те минуты, когда он блаженствовал в объятиях герцогини д'Этамп или Дианы де Пуатье?
Через восемь дней после аутодафе, 29 января того же 1535 года, обнародован указ — возводить на костер укрывателей еретиков, и указу этому дана обратная сила. Учреждены Инквизиция и Огненная палата /Chambre ardente/ при парламенте. Верховным инквизитором назначен Матфей Орэ, монах якобинский, председателем суда — Антоний Муши, прозывавшийся Демохаресом и оставивший по себе вечную память в народе словом mouchad /шпион, сыщик/, которым с тех пор на французском языке означают лиц, служащих в этой государственной должности. Ученые и литераторы бежали толпами вон из Франции. В числе их были Роберт Оливетан, Климент[4] Маро, Клавдий де Фос, Иаков Канне, Амио, переводчик Плутарка, и многие другие. Запрещены и сожжены в великом множестве сочинения Эразма Роттердамского, Меланхтона, Кальвина и вообще книги богословского и философического содержания… Доносы, шпионства, обыски, казни пятнают летописи 1540–1545 годов. В южной Франции свирепствовал тогда фанатик монах Рома, напомнивший жителям времена гонений альбигойцев. В 1546 году из 50 лютеран города Мо приговорены к костру четырнадцать человек. Получив известие, что лютеране укрываются в Лотарингии, ревностный поборник папских интересов Франциск I убеждал лотарингских герцогов не давать еретикам ни приюта, ни пощады!
Так относился король-рыцарь к великому, неприкосновенному вопросу совести. Совместите в этом железном сердце — с этими зверствами, достойными Нерона, нежность, любезность, любовь к искусствам и сочувствие к трудам ученых? Одно с другим как-то плохо ладится, а между тем именно таким являлся Франциск I в те минуты, когда из рук иезуитов попадал в объятия женщин, которым на свою поговорку, приведенную нами вместо эпиграфа, вверялся постоянно.
Первой фавориткой короля, предшественницей герцогини д'Этамп, была графиня Шатобриан. Дочь Феба Грайлльи, герцога Фуа, она на тринадцатом году от рождения вышла замуж за графа Шатобриана и в течение семи лет мирно и счастливо жила с ним в его родовом имении в Бретани. Король Франциск при восшествии на престол изъявил желание, чтобы знатные господа являлись ко двору постоянно со своими женами. «Двор без женщин, — говаривал женолюбец-король, — то же, что год без весны или весна без цветов!» Получив приглашение, граф Шатобриан — может быть, в смутном предчувствии позора — решился ехать один. Зная однако же, что отсутствие его жены будет замечено королем, что оно даст повод к расспросам и настоятельным требованиям, граф пред отъездом в Париж заказал два совершенно одинаковых перстня: один из них он взял с собой, другой оставил жене, строго наказав ей ехать в столицу в том только случае, если к письму будет приложен его, графа, перстень. Молодая красавица, сожалея о разлуке, сама не выказала ни малейшего желания хотя бы мельком взглянуть на Париж и на пышный двор молодого короля, о котором ходило в провинции множество чудесных слухов. С детства приученная к мирной жизни у домашнего очага, графиня предпочитала всяким развлечениям и веселью тихое свое уединение.
Граф прибыл ко двору, представился королю один, чем навлек на себя от Франциска весьма любезные упреки, перемешанные с выражениями желания познакомить его с графиней и не лишать двор такого бесценного украшения. Уклончивые ответы графа, его оправдание отсутствия жены тем, что она большая нелюдимка, почти дикарка, только пуще подстрекали любопытство короля, разжигаемое и рассказами придворных о красоте графини. Не осмеливаясь быть явным ослушником монаршей воли, граф неоднократно писал к жене приглашения от своего имени, не прилагая к ним перстня, и, согласно наставлению мужа, графиня каждый раз отвечала ему самым холодным отказом. Ее упрямство удивляло весь двор и не на шутку печалило короля, догадавшегося, что между мужем и его прелестной женой есть какая-то тайна, заграждающая ей путь ко двору… Нашлись услужливые люди, которые из бескорыстной подлости, из желания разрушить семейное счастье графа, предложили королю проникнуть в эту тайну и во что бы то ни стало выманить затворницу из ее добровольного или насильственного заточения. Орудием к достижению цели избрали слугу графа Шатобриана, вместе с ним прибывшего из бретонского захолустья. Слуга этот оказался такой же продажной душонкой, как и королевские клевреты. Они поняли друг друга… Ловко выведав от графа тайну его перстня, слуга, по наущению придворных господ, передал им неприметно для бедного мужа талисман, охранявший его супружеское счастье: с заветного перстня была заказана копия, которую невозможно было отличить от оригинала. Вскоре после того, по просьбе Франциска, граф писал к жене, и на этот раз к его посланию был приложен перстень, переданный заговорщиками курьеру.
Не подозревая этой интриги, графиня Шатобриан прибыла в Париж — к радости короля и к совершенному отчаянию мужа. Не объяснив жене пружин адской западни, в которую она попалась, негодуя на нее, на короля, на весь свет, граф Шатобриан возвратился в свой замок, будто в опустелое гнездо, оставив графиню в жертву королевскому сластолюбию. Впоследствии он может быть и раскаивался в своей запальчивости, но было уже поздно, и имя графини Шатобриан позорно красовалось на первой странице скандальной хроники царствования Франциска I. Ее появление при дворе произвело огромный эффект: люди, не знавшие того пути, каким она была вызвана из Бретани, приписывали ее отказы тонко рассчитанному кокетству. По красоте, любезности и изяществу манер графини невозможно было думать, что она действительно могла иметь склонность к уединенному, затворническому образу жизни. Одна только мать короля, Луиза Савойская, смотрела на графиню не совсем благосклонно, угадывая в ней опасную соперницу в смысле влияния, которому фаворитка подчинила короля в короткое время.
Графиня предлагала мужу свое покровительство: предложение, как и следовало ожидать, было с негодованием отвергнуто. Братья графини были не таких строгих правил и не отказывались от почестей, купленных ценой бесчестия сестры. Старший, Лотрек, был произведен в маршалы и послан главнокомандующим в Миланское герцогство, только что завоеванное Франциском. Вступление его в эту должность было ознаменовано отторжением испанскими войсками от папских областей герцогства Урбино. Папа Лев X, обвиняя в этом своих союзников французов, отказался от их неловкого содействия. Оставив вместо себя в Милане Телиньи — человека более достойного и даровитого, маршал Лотрек отправился во Францию для весьма выгодной женитьбы. Телиньи мог бы исправить многие ошибки маршала, если бы по проискам графини Шатобриан не был заменен младшим ее братом Лекю, бывшим прежде епископом Эрским. Заменив рясу воинскими доспехами, Лекю вследствие этого не превратился ни в воина, ни в искусного политика. Более заносчивый, нежели храбрый, он, кроме того, отличался непомерным корыстолюбием. Радея о пользе собственного кармана более, нежели о выгодах своего отечества, Лекю просто грабил дворян и землевладельцев герцогства Миланского, взыскивая с них за малейшую ошибку /а чаще и совершенно безвинно/ огромные штрафы и конфискуя их имущества в свою пользу. Все это сходило ему с рук безнаказанно, благодаря заступничеству фаворитки. Когда же Франциск, выведенный наконец из терпения, решился отозвать Лекю — та же графиня Шатобриан выхлопотала, чтобы Лотрек опять занял должность наместника миланского. Государственная казна была истощена до невозможности, и несмотря на это, Лотрек непременным условием принятия должности наместника полагал выдачу ему на военные издержки 300000 экю. Невзирая на возражения государственного казначея барона Санблансе /Sanblancay/, Франциск приказал прислать эту сумму Лотреку посредством векселей на Геную.
Прибытие Лотрека в Милан, как бы в предзнаменование будущих бедствий, было отмечено взрывом порохового погреба /вследствие удара молнии/, произведшим смятение между горожанами и гарнизоном. Лотрек казнил родственника папы маркиза Паллавичини почти без суда, по подозрению в сношениях с неприятельскими войсками. Французский гарнизон грабил окрестных жителей и многими бесчинствами возбуждал в итальянцах крайнее негодование, наемные швейцарские войска, выйдя из повиновения, требовали уплаты жалованья, задерживаемого Лотреком. Нужда в деньгах день ото дня становилась настоятельнее, а денег не высылали. Швейцарцы передались неприятелю, имперские войска почти без труда овладевали городами и крепостями Миланского герцогства. Без денег, почти без войска, теснимый неприятелем, Лотрек в сопровождении двух слуг бежал во Францию и явился в Мелен, где в то время находился король. Франциск, негодуя на маршала, не удостоил его особой аудиенции и принял как подсудимого, потребовав в заседание Государственного совета.
— Что у вас делается? — сурово спросил король Лот-река при его появлении. — Понимаете ли вы, сударь, что в течение двух месяцев вы меня лишили всего, что я приобрел в Италии.
— Не я виноват, государь! — спокойно отвечал Лотрек.
— Кто же, кроме вас? — вспыхнул Франциск. — Войска у вас достаточно, деньги были…
— Швейцарская пехота передалась неприятелю, — отпарировал маршал, — и передалась именно вследствие неплатежа ей денег, обещанных мне вашим величеством.
— Вы не получили трехсот тысяч экю?
— Нет, государь!
— Или вы морочите меня, — произнес король в крайнем изумлении, — или вы и все меня окружающие заодно с неприятелем. Позвать барона Санблансе!
Покуда ходили за государственным казначеем, Франциск продолжал свой неприятный разговор с маршалом.
— Швейцарцы изменили вследствие неплатежа жалованья,[5] — говорил он, — пусть будет так, но у вас оставались мои верные французы…
— Одна конница с голодными лошадьми, промышляющая по необходимости мародерством.
— Денежные дела неприятеля точно так же в плачевном положении, однако же они не помешали ему вытеснить вас из Милана, а это, как мне думается, было им гораздо труднее, нежели вам удержаться. Барон! — продолжал король, обращаясь к вошедшему Санблансе и против обыкновения не называя его «батюшкой». — Что вы сделали с 300000 экю, ассигнованными два месяца тому назад на военные издержки в Италии?
— Я отдал их ее величеству королеве-матери, — спокойно отвечал государственный казначей.
— Для отсылки Лотреку?
— Никак нет, государь… На собственные издержки ее величества. На все мои возражения королева отвечала мне, что она пользуется неограниченным вашим доверием, а потому и ответственность за расходование денег берет на себя. В подтверждение своих слов государыня выдала мне собственноручную расписку… Вот она!
Честность и прямодушие старого Санблансе не могли подлежать сомнению. Франциск попросил в заседание государственного совета Луизу Савойскую. На вопрос, брала ли она деньги из казначейства, королева-мать, при виде неопровержимой улики — собственноручной квитанции, отвечала утвердительно.
— Однако же вы знали, что эти 300 тысяч экю ассигнованы Лотреку? — заметил король.
— Если бы это знала, — невозмутимо отозвалась эта змея в образе женщины, — неужели я бы осмелилась употребить эти деньги на собственные свои расходы: на выдачу пенсий, на богоугодные заведения, на содержание моей свиты? Я спрашивала у Санблансе, нет ли в деньгах особенно настоятельной, государственной нужды, и он отвечал — никакой!
— Никакой? Когда у нас война, нам дорога каждая полушка! — воскликнул король. — И это вам говорил государственный казначей Санблансе, верный слуга Карла VIII и Людовика XII?
— Говорил, — твердо отвечала Луиза Савойская.
— Неправда и неправда! — сказал Санблансе, не скрывая негодования при этой бесстыдной лжи.
Забывая всякое уважение к королю и себе самой, Луиза Савойская заспорила с государственным казначеем — с запальчивостью, приличной разве рыночной торговке. Король прекратил эти неприятные объяснения словами: «Не то время, чтобы затевать ссоры, каверзы и подкапываться друг под друга. Подумаем лучше о том, как избавиться от внешних неприятелей!»
А число внешних неприятелей вскоре увеличилось одним, стоившим целой сотни: благодаря гнусным интригам Луизы Савойской гордость и слава французского оружия, коннетабль Карл Бурбон бежал из Франции и передался Карлу V! Но прежде нежели мы передадим рассказ о причинах измены коннетабля, окончим историю с деньгами, умышленно истраченными королевой и, так сказать, украденными ею из государственной казны. К этому поступку, который сам по себе стоит измены, королеву подвигла личная ненависть к графине Шатобриан и всему ее семейству. Желая во что бы то ни стало уронить брата ее Лотрека во мнении короля, королева-мать лишила маршала денежных средств, лишила этим Францию большей части ее завоеваний и отняла у сына верного его слугу Санблансе. Королева дала клятву погубить государственного казначея и через шесть лет сдержала ее. Когда в 1525 году Франциску пришла несчастная мысль принять личное участие в итальянской войне, он потребовал у Санблансе ту же сумму, 300 тысяч экю, но получил отказ. Ссылаясь на растрату денег королевой, казначей, предложив королю взыскать 300 тысяч с Луизы Савойской, подал в отставку и удалился в Турень, в свое имение. Ненавистнице его королеве удалось привлечь на свою сторону Жана Прево, служившего секретарем у бывшего казначея. Прево, подкупленный и запуганный, сделал донос на Санблансе, обвиняя его в расхищении казенных денег и многих злоупотреблениях. Арестованный в исходе 1526 года старик был предан суду.
Следственная комиссия состояла из клевретов королевы: канцлера Дюпре, президента Жанти и прокурора Майяра. Шестидесятидвухлетний Санблансе был приговорен к смертной казни и 9 августа 1527 года повешен на монфоконской живодерне к крайней и единодушной горести всего народа. Позорная смерть старика была его торжеством: он шел на казнь с невозмутимой твердостью человека правого, и Климент Маро, воспевший его кончину, сказал о нем: «Глядя на бледное лицо твоего обвинителя Майяра, этого адского исчадья, можно было подумать, что он преступник, а ты его судья!»
Маршал Лотрек ускользнул из когтей Луизы Савойской. Графине Шатобриан удалось выхлопотать у короля прощение брату за неудачи во время итальянской кампании 1522 года и назначение в 1523 году губернатором Гюйэнны. Маршал Лотрек отразил блокаду Байонны; в 1525 году отличился в несчастном сражении при Павии, в 1527 — овладел ею, Алессандриею, блокировал Геную и умер от эпидемии под стенами Неаполя 15 августа 1528 года, оставив по себе память храброго полководца и загладив ошибки, сделанные им в качестве градоправителя Милана.
Измена коннетабля Карла Бурбона бросает неизгладимое пятно на Луизу Савойскую и на ее бесхарактерного сына. Благородный и мужественный коннетабль своими подвигами в итальянскую кампанию, в особенности же красотой имел несчастье заслужить любовь королевы-матери. Холостой, он отвергал ее предложение быть ее мужем; женатый — отверг предложение быть ее любовником. В отплату за это равнодушие Луиза Савойская, при содействии канцлера Дюпре, подстрекнула герцога Алансонского затеять с коннетаблем тяжбу из-за наследства, оставленного коннетаблю его покойным отцом. Имея на своей стороне закон и правду, Карл Бурбон был юридически ограблен бессовестными судьями, решившими дело в пользу противной и совершенно неправой стороны. Как бы для переполнения меры обид, Франциск I стал благоволить герцогу Алансонскому, ставить коннетабля в служебную зависимость от этого бездарного глупца… Адмирал Бонниве — креатура Луизы Савойской — при всяком удобном случае оскорблял коннетабля, прикрываясь покровительством королевы и Франциска. Не желая более служить неблагодарному, в справедливом негодовании на его мать, эту сладострастную мегеру, отнявшую у него отцовское наследство, коннетабль бежал из Франции и, как Фемистокл к персам, явился к Карлу V, в то время только что заключившему союз с Генрихом VIII, королем английским. За отцовское имение, отнятое у него Луизой Савойской, Карл Бурбон отнял у Франциска I герцогство Миланское, принял деятельное участие в поражении французского короля при Павии 24 февраля 1525 года и был убит при осаде Рима 6 мая 1527 года. Бенвенуто Челлини, бывший через 13 лет после того при дворе Франциска I, хвалился ему, будто он застрелил коннетабля. Погиб ли последний от руки этого великого художника или какого-нибудь безвестного солдата, во всяком случае смерть его избавила Францию от опасного врага, но коннетабль еще того более мог быть полезен жизнию королю и своей родине, если бы Франциск I умел достойно его ценить и любил его больше, а Луиза Савойская — меньше, или еще того лучше — вовсе не любила бы.
Приверженцев коннетабля во Франции постигли жестокие гоненья и казни. В числе арестованных и приговоренных к смерти находился престарелый Жан де Пуатье, владетель Сен-Валлье. Дочь его Диана, красавица собой, решилась лично умолять короля о помиловании. Ее мольбы и слезы тронули Франциска I, но не оставлены были без внимания и обаятельные прелести красавицы. Хотя графиня Шатобриан еще продолжала пользоваться благосклонностью короля, но это не помешало ему предложить Диане де Пуатье купить жизнь и свободу отца ценою своих ласк. Предложение, как видит читатель, истинно «рыцарское»! Отказа, разумеется, не было. Обольстив дочь, король пощадил отца и вскоре уехал на войну, где ожидал его ряд неудач, законченных пленом. Этим временем Диана де Пуатье сделалась фавориткой дофина, сына Франциска I, Луиза Савойская осталась правительницей государства.
С отъездом короля счастливая звезда графини Шатобриан померкла. Притесняемая правительницей, лишенная власти, фаворитка вынуждена была возвратиться на родину, в свое поместье в Бретани. Здесь, по словам историка Вариллья /Varillias/, она была заточена мстительным мужем в комнату, обитую трауром, и после многих обид и оскорблений убита им посредством кровопускания из рук и ног. По другим, более достоверным сказаниям она оставалась при дворе Франциска до его возвращения из плена, была свидетельницей воцарения герцогини д'Этамп, удалилась из столицы по настоянию последней и умерла своей смертью в 1537 году.
Год пребывания пленником в Мадриде /1525-1526/, после развеселой жизни у себя в королевстве, был для Франциска, в нравственном отношении, постом после разгульной масленицы. Карл V женщин не жаловал, не тратил на них ни времени, ни денег, и двор его, в сравнении с двором французским, мог показаться монашеской обителью. Здесь — угрюмые лица духовенства, надменные физиономии грандов, грубые шерстяные рясы или стальные рыцарские доспехи; там — прелестные, улыбающиеся личики женщин, разодетых в шелк и бархат, сияющие золотом и драгоценными камнями. Здесь — совещания о делах государственных, разговоры о подвигах воинских, изредка процессии духовные; там — игры, смех и безумное веселье. Скучно было Франциску, и посещение державного пленника его сестрой, Маргаритой Наваррской, было для него новым источником горя, напомнив ему милую родину с ее красавицами, до которых так далеко ханжам-испанкам.
Жажда свободы, а с ней и наслаждений охладила в французском короле его хвастливый героизм и пошатнула его решимость пожертвовать собой для блага отечества. Мадридский договор доказал совершенно противное: Франциск купил свободу ценой блага и славы своего королевства. Той же самой рукой, которой год тому назад он писал матери свое знаменитое: «Все пропало, кроме чести!» /tout est perdu, fors l'honneur/, он подписал договор самый унизительный и разорительный. Он уступил Бургонь Карлу V, Прованс и Дофине — коннетаблю Бурбону, все области, занятые английскими войсками, — Генриху VIII, отступался от притязаний на Италию, Фландрию и Артуа, обязывался прислать императору в качестве заложников обоих своих сыновей. Подписывал эти условия французский король с твердой решимостью не соблюсти ни единого из них, лишь бы только вырваться из плена: черта, тоже недостойная не только короля, но и самого последнего торгаша. Исполнение статей договора было бы стыдом, нарушение их было позором и низостью! Хваленая «честь» Франциска I тогда куда-то запропала…
Пышную встречу приготовила Луиза Савойская своему возвращавшемуся из плена блудному сыну. С небольшой свитой красавиц, придворных девиц и дам, она ожидала его в Байоне. Между фрейлинами особенной отличалась красотой восемнадцатилетняя дочь сеньора Мудонского, некая Анна де Писсле /de Pisseleu/, и на ней-то с особенной нежностью остановились глаза возвратившегося на родину Франциска, и «попался король, по словам Соваля, из одного плена в другой». Прибавим: точно такой же унизительный для него, не менее позорный и невыгодный для Франции. Овладев сердцем и умом короля, Анна сперва переменила девичью свою фамилию, назвавшись девицей д'Элли /d'Helly/, потом сменила и ее, выйдя за Жана де Бросса, сына опального дворянина, приверженца коннетабля, подобно отцу Дианы де Пуатье. Франциск I наградил подставного мужа возвращением ему конфискованного имущества, пожалованьем рыцарской цепи, титула герцога д'Этамп и назначением губернатором Бретани. Награды щедрые, истинно королевские, но надо сказать и вполне заслуженные, так как де Бросс до свадьбы своей отлично выполнил роль свата и помощника Франциска I в его торжестве над добродетелью Анны. Не было забыто и огромное семейство ее отца: трем братьям пожалованы епископства, двум сестрам — аббатства; остальные были выданы за знатных господ. Укрепив за собой выгодную позицию фаворитки, герцогиня д'Этамп двадцать лет, почти до самой кончины Франциска I, сохраняла ее за собой, верная любовнику, но постоянно изменявшая Франции и предававшая или продававшая ее неприятелям. Эти «милые» качества не мешали однако же герцогине быть покровительницей художников и ученых: первые дали ей прозвище Мецената, вторые называли ее «прелестнейшей из ученых и ученейшей из прелестных». Чтобы иметь на государственные дела то могучее влияние, которое согласовалось бы с ее корыстными и честолюбивыми целями, герцогине д'Этамп необходимо было заручиться надежными помощниками в высших административных сферах. Выбор ее пал на коннетабля Монморанси, адмирала Шабо и канцлера Дюпре; с их помощью герцогине удалось увеличить число приверженцев и усилить свою партию до такой степени, что она сделалась угрозой самому дофину. Весь двор разделился на два лагеря, начальствуемые герцогиней д'Этамп и Дианой де Пуатье, пограничной чертой была непримиримая ненависть обеих фавориток.
Эти партии можно было назвать Сциллой и Харибдой, с клокочущими вместо водоворотов гнусными происками, ябедами, интригами и каверзами. Легче уловить карандашом извивистые струи и заводи, нежели рассказать подробно о всех ухищрениях партий двух фавориток, о тех искусно сплетаемых сетях и западнях, которые они расставляли друг дружке. Борьба фавориток была шахматной игрой, в которой д'Этамп королем, а Диана де Пуатье дофином двигали, как пешками. У дофина /будущего короля Генриха II/ не было ничего заветного от возлюбленной, он сообщал ей о всех своих намерениях, о делах политических, о тех преобразованиях, в которых, по его мнению, настоятельно нуждалась Франция. Диана для дофина была первым другом и советчиком. Герцогиня, в свою очередь, из будуара короля Франциска I проскользнула в его кабинет, ознакомилась со всеми государственными делами и мало-помалу прибрала к рукам вместе с кормчим и самое кормило правления. Франция была тогда решительно царством женщин, которые играли ее судьбами по своему произволу; король Франциск как-то стушевывался, умалялся. Именем его властвовали попеременно Луиза Савойская или герцогиня д'Этамп; по временам он следовал советам сестры своей Маргариты Наваррской; изредка соглашался с дофином, которым руководила Диана де Пуатье. Камбрейский мир 1529 года, на семь лет водворивший спокойствие во Франции, был делом Луизы Савойской, во время войны 1535–1538 годов интриговали фаворитки-соперницы; затем главным действующим лицом в великих исторических событиях в течение шестилетнего периода — от перемирия в Ницце /1538/ до мира в Крепи /1545/ — является герцогиня д'Этамп. Любопытно шаг за шагом проследить политическую деятельность этой умной, надменной и коварной женщины.
Ум и почти неизменная, девственная красота герцогини д'Этамп были не единственными ее преимуществами над недалекой и поблекшей Дианой де Пуатье. Ее успехам и частому перевесу над соперницей много способствовал удачный выбор союзников. Канцлер Дюпре пользовался неограниченным доверием Луизы Савойской, адмирал Шабо и коннетабль Монморанси — товарищи детства и сверстники короля — сохранили за собой и в зрелом возрасте права на его расположение. Со смертью Дюпре /1535 год/ доброе согласие триумвирата герцогини было нарушено назначением в канцлеры Вильгельма Пайэ /Payet/, приверженца Дианы, сторону которой, почти в это же время, принял и коннетабль Монморанси. Желая отнять у герцогини д'Этамп ее союзника адмирала Шабо /известного под именем адмирала Бриона/, Пайэ составил против него обвинительный акт, уличавший его, на основании законов, в лихоимстве, казнокрадстве и /счетом/ в двадцати пяти государственных преступлениях. Адмирал был арестован 8 февраля 1540 года и посажен в темницу в Мелене. Нарядили следственную комиссию, душой которой был Пайэ, как видно обязавшийся клятвой Диане де Пуатье погубить ее противника. Он сам взял на себя труд подвести адмирала под строжайшие статьи законов и таким образом задушить его в юридической паутине. В процессе Шабо замечательнее всего то обстоятельство, что в казнокрадстве и лихоимстве его обвинял Пайэ — сам первый взяточник и грабитель. Судьи — кто по доброй воле, кто по принуждению — приговорили Шабо к изгнанию с уплатой пени в пятнадцать тысяч ливров, именье его конфисковали. Этот строгий приговор по ходатайству графини д'Этамп, к совершенной ярости крючкодеев, был отвергнут королем: адмирал остался при всех своих должностях, имение его осталось неприкосновенно. Желая хоть чем-нибудь повредить врагу, Пайэ в оправдательном акте вставил пометку, что подсудимый прощен по особой милости короля, хотя по закону подлежал строжайшему взысканию. Заточение, суд и эта гнусная оговорка, пятнавшая репутацию адмирала, были причинами тяжелой болезни, сведшей его в гроб, но перед смертью он имел утешение получить от короля /стараниями герцогини/ совершенное оправдание в возводимых на него обвинениях. Это было в марте 1543 года, а в июне адмирал скончался. Выключив умершего из списков своих друзей, герцогиня занесла Пайэ вместе с переметчиком Монморанси в реестр непримиримых своих врагов, заслуживающих жестокого мщения — и она отомстила обоим. Так как опала канцлера и коннетабля относятся к последним годам царствования д'Этамп в лице его величества короля Франции, мы возвратимся на несколько лет назад, именно к событиям 1539 года, в которых герцогиня играла очень важную роль.
Жители Гента взбунтовались и, намереваясь отложиться от подданства Карлу V, предложили Франциску взять их под свое высокое покровительство. Король был волен принять их предложение или не принять, но выдавать их головой Карлу V, в чаянии получить от того в награду Миланское герцогство — это было делом, недостойным короля, имевшего претензии на прозвище рыцаря. Франциск I, как мы уже говорили, имел о честности вообще какие-то дикие понятия. Донос короля на гентцев, удержавший восстание в тесных пределах, дал императору время собраться с силами и, пользуясь расположением Франциска, надежду получить от него дозволение пройти через Францию с войсками в мятежные области для их наказания. Согласиться на просьбу императора без совещания со своими приближенными Франциску было невозможно. На совете, созванном по этому случаю, кардинал Турнон предложил королю: победителю своему при Павии отказать в его просьбе. Отказ, не унижая короля, вполне согласовался с видами тогдашней политики. Коннетабль Монморанси со своей стороны советовал Франциску дозволить императору пройти с войсками в Гент, но с условием вознаградить короля французского за эту любезность герцогством Миланским. Герцогиня д'Этамп убеждала Франциска согласиться на пропуск Карла V без всяких условий, но при появлении его в пределах Франции захватить в плен и держать в плену до тех пор, покуда император не согласится на всевозможные уступки и совершенное уничтожение мадридского договора. Поступок бессовестный, но зато весьма выгодный. Франциск I призадумался, однако же ответил Карлу V радушным согласием пропустить его в Гент вместе с войсками. Встреча императора на границе была препоручена коннетаблю, король же ожидал своего державного гостя в Шательро. Отправляясь в Бидасао, Монморанси обещал королю уладить все дело как нельзя лучше и путем хитрых переговоров выманить у Карла V дарственную запись /инвеституру/ на желанное Миланское герцогство. На предложение коннетабля отблагодарить французского короля таким прекрасным подарком, Карл V отвечал великодушным согласием без малейшего колебания. Монморанси торжествовал вдвойне: ему было лестно, во-первых, перехитрить такого искусного дипломата, каковым был император германский; во-вторых, счастливый исход переговоров сажал на мель герцогиню д'Этамп, с ее коварным советом захватить гостя в плен ради вымогательства от него тех выгод для державы французской, на которые он теперь добровольно соглашался. Честный и доверчивый Монморанси упустил из виду одно обстоятельство, довольно важное: Карл V обещал инвеституру на словах, а на устные обещания императора германского полагаться не следовало.
Встречу недавних врагов в Шательро можно было назвать встречей обезьяны с лисицей. С одной стороны были пущены в ход вкрадчивые ласки, лесть, любезности; с другой — иезуитское лукавство, австрийское лицемерие и испанское коварство. Чествуя своего гостя, Франциск ослеплял его праздниками, удивлял пышностью двора, разнообразием увеселений. В бытность свою в плену в Мадриде король французский неоднократно воображал себя в монастыре, теперь Карл V у него в гостях походил на угрюмого отшельника, попавшего в дом разгула. Его бесстрастный, холодный взгляд не приковывали прелести герцогини д'Этамп, не ослепляла безумная роскошь, не останавливали произведения изящных искусств, собранные со всех концов Европы во вновь отстроенном дворце Фонтенбло. Желая покороче познакомить императора со своей фавориткой, Франциск на одном празднике, улучив минутку, шутливо сказал ему:
— Герцогиня д'Этамп, государь, будучи моим добрым другом, к вашему величеству питает не совсем приязненные чувства…
— За что же такая немилость? — отвечал Карл, взглянув на фаворитку из-под своих рыжих бровей.
— О причинах умолчим, — продолжал Франциск, — но когда я получил от вас известие о предполагаемом вашем посещении, герцогиня дала мне совет, по ее мнению, очень хороший… Она предложила мне попросить ваше величество остаться у меня в гостях ровно столько же времени, сколько я оставался у вас после Павии, и этим поправить в Париже все то, что было испорчено в Мадриде. Как вы находите этот совет?
— Если он хорош, — невозмутимо отозвался Карл, — ему надобно последовать.
Ни единый мускул не шевельнулся на его лице, ни единая капля крови не расцветила его мраморной маски. Через несколько дней император обедал у короля, и по окончании стола, герцогиня д'Этамп подала полотенце высокому гостю, умывшему руки. Император при этом очень ловко уронил с мизинца перстень, украшенный бриллиантом огромной цены, одним из тех, которых тогда было наперечет во всем свете. Подняв перстень, герцогиня подала его Карлу V.
— Прошу моего прелестного врага оставить перстень у себя на память! — отвечал император.
Изумленная и вместе с тем обрадованная герцогиня стала отказываться, просить императора уволить ее от такой баснословной щедрости, к ней присоединился и король, но щедрый гость был непреклонен.
— По закону находка — достояние нашедшего, — сказал он между прочим, — я по крайней мере всегда неизменно следовал правилу: доставшегося мне из рук не выпускать!
Эта многознаменательная фраза была довольно прозрачным намеком на Милан, к которому Франциск I протягивал руку.
Тонкий знаток сердца человеческого вообще, женского — в особенности, Карл V приобрел себе этим подарком в лице герцогини д'Этамп верного союзника. Отшучиваясь от выдачи Франциску инвеституры, уклоняясь от категорического ответа касательно вопроса о герцогстве Миланском и от всякого подтверждения обещания, данного коннетаблю Монморанси, император обнадеживал короля до тех пор, покуда имел в нем надобность. По усмирении Гента Карл V возвратился в Испанию и отдал инвеституру на Миланское герцогство сыну своему Филиппу. Опять загорелась война, ознаменованная неудачами и окончившаяся невыгоднейшим миром в Крепи, лишившим Францию всех ее завоеваний. Во время войны герцогиня д'Этамп, помня подарок Карла V, а может быть и за другие не менее щедрые подачки, сообщала ему все планы и распоряжения Франциска I касательно ведения кампании. По ее проискам взяты Эперне, Шато-Тьерри и снята осада Перпиньяна, успешно ведомая дофином. В год мира в Крепи /1546/, заключенного по ее проискам, герцогиня вошла в тайные сношения и, кроме Карла V, с другим, не менее опасным врагом Франциска — королем английским, Генрихом VIII. Рассказ о последних годах ее владычества, о мщении канцлеру Пайэ и коннетаблю заимствуем из истории Соваля.[6]
Погубить коннетабля было для герцогини тем легче, что король не благоволил к нему с того самого времени, когда обнаружился обман Карла V касательно инвеституры. Обвиненный, подобно адмиралу Шабо, в расхищении казны, но не имея такого ходатая, какого тот имел в лице фаворитки, коннетабль Монморанси был удален сперва в Шантильи /1542/, а потом в Экуан, где и жил до воцарения Генриха II. Что же касается до канцлера Пайэ — его гибель была делом соединенной интриги герцогини д'Этамп, королевы Элеоноры, сестры Франциска Маргариты Наваррской и всего двора. Низвержение канцлера Пайэ по неравенству борьбы /так как в ней шло сто человек, шел весь двор против одного/ нельзя было даже назвать интригой: это была облава, травля. Канцлера при дворе никто не любил, но уважали многие, боялись — все.
Зорко следила герцогиня за будущей своей жертвой и на следующий год после падения коннетабля нашла благоприятный случай к отмщению. Между Жаном дю Тийе, генеральным повытчиком парижского парламента, и Жаном де Реноди, дворянином перигорским, началась тяжба. На стороне последнего была правда, на стороне первого был закон, но в те времена одно с другим не всегда было совместно. Делу суждено было идти долгим путем, через великое множество высших и низших инстанций, и до поступления в государственный совет оно увязло в чернильных болотах дижонского парламента. Реноди, боясь проигрыша, прибегнул под защиту герцогини д'Этамп и вымолил у нее именной королевский указ о переисследовании дела. Для Реноди проволочка была некоторым образом порукой за успех, а в силу указа дело затягивалось надолго. Статс-секретарь Жильбер Байяр представил канцлеру указ для приложения государственной печати, но вместе с тем сообщил ему, что король принял сторону Реноди в угоду фаворитке. Пайэ приложил печать, сделав в указе кое-какие изменения и оговорки в пользу Тийе. Взбешенный Реноди, узнав о крючкотворстве канцлера, взял указ и представил его герцогине, а она дала ему слово сообщить о том королю. Не откладывая дело в долгий ящик, герцогиня в тот же вечер представила Реноди Франциску I, предоставив смелому истцу изложить королю лично свою претензию на канцлера. Реноди был человек умный, мастер говорить красиво и увлекательно /особенно когда речь касалась его личных интересов/, ему не стоило особенного труда восстановить Франциска против канцлера, выставив дерзкий поступок последнего чуть ли не явным умыслом оскорбить короля и ослабить самодержавие.
Франциск тотчас же приказал самому Реноди отвезти указ к канцлеру и королевским именем велеть ему восстановить редакцию указа в первозданном виде, без малейшего изменения. В это время у Пайэ была важная гостья, Маргарита Наваррская, приехавшая к канцлеру просить снисхождения и оправдания одному из своих слуг, обвиненному в похищении богатой девицы хорошего семейства. Сварливый юрист, сохраняя должное уважение к сестре короля, на все ее настойчивые требования возражал статьями закона, пунктами, параграфами и тому подобными крючками, на которые Маргарита отвечала шпильками. Вошедший Реноди, пользуясь правом королевского посланного, вручил канцлеру указ и передал замечание короля таким дерзким и обидным тоном, в сравнении с которым колкости королевы Наваррской могли назваться любезностями. Большого труда стоило канцлеру переломить себя: отвечать посланному дерзостью он не посмел; отказать ему — и подавно. После ухода Реноди канцлер, однако же, не мог не выразить своей досады и, показывая роковой пергамент сестре короля сказал:
— Вот, ваше величество, как в наше время знатные дамы своевольничают!.. Ничего не смысля в законах, смеют вмешиваться в государственные дела да еще и учить людей, сведущих и опытных!..
Это замечание относилось к герцогине, но королева Наваррская, полагая, что это намек на недавнюю ее беседу с канцлером, приняла эти слова на свой счет. Сухо распростившись с ним, Маргарита отправилась к фаворитке и от слова до слова передала ей дерзкие речи канцлера. Сестра и фаворитка приступили к королю, умоляя его достойным образом наказать своевольного Пайэ. На другой же день, по высочайшему повелению, канцлер передал государственную печать президенту парижского парламента, Франциску де Монтелону, и был уволен от занимаемой им должности.
Но отставки канцлера для его ненавистниц было недостаточно. Зная, что супруга Франциска Элеонора Австрийская ненавидит Пайэ за осуждение Монморанси, Маргарита Наваррская склонила ее вступить в союз с ней и герцогиней против общего врага. Странный союз: жена, сестра и любовница, но этот триумвират был только основой той страшной коалиции, которая ополчилась на Пайэ. Ненависть к нему была до того сильна, что заставила союзников позабыть о недавней обоюдной вражде и интригах друг против друга. Дофин присоединился к партии недовольных из любви к изгнанному Монморанси; король Наваррский, потому что во главе партии стояла жена его; адмирал Шабо, чтобы отомстить Пайэ за свой процесс; кардинал Тур-нон и маршал д'Аннебо, чтобы главенствовать в государственном совете после падения канцлера. Общим хором союзники неотступно преследовали короля советом, что «разъяренного льва неблагоразумно оставлять на воле», что, пользуясь движимым и недвижимым имуществом, владея многими государственными тайнами, Пайэ может быть опасен королю и всему государству, последовав примеру коннетабля Бурбона; что, наконец, пожизненное заточение и казнь злодея-канцлера есть дело справедливости и безопасности государственной. И вся эта буря была поднята мстительной герцогиней д'Этамп: фаворитка была душой заговора!
Не в силах защитить канцлера и глядя на все дела глазами своей возлюбленной, король дал повеление Людовику Наваррскому арестовать Пайэ, что и было исполнено Людовиком с особенным удовольствием в ночь на 2 августа 1542 года. Собрав вооруженный отряд, он оцепил дом, вломился в спальню бывшего канцлера и, не дав ему времени не только опомниться, но даже одеться, Людовик поволок его в Бастилию. Тогда-то низкая, трусливая натура Пайэ выказалась в очень невыгодном свете: гордый и надменный в счастье, бывший канцлер, как истинный временщик, в минуту падения обнаружил самое последнее малодушие. Он умолял о пощаде тюремное начальство, чуть не на коленях ползал перед тюремщиками; взывал к снисхождению придворных дам, возбуждая у всех вместо сострадания одно презрение. Получив разрешение писать, Пайэ тотчас же отправил из своего заточения три письма: к королю, к кардиналу Турнону и… адмиралу Шабо, которого два года тому назад с таким злорадством обрекал плахе и бесчестью! Его и кардинала узник умолял быть ходатаями за него перед королем, предлагал последнему за свое освобождение все свое имущество…
Письма, как и следовало ожидать, оставались без ответа.
Чуть не сходя с ума от ужаса при мысли, что он будет забыт в Бастилии, Пайэ /на своем веку засадивший в эту проклятую темницу немало народу/ стал докучать министрам, требуя отдачи себя под суд, умоляя о назначении над ним следственной комиссии. Он надеялся, что, став на почву юриспруденции, хотя бы в качестве подсудимого, он будет непобедим как титан Антей от прикосновения к земле, своей матери. Желание Пайэ было исполнено: король разрешил ему избрать своих судей из среды правоведов всего королевства, и в этом со стороны Франциска не было ни милости, ни особенного снисхождения. Он был уверен, что из каких лиц не состояла бы следственная комиссия, она во всяком случае к подсудимому не будет доброжелательна. Председателем был назначен Пьер Рэмон, президент руанского парламента, процесс начался. Подсудимый лукавил, хитрил, увертывался, путал, выпутывался, изощряя все свое искусство крючкотворства, — и все напрасно. Суд приговорил бывшего канцлера Вильгельма Пайэ, обличенного в хищении казны и многих злоупотреблениях, к лишению всех чинов, к уплате 100000 ливров пени и пожизненному заключению. Когда приговор этот был представлен Франциску I, он нашел его слишком снисходительным. «В детстве я слыхал, — сказал король, — что канцлеры теряют места одновременно с жизнью!» Однако же он, помня прежние заслуги Пайэ, смягчил приговор отменой пожизненного заточения. Оторвали крылья бедному канцлеру, и превратился он в жалкое, ничтожное пресмыкающееся. В надежде со временем отомстить хоть одному из множества своих врагов, разжалованный канцлер сделался адвокатом и с этой надеждой в совершенном ничтожестве умер в апреле 1548 года. Заслуги этого человека как законника неотъемлемы: главнейшей из них нельзя не признать введение в судопроизводство отечественного языка, вместо латинского. Современники, не ценя этих заслуг по достоинству, ненавидели Пайэ за его лихоимство, жадность, жестокость к подсудимым /бывшим для него мухами, уловляемыми этим пауком в юридическую паутину/, наконец, за его противодействия всякой новизне и за фанатическую светобоязнь. Последнее водилось и за королем во время религиозных гонений, зато впоследствии, благодаря внушениям герцогини д'Этамп, Франциск искупил свои проступки против просвещения, покровительствуя художникам и ученым; канцлер же всю свою жизнь оставался врагом наук и художеств. Правоведение, по его понятиям, было наукой всех наук; взяточничество и хищение казны — искусством из искусств.
Избавляясь от могучего врага, герцогиня д'Этамп осталась полновластной повелительницей короля французского. Чем светлее было ее настоящее, тем мрачнее казалось будущее, и тогда-то в предвидении грядущего, герцогиня принялась изыскивать все средства к отклонению угрожавших ей неприятностей. Франциск, еще не старый годами, заметно дряхлел и хилел от прежних распутств, смерть его была не за горами. Дофин ненавидел фаворитку. Диана де Пуатье ненавидела ее и того более, дружба и приязнь Маргариты Наваррской не могли быть надежными: она ласкала герцогиню, льстила ей в угоду своему брату. Муж фаворитки, обязанный ей знатностью и всем состоянием, грозился, после смерти благодетеля, отплатить жене за позор и измену. Соображая все эти враждебные обстоятельства, герцогиня д'Этамп решилась приискать себе из королевской фамилии запасного, так сказать, покровителя. Выбор ее пал на герцога Орлеанского. Отклонить дофина от престола и приблизить к нему герцога — было делом немыслимым. Орлеанский мог сделаться прямым наследником только в случае смерти дофина: на подобное злодейство герцогиня никогда бы не могла отважиться; имея все качества интриганки, фаворитка никогда не была убийцей. Зная, что император Карл V неоднократно выражал желание прекратить войну родственным союзом с Францией, выдав дочь или племянницу за одного из принцев крови, д'Этамп остановилась на счастливой мысли женить герцога Орлеанского на австрийской принцессе. Император обещал в приданное за дочерью Фландрию, за племянницей — Миланское герцогство, с тем однако же условием, что области эти ни в коем случае не будут присоединены к короне французской, а будут составлять независимые владения. Мысль герцогини д'Этамп нравилась Орлеанскому, но с другой стороны его прельщала надежда быть и королем французским. Эта надежда основывалась на том, что супруга дофина, итальянская принцесса Катерина Медичи, была неплодна в течение десятилетнего супружества, к совершенному отчаянию мужа. Лейб-медик Фернель успешным лечением разрушил надежды герцога Орлеанского: дофина родила. Тогда претендент на престол решился последовать советам герцогини д'Этамп, взявшей на себя роль посредницы в его сватовстве к дочери или племяннице Карла V. Образовалась партия приверженцев Орлеанского. Главным своим агентом при Карле V герцогиня выбрала графа Боссю, сеньора де Лонгваль, богатого пикардийского и фландрского землевладельца. При его содействии, между фавориткой и императором затеялась длительная переписка. На предложения герцогини Карл V отвечал согласием, но вместе с тем просьбой сообщать ему для соображений о положении государственных дел во Франции и настроении умов тамошнего двора. Герцогиня, обольщенная согласием императора, с усердием самого ретивого лазутчика сообщала ему сведения, которые по тогдашнему военному времени были Карлу V весьма пригодны. Этим шпионством объясняются его успехи во время войн 1543–1544 годов, ужаснувшие всю Францию. Кроме герцогини, Карл V имел при дворе Франциска I надежного клеврета в лице духовника королевы Элеоноры, доминиканского монаха Гавриила де Гусмана. К нему духовник КарлаV, тоже доминиканец, Диэго Шиавец /Chiavec/ писал о предполагаемом мире, которым действительно давно была пора окончить разорительную войну, длившуюся с небольшими перерывами тридцать лет /1515-1545/. Одной из статей проектированного договора было желанное для герцогини д'Этамп бракосочетание герцога Орлеанского с дочерью императора, в приданное за которой назначалась Фландрия. Гавриил де Гусман передал письмо королеве Элеоноре, она сообщила его содержание герцогине. Видя в одной статье исполнение заветных своих желаний, не обращая внимания на остальные, унижавшие Францию, не вознаграждавшие ее ни за громадные издержки, ни за расстройства, — фаворитка пустила в ход весь запас красноречия, льстивых уверений и упоительных ласк, чтобы склонить короля к принятию мира. Несмотря на мольбы дофина отвергнуть предложение императора, несмотря на его убедительные доводы продолжить войну, доверив войска коннетаблю Монморанси, Франциск I исполнил желание фаворитки, и мир в Крепи был подписан. Торжество герцогини было полное, но непродолжительное: будущий ее покровитель, герцог Орлеанский умер, и на этот раз она осталась совершенно одна… лицом к лицу с угасавшим, или, вернее, гнившим заживо Франциском I. Да простит нам читатель это грязное выражение, а равно и следующий рассказ о последней прихоти короля, ускорившей его кончину. Года за два перед тем Франциск встретил в Париже красавицу, заставившую его на время забыть прелестную герцогиню. Встреча была безгрешная: очаровательная незнакомка обменялась с королем взглядом, но взгляд этот зажег в его сердце самые страстные желания. Постоянно имея в кругу придворных чутких ищеек для нежных рекогносцировок, король поручил им разузнать, кто такая эта красавица, чья она дочь или жена и есть ли данные на успех. По справкам оказалось, что она жена адвоката Ферона, по мужу — Фе-роньера, женщина довольно строгих правил, с весьма устарелыми /по тогдашнему времени/ понятиями о верности супружеской. Основываясь на многочисленных примерах счастливого волокитства, король, видя в предполагаемых препятствиях только новую заманчивость, повел атаку на сердце красавицы и — отступил; Фе-роньера была непреклонна. Сообщив о своей неудаче помощникам, король получил от них в ответ, что смешно было бы уступать какой-нибудь жене адвоката ему, торжествовавшему над самыми неприступными. Похищение и насилие строго наказуются законом, правда. Но король вне закона, а потому и вне наказания. Король решился последовать доброму совету, но из числа советников выискался один, сообщивший Ферону о злодейских умыслах Франциска. Первой мыслью бедного мужа было бежать вместе с Фероньерой; но, по неимению средств к обеспеченному существованию в чужих краях, адвокат придумал другое средство, состоявшее уже не в спасении жены, но в пагубе короля. Ферон остался в Париже и здесь принялся ходить по притонам разврата, покупая ласки женщин, заклейменных той страшной болезнью, о которой мы говорили в нашем обзоре общественной нравственности в Европе… Предоставляем читателю догадываться о дальнейших последствиях мщения Ферона. Зараженный король из объятий Фероньеры попал на руки врачей, мало знакомых со свойствами болезни, тогда еще новой, и лечивших ее лекарствами, которые сами по себе стоили двадцати болезней.
Король французский умер в загородном замке Рамбулье, 31 марта 1547 года.
Из сказаний других историков, между прочим, из рассказа Маргариты Наваррской /Семидневник: Heptame'ron la 25 nouvelle/ видим, что Франциск был знаком с Фероньерой лет за семь до своей позорной кончины и без всяких гибельных последствий для своего здоровья. Не останавливаясь перед критической оценкой этого вопроса, интересного более в медицинском, нежели в историческом отношении, скажем только, что факт смерти короля Франциска от вышеупомянутой болезни во всяком случае не подлежит никакому сомнению.
5
В память подкупных швейцарцев, изменивших королю в критическое для него время, во Франции по сию пору сохранилась пословица «Нет денег — нет и швейцарца»/Ра$ d'argent, pas de Suisse/.
6
Sauval. Les amours des rois de France, p. 1731–11 vol. In 12°. Tome I, p.p. 230 et seq.
3
Souvent femme varie,
Bien fol est, qui s" y fie!
4
К. Маро /род. в 1495, умер в 1544 г. в крайней нищете/ у нас мало известен, даже людям, хорошо знакомым с французской литературой. Современник Рабле, он недосягаемо выше автора романа «Гаргантюа и Пантагрюэль». Из многих его стихотворений приводим одно, могущее служить образцом поэтического дарования и философии знаменитого поэта.
Paix engendre prosperity,
De prosperite vient richesse,
De richesse — orgueil. volupte,
D'orgueil — contentions sans cesse;
Contention — la guerre adresse…
La guerre engendre pauvrete,
La pauvrete — l'humilite,
D'humilite revient la paix…
Ainsi retournent humains faits!
то есть: «Мир Порождает благоденствие, оно ведет за собой богатство, за богатством следуют гордость, сластолюбие; от гордости непрерывные распри, от них война, за войной — нищета, за нищетой — смирение, а там — опять мир. Таков круговорот деяний человеческих!»
ГЕНРИХ II И ФРАНЦИСК II
ДИАНА ДЕ ПУАТЬЕ.
МИСС САРА ФЛЕМИНГ-ЛЕУИСТОН
/1547-1560/
Король умер! Да здравствует король! Так, по старинному обычаю, герольды возвестили народу о кончине Франциска I и о восшествии на престол Генриха П. К этому официальному возгласу можно было прибавить: пала герцогиня д'Этамп, возвысилась Диана де Пуатье. Маршал д'Аннебо и кардинал де Турнон уволены от своих должностей в государственном совете и заменены коннетаблем Монморанси, вызванным из ссылки, Жак д'Альбон Сент-Андре и Франциск Омальский герцог Гиз сделались первыми вельможами преобразованного двора. Наконец, итальянцы, состоявшие в штате бывшей дофины, ныне королевы Катерины Медичи, гордо подняли головы! Произошла совершенная перетасовка валетов, дам, тузов и началась новая игра в интриги — игра, при которой на карту ставилась участь всей Франции.
Новый король не мог похвалиться мягкосердием. Кровавым пятном на его памяти лежат гонения протестантов, возобновленные в первые же годы его царствования. «Злая тварь мила пред тварью злейшей», — сказал Шекспир, — и протестанты при Генрихе II не могли не сознаться, что, сравнительно, им при покойном короле чуть ли не было легче. Франциска от его инквизиторских выходок удерживала Маргарита Наваррская; в защиту гонимых нередко подавала свой голос герцогиня д'Этамп. Теперь было не то! С одной стороны короля подстрекала Катерина Медичи, ревностная католичка, с другой Диана де Пуатье, ханжа и заклятая ненавистница аугсбургских еретиков. Не утомляя внимания читателей грустными рассказами о пытках и истязаниях лютеран при Генрихе II, скажем только, что злодейства кардинала Лотарингского, сожжение на костре советника парламента Дюбура, возобновление инквизиции при Генрихе II окончательно посеяли раздор между католиками и протестантами, разрешившийся Варфоломеевской ночью.
Фаворитка короля, герцогиня Валантинуа, Диана де Пуатье, вдова великого сенешаля Нормандии Людовика де Брезе, была на несколько лет старше герцогини д'Этамп, чем неоднократно навлекала на себя насмешки последней, называвшей ее «старухой» и любившей хвалиться тем, что она родилась в год выхода замуж Дианы. Все эти выходки и злые шутки неизгладимо врезались в память фаворитки дофина, и она с лихвой отплатила за них насмешнице, когда последний сделался королем. Герцогиню д'Этамп немедленно удалили от двора в ее поместье Вилльмартен близ Этампа; могли бы отнять у нее неправедно нажитое движимое и недвижимое, но… Диана умела быть и великодушной. Изгнанница посвятила остаток дней /впрочем, весьма порядочный, она умерла в 1576 году/ богоугодным делам: помогала бедным, давала приют угнетенным протестантам, наконец и сама перешла в лютеранизм. Мудрено решить: было ли это со стороны герцогини д'Этамп делом убеждения или просто желанием мстить Диане и Генриху, давая средства протестантам противоборствовать католикам!
Сравнивая новую фаворитку с прежней, нельзя, опять, не отдать последней той справедливости, что она в позоре своем была откровеннее и, пользуясь благосклонностью Франциска, никогда не хвалилась своей супружеской верностью или любовью к мужу. Герцогиня Валантинуа, она же Диана де Пуатье, действовала иначе: ханжа и лицемерка, она надеялась обморочить общественное мнение, выказывая постоянно благоговение к памяти своего покойного супруга Людовика де Брезе; она дала торжественный обет не носить иного платья, кроме белого с черным, в знак своей неутешной скорби и оставалась верной этим двум цветам… символам грусти и невинности. Траурное одеяние не мешало, однако, печальной и неутешной вдовице продавать свои ласки королю и, в свою очередь, покупать ласки знаменитого Карла Коссе, графа де Бриссак, прославившегося воинскими подвигами еще при покойном короле во время итальянских войн, но не совсем разборчивого в средствах к достижению почестей. Жалок муж фаворитки — пестрым гербом, будто ширмами, загораживающий свою супругу в объятиях короля, но еще жальче и презреннее фаворит фаворитки. Муж, продающий свою жену королю, только торгаш, но посторонний обожатель фаворитки, заодно с ней обманывающий короля, да еще от него же получающий чины да благостыни, — ни более ни менее как контрабандист, воришка.
Диана сблизилась с Карлом Коссе в первый же год своего возведения в сан королевской фаворитки, именно вскоре после свержения и ссылки герцогини д'Этамп. Коссе явился к Диане поздравить ее с победой над неприятельницей, и эта раболепная внимательность глубоко тронула перезрелую красавицу.
— Верить ли вам? Искренно ли радуетесь моему торжеству и действительно ли ко мне привязаны? — проворковала фаворитка.
— Потребуйте жизни, и я отдам ее за вас! — отвечал этот доблестный рыцарь.
— Видите ли в чем дело, — доверчиво продолжала Диана, — поклонников у меня множество, все они ловят мой взгляд, улыбку, все они выражают готовность быть моими покорнейшими рабами, но я не так проста, чтобы не понимать их замыслов. Не любовь, не уважение говорят в них: одно только честолюбие и своекорыстие… В ваши годы нельзя не быть честолюбивым, но вместе с тем нельзя не быть и искренним… И неужели меня нельзя любить единственно за дары божий, внешние и внутренние? Неужели только щедроты короля и чаяние всяких почестей влекут вас ко мне? Любите меня, Коссе, для меня самой, — заключила Диана, — и королевская фаворитка вознаградит вас за женщину.
Мысль о державном сопернике испугала Коссе. С другой стороны, за отвергнутую любовь Диана была способна сжить его со света. Попался нежный любовник между двух огней: страшно обманывать короля, еще того страшнее навлечь на себя гнев фаворитки. Честолюбие взяло верх над робостью, и, упав на колени перед Дианой, Коссе прильнул устами к ее беломраморной руке.
Вскоре король и королева в сопровождении двора отправились в недавно отстроенный загородный замок Шамбор, в парке которого для Дианы был отделан особый павильон, соединявшийся подземной галереей с королевским жилищем. Этим путем к фаворитке весьма часто жаловал Генрих II, Коссе посещал ее днем явно, с парадного крыльца, а по вечерам через потайную дверь, выходившую в парк. Таинственность, которой король маскировал свои посещения, почти не допускала возможности неприятной встречи с соперником, о существовании которого доверчивый Генрих не догадывался. Несмотря на это, однако же, Коссе чуть-чуть не встретился с королем. Нежно беседуя со своим возлюбленным однажды поздним вечером, Диана заслышала знакомые шаги в подземной галерее и заметила свет фонаря сквозь замочную скважину потайной двери, ведшей в галерею из будуара. Еще минута и… Но Коссе успел вовремя бежать с поля сражения, уступая королю и честь, и место. Выйдя в парк, он в нескольких шагах от павильона столкнулся с генерал-фельдцейхмейстером Клавдием де Тэ /Taix/. Гулял он тут или поджидал кого-нибудь, может быть именно Коссе — это покрыто мраком ночи и неизвестности, но как бы то ни было Коссе остановился как вкопанный и жестоко переконфузился.
— Поздравляю вас, граф! — засмеялся де Тэ.
Коссе окончательно растерялся, это поздравление, приправленное саркастическим смехом, острым ножом полоснуло его по сердцу.
— С чем же вы меня поздравляете? — пролепетал он.
— С восхитительной ночью, с очаровательной погодой, — шутил де Тэ. — Мы с вами восхищались природой, каждый по-своему… Сознайтесь, что шамборский парк можно назвать жилищем богов, богинь, нимф… Черт возьми, Маро или Сен-Желе, наши придворные поэты, могли бы тут подобрать целый легион мифологических существ, на то они и поэты! Я сужу о здешнем парке только с точки зрения охотника… Охота здесь богатая, но не всякий имеет смелость охотиться в королевских владениях! Не правда ли, Коссе?
— Кто же смеет?
— Смеет смелый! Знакомые с латинским языком говорят: смелым фортуна руководит! Каждому свое, любезнейший граф. Я, например, гуляя около павильона герцогини Валантинуа, считал это дерзостью, а иной, посмелее, и в самый павильон попадет, и ничего… да! Каждому свое!..
Коссе, завернувшись в плащ, убежал от насмешника, преследуемый его откровенным хохотом. Эта черта смелости и прямодушия де Тэ избавляет нас от труда знакомить читателя с характером генерал-фельдцейхмейстера. В этот век раболепства, когда первейшие вельможи почитали за счастье поцеловать ножку королевской фаворитки, насмешки над ее фаворитом могли служить надежной порукой честности и прямодушия, но и поводом к падению и опале.
Ранним утром де Коссе был у Дианы с доносом на смельчака: к полудню де Тэ был уволен от службы, и должность генерал-фельдцейхмейстера была передана Карлу Коссе графу де Бриссак. Где гнев, тут и милость. Коссе, как гласит история, покрыл себя неувядаемой славой, и молва о его подвигах не умолкнет, пока во Франции не угаснут чувства национальной гордости. Коссе, говорят летописцы, был столь же храбр, умен и талантлив, сколь хорош собой, за что и снискал себе при дворе прозвище красавца /le beau Brissac/. Тем позорнее для него было пользоваться внешними достоинствами, чтобы достигнуть почестей, которые могли бы достаться ему более прямым путем. Уволенный от своей должности де Тэ счел за лучшее молчать о причинах постигшей его опалы, зная очень хорошо, что за выдачу тайны будуара королевской фаворитки он мог, пожалуй, поплатиться головой. Влияние Дианы на короля в это время достигло своего апогея. Генрих обожал ее и повиновался ей с покорностью раба. Посещая фаворитку в Шамборе чрез подземный ход /не столько ради приличия, сколько ради увеличения удовольствия таинственности/, король явно выказывал ей нежнейшую любовь и самую любезную внимательность. Портреты Дианы, всего чаще в виде богини, украшали стены королевских покоев, вензель ее или, правильнее, монограмма имен Генриха и Дианы[7] украшала королевское оружие, мебель, посуду, золотом сверкала по карнизам парадных зал и дворцовых галерей. Все это видела королева Катерина Медичи, величавая красавица, годами — моложе фаворитки, умом — недосягаемо ее выше, видела и молчала, покорясь своей незавидной участи, со стоицизмом римлянки перенося холодность нежно любимого мужа, а наконец и его равнодушие. Последнее выразилось особенно во время болезни Катерины, вскоре после переезда двора из Шамбора в Жуанвиль. Королева захворала горячкой с пятнами, лишилась языка и опухла в лице; все бежали от нее тогда, опасаясь заразы, кроме кардинала де Шатийон и немногих прислужниц. Диана в это время высказала нежнейшее участие к Катерине Медичи, следила через своих клевретов за ходом болезни, плакала, молилась даже о спасении королевы. Черта благородная, подумает читатель, и жестоко ошибется: фаворитка опасалась за жизнь королевы, движимая чувствами самого черствого эгоизма. В случае смерти Катерины, думала она, король, вероятно, женится на другой; может быть молодой и красавице собой, подчинится ее влиянию и тогда… Тут напуганное воображение фаворитки рисовало ей самые неутешительные картины: немилость, изгнание, чуть ли не насильственная смерть, и в эти минуты Диана горячо молилась о здравии Катерины Медичи, своей державной, но уже совершенно не опасной соперницы. После восьмидневных страданий королева была вне опасности: Диана воскресла духом и с обновленными силами сохранила за собой выгодную позицию фаворитки. Канцлер Оливье за неуважительные о ней отзывы навлек на себя немилость короля и хотя остался на службе, но власть его была значительно ослаблена учреждением должности хранителя государственной печати, на первый случай вверенной первому президенту парламента Бертранди, на его же место, по указанию Дианы де Пуатье, определен Жиль де Мэтр — ее покорнейший слуга. Одновременно Коссе де Бриссак возведен был в маршальское достоинство. Так заручалась фаворитка на случай внезапного государственного переворота, в лице первейших сановников приобретая надежных приверженцев. Обеих дочерей своих от Генриха II она пристроила выгоднейшим образом: старшая, Диана, была выдана за внука Павла III, Горация Фарнезе, герцога ди Кастро; младшая — за Клавдия Лотарингского, герцога Омальского. Таково было общественное положение герцогини де Валантинуа, вдовы великого сенешаля Нормандии[8] или как ее называли — великой сенешальши /la grande s6n6chale/.
Брантом в своих записках осыпает Диану де Пуатье восторженными похвалами за ее красоту, за ум, за возвышенные чувства, но он же не менее щедр на панегирики о Катерине Медичи — стало быть, отзывы этого летописца будуаров едва ли заслуживают веры. «Я видел Диану, когда ей было шестьдесят пять лет, — говорит он, — и не мог надивиться ее красоте, все прелести сияли на лице этой редкой женщины». Придворные поэты взапуски воспевали очаровательницу при жизни ее державного обожателя, город Лион без зазрения совести поднес ей золотую медаль с надписью «Победила всеобщего победителя» («Omnium Victorem vici»), король предлагал ей торжественно узаконить дочерей, но она великодушно отказалась, говоря, что любила его всегда бескорыстно и ни за что не согласится, чтобы государственные чины формально признали ее королевской фавориткой. Другими словами, Диана хотела властвовать над королем, Бог весть для чего сохраняя инкогнито и предпочитая тайный грех явному. Предшественники и преемники Генриха II неоднократно узаконивали, или, правильнее, признавали своих побочных детей. Эта особенность королевского деспотизма была, как известно, источником многих смут и распрей. Хороши были времена и нравы, когда законные жены-королевы склоняли венценосные головы перед наложницами своих мужей, этими будуарными царицами, увенчанными розами и миртами! И все это творилось в государствах христианских, в которых многоженство не было допускаемо ни гражданскими, ни религиозными законами. Впрочем, что значили те и другие в государстве, в котором фраза «ибо так нам нравится» («tel est notre plaisir») замыкала уста всякому протесту законов совести и здравого смысла?
В 1550 году произошла размолвка между папой Павлом III и Филиппом И, королем испанским. Желая вовлечь в союз с собой Генриха И, римский первосвященник послал к нему для переговоров племянника своего кардинала Караффу. Важный вопрос о заключении союза с папой был передан королем на обсуждение государственного совета. Герцог Гиз первый подал свой голос за папу, имея в виду, в случае занятия Италии вспомогательными французскими войсками, во-первых, свергнуть папу с престола и возвести на него брата своего, кардинала; во-вторых, отнять у испанцев королевство Неаполитанское и присоединить его к лотарингской короне. В последнем случае Гиз считал право свое вполне законным, так как дом его был в родстве с князьями Анжу. Королева Катерина Медичи стояла за интересы папы римского, в надежде что главное начальство над французскими войсками будет доверено родственнику ее, Строцци. Коннетабль Монморанси и Диана де Пу-атье подали свои голоса за герцога Гиза, не проникая, разумеется, тайных его замыслов, но рассчитывая со своей стороны овладеть выгодной позицией Гизов при дворе во время их отсутствия… Таким образом, лигу с римским двором одобряли все единогласно, хотя каждый с чисто своекорыстными побуждениями. Опутанный этой паутиной интриг, Генрих II готов был подписать договор с папой, деятельно занялся приготовлением к войне, и она началась, но герцог Гиз по высочайшей воле не принял в ней участия. До короля дошли достоверные сведения, что французский посол в Риме, Давозон, клеврет и преданный слуга Гизов, интригует в видах их пользы, гибельной интересам Франции. Дела приняли совсем иной оборот, Гизы упали во мнении Генриха II. Их отдаление приблизило к королю коннетабля Монморанси и Диану де Пуатье, действовавших дружественным единодушием. Семейству Гизов, для снискания прежнего расположения короля французского, пришлось изыскивать всевозможные средства и плести новую сеть политических интриг для уловления Генриха II… Первая нить была найдена, оставалось только развивать ее.
Гизы состояли в близком родстве с шотландской королевской фамилией — сестра их Мария была супругой короля Иакова V. Соединив посредством брачного союза его семейство с домом Валуа, Гизы могли нанести жестокий удар властолюбивым намерениям Англии, Испании, а вместе с тем /и это главное/ породниться с французским королевским домом и занять в нем то видное место, от которого до престола было, как говорится, рукой подать. Все эти планы легко могли осуществиться благодаря женитьбе дофина Франциска на дочери шотландского короля Иакова Стюарта Марии. Здесь мы принуждены сделать небольшое отступление для беглого биографического очерка двух юных жертв, принесенных гнусной политике того времени.
Дофин Франциск родился 19 января 1544 года, Мария Стюарт родилась 7 декабря 1542 года. Когда Гизы прочили его в мужья дочери короля шотландского, ему было — шесть, а ей восемь лет. Франциск был тщедушный, хворый, слабоумный, Мария стала красавицей, умницей и образованием могла поспорить с ученейшими людьми своего века. Жизнь ее — от колыбели до эшафота — чудная поэма, и личность королевы шотландской едва ли когда утратит в глазах потомства ту заманчивую прелесть, которая вдохновила Шиллера при воссоздании им этого чудесного типа женщины-королевы, искупившей венцом мученичества и венец королевский, и все свои заблуждения, ошибки, грехи, если хотите, но не преступления. Натура восторженная, впечатлительная, поэтическая, Мария Стюарт была живым анахронизмом среди венценосных злодеев и злодеек шестнадцатого столетия. Сличая ее с Елизаветой Английской, мы всегда воображаем себе олицетворение горячего, нежного сердца в одной и холодного, бесстрастного ума — в другой, в наших глазах они, как голубка и орлица… Всмотритесь в портреты этих державных соперниц, и вас поразит выражение томной неги, ласки, мягкосердия в чертах Марии Стюарт и хищнической кровожадности, зверства и неумолимой жестокости в лице Елизаветы. В сравнении с первой, это даже не орлица перед голубкой: ее вернее назвать ястребом или рыжим коршуном. Мария осиротела семи дней от рождения, на десятом месяце была коронована королевским венцом, и уже тогда ее сватал для своего наследника Генрих VIII, король английский. Росла она и воспитывалась, окруженная клеветниками, злоумышленниками, причем местами ее пребывания бывали попеременно то старинный дворец, окруженный запущенными тенистыми рощами, то неприступный феодальный замок, окаймленный дикими скалами, то, наконец, уединенный монастырь… Эта скитальческая жизнь, частые перемены мест, а с ней разнообразие впечатлений не могли не влиять на характер девочки, а еще того более — на ее воображение. В 1548 году Мария, сопровождаемая наставниками и несколькими сверстницами /в числе их были четыре одноименные ей девочки/, прибыла во Францию, где радушно была принята королем и королевой, где весь двор выказал самую предупредительную внимательность шестилетней королеве шотландской, Франция казалась ее матери надежнейшим для нее убежищем, но здесь пал от руки наемного убийцы наставник Марии, и собственной жизни ее угрожала опасность от отравления ядом. Было ли это делом английского двора или Катерины Медичи — на это нельзя дать прямого ответа. Мысль женить дофина на Марии была заветной мечтой ее матери, ее не раз выражал и король Генрих II, осуществилась же она только при ревностном содействии Гизов.
Диана де Пуатье всеми силами старалась расстроить предполагаемый союз с Шотландией, в то же время и с Гизами. Желая упрочить свои дружественные отношения с коннетаблем Монморанси, она предложила ему породниться, выдав дочь свою — овдовевшую Диану — за старшего его сына. Коннетабль согласился, но сын объявил ему, что он уже тайно обвенчан с девицей де Пиенн из дворянского дома Альвин. Отец отправил его в Рим для подачи просьбы о расторжении брака международной консисторией /la Rota/. Пример бывалый, и дело не представляло никаких особенных затруднений, оно однако же усложнилось по милости папы. Павел III умышленно запутал и затянул делопроизводство, он рассчитывал, что фаворитка в благодарность за решение дела в ее пользу будет интриговать при дворе Генриха II в видах ватиканской политики. Расчет его святейшества был неверен: Диана де Пуатье, ретивая католичка во всех тех случаях, когда речь шла о гонениях протестантов, тут оказалась непокорной воле непогрешимого и решилась действовать по-своему. По ее просьбе Генрих II подписал указ, объявлявший недействительными браки, заключаемые детьми без ведома или без согласия родителей, а так как этому указу была дана обратная сила, то и брак сына коннетабля был расторгнут парламентом помимо воли римского первосвященника… Дом герцогини Валантинуа породнился с домом коннетабля Монморанси, но это далеко не привело к тем блестящим результатам, на которые рассчитывала недальновидная Диана. В последние пять лет Гизы, благодаря нежной, истинно родительской любви короля к их племяннице Марии Стюарт, снова вошли к нему в милость и вопрос о женитьбе дофина был решен. Партия Гизов день ото дня усиливалась, к ней присоединилась даже королева Катерина Медичи. Фаворитка, таким образом, принуждена была вести борьбу одна, без поддержки союзников, рассчитывая единственно на силу любви короля, но и эта любовь теперь походила скорее на привычку и принимала оттенок дружбы. В пятьдесят семь лет, при всей своей красоте и свежести, Диана де Пуатье уже не могла иметь на Генриха II того обаятельного влияния, которое имела на него, когда они оба были моложе, и фаворитка догадалась наконец, что роль ее почти отыграна. К довершению горя она видела, что двор молоденькой шотландской королевы, состоящий из прелестных девочек, ее ровесниц, будто стая резвых мотыльков привлекал старчески влюбчивые взгляды короля. Неопровержимая истина: чем старее человек, тем сердце его нежнее к свежей юности. Злые языки наговаривали, будто ласки, расточаемые Генрихом II его будущей невестке, тем менее становятся похожими на родительские, чем далее она входит в возраст, что при играх ее подруг король своим присутствием напоминает сатира, любующегося играющими нимфами. Говорили многое — и договорились до того, что Катерина Медичи стала зорко и ревниво следить за своим супругом, но не дремали и Гизы. Для них старческое сластолюбие Генриха II послужило поводом к окончательному низвержению Дианы де Пуатье, и они воспользовались им как нельзя успешнее. 24 апреля 1558 года произошло бракосочетание дофина Франциска с королевой шотландской Марией Стюарт. Молодым /в буквальном смысле слова: мужу было 14, жене 16 лет/ пожалованы титулы дофина-короЛя и дофины-королевы, намекавшие на то, что Франциск и Мария, будучи наследниками престола французского, в то же время король и королева шотландские. Гизы достигли высоты недосягаемой. Новый двор — это группа прелестных детей, окруженная людьми пожилыми, солидными, — казался кустом розанов на развалинах, поросших мхом и сорными травами. Пошли игры, праздники, домашние спектакли и турниры, в которых перемешались вельможи обоего пола, всех возрастов *и трех стран, связанных узами политики в одну семью: француз с одинаковым радушием подавал руку итальянцу из свиты Катерины Медичи и шотландцу из отряда почетных телохранителей Марии Стюарт; в группах женщин по голубым глазам и льняным кудрям легко было отличить уроженок севера от черноглазых и темноволосых южанок, и эти резкие отличительные черты были особенной заманчивой прелестью для сластолюбия, пресыщенного ласками отечественными и жаждущего ласк иноземных, новых, еще неведомых…
Померкла, наконец, счастливая звезда Дианы де Пуатье, затмилась она при блеске новых светил, в особенности же лучезарной, яркой денницы, засиявшей Генриху II в лице юной и прелестной Сары Леуистон, одной из сверстниц дофины, ее ровесницы годами и немного уступавшей ей в красоте.[9]
Был при дворе маскированный бал, на котором несколько девиц из штата королевы шотландской должны были разыграть аллегорическую интермедию, нарочно сочиненную по этому случаю. Сара, костюмированная нимфой Эрифреей, обратила на себя особенное внимание Генриха II грациозностью, прелестью одежды, а главное, красотой. Ослепленная честолюбием, может быть и любезностью короля, Сара уступила его страстным желаниям даже без борьбы, со всей доверчивостью невинности, не искушенной кокетством, — и Генрих со своей стороны привязался к ней всеми силами старческой страсти. Сара не скрывала ни от кого своего блестящего позора, она даже хвалилась королевской любовью, когда последствия этой любви стали очевидны. Гизы торжествовали: девочка исторгла из сердца Генриха последние остатки его привязанности к разжалованной Диане. Катерина Медичи, погруженная в политические интриги, не только не негодовала на новую соперницу, но еще как будто радовалась победе, одержанной последней над ненавистной Дианой. Сара родила сына, названного в честь отца Генрихом и пожалованного титулом Ангулемского. Участь этого человека была плачевная: еще в молодые годы он был убит ревнивым мужем, бароном де Кастеллан, при встрече последнего с королевским побочным сыном в спальне баронессы. Сара умерла в 1587 году вскоре после казни своей королевы и подруги Марии Стюарт.
Счастливый обожатель юной Сары Генрих II как будто сам сделался юношей, если не наружностью, то развязностью и какой-то беззаботной веселостью. Он участвовал во всех празднествах и забавах, первенствовал на охоте, удивлял своим удальством на турнирах. Последняя забава была причиной его смерти.
Девятого июля 1559 года был турнир с участием всего двора и по-своему великолепию превосходивший все, до того времени виданное в этом роде. Летописи сохранили множество сказаний о предзнаменованиях, предчувствиях и зловещих снах королевы и некоторых придворных за несколько дней и накануне рокового ристалища. Большинству наших читателей, вероятно, известно, что придворный астролог Нострадамус еще года за два предсказывал гибель короля загадочным четверостишием «о старом льве в золотой клетке, побежденном молодым львом, который выколет ему глаз…» Не будем долго останавливаться на спорном вопросе о предчувствиях, так как обсуждение его завлекло бы нас слишком далеко. Об этом таинственном предмете один очень умный писатель сказал: «Надобно иметь слишком много дерзости, чтобы отрицать, и слишком много простодушия, чтобы верить», и это великая, почти неоспоримая истина. Предсказание Нострадамуса о льве в золотой клетке /под которой толкователи разумеют забрало на золотом шлеме короля/ может быть применено ко многим другим позднейшим событиям, стало быть, оно особенного внимания не заслуживает, что же касается до предчувствий и сновидений, мы ограничимся только вопросом: кому из читателей не случалось хоть раз в жизни на себе самом испытать эти проявления еще неразгаданной способности нашего организма? Первая половина ристалища прошла благополучно: несколько копий было поломано, несколько нагрудников погнуто, несколько всадников повысажено из седел и большей частью рукой его величества. Легко может быть, что иные противники короля и поддавались ему великодушно, так как перевес над ним даже на шутливом турнире едва ли мог быть приятен побежденному. Одушевленный успехами, ободряемый льстивыми похвалами Генрих II, не обращая внимания на усталость, предложил помериться силами поручику королевской гвардии Габриэлю де Лорж, графу Монтгомери, шотландцу, молодому человеку, искусному в военных игрищах и превосходному наезднику. Вызывая его, Генрих желал доказать, что и подобный соперник ему не опасен. Граф отказался. Было ли это следствием предчувствия несчастья или, как и сам он говорил королю, избытка уважения к противнику, видимо, усталому, но как бы то ни было граф упорно отнекивался, король- горячился, настаивал и наконец принудил упрямца взять копье и выехать на арену.
Всадники, опустив копья, дали шпоры коням, сшиблись: копье Монтгомери переломилось, и обломок оружия, с силой отскочив, пробил решетку забрала у королевского шлема и глубоко вонзился в глаз Генриху П. Оглушенный, окровавленный король упал с седла, прося помощи и в то же время отклоняя от несчастного противника малейшее обвинение в злом умысле на свою жизнь. Воплями ужаса, рыданиями и всеобщей суматохой сменились недавние рукоплескания и радостные возгласы.
На другой день, 10 июля 1559 года король Генрих II скончался, оставив престол своему сыну, пятнадцатилетнему Франциску II, слабая голова которого послужила для короны тем же, чем служит для парика парикмахерская кукла; настоящую королевскую власть прибрали к рукам Гизы и Катерина Медичи, полюбовно разделив ее между собой. Герцог Гиз принял на себя заведование войсками, брат его кардинал — финансы, духовную и судебную власти, Катерина Медичи — двор, со всеми его интригами, внешними и внутренними. Перемена правления дала себя знать на первых порах: Бертранди был уволен от должности канцлера и заменен вызванным из изгнания Оливье; коннетабль сослан, кардинал Турнон вызван; у Дианы де Пуатье отняты были драгоценности, мебель и картины, подаренные ей покойным королем, великолепный дом ее, отель Шенонсо, отобран для Марии Стюарт, уступившей за это бывшей фаворитке замок Шомон на Луаре, куда и попросили удалиться недавнюю повелительницу Франции. Отшатнулись от нее все, как от зачумленной, кроме графа де Бриссак, не только сохранившего к ней свои нежные чувства, но еще имевшего мужество ходатайствовать за нее у всемогущих Гизов.
Диана де Пуатье умерла в своем замке Анэ /Anet/ в 1566 году, оставив по себе память, во-первых, удивительной красавицы, во-вторых, — относительно — довольно доброй женщины, так как вред, принесенный ею государству, был /опять — таки относительно/ не так велик, каким мог бы быть, если бы на ее месте находилась женщина повластолюбивее, а главное — похитрее и полукавее.
Франциск II короновался в Реймсе 21 сентября 1559 года, и это великое торжество было ознаменовано щедротами и милостями, оказанными людям преимущественно недостойным, по указанию Гизов. Достойные были обойдены. Королева Мария, покорная воле своих дядей, ласками своими вымогала согласие у своего мужа-мальчика во всех тех случаях, когда он пытался идти наперекор их воле. Глухой ропот поднялся в народе, дворянство не скрывало своего негодования на двух временщиков, так бесстыдно присвоивших королевскую власть. Для обуздания и усмирения негодующих повсеместно при парламентах были учреждены сыскные комиссии под именем огненных палат /chambres ardentes/ с легионами шпионов и сыщиков. Хватали и заточали в тюрьмы всех и каждого, кто только осмеливался поднимать свой голос против повелений королевских, сочиненных и редактированных Гизами; вместе с тем, разумеется, не было спуску и протестантам. Король ни во что не входил, его всячески отдаляли от дел правления, и все его время проходило в забавах, разъездах по загородным дворцам, поездках на охоту, а самое главное — в наслаждениях, целый рой которых он находил в объятьях Марии, любимой им до обожания. Чувственность окончательно поработила слабый ум Франциска, а этого-то и домогались Гизы, отчасти даже и Катерина Медичи.
Двор отправился в Фонтенбло вскоре после коронации, и городок этот наполнился множеством приезжих дворян, военных, желавших подать королю просьбы о повышении их чинами и выдаче пособий и тому подобное. Кардинал Гиз приказал неподалеку от королевского замка поставить виселицу и объявить просителям именем королевским, что если в двадцать четыре часа они не выедут из Фонтенбло, то будут перевешаны. Эта дерзость и обида, нанесенная всему дворянству, окончательно вывели из терпения все сословия, и тогда-то образовался обширный Амбуазский заговор /conjuration d'Amboise/, ветви которого распространялись по всей Франции, проникли и в чужие края — в Англию, Швейцарию и Германию; заговор, душой которого были протестанты — члены наваррской королевской фамилии, принц Конде, адмирал Колиньи и многие другие. До двора дошли неясные слухи о частых и многолюдных сходбищах злоумышленников в Вандоме, у короля Наваррского Антония Бурбона, и в Ферте-су-Жуар, у принца Конде, но в чем именно состояли умыслы, этого не могли проникнуть и усерднейшие сыщики. Где заговор, там непременно отыщутся предатели. Адвокат Авенель — протестант, но, явясь к кардиналу Гизу, он сообщил ему, что между прочими умыслами заговорщики намереваются захватить короля со всем двором в замке Блуа, плохо укрепленном и почти беззащитном, к которому уже приближается вооруженный отряд в шестьсот человек под предводительством перигорского дворянина Барри Реноди. Предводитель этот, по словам доносчика, сам сообщил ему об этом с прибавлением, что немедленно по прибытии отряда в Блуа должен вспыхнуть мятеж и во всей области. Кардинал немедленно сообщил это известие королю Франциску, его жене и матери — и все совершенно растерялись. Один только герцог Гиз принятием решительных мер отклонил угрожавший переворот: он велел королю со всей фамилией немедленно выехать из Блуа в Амбуаз; собрал там солдат, дворян, вооружил всех придворных служителей и приготовился к отпору. Ждали нападения с минуты на минуту, не зная, с какой стороны оно грянет; чуяли опасность, будто чумную заразу в воздухе, и держались в Амбуазе, как в спасительном карантине. Совещаясь о дальнейших мероприятиях, Катерина Медичи, Гизы и король послали за Колиньи, чтобы от него узнать, в чем главная сущность страшного дела. Адмирал, прибывший на совет, в присутствии канцлера Оливье со всем прямодушием правого человека объявил, что главная причина заговора и угрожающего престолу мятежа — всеобщее негодование на Гизов, утишить которое можно только удалением временщиков.
— Но что же я-то сделал народу? — воскликнул король со слезами на глазах. — За что же он на меня умышляет зло? Пусть он выскажет мне свои нужды и претензии. Я рассужу, и тогда разрешится вопрос, кого именно ненавидеть — меня или Гизов!
Ненавидели единственно Гизов, но и последние, в свою очередь, слишком любили власть, чтобы ценой ее уступки купить спокойствие королю и всему государству. Узнав наконец, что предстоящий бунт направлен главным образом на их ненавистное семейство, герцог Гиз начал действовать с особенным усердием. Линьер, один из сообщников Реноди, подражая предателю Авенелю, сообщил Гизу все планы предводителя мятежников.
16 числа марта 1560 года был издан эдикт амбуазский, дававший всепрощение протестантам, содержимымся в тюрьмах за дела религиозные, не распространявшееся, однако, на тех из них, которые принимали или принимают участие в политических заговорах. Эдикт этот, до известной степени утишавший кровавую распрю, был составлен знаменитым канцлером л'Опиталем, который, конечно, мог бы быть миротворцем Франции в эти тяжелые времена, если бы власть королевская не была в руках Гизов и Катерины Медичи. Заблаговременное известие, доставленное Линьером, дало возможность герцогу Гизу арестовать главных заговорщиков по всем областям Франции. Реноди погиб с оружием в руках во время схватки с отрядом королевских войск, предводимых его родственником, бароном де Пардайяном; другой командир мятежников, Кастельяно сдался в замке Нуазе… Тюрьмы переполнились захваченными в плен протестантами; начались следствия, допросы, казни, пытки… Ярость Гизов дошла до такой степени, что по их распоряжениям пленных казнили под окнами королевского дворца, и Франциск, Мария, Катерина Медичи со всеми придворными дамами любовались на это назидательное зрелище! Этого мало: вооруженные отряды сыщиков, разъезжая по окрестностям, ловили беззащитных жителей, подозреваемых в сношениях с заговорщиками; пойманных убивали на месте, топили в реках или вешали на деревьях… Междоусобие, разжигаемое Гизами, утратило наконец характер войны и превратилось в бойню или травлю и истребление бродячих собак. Несмотря на участие принца Конде в ловле бунтовщиков, Гизы обвинили его перед королем, как заговорщика, и он был арестован. Обвинение основывалось единственно на показаниях мятежников под пыткой, несомненных же улик против Конде не было. Принц потребовал формального суда с предоставлением ему права защищать себя и, явясь на первое же заседание, сказал:
— Кто бы ни обвинил меня в измене и злых умыслах на особу моего государя (если это только не он сам или кто-либо из братьев), тому объявляю торжественно, что он лжец, клеветник, и, слагая с себя титул принца крови, вызываю его на поединок!
Глаза короля и всех присутствовавших невольно обратились на герцога Гиза, который в ту же минуту отвечал принцу с самой изысканной любезностью:
— В случае принятия кем-либо вашего вызова, позвольте мне иметь счастье быть вашим секундантом.
— А если нет улик и доказательств моей виновности, — продолжал Конде, помолчав и обращаясь к королю, — тогда я умоляю ваше величество не слушать злонамеренных клеветников и верить, что я неизменно вашего величества верноподданный!..
Конде был немедленно освобожден, и следственная комиссия распущена к совершенной досаде Гизов и торжеству протестантов. Другой важной уступкой со стороны короля был ромартенский указ, слагавший с парламентов всякое разбирательство дел, касающихся вероисповеданий, и предоставлявший таковое единственно суду епископов. В августе король созвал в Блуа думу (assemblBe des notables) для обсуждения мероприятий против распрей религиозных и дальнейших столкновений католиков с кальвинистами и протестантами. На это собрание, продолжавшееся четыре дня, приглашены были наваррские Бурбоны и знатнейшие вельможи из иноверцев; первые же, однако, не воспользовались радушным приглашением, опасаясь (может быть и основательно) предательства и западни. Главным защитником угнетаемых протестантов был мужественный Колиньи, настойчиво требовавший удаления Гизов от всякого вмешательства в государственные дела, так как эти временщики были главной причиной кровавых столкновений и неурядиц. Не давая никакого прямого ответа, король решил созвать новую думу в Орлеане, куда и прибыл в сопровождении войска и целого отряда итальянцев телохранителей. Эта воинственная обстановка — следствие боязни Франциска II за свою безопасность — придала созванной думе далеко не тот миролюбивый характер, которым ей следовало бы отличиться. Клевреты Гизов доносили ежедневно о продолжающихся заговорах Бурбонов и Конде, появление тех и других в думе могло служить порукой их невинности, и в то же время безопасности короля. Вторично приглашая их принять участие в совещаниях об умиротворении Франции, король заверял честным словом, что свобода короля наваррского и принца Конде будет гарантирована. Антоний Бурбон и принц поверили Франциску, но немедленно по прибытии в Орлеан были арестованы. Подвергнутый вторично суду, Конде на этот раз был обвинен кругом и приговорен следственной комиссией к смертной казни. Жена его Элеонора де Руа (Roye) на коленях умоляла короля пощадить жизнь ее господина и супруга, но Франциск II, строгий во всех случаях, когда следовало быть кротким, отверг ее просьбу, повторяя, что не может пощадить родственника, намеревавшегося лишить его и короны, и жизни. Так сумели Гизы вооружить против принца этого бедного и слабоумного мальчика. Историк де Ту, с оговоркой насчет правдивости известия, пишет, будто бы герцог Гиз уговорил короля своеручно зарезать пленного короля наваррского, и Франциск было согласился, но потом одумался, не в силах отважиться на подобное злодейство, и за этот отказ удостоился от Гиза названий трусишки и подлеца. Этот факт де Ту почерпнул из политического памфлета, изданного протестантами с именем Жанны д'Альбре, супруги короля наваррского, матери Генриха IV. Этот подлог имени всего лучше ручается за неверность возмутительного факта, и если основывать мнение о главных деятелях на поприще религиозных войн на памфлетах, изданных друг против друга обеими сторонами, тогда окажется, что обе были правы и в тоже время кругом виноваты. История должна говорить не языком страстей, писаться должна не дрожащей от бешенства рукой. И к чему вымыслы там, где и так довольно одной страшной правды?
Смертный приговор принца Конде был подписан, и казнь его была назначена 26 ноября 1560 года. Не желая присутствовать при ее совершении, король выехал в загородный дворец, но в дороге внезапно у него сделалась заушница, быстро перешедшая в антонов огонь, и Франциск II скончался 5 декабря, семнадцати лет и десяти месяцев от рождения. В народе разнеслась молва об отравлении, хотя смерть короля, при его слабом, болезненном организме, могла произойти и произошла от болезни наружной. Как бы то ни было католики обвиняли протестантов, протестанты католиков. Поговаривали и о том, будто смерть короля дело иностранной политики. Эта смерть спасла жизнь принцу Конде и в недовольных воскресила надежду на перемену к лучшему в государственном строе. Замечательно, что Гизы, королевы — мать и супруга — и с ними весь двор до того растерялись в первые дни кончины Франциска II, что из них никто не озаботился о честном погребении покойного короля. Его хоронил на свой счет дряхлый изгнанник, служивший еще Карлу VIII — Таннепои дю Шатель, гроб его провожали два дворянина, слепой епископ Санлисский и несколько верных служителей.
7
Она состояла из двух D, обращенных одно к другому так, что дуги сплелись между собой, крайние же вертикальные линии, соединяясь горизонтальной чертой, образовывали Н.
8
Должность, соответствовавшая должности нашего губернского предводителя дворянства.
9
Трудно доискаться истины касательно имен последней фаворитки. Соваль /«Les amours des rois de France»/ называет ее «мисс Гамильтон». Шатонеф, автор весьма плохой компиляции «Les favorites des rois de France». P., 1826, 2v, 8°/, называет ее «Сарой Фламен /Flamin/», коверкая на французский лад шотландскую фамилию «Флеминг». В биографическом словаре Мишо фаворитка названа Фламен-Леуистон, чего придержались и мы, исправив орфографию первой фамилии, которую носила одна из четырех любимиц Марии Стюарт.
ГЕНРИХ VIII Король английский
КАРДИНАЛ УОЛСИ. АННА БОЛЕЙН.
ИОАННА СЕЙМУР, КАТЕРИНА
ГОУАРД. КАТЕРИНА ПАРР
/1509-1547/
Тирания и лютая кровожадность в венценосцах — вот еще две характерные черты XVI века, о которых мы хотя и не упомянули во вступлении к нашему труду, но не теряли их, однако же, из виду. Почти каждое государство, будто состязаясь с другими, порождало своего Тиберия, Калигулу или Нерона. Турция имела Солимана II, Испания — Филиппа II, Дания — Христиерна II, Россия — Ивана Грозного, Швеция — Эрика XIV, Англия — Генриха VIII. Все они, будто звери одной породы, во многих чертах имеют какое-то родственное сходство, но оно особенно бросается в глаза при сличении Генриха VIII, короля английского, с Иваном IV Васильевичем, царем всея Руси.
Царствование Генриха, подобно царствованию Грозного, можно разделить на две эпохи — славы и бесславия. В первую пору тот и другой отличались прекрасными качествами, заботливостью о народе, ревностью о пользах государства и славными воинскими деяниями… Потом они словно перерождаются, и все их действия клонятся как будто к тому, чтобы невинно проливаемой кровью смыть первые страницы своих биографий, а злодействами изгладить из памяти народной все отрадные впечатления первых лет их царствования! Новейшие казуисты утверждают, что каждое преступление совершается человеком не в нормальном состоянии его умственных способностей и что оно есть проявление болезни воли или припадок сумасшествия. Допуская этот взгляд на преступления и преступников можно, право, подумать, что в XVI веке, от его начала до конца, в Европе свирепствовала какая-то эпидемия зверства: лихорадка деспотизма, красная горячка или мания самодурства. Действительно, при сравнении тиранов разных стран между собой они — по разительному сходству зверских своих выходок, по изобретательности на пытки и истязания, по адской иронии, которою приправляли смертные приговоры, — напоминают одержимых однопредметным помешательством. Возьмем неукротимое сладострастие Генриха VIII и нашего Грозного, их языческое женолюбие, облекаемое, однако, в форму законного, супружеского сожительства: в этом один как будто подражал другому. Генрих VIII любил богословские прения и выказывал при них претензию на основательное изучение предмета; Грозный точно так же любил беседовать с духовенством, хвалил иноческое житье и кощунственно подражал ему со своей опричниной в Александровской слободе. Советы Вассиана, инока Кирилловского монастыря, растлили сердце царя Ивана Васильевича и посеяли на эту восприимчивую почву первые семена злобы и ярости. Тоже самое, хотя иными путями, сделал с сердцем короля Генриха VIII его любимец, честолюбивый кардинал Уолси. Наконец, по какому-то таинственному предопределению и царь русский, и король английский преобразились к худшему и впали в тиранию почти через одинаковое число лет: Грозный — через двадцать два года /1538-1560/, Генрих VIII — через двадцать один год /1509-1530/. Тирания первого длилась, однако, двадцать четыре года /1560-1584/, к Англии Провидение было милосерднее: Генрих VIII свирепствовал семью годами менее — с 1530 по 1547 год. И того достаточно было.
В короле Генрихе VII скупость, доходившая до гнусного скряжничества, поглотила все человеческие и родительские чувства. При содействии своих министров Эмпсона и Додлея он систематически грабил народ под видом всяких податей, прямых и косвенных налогов. Народ беднел, королевская казна обогащалась, и, несмотря на последнее, двор и королевское семейство были не только далеки от роскоши, но явно терпели недостатки от непомерной экономии и расчетливости скупого короля. Эта жизнь была особенно несносна наследнику престола — Генриху, принцу Уэльскому, одаренному умом и сердцем, склонному ко всякого рода развлечениям и, как оно всегда бывает с сыновьями скупцов, к расточительности. Естественная, хотя и неблагодарная, мысль — вознаградить себя за все лишения после смерти отца — переходила в желание ему скорейшей кончины, разделяемое втайне и всем народом. Наконец 22 апреля 1509 года скончался Генрих VII, завещая восемнадцатилетнему принцу Уэльскому[10] престол, казну в 1 800 000 фунтов и вместе с короной руку своей невестки Катерины Арагонской, вдовы принца Артура, бывшего наследника, скончавшегося шесть лет тому назад.
Первый брак был следствием политических соображений Генриха VII, второй — следствием его скупости.
Дочь Фердинанда Католика и Изабеллы, родная сестра Иоанны Безумной, Катерина Арагонская родилась в 1485 году и по обычаю того времени с колыбели была осуждена на принесение в жертву политике. Семнадцати лет она была выдана за наследника английского престола Артура, принца Уэльского /14 ноября 1502 г./, юноши хворого, снедаемого изнурительной болезнью. Катерина была для него не женой, но сестрой милосердия и вместо брачного ложа нашла в чужой стране смертный одр несчастного, которого дали ей в мужья. Через год Артур скончался. По договору державных сватьев Генрих VII обязан возвратить своей невестке приданое /100 000 червонных/ и отпустить ее на родину. Расстаться с огромной суммой было королю-скряге едва ли не тяжелее нежели потерять сына. Право престолонаследия перешло к младшему брату покойного Артура, двенадцатилетнему Генриху, и нежный родитель решил обручить его со вдовой брата, на что и получил разрешение от папы Юлия II. Приданое осталось неприкосновенно, и дружественные отношения с Испанией упрочились. Когда Генрих достиг совершеннолетия, король-отец снова вступил в переговоры с испанским королем о прибавке приданого и пересмотре нового брачного договора, и в ответ на отказ Фердинанда принудил сына от его собственного имени протестовать против предстоящего брака /27 июня 1505 г./. Дело, однако же, уладилось, папа вторично признал его законность, дал разрешительную буллу, и несмотря на это, Генрих VII все медлил бракосочетанием сына с невесткой, желая вероятно выторговать еще какую-нибудь прибавочку к приданому… Так продолжалось до его смерти.
Через два месяца по восшествии на престол Генрих VIII отпраздновал свою свадьбу с Катериной Арагонской, а через несколько дней короновался. Не было предела радости народной, не было конца и праздникам, балам, турнирам, которыми Генрих VIII вознаграждал себя за долгий пост при жизни слишком расчетливого родителя. Просим извинения у читателя за тривиальное сравнение, но первые два-три года своего воцарения Генрих был похож на купеческого сынка, вырвавшегося на волю после смерти своего тятеньки и протирающего глаза наследственным миллионам. Окруженный толпой любимцев он полной чашей пил удовольствия, пристрастился к игре и часто бывал обыгрываем наверняка. Руководителем короля на этом, его недостойном, поприще был его придворный духовник и милостынераздаватель Фома Уолси — изобретательный на забавы, потворщик страстям короля, его советник в государственных делах и неизменный спутник в кутежах и гулянках. Опасны бывали королям фаворитки, сирены, своими ласками побуждавшие их на злодейства, вместе с их здоровьем и умственными способностями истощавшие казну, разорявшие народ. Но тысячу раз опаснее фавориток бывали временщики, подобно Уолси, систематически развращавшие государей ради вернейшего достижения своих честолюбивых целей. Фаворитка — только сирена, любовь и красота — ее единственные орудия. Не таков временщик, развивающий в своем государе порочные наклонности, льстящий его страстям, умеющий при случае подстрекнуть его самолюбие, раздуть в его сердце злобу, ненависть или, наоборот, коварными наветами угасить в нем искры добра и благородных побуждений. Именно таков был Уолси, для которого монашеская ряса и духовный сан были средствами на поприще честолюбия, ведшими его ни более ни менее как на престол римского первог священника.
Фома Уолси родился в Ипсуиче /графство Сеффолк/ в 1471 году и был, по сказаниям некоторых историков, сыном зажиточного мясника, человека настолько умственно развитого, что он послал сына учиться в Оксфорд. При богатейших способностях Уолси занимался с таким успехом, что пятнадцати лет был удостоен степеней бакалавра и магистра. Эразм Роттердамский при своем посещении Оксфорда познакомился с даровитым юношей, с удовольствием беседовал с ним и совещался об учреждении при университете кафедры греческого языка. Трудно было решить, что в молодом Уолси было громаднее: самолюбие или способности. Когда у него со сверстниками заходила речь о будущем, он повторял постоянно: «Лишь бы мне только попасть ко двору, а там нет, кажется, той высокой должности, до которой бы я ни добрался!… Задавшись этой мыслью, Уолси вступил в свет приходским священником в Лимингтоне и наставником детей маркиза Дорсета. После того, он подружился с Нэнфеном, сборщиком податей в Кале, и сначала по собственной охоте помогал ему в должности, а потом — после увольнения Нэнфена по старости — занял его место. Это обстоятельство сблизило Уолси со статс-секретарем Ричардом Фоксом, доложившим вскоре королю Генриху VII об усердии и исправности нового сборщика податей. Король, особенно любивший финансистов и судивший о людях по степени пользы, ими приносимой государственной казне, пожелал видеть Уолси и принял его к себе на службу, для особых поручений. На первый случай он был послан в Брюссель к императору Максимилиану по важному секретному делу и, успешно выполнив все возложенное на него королем, возвратился так скоро, что последний не мог поверить глазам.
— Вы были в Брюсселе? — воскликнул он, принимая ответную грамоту. — Но как же так скоро? Три дня тому назад я только отправил к вам курьера…
— Я встретил его на моем обратном пути! — скромно отвечал Уолси.
За это король пожаловал его саном своего милостынераздавателя и деканом Линкольнского собора. При воцарении Генриха VIII Фома Уолси был, несмотря на духовное свое звание, первым вельможей двора и в самое короткое время сделался любимцем и другом короля. Единого слова Уолси было достаточно, чтобы подвергнуть придворного опале или возвести его в новый чин. Так лишились места статс-секретари Серрей и Фокс (бывший его покровитель). Вскоре по воцарении Генриха VIII Уолси назначен был членом государственного совета, наконец — канцлером /1510 год/.
Война, свирепствовавшая в южной Европе в первые годы XVI века, шла без участия Англии. Генрих VIII при восшествии своем на престол подтвердил мирные договоры с соседними державами, особенно с Францией. Папа Юлий II, для которого вспомогательные французские войска были неприятным бременем, решил отделаться от их невыгодного содействия и для этого старался привлечь на свою сторону английского короля. Начав, как водится, с задобривания по пословице «маленькие подарки поддерживают дружбу», папа прислал королю золотую розу вместе с титулом христианнейшего и выражением скромного пожелания, чтобы он принял участие в судьбах церковной области. Генрих повел дело путем мирных переговоров: отправил к Людовику XII чрезвычайное посольство с ходатайством за угнетаемого папу и с предъявлением прав Англии на французские области Нормандию, Гиэнь, Анжу и Мэн. Ответ был отрицательный, и началась война. Генрих VIII, вступив в союз с Испанией, прославил себя несколькими воинскими подвигами, приняв личное участие в действиях. Оставив Катерину Арагонскую правительницей королевства, он, в сопровождении неизменного Уолси, отправился в армию. Битва и победа при Гинегате, высадка во Франции, осада и взятие Те-руанны и Турне, срытых до основания, поражение шотландских войск при Флоуденфилде, где король Иаков IV, союзник Людовика XII, лег костьми, снискали Генриху VIII живейшую благодарность папы Льва X, выраженную присылкой освященных тока, шпаги и титула защитника церкви. Эти любезности папы не помешали другим его союзникам — испанцам — вступить в тайные переговоры с враждебной ему Францией. Узнав об этом коварстве, Генрих VIII отступился от папы и вошел со своим недавним врагом Людовиком XII в самые дружественные сношения, скрепленные браком сестры короля английского Марии с королем французским, 7 августа 1514 года. Уолси был утвержден в сане епископа Турне — города французского, англичанами завоеванного.
Преемник Людовика XII — Франциск I подтвердил мирный договор с Англией, выхлопотал у папы для Уолси кардинальскую шапку, но вместе с тем нанес жестокий удар непомерному его самолюбию, сложив с него сан турнейского епископа. За это кардинал отомстил королю французскому, восстановив против него Генриха VIII, особенно после победы Франциска I при Мариньяно. Генрих помогал императору германскому субсидиями и вообще выказывал к Франциску отношения неприязненные. Король французский, зная, что это следствие происков кардинала, заискивал перед ним, льстил и всеми мерами старался заслужить его расположение. Началась борьба Франции с Австрией, Франциска I с Карлом V, и несмотря на родство /Карл был родным племянником Екатерины Арагонской/, Генрих VIII сохранял самый благоразумный нейтралитет. Стараясь, однако же, вовлечь дядю в союз с собой, Карл V обещал кардиналу Уолси папскую тиару и посох первосвященника римского. Тогда дела приняли другой оборот. Генрих VIII и Франциск I свиделись в парчовом лагере /camp de drap d'or/ 7 июня 1520 года, где пировали самым дружественным образом семнадцать дней, обмениваясь ласками и любезностями. Этот парчовый лагерь можно было назвать позолоченной пилюлей, которую кардинал Уолси готовил королю французскому: Генрих, расставшись с ним, виделся с Карлом V, которому обещал свое содействие. В самое это время южную и среднюю Европу возмутило появление реформации, угрожавшей папской власти и заставившей дрожать доныне непоколебимый престол римский. Король английский, приняв сторону папы Льва X, написал и послал в Рим книгу, заключавшую в себе громовое опровержение еретического учения Лютера и защиту семи таинств. Книга эта, на две трети наполненная текстами и цитатами из сочинений Фомы Аквинского, привела Льва X в восторг, и державный автор удостоился получить от его святейшества за подписью 27 кардиналов диплом на титул защитника веры. Союз с Карлом V был делом решенным, и Генрих VIII начал приготовления к войне, но тут явилось самое существенное препятствие: в казне не было денег, ее истощили пиры и праздники, на которые был так щедр английский король в первые годы своего царствования. Пришлось прибегнуть к чрезвычайным мерам. Сделав перепись имущества верноподанных его величества, обложили податью: мирян в десятую, духовных в четвертую долю общей стоимости движимого и недвижимого. Этого оказалось мало, и кардинал Уолси от имени короля потребовал у парламента на военные издержки 800000 фунтов. Требование это было отвергнуто большинством голосов. Раздосадованный Генрих на другой же день потребовал к себе главного коновода оппозиции, и когда тот по этикету преклонил перед ним колени, король очень ласково поздоровался с ним и в то же время, положив ему руку на плечо, внятно прошептал:
— Если завтра же вы, милейший мой, и все подобные вам упрямцы не подадите голосов за выдачу требуемой мной субсидии — всем головы долой!
Сверкнув глазами и тряхнув рыжей головой, этот лев, впервые выпустивший когти, дал понять несчастному члену парламента, что он не шутку шутит. На другой же день 800000 фунтов лежали в государственной казне. С их помощью английские войска заняли Пикардию. И весь этот грабеж, и все приготовления к войне были плодами честолюбия кардинала Уолси, по чужим головам взбиравшегося до обещанной ему папской тиары!
Пробил давно желанный час: смерть папы Льва X /1521 год, 19 ноября/ открыла вакансию на престол первосвященнический. Уолси, не теряя времени, послал в Рим своего секретаря Писа /Peace/ с поручением интриговать, задобривать, задабривать членов конклава. Но как ни торопился усердный Пис, он по прибытии в Рим нашел на престоле нового папу — Адриана VI, и все радужные надежды кардинала Уолси лопнули мыльным пузырем. Делать было нечего, пришлось покориться враждебной судьбе и ждать с прежним нетерпением, питаясь новыми надеждами, приправленными льстивыми обещаниями Карла V.
Адриан VI царствовал год с небольшим, и таким образом Уолси ждал недолго. На этот раз французские кардиналы, бывшие на конклаве, заявили, что Уолси как иноземец не знает Рима, что невозможно совместить ему в своем лице должности канцлера английского и папы римского, что, наконец, он, радея единственно об интересах своего отечества, едва ли будет заботиться об интересах церкви… Словом, Уолси был забракован, и папой избрали Климента VII из дома Медичи.
На этот раз бешенству кардинала Уолси не было пределов! На французских кардиналов он едва ли негодовал: от врагов Англии нечего было и ожидать поддержки. Но императору германскому Карлу V грешно, стыдно, бессовестно было обманывать кардинала или обещать ему то, чего Карл не в силах был исполнить. Ему Уолси отомстил вдвойне: союзом Генриха VIII с Франциском I и впоследствии разводом его с несчастной Катериной Арагонской. Надобно заметить, что в эту эпоху кардинал Уолси был на высоте своего величия. Он управлял почти всеми епархиями королевства, получая соответствующие доходы; пользовался пенсиями от папы и императора германского; с титулом кардинала Е latere[11] имел право ежегодно возводить без папского разрешения пятьдесят человек в достоинство рыцарское, столько же в графское и сорок — в апостольско-нотариальное. Кроме того, мог опять же без предварительного разрешения папы узаконивать незаконнорожденных, расторгать браки, давать индульгенции, преобразовывать уставы монастырей и даже упразднять их. Доходы кардинала равнялись королевским. Он имел собственных телохранителей, особый придворный штат, в котором состояли графы, бароны, знатнейшие рыцари, а в пажах — юноши первейших аристократических фамилий (между последними находился лорд Перси, сын герцога Норфсомберленда). Когда он в качестве посланника посетил Франциска I, в торжественном кортеже вели 1000 превосходных коней собственной его конюшни. Во дворце Гемптонкорт, кроме золотой и серебряной посуды, ковров, картин и драгоценностей всякого рода, хранилось до 180 одних только шелковых постелей. В духовных процессиях носили знаки кардинальского достоинства на парчовых подушках; шляпу свою при богослужениях кардинал клал на престол и все обряды церковной службы совершал по чину самого папы. Наконец, Уолси первый из архиепископов кентерберрийских употреблял при облачении парчу, глазет и украшался драгоценностями.
«Если Климент VII — папа римский, — мог сказать кардинал себе в утешение, — так я — папа английский!»
Охладив короля к интересам его племянника Карла V, кардинал Уолси без труда уговорил Генриха VIII выказать свое сочувствие Франциску I, бывшему тогда в плену у императора после несчастной битвы при Павии /1525 год/. Генрих своеручно писал Луизе Савойской, чтобы она, радея об интересах Франции, не уступала Карлу V ни пяди земли и не входила с ним ни в какие соглашения. Эта, по-видимому, бескорыстная внимательность тронула Франциска. Следствием ее был мирный договор 8 августа 1526 года Франции с Англией и разрыв последней с Австрией. Повредив Карлу V с этой стороны, кардинал Уолси начал свои интриги с другой.
Катерина Арагонская, честнейшая жена и прекрасная мать, была старее Генриха VIII пятью годами. Эта разница, неприметная в первые годы супружества, стала обнаруживаться впоследствии, когда королева приблизилась уже к старческому возрасту, а король был во всем цвете мужества, при полном развитии страстей неукротимых. Восемнадцать лет прожил он с женой в добром согласии, заменив страсть уважением, дружбой, привычкой. Бывали в течение этого времени случаи неверности со стороны мужа, но все эти мимолетные страстишки так же скоро гасли, как скоро вспыхивали, и Генрих ими не довольствовался. Сердце его томилось какой-то нелепой, идеальной страстью и искало женщины, к которой бы оно могло привязаться надолго. Охлаждение короля к Катерине не могло ускользнуть от внимания кардинала, и мысль разлучить короля с его женой зрела и развивалась в уме честолюбца. Катерина была звеном, связывавшим Генриха VIII с Карлом V, и звено это, по соображениям Уолси, нужно было порвать навеки. Улучив минуту раздумья короля над его супружеской жизнью, кардинал очень тонко повел речь о браке с точки зрения богословия и постепенно довел короля до сознания, что брак с женой родного брата есть дело противозаконное. Так внушена была Генриху VIII первая мысль о разводе и расторжении брака после чуть что не двадцатилетнего сожительства. Король, в виде запроса, сообщил ее Паччи, декану собора Св. Павла, а сам между тем стал соображать, подыскивать статьи закона духовного и остановился на двух статьях закона Моисеева /Левит., гл. XVIII, ст. 16 и XXV, ст. 5/, прямо осуждавших вступление в брак лиц, состоящих именно в той степени родства, как он, Генрих, и его супруга. Вспомнил он и свой протест, писаный по приказанию покойного Генриха VII /27 июня 1505 года/: двадцать лет тому назад он повиновался отцу, не понимая сущности дела; шестнадцать лет тому назад, смеясь над ним, вел Катерину к алтарю, но теперь самый этот протест казался ему вполне законным и основательным. Готовясь на дело возмутительное, король был похож на механика, складывающего сложную машину; все части ее были собраны, приводы натянуты, оставалось только дать первый толчок двигательной силе, таящейся в колесах и шестернях…
Толчок этой адской машине был дан прелестной, белоснежной ручкой одной из тех презренных женщин, которых сама преисподняя посылает в семейства для разрушения согласия, для посева раздора и преступлений. Это гнусное существо была прославленная романистами и оперными композиторами Анна Болейн,[12] признаваемая чуть не мученицей людьми сентиментальными, имеющими дурную привычку к каждой исторической личности, погибшей на эшафоте, относиться с каким-то ребяческим мягкосердием. Эшафот был самым справедливым возмездием Анне Болейн, не столько за ее распутства /она была дочерью своего века/, сколько за ее происки для достижения престола, ее глумления над свергнутой Катериной, за те позорные страницы, которыми она запятнала летописи Англии. Анна Болейн, которую всего вернее можно охарактеризовать нашим метким простонародным прозвищем проходимки, принадлежит к числу тех многих псевдогероев и псевдогероинь, на которых потомство глядит с превратной точки зрения наперекор законам оптики, превращающей этих господ и дам из пигмеев в исполинов по мере их удаления от нас на расстояние трех — четырех веков. Это те же театральные декорации, издали чарующие зрение, а вблизи оказывающиеся грубо размалеванными кусками парусины. Эшафот, на котором погибла Анна Болейн, мог помирить с ней ее современников, но суд потомства обязан быть беспристрастным: ему не следует, при произнесении приговора над памятью злодейки, принимать во внимание «смягчающее вину обстоятельства», то есть томные глазки и смазливенькое личико.
С кем вздумала соперничать и кого, благодаря своему кокетству и лукавству, победила Анна Болейн? С дочерью короля, с законной женой своего государя. Она победила честную, прекрасную женщину… Она, будучи демоном, убила этого ангела и как площадная плясунья плясала и кривлялась над могилой усопшей соперницы, наряжаясь в ее корону и путаясь в складках еще не простывшей, с королевы сорванной порфиры. В наше время не бывает разве примеров измены мужа, который, мирно и согласно прожив со своей женой двадцать лет, меняет ее и всю свою семью на какую-нибудь горничную и, обзаведясь новым побочным семейством, делается рабом недавней служанки? Эта самая история была с Генрихом VIII и Анной Болейн. С его стороны главную роль играла чувственность, искусно разжигаемая притворным целомудрием; с ее стороны самое утонченное кокетство, расчет и лукавство. Самозванцы обольщали народ наружным сходством с государями; Анна Болейн обольстила Генриха VIII маской стыдливости, невинности, придавшей ей вид женщины добродетельной, тогда как на самом деле Анна была развратницей, в чем может убедить нас нижеследующий биографический очерк.
Семейство Болейн, состоявшее из отца Фомы Болейна, матери /урожденной графини Норфолк/, сына и двух дочерей, пользовалось незавидной репутацией. Мать и старшая дочь одно время при содействии сына и брата пользовались благосклонностью короля, хотя и непродолжительной. Младшая дочь, Анна /родившаяся в 1507 году/, четырнадцати лет сопровождала принцессу Марию, невесту Людовика XII, во Францию, где провела первые годы юности, меняя и господ, и поклонников. После отъезда Марии в Англию Анна Болейн была принята фрейлиной к супруге короля Франциска I Клавдии Французской; после ее смерти, в 1524 году, к ее сестре, герцогине Алансонской. Нравственность двора того времени известна читателю; мы не будем входить в грязные подробности, но не можем не сказать, что из всех придворных едва ли могла отыскаться под пару Анне Болейн другая, которой бы так хорошо пошли впрок уроки кокетства и свободы обхождения. Красавица удивляла своей наглостью самых отчаянных бесстыдниц, и молва о ее подвигах немало обогатила устную соблазнительную хронику того времени. По прибытии своем в Англию Анна поступила в штат королевы Катерины Арагонской /1527 год/ и мгновенно преобразилась из прежней красавицы легкого поведения в скромницу, смиренницу такую, что и воды не замутит. Стыдливо потупленные глазки, румянец, появлявшийся на щеках при мужском взгляде или неосторожном слове, тихий, мелодичный голос очаровали Генриха VIII с первой же его встречи с новой фрейлиной, и он не замедлил объяснением в полной уверенности, что Анна не будет с ним упрямее своей матери и старшей сестры. К совершенному удивлению и пущему обольщению короля, Анна отвечала ему суровым отказом, весьма основательными укорами и стереотипными нравоучениями, которых, заметим, истинно честная и невинная девушка и читать-то никогда не станет в ответ на страстное признание. Ослепленный король не сумел, однако, отличить этой поддельной добродетели от настоящей. Фразы Анны Болейн вроде следующих: «Я ваша верноподданная, государь, но не более…» или: «Любить я могу и буду любить только мужа…» вскружили ему голову окончательно, и он, тогда помышлявший уже о расторжении своего брака, решился приступить к осуществлению этого умысла о покупке любви Анны Болейн ценой короны.
Два года длилась эта интрига — безукоризненная, покуда совершенно платоническая, и в это же время подготовлялись Генрихом необходимые документы для развода с супругой. Первый приступ к позорному процессу сделали кардиналы Е latere Уолси и Компеджио, предложившие королеве удалиться в монастырь, так как брак ее с мужем был делом противозаконным. Королева отвечала отказом; папа римский медлил с решительным ответом. 21 июня 1529 года происходило первое заседание суда над королевой. Ложные свидетели в числе 37 человек /почти все родные или клевреты Анны Болейн/обвиняли Катерину в нарушении супружеской верности; духовные лица упоминали о кровосмешении, так как она, будучи вдовой одного брата, вышла за другого; король и гражданские судьи ссылались на его протест 1505 года — и общий говор принуждал королеву, сложив с себя свой сан, удалиться в монастырь. Безвинно позоримая, унижаемая, но еще не униженная, Катерина Арагонская сказала, со всем величием правоты:
— Что я в течение двадцатилетнего супружества была верна моему супругу и государю, это он может подтвердить и сам. Брак наш был разрешен святым отцом-папою именно потому, что я не разделяла ложа со старшим братом короля, но чистой девственницей, со спокойной совестью пошла с ним к алтарю. Отвечать согласием на предложение поступить в монастырь я не могу до тех пор, пока не получу ответа от родных моих из Испании и от его святейшества из Рима.
Заседание было прервано. Большинство судей поняли, что суд неправый, противный законам Божию и гражданскому. Когда король после того объявил кардиналу Уолси о своем намерении жениться на Анне Болейн, временщик, упав на колени, со слезами заклинал его не унижать так ужасно достоинства королевского и взять себе в супруги сестру французского короля или Ренату, дочь покойного Людовика XII. Этот протест раздосадовал Генриха VIII, и он, разумеется, не замедлил сообщить о нем своей возлюбленной. Прелестная, грациозная Анна Болейн с яростью фурии потребовала увольнения кардинала Уолси от всех его высоких должностей, предлагая на это место Кренмера, капеллана своего почтенного родителя. Падение Уолси было решено, однако же, Генрих не увольнял его, ожидая ответа из Рима. Ответ пришел, папа признавал брак короля с Катериной Арагонской законным и нерасторжимым. Тогда-то Генрих VIII все свое бешенство излил на кардинала, уволив его от службы и предав суду за превышение власти, казнокрадство и множество преступлений /вымышленных/, изложенных в 45 пунктах обвинительного акта. Личным врагам кардинала, герцогам Норфолку и Сеффолку, было препоручено присутствовать в следственной комиссии и при конфискации всего имущества недавнего королевского любимца. Разоренный, униженный, убитый Уолси отправился в изгнание в одну из беднейших епархий. На дороге его нагнал Норрис, камердинер короля, нарочно посланный, чтобы передать от Генриха несколько слов утешения — и бедный временщик сошел с своего коня, преклонил колени посреди грязи перед королевским посланным, смиренно прося поблагодарить его величество за эту последнюю милость.
По мере своего удаления от столицы, изгнанник, еще недавно выказавший жалкое малодушие, свойственное каждому павшему временщику, мужался и успокаивался. По прибытии к избранному им самим месту пребывания, преобразованный в убогого благочинного, Уолси и душевно преобразился к лучшему, посвятив себя служению Богу и страждущим. Он посещал бедных и больных, принося им помощь и утешение, заботился о воспитании детей, о нуждах поселян, таким образом искренними слезами и христианскими подвигами заглаживая свои проступки во времена своего могущества. Любовь и уважение паствы, принятой кардиналом на свое попечение, — возбудили ревность в Анне Болейн и Генрихе VIII; они поняли, что и в изгнании Уолси нашел свою долю счастья и мир душевный, заменивший ему все недавние сокровища, а король и его любовница желали отнять у него все, может быть даже и самую жизнь! Недолго было настрочить на бывшего канцлера новое обвинение, на этот раз в государственной измене, и вызвать его в Лондон для заточения в Башню /Тауэр/, из которой была одна дорога — на эшафот. Герцогу Норфсомберленду, тому самому, который двадцать лет назад за счастье почитал отдать своего сына в пажи кардиналу, было препоручено привезти пленника.
Последний путь кардинала из его епархии в Лондон был его торжеством, вполне заслуженным, далеко оставившим за собой те пышные процессии, с их мишурным блеском, на которых он первенствовал когда-то. Во всю дорогу до Лейчестера народ, теснясь по окраинам и провожая своего доброго пастыря, напутствовал его благословениями и осыпал теплыми выражениями душевной благодарности. В Лейчестере кардинал заболел изнурительным поносом и остановился в тамошнем монастыре в предчувствии близкой смерти, прося окружающих похоронить его в стенах последнего своего прибежища. Бывший при нем смотритель Башни Кингстон, тронутый его страданиями телесными и душевными, стал утешать и успокаивать его.
— Я у гроба, — отвечал Уолси, — не обнадеживайте меня ни милосердием короля, ни его вниманием к моим прежним заслугам. Напомните ему от моего имени о том, как часто я предостерегал его от покорства страстям, от увлечений — и зачем он не слушал меня?.. Скажите ему еще, — продолжал умирающий, — что я искренно сожалею, зачем Богу не служил я так, как служил королю? Господь не обидел бы меня на старости лет. Он был бы милосерден к своему верному служителю…
Кардинал Уолси умер 29 ноября 1530 года. При известии о его смерти Генрих VIII заплакал и воздал должную справедливость памяти честолюбца, жизнью своей явившего не первый и не последний пример превратности судеб временщика, пример, из которого впрочем ни один временщик не извлек для себя предохранительного нравоучения. Во время могущества кардинала Уолси его боялись все сословия, но и проклинали почти все. Духовенство католическое негодовало на него за дело о разводе короля, протестанты — за преследования; монахи досадовали на кардинала за его лихоимство, дворяне — за темное его происхождение, народ — за обременительные налоги. Одно только ученое сословие, пользуясь покровительством временщика, могло сказать о нем доброе слово. Стараниями кардинала Уолси в Оксфордском университете было учреждено семь кафедр, была основана коллегия Христа; Ипсуичский университет был обязан ему многими преобразованиями и существенным улучшением быта студентов.
Катерину Арагонскую теснила с престола Анна Болейн, вакантное место фаворита при Генрихе VIII занял клеврет последней — Кренмер. Решительный ответ папы Климента VII не отклонил Генриха от его намерения развестись с супругой, и он, по совету Кренмера, перенес свое дело на рассмотрение суда гражданского, или, правильнее, ученого. Вопрос о законности этого брака передан был Кренмером на рассмотрение всех европейских университетов. Явное неуважение к воле римского первосвященника подняло ропот негодования со стороны духовенства. Король, признавая католическое вероисповедание владычествующим в Англии, начал именоваться в документах покровителем и верховным главой церкви англиканской, чем сделал первый шаг к отпадению от власти папы римского. Кроме того, в присягу он ввел новый и еще небывалый термин: «Насколько дозволяет закон Христов…» Последнее уже носило на себе явный отпечаток лютеранского учения, а в глазах Климента VII и всего католического мира не могло не показаться ересью, но именно для отклонения от себя подобного упрека Генрих VIII преследовал лютеран и в 1531 году, по примеру католических государств, сжег на костре трех последователей учения Лютера. Положение короля было самое скандалезное: с женой он расстался без формального развода, с Анной Болейн, пожалованной в маркизы Пемброк, сожительствовал без брака. В 1532 году, при свидании своем в Булони с Франциском I, Генрих VIII представил ему Анну как невесту. Король французский как нельзя любезнее обошелся с бывшей фрейлиной своей жены и сестры /говорили даже, бывшей своей любовницей/ — будущей королевой, подарил ей драгоценный бриллиант и обещал свое ходатайство у папы римского о разрешении Генриху вступить с нею в брак. Со своей стороны, король английский, видимо довольный новым, собственного изобретения титулом «главы англиканской церкви», предлагал и Франциску I последовать его примеру, назвавшись главою церкви галликанской. По возвращении в Англию Генрих, не дожидаясь папского разрешения, тайно обвенчался с Анной Болейн /14 ноября/, бывшей тогда уже в интересном положении. 23 мая 1533 года Кренмер, архиепископ Кентерберрийский, объявил брак короля с Катериной Арагонской недействительным и расторгнутым, а через пять дней Анна Болейн признана законной супругой и коронована. Катерине был оставлен титул принцессы Уэльской; дочь ее Мария /родившаяся в 1510/ могла быть наследницей в таком только случае, если у отца ее не было бы детей мужского пола от второго брака. Жилищем развенчанной королеве-супруге вместе с дочерью назначен монастырь Эмфтилл в Дунстеблшире. Папа римский Климент VII угрожал отлучить от церкви короля-самоуправца. Франциск вымолил Генриху прощение с тем условием, чтобы он явился с повинной в Рим, о чем и сообщил Генриху посол от короля французского Жан Беллэ. Генрих обещал. Папа уведомил его, чтобы он в определенный срок дал письменный ответ, и Генрих не дал никакого. Тогда негодующий римский первосвященник обнародовал буллу 22 марта 1534 года, отлучившую Генриха от церкви и лишающую прав законной жены и дочери Анну Болейн и новорожденную Елизавету. Король, как бы издеваясь над папой, указом объявил брак свой с Катериной недействительным, а дочь ее Марию незаконной и отрешенной от всех прав на престолонаследие. Преемником папы Климента VII был Павел III /13 сентября 1534 года/, доброжелатель короля английского, примирение которого с Римом было еще делом весьма возможным, но Генрих VIII уже осуществлял великую идею отпадения от папства, присвоив себе окончательно духовную власть, именуя в документах папу римского «епископ», упраздняя монастыри и конфискуя их имущество в государственную казну.
Этим временем Катерина Арагонская, приближаясь к гробу, написала к королю письмо, в котором излилась ее кроткая, незлобливая душа и выразились прекрасные чувства, которыми эта святая женщина отличалась всю свою жизнь. Письмо было адресовано из замка Кимбелтон, ее последнего местопребывания.
«Я приближаюсь к часу смертному, — писала она, — и любовь, которую я все еще чувствую к вам, государь, побуждает меня умолять вас заботиться о спасении души вашей и предать забвению все плотские и житейские попечения. Повинуясь побуждениям стра-стий ваших, вы ввергли меня в пучину великих бедствий и сами на себя навлекли не меньшие тревоги и работы. Я все забываю, государь, и молю Господа: да предаст Он забвению все, что было! Поручаю вам дочь нашу Марию и заклинаю вас: будьте ей добрым отцом — в этом единственное мое желание. Не оставьте также моих фрейлин, которые не будут вам в тягость: их только три. Прикажите выдать годовой оклад жалованья всем лицам, бывшим при мне в услужении, иначе они останутся без куска хлеба…» Далее умирающая выразила желание увидеть своего короля и мужа и в подписи назвалась его женой. Генрих, читая письмо, плакал. Раскаянье и жалость его были, может быть, тем искреннее, что Катерина на следующий день /6 января 1535 года/ скончалась. Львиное сердце короля было тронуто, о королеве сожалели все, самые ее недоброжелатели, кроме прелестнейшей Анны Болейн, которая имела бесстыдство выказать самую живейшую радость при вести о кончине соперницы и вырядиться умышленно в цветное платье, когда по повелению короля при дворе был объявлен траур, а по церквям воссылались моления об успокоении души усопшей королевы Катерины.
Не распространяемся о великой религиозной реформе, совершавшейся в это время в Англии, при ревностном содействии королю Кренмера, Томаса Кромуэла и многих других. Томас Мор, Форест и Джон Фишер, духовник покойной королевы, пали на эшафоте, отстаивая католицизм или, лучше сказать, папскую власть. Наступило царствование ужаса, не прекращавшееся до самой кончины Генриха VIII в 1547 году. В течение семнадцати лет число жертв деспота достигло почтенной цифры семидесяти трех тысяч восьмидесяти семи человек казненных или умерших под пытками в темницах. В этом числе, при раскладке его по сословиям, находились два кардинала, двадцать одно духовное лицо в сане епископов и архиепископов, тринадцать аббатов, сто каноников и докторов богословия; герцогов, графов и баронов — сорок один человек; триста дворян, сто десять знатных женщин и семьдесят две тысячи простых граждан. Эти цифры, кажется, не нуждаются в комментариях!
Милая, грациозная Анна Болейн в это время /1535 год/ резвым мотыльком порхала на празднествах, не обращая внимания ни на кровь, ни на костры, ни на вопли казнимых и истязаемых. Этот демон в образе женщины не занимался подобными пустяками, избрав целью дальнейшей своей жизни веселье и удовольствие. Надев на себя корону, Анна в то же время сняла маску и из застенчивой скромницы превратилась в ту вольного обхождения красавицу, каковой была при дворе Франциска I десять лет тому назад. Она окружила себя целой свитой придворных красавцев, между которыми особенно были заметны родной ее брат лорд Рочестер, Норрис, Брартон, Уэстон и некто Смиттон, миловидный юноша, забавлявший королеву игрой на лютне. Королева со своими любимцами обходилась без чинов, в полной уверенности, что супруг ее эту наглость сочтет наивностью, но выскочка-королева забывала то, что в ее годы немножко поздно разыгрывать из себя наивную девочку. Генрих хмурился, и ласки его заметно были не те, что года четыре тому назад. Анна ему надоела, а после рождения ею мертвого урода окончательно опротивела, и король в кругу придворных девиц уже избрал себе новую подругу в лице красавицы Иоанны Сеймур. Анна Болейн вздумала было выказать ревность и на все упреки получила в ответ ледяной, бесстрастный взгляд не мужа, но властелина. В этом взгляде более проницательная женщина могла бы угадать угрожавшую ей участь, могла бы понять, что лев близок к бешенству. Анна же вздумала еще подразнить его.
На турнире 21 мая 1535 года королева, сидя в своей ложе, нечаянно — а может быть и умышленно — уронила свой платок проезжавшему мимо на коне Норрису. Тайный ее любимец был настолько неблагоразумен, что, подняв платок, не возвратил его королеве, а отер им свое лицо. Генрих VIII встав со своего места, пристально посмотрел на жену и, не говоря ей ни слова, уехал во дворец. На другой же день по его повелению были арестованы королева, брат ее и все вышепоименованные любимцы. Анна от ужаса впала в помешательство: то смеясь, то заливаясь слезами, она проклинала Норриса, предрекая погибель ему и себе самой; умоляла стражу, охранявшую ее в Башне, допустить ее к королю; звала дочерей своих Елизавету и Марию. Обвинительный акт гласил, что королева Анна с сообщниками злоумышляла на жизнь короля — супруга, что поведение ее было всегда более чем предосудительным не только до замужества, но и после, что, наконец, между ее сообщниками находятся лица, с которыми она состоит в преступной связи. Начались допросы и пытки. Музыкант Смиттон сознался в том, что пользовался неограниченной благосклонностью Анны Болейн и трижды бывал у нее на тайном свидании, прочие упорно молчали. Позор Генриха VIII был полный и неизгладимый! Для обвинения покойной Катерины Арагонской надобно было сочинять клеветы и приискивать лжесвидетелей; для Анны Болейн это было вовсе не нужно, так как достаточно было одной правды. Архиепископ Кренмер, ее креатура, писал королю в ее защиту и — надобно отдать справедливость — весьма неловко. «Подражайте Иову, государь, — говорил Кренмер в своем послании. — Бог сторицей наградил его за покорность своему жребию, точно также Он воздаст и вам. Супругу вашу уличают в нарушении верности, и это бесспорно великое бесчестие, но бесчестие лично ее, а отнюдь не ваше».
Защита Кренмера не повела ни к чему, судопроизводство шло своим порядком, и 17 мая 1536 года следственная комиссия из двадцати шести пэров королевства, признав бывшую королеву Анну Болейн виновной, а равно и сообщников ее, постановила: преступницу казнить смертью, по усмотрению короля сожжением на костре или четвертованием; брату ее с тремя сообщниками отрубить головы, музыканта Смиттона повесить. Тела пятерых казненных разрубить на части и выставить на позорище народу и в назидание злоумышленникам. Брак короля, по определению архиепископа Кренмера, объявить недействительным; дочерей его, рожденных Анной Болейн, Елизавету и Марию признать незаконными.
Выслушав приговор, Анна — по примеру закоснелых преступников, желая затянуть дело, припутав к нему новую кляузу, — объявила, что в числе членов комиссии находится лорд Перси, герцог Норфсомберленд, тайно с ней обвенчанный еще до выхода ее замуж за короля. Она рассчитывала на то, что судьи, приняв эту выдумку за правду, снимут с нее обвинение в измене Генриху VIII: только бедная интриганка жестоко ошиблась в расчете. Перси торжественно в дворцовой капелле поклялся, приобщаясь святых тайн, что все его отношения к королеве до ее замужества ограничивались ласками, никогда не преступавшими пределов благоразумия. Уведенная в Башню, Анна Болейн предалась самому малодушному отчаянью. Как то было с ней год назад, началась истерика со странным бредом и вероятно непритворным. Накануне казни 19 мая 1533 года она попросила позвать в свою комнату жену коменданта Башни и, упав перед ней на колени, рыдая, сказала:
— Повидайте принцессу Марию, дочь покойной королевы Катерины, и точно так же на коленях вымолите у нее прощение мне за все обиды, причиненные мною ей и ее несчастной матери!..
Ночь, предшествовавшую дню казни /20 мая/, Анна провела без сна и с самого раннего утра до прибытия к эшафоту она тем более падала духом, чем ближе подступала роковая минута. Сначала Анна молилась вслух задыхающимся голосом, потом принималась хохотать, впадала в оцепенение или глубокое раздумье. В эти страшные минуты она, между прочим, вдруг очень спокойно стала говорить окружавшим, что палач — мастер своего дела и мучить ее долго не будет. «Топор острый и тяжелый, — заключила она, — а шейка у меня такая нежная, тоненькая…» И опять раздирающие душу рыдания и вопли.
Одни историки говорят, будто Анна Болейн шла на место казни мужественно и сложила голову на плахе с величием праведницы; другие напротив — будто бы малодушие ее перешло в ярость, и осыпаемая проклятиями присутствовавшего народа, она сказала: «Королевой жила — королевой и умру, хотя бы все лопнули с досады!» Которое из двух сказаний правдивее, решить трудно, что же касается до разноречия историков, причина ему весьма проста: память Анны благословляли протестанты, проклинали католики.
Четыре друга королевы были обезглавлены в тот же день. Горло музыканта Смиттона, издававшее когда-то нежные, мелодические звуки под аккомпанемент лютни, было затянуто позорной петлей на виселице. Церемониал мрачной процессии на казнь был начертан собственной рукой Генриха VIII, палач был нарочно выписан им из Кале… В Ричмондском парке доныне показывают пригорок, на котором король стоял, ожидая вести о совершении казни своей второй, незаконной супруги.
На другой же день после казни он обвенчался с Иоанной Сеймур. Эта личность, подобно Анне Болейн, большинству образованного мира представляется в весьма ложном свете, и в этом случае опять виноваты романисты, авторы мелодрам и композиторы. Анну они изображали обыкновенно угнетенной невинностью, тогда как на деле было совсем наоборот; Иоанну Сеймур — злой интриганкой, клеветницей и лукавой кокеткой, происками своими погубившей свою жертву, но это чистейший вздор. Красавица Сеймур была девушка тихая, кроткая, покорная воле тирана и всего менее домогавшаяся короны, снятой с обезглавленной Анны Болейн. Надобно предполагать в этой женщине неестественное мужество и геройскую смелость, чтобы допустить с ее стороны возможность домогательства короны, когда перед ее глазами только что разыгралась кровавая катастрофа, закончившая жизнь другой женщины, путем интриг достигшей престола и свергнутой с него, чтобы взойти на эшафот. Дрожа от ужаса, Иоанна Сеймур шла к алтарю со своим державным женихом, и не на радость ей был сан королевы, в который он возводил ее; не ослепляли ее ни блеск короны, ни багрянец порфиры, служившей гробовым покровом первой жене короля и обрызганной кровью второй. Иоанна Сеймур не могла любить Генриха как человека /в это время он был обрюзглым, чудовищной толщины субъектом, страдавшим одышкой/, но настолько боялась его, чтобы осмелиться и думать об измене. Во все кратковременное ее замужество Иоанну не покидала мысль, что супружеское ее ложе воздвигнуто на гробнице Катерины Арагонской и на плахе Анны Болейн.
Эта мрачная обстановка хуже Дамоклова меча могла отравить и, вероятно, отравила существование третьей жены Генриха VIII, которая не успела надоесть ему и унесла за собой в гроб /24 октября 1538 года/ его искренне сожаление, подарив ему наследника — Эдуарда.
Четвертый брак короля английского, в который он вступил через два года с небольшим после смерти Иоанны Сеймур, можно было назвать смешным фарсом, разыгранным Генрихом VIII после трагедии. На этот раз король решил взять себе в супруги не подданную, но принцессу одного из владетельных домов Европы. Политические соображения почти не руководили им, он искал жену по вкусу и для этого окружил себя портретами разных принцесс, заочно сравнивая и выбирая. Хотя живопись и называют художеством «свободным», тем не менее она имела тогда, как имеет и теперь, два существенных недостатка: или рабски подражает подлиннику, или рабски ему льстит, особенно если подлинник — особа женского пола. Художник, изобразивший на холсте черты принцессы Анны Клевской, на которую пал выбор Генриха VIII, долгом себе поставил польстить ей, и вместо дебелой девы, ростом и дородностью способной поспорить со своим массивным женихом, изобразил чуть не Юнону — волоокую, с выражением на лице томной неги, едва ли когда оживлявшим круглое, как полная луна, лицо принцессы. Плененный портретом, Генрих послал формальное посольство сватов за оригиналом, и Анна прибыла в будущие свои владения в январе 1540 года.
— Что это за фламандская кобыла? — сказал король окружающим после первого же свидания с новой королевой. — Бог с ней, я ее видеть не могу!..
Неизвестно, дошел ли этот отзыв до ушей флегматической Анны, но если бы и дошел, едва ли она была способна обидеться. Полгода Генрих, однако, сожительствовал с ней и наконец решился развестись. На оскорбительное предложение короля о расторжении брака и замене титула королевы титулом приемной сестры с приличной пенсией Анна отвечала самым простодушным согласием. Брак был расторгнут 12 июля 1540 года. Генрих VIII забраковал ее, не скажем его же словами «как кобылу», но как кормилицу, нанятую в господский дом и отпущенную с вознаграждением за то, что не умела «потрафить» на господ. Жажда любви или просто животное сластолюбие, которое он желал облечь в законную форму, побудило короля немедленно вступить в пятый брак, по примеру второго и третьего — морганатический, с племянницей герцога Норфолка, Катериной Гоуард. Странности характера Генриха VIII и частые смены жен невольно заставляют сказать о нем: с женщинами истинно честными и по происхождению своему достойными быть его супругами, он обходился как с потерянными, а содержанок своих возводил в достоинство королевское, уважая их как равных себе. Сравнение короля английского с султаном турецким может быть очень невыгодно первому: у поклонника Магомета султанша-валиде обыкновенно бывала одна, у Генриха VIII ею случалась первая встречная. Тоже можно сказать и о нашем царе Иване Васильевиче Грозном. Чем объяснить подобные сумасбродства этих великих государей шестнадцатого века? Желанием ли унизить свое достоинство, надругаться над законами, или просто оправданием поговорки самодуров: «нраву моему не препятствуй»?.. И в руках подобных деспотов находились судьбы государств… Пушкин назвал нашего Грозного «венчанным гневом»; Генриха VIII можно назвать «венчанным бешенством».
В описываемую нами эпоху на короля английского напала окончательно религиозная мания, осложненная помешательством эротическим. Через три недели после развода с Анной Клевской, Генрих VIII торжественно объявил своей супругой Катерину Гоуард, с которой еще до развода повенчался тайно. Эта красавица, родственница Анны Болейн, нравом оказалась еще хуже. В угоду своему достойному дяде герцогу Норфолку, Катерина нашептала королю на ненавистного Норфолку Фому Кромуэлла и возвела его на эшафот. Тайно благоволя католикам она восстанавливала державного своего супруга на реформатов и лютеран, умножая число казней и усиливая гонения. По повелению Генриха парламент обнародовал кровавый указ /bloody bill/, в шести пунктах излагавший религиозные обязанности верноподданных его величества. В силу этого указа приверженцев папы вешали, а последователей лютеранизма или анабаптистов жгли на костре. Исповедовать следовало веру англиканскую, изобретенную королем, в которой дикие фантазии его величества были возведены в степень неопровержимых истин и догматов. «Я действую по вдохновению свыше!» — говорил тиран окружающим. И эта раболепная дворня вполне с ним соглашалась. Просим читателя найти разницу между Генрихом и Гелиогабалом, заставлявшим воздавать себе божеские почести. Казни католиков и лютеран происходили с каннибальской утонченностью: несчастных возводили на костер с вязанкой хворосту за плечами или связывали спина со спиной лютеранина и католика. Жертв не перечисляем, чтобы не потерять им счета: мать кардинала Пола, врага реформы, дряхлую старицу графиню Салисбюри, последнюю отрасль Плантагенетов, приговорили к смертной казни. Чувство самосохранения придало ей силы бороться с палачом, который, наконец, зарезал ее тут же, на эшафоте. Кроме нее, назовем лорда Монтэгю, маркиза Эксчестера, Эдуарда Нелдила, Керью, Леонарда Грея, наместника ирландского, и генерала Кореи; из духовных А. Брорбея, Ф. Кортуса, Ф. Бельчиома, Ф. Эбля, доктора Лемберта и юродивую Елизавету Бартон!..Вполне довольный своей пятой супругой, Генрих VIII приказал читать по церквам особые молитвы о ниспослании ему супружеского счастья (увы, непродолжительного!)
Некто Лешлс /Lascelles/ представил Кренмеру донос на Катерину Гоуард, обвиняя ее в распутстве еще до брака с королем и после брака. Ссылаясь на свою сестру, горничную герцогини Норфолк, в семействе которой воспитывалась Катерина, доносчик счастливыми ее обожателями называл Диргема и Меннока, с которыми она была в преступной связи до брака. Кренмер сообщил королю эти нерадостные вести, и хотя в первую минуту Генрих усомнился в их правдивости, тем не менее поручил канцлеру навести справки, собрать сведения.
Донос Лешлса оказался истиной от слова до слова: Катерина Гоуард за брачный свой венец и за корону увенчала голову своего супруга весьма неприлично, тем более что рогатый тигр даже и ненормальное явление. Сообщницей и помощницей Катерины в ее любовных похождениях была невестка Анны Болейн, сестра ее брата, леди Рошфорт — существо гнусное и развращенное. Суд был недолог: и Катерину, и ее сводницу казнили в Башне 12 февраля 1542 года. Желая впредь застраховать себя от неприятных ошибок при выборе супруги, Генрих VIII обнародовал неблагопристойный указ, повелевавший всем и каждому в случае знания каких-либо грешков за королевской супругой до ее брака немедленно доносить королю. Второй пункт обязывал каждую девицу, в случае избрания ее в супруги его величества короля /читайте султана/ английского, заблаговременно исповедоваться ему в своих минувших погрешностях, ежели таковые за ней водились.
— Теперь нашему королю остается жениться на вдове! — пошла шутливая молва в народе.
Ровно год вдовел Генрих VIII, проводя время в политических распрях с Шотландией и Францией и прилежно занимаясь делом преобразования церкви. Издан был перевод Библии для употребления при литургии и для чтения знатным господам: народу чтение Библии было воспрещено под страхом смертной казни. Сверх того, для пояснения верноподданным короля английского догматов новой веры, изданы были «Постановления для христианина» /«Institutions of a Christian man»/, вскоре замененные не менее бестолковым «Учением» /«Erudition of a Christian man»/. По части внешней политики подвигами великого короля были его успешные войны с Шотландией /во время которых для покрытия издержек были упразднены и ограблены монастыри/ и союз с Карлом V против Франциска I, охладевшего к своему бывшему приятелю вследствие его безобразничанья. Пред отбытием в армию, в феврале 1543 года, король английский изволил жениться в шестой раз на Катерине Парр, вдове лорда Летимера, женщине, пользовавшейся репутацией безукоризненной. Молва народная, предрекавшая королю женитьбу на вдове, сбылась! К этому можно прибавить слово о странной судьбе Генриха при его многочисленных браках. Первая его супруга, вдова его брата, была чистой и непорочной девственницей; Анна Болейн и Катерина Гоуард, выдавшие себя за честных девиц, не были ими, а будучи замужем, не умели быть даже и честными женами; отзывы Генриха о целомудрии Анны Клевской до ее брака были также не совсем благосклонны; Катерина Парр была вдова… Таким образом, за исключением Катерины Арагонской и Иоанны Сеймур, король английский не обрел в своих женах того высокого идеала чистоты, женственной прелести и кротости, которого он так упрямо добивался. Добрая, истинно любящая женщина могла бы исправить этого человека, но таковой он не нашел; разочарование в женщине было, конечно, одной из существенных причин того скотообразия, до которого он унизился в последние годы своей жизни.
Женщина умная, Катерина Парр втайне благоволила лютеранам и была дружна с Анной Эскью /Askew/, замученной за ее отзывы о религии, несогласные с идеями короля самодура. На престол шестая жена Генриха VIII не выказывала никаких умыслов, так как, женясь на ней, король дал права законных дочерей принцессам Марии и Елизавете, объявив наследником своим принца Эдуарда. Катерина Парр надеялась образумить короля касательно вопроса религиозного и душевно желала, чтобы, вместо безначалия в делах церковных, Генрих VIII остановился на учении Лютера. То, что король делал в это время с духовенством, едва ли могло быть извинительно даже Чингисхану или Тохтамышу. 7 июня 1547 года он заключил мир с Францией и Шотландией и по этому случаю приказал в церквях петь благодарственные молебны и совершать процессии со всеми драгоценными принадлежностями богослужения: крестами, дароносицами, ковчегами и иконами. На другой же день все эти драгоценности были отняты в казну. Вычеркнутые из богослужения молитвы о папе римском были заменены молитвами о предохранении короля от «тирана римского». С докторами богословия Генрих вел диспуты с неизменной готовностью за противоречие казнить своего антагониста. Костры пылали; тюрьмы были переполнены узниками; без казней не проходило дня. Оплакав втихомолку казнь своего друга Анны Эскью, Катерина Парр приступила к делу обращения короля в лютеранизм, дерзая вступать с супругом в богословские диспуты. В одной из подобных бесед Катерина уже слишком явно высказалась за аугсбургское исповедание, на что король с адской иронией заметил ей:
— Да вы доктор, милая Китти!..
И немедленно по уходе супруги Генрих вместе с канцлером составил против нее обвинительный акт в ереси. Добрые люди немедленно уведомили Катерину о готовящейся грозе, и королева своей находчивостью спасла голову от плахи. На другой же день она, придя к мужу опять, затеяла с ним диспут и, постепенно уступая, сказала наконец:
— Мне ли спорить с вашим величеством, первым богословом нашего времени? Делая возражения, я только желаю просветиться от вас светом истины!
Генрих, нежно обняв ее, отвечал, что он всегда готов быть ее наставником и защитником от злых людей.
Будто в подтверждение этих слов на пороге показался канцлер, пришедшей за тем, чтобы арестовать королеву.
— Вон! — крикнул король — И как ты смел придти? Кто тебя звал, мошенник?!. Дурак! Скотина! /Knave, fool, beast!/.
Великий король вообще был неразборчив в выражениях. Жизнь Катерины Парр была спасена, хотя нет сомнения, что и над ее головой висела секира палача, до времени припрятанная, но Бог сжалился над ней и над всеми подданными Генриха VIII: 28 января 1547 года этот изверг испустил последний вздох на руках своего клеврета Кренмера, завещая похоронить его в Уэстминстерском аббатстве, рядом с Иоанной Сеймур. Воспоминание о своей единственной любви было искрой человеческого чувства в умирающем. Народ вследствие тридцативосьмилетнего ига до того оподлился, до того привык к раболепству, что оплакивал этого великого короля.
Существует убеждение, что все тучные люди добры, так как жир будто бы поглощает желчь. Генрих VIII лет за пять до смерти был до того жирен, что не был в состоянии сдвинуться с места: его возили в креслах на колесах. Сама смертная его болезнь была следствием этой чудовищной тучности. Видно, нет правила без исключения.
Анна Клевская пережила его десятью годами и умерла в Англии же, пользуясь своей пожизненной пенсией.
Катерина Парр через тридцать четыре дня после смерти Генриха VIII вышла замуж за Фому Сеймура, адмирала королевского флота, и через полгода внезапно скончалась, 7 сентября 1547 года. Существует предание, будто она была отравлена мужем, имевшим виды на руку принцессы Елизаветы, будущей королевы английской.
10
Генрих VIII родился 28 июня 1491 года. Он был вторым сыном короля и Елизаветы Йоркской.
11
Кардиналом Е latere назывался полномочный папский легат к христианским государям. Уолси пользовался полномочиями и правами весьма обширными, ставившими его наряду с патриархами или митрополитами восточной церкви.
12
Болена, Болен, Булен /Boulain/, так итальянцы и французы искажают эту фамилию, которая была Болейн /Boleyn/. Так по крайней мере писала ее Анна своеручно, и мы не можем не признать этого неопровержимого авторитета.
ЭДУАРД VI ИОАННА ГРЕЙ
ЭДУАРД СЕЙМУР, ГЕРЦОГ СОММЕРСЕТ.
ИОАНН ДОДЛЕЙ,
ГЕРЦОГ НОРФСОМБЕРЛЕНД
/1547-1554/
По непреложному закону судеб преемниками тиранов и деспотов были почти всегда либо женщины, либо люди бесхарактерные, тупоумные, либо, наконец, дети. Другими словами, после жестокости, народы обыкновенно терпели от слабости или от злоупотреблений опекунов и попечителей. Тяжела тирания государя законного, но во сколько раз ее тяжелее гнет деспота-самозванца, из ничтожества вскарабкавшегося на престол и царствующего от имени державного младенца? Генрих VIII умер, но бедствия, причиненные им Англии, не пресеклись с его дыханием, раны, нанесенные им государству, не закрылись вместе с его гробницей: они долго еще источали кровь, ослабляя силы народные, угрожая всему государственному организму гангреной, омертвением. Казна была истощена. Разграбив церковные и монастырские имущества, король роздал их вельможам. Вследствие этого число крупных землевладельцев умножилось, но число землепашцев и скотоводов уменьшилось, земледелие и скотоводство пришли в упадок, и разоренный народ бедствовал. Вопрос о церковной реформе, поднятый Генрихом VIII, но им окончательно не разрешенный, разделил Англию на два враждебных лагеря — лютеран и папистов. К первому, имевшему во главе архиепископа Кренмера, принадлежали малолетний король, принцесса Елизавета, большинство вельмож, дворянства и народа; ко второму — принцесса Мария, лишенные своих прав католические священники, диссиденты и партия недовольных олигархов. Семя раздоров религиозных, брошенное покойным королем, давало хорошие всходы, обещавшие в недалеком будущем кровавую жатву.
Духовное завещание Генриха VIII было третьим и страшнейшим источником распрей и неурядиц. Преемником себе деспот назначил сына Иоанны Сеймур, девятилетнего Эдуарда VI /родившегося 12 октября 1538 года/, под опекой совета из шестнадцати членов под председательством родного дяди короля со стороны матери Эдуарда Сеймура, виконта Бошан. При буквальном исполнении посмертной воли покойного короля Англии следовало превратиться из монархии в республику, но этого не случилось, вышло хуже: дядя Эдуарда VI прибрал к рукам власть монархическую.
Королевский шурин Эдуард Сеймур был особенно взыскан милостями державного своего зятя. В год свадьбы сестры /1536/ он был пожалован в виконты Бошан; в 1540 году получил орден Подвязки; через два года чин обер-камергера двора. Все эти щедроты королевские он оправдал своими подвигами во время войн с Францией и Шотландией, в 1544 году овладев Литом и Эдинбургом, отличился при осаде Булони и вообще снискал славу превосходного полководца и полезного слуги королевского. Народ его любил, вельможи не уважали, духовные ненавидели. Брат его Фома Сеймур, завидуя его назначению в попечители Эдуарда VI, присоединился к партии недовольных и не упускал случая, чтобы не отзываться о брате с самой невыгодной стороны, нередко обвиняя его в превышении власти, а главное — в неисполнении духовного завещания Генриха VIII. Не обращая внимания на все эти кляузы, Эдуард Сеймур на следующий же год воцарения племянника получил от него /то есть просто сам взял/ 10 февраля 1548 года должность лорда великого казначея, титул герцога Соммерсет; 17 числа того же месяца — звание генерал-фельдмаршала; а 12 марта назначен протектором королевства, попечителем короля с правом отрицания /veto/ постановлений советов: государственного, опекунского и парламента. В том же месяце брат его Фома, по обвинению в оскорблении его величества в лице протектора, был казнен, а чин его — великого адмирала — передан Иоанну Додлею, сперва подстрекавшему его на происки, а потом бывшему на него же доносчиком. Если бы Эдуард Сеймур был хотя вполовину настолько проницателен, насколько был честолюбив, он бы понял, что Иоанн Додлей, содействовавший убийству его брата, ту же участь готовит и ему. К несчастью, ослепленный почестями, на высоте своего могущества, протектор не обратил должного внимания на этого изверга, пресмыкавшегося перед ним. Он забыл, что именно пресмыкающиеся-то люди, подобно гадам, всего чаще и бывают самые ядовитые.
Гнусная личность Иоанна Додлея заслуживает подробного биографического обзора.
Отец его Эдмонд Додлей, любимец Генриха VIII — казнокрад, лихоимец, вместе с Эмпсоном грабивший народ, был вместе с ним и казнен 18 августа 1510 года по повелению Генриха VIII, когда сыну Эдмонда Иоанну было всего восемь лет от роду. Лишенный наследственных прав, ребенок вырос в ничтожестве, поступил в военную службу и подвигами во время французской войны загладил позор отца и обратил на себя внимание Генриха VIII. В 1523 году он был принят ко двору, где льстил кардиналу Уолси, раболепствовал пред Фомой Кромуэллом и через двадцать лет всеми правдами и неправдами добился титула виконта де Лиля и чина великого адмирала, был награжден конфискованными церковными поместьями, породнился со знатью и занял в кругу вельмож весьма видное место. По духовной Генриха VIII Додлей был назначен в число шестнадцати членов опекунского совета. Здесь-то он столкнулся с дядями короля Эдуардом и Фомой Сеймурами. Слишком осторожный и подло трусливый, чтобы вступать в открытую борьбу с честолюбцами, Додлей вкрался в доверие в обоим братьям, наушничая одному на другого, окружив протектора шпионами, следившими за каждым его шагом. Поймав в сети Эдуарда Сеймура, Додлей без труда добрался и до его державного питомца. К чувствам зависти в душе злодея вскоре примешалось чувство мести: протектор возвел в чин великого адмирала брата своего Фому, дав Додлею, взамен отнятого у него чина, титул графа Уорик. Этим временем Додлей заслужил особенное внимание правительства, усмирив в графстве Норфолк мятеж кожевника Роберта Кета. Брат же протектора Фома Сеймур сложил голову на плахе.
Сбыв с рук одного соперника, Додлей принялся за другого. Наговорами и нашептываниями королю-мальчику Додлею удалось охладить его к опекуну, не трудно было разжечь ненависть к герцогу в дворянах и католическом духовенстве; но Додлей призадумался перед той силой, которая в случае надобности могла постоять за протектора и в пух и прах разнести его недоброжелателей. Сила эта была народная любовь. К несчастью, Додлею удалось лишить соперника этой могучей опоры, и сам герцог Соммерсет был тому главной причиной.
Несмотря на плачевное положение казны, на смуты, на моровую язву, местами свирепствовавшую в Англии, протектор вздумал строить себе новый дворец в части Лондона, называемой Стренд, обиловавшей упраздненными католическими церквами, а при них кладбищами.
Для постройки дворца понадобилось разрушить несколько первых и были разрыты гробницы на вторых. Народ в годины бедствий раздражителен, он тогда не понимает даже добра, делаемого ему правительством, на ошибки же его, может быть и невольные, смотрит враждебно, преувеличивая и объясняя их злонамеренностью. Разрушение церквей и упразднение кладбищ были со стороны протектора только неблагоразумием, но клевреты Додлея по его наущению сумели придать этому характер злоумышления.
— Он оскверняет ваши церкви, — шепнули они католикам.
— Он берет камни с могил ваших отцов для фундамента своего дворца! — твердили они же простолюдинам, последователям лютеранизма. — Вы голодаете, а он, вместо того чтобы помогать вам, беспутно сорит деньгами!
Возбужденный ропот негодования постепенно перешел в яростные вопли. Толпы народа бросились на работавших при постройке каменщиков и разогнали их с бранью и побоями. Несколько человек осталось на месте, и в смерти их те же клевреты Додлея обвинили протектора: из народной среды не возвысилось голоса в его защиту.
Отняв у могучего соперника эту последнюю опору, Додлей, сняв с себя личину его доброжелателя, явился в парламент в качестве обвинителя. Он утверждал, что герцог Соммерсет, протектор королевства, умышленно исказил прямой смысл духового завещания покойного короля с целью присвоить верховую власть, что им и сделано. Вторым пунктом обвинения было оскорбление его величества, растрата казны и неуважение к духовенству. Получив известие обо всем, что происходит в парламенте, протектор наскоро вооружил своих слуг, созвал приверженные к нему военные отряды, понадеялся на поддержку со стороны народа, но принужден был отложить все эти отчаянные меры, узнав, что приказ парламента о его аресте утвержден королем. Скажем более, герцог Соммерсет совершенно упал духом и дал себя беспрепятственно арестовать 14 октября 1549 года. Начался суд, пошли допросы: протектор, не находя себе оправдания, чистосердечно признался во всем, на коленях умоляя о пощаде, малодушно ссылаясь на неосторожность, необдуманность, глупость. Четыре месяца продолжались эти истязания самолюбия герцога Соммерсета, наконец, 16 февраля 1550 года, он был прощен королем, или правильнее ему сохранили жизнь, не тронули его имущества, но голова его, покуда еще на плечах, послужила последней ступенькой в возвышении Додлея. Желая доказать сопернику небывалое великодушие и благородство, последний предложил ему женить своего старшего сына на его дочери, и протектор, считая это за особую честь и милость, с восторгом согласился. Свадьбу отпраздновали 3 июня 1550 года. Додлею, герцогу Норфсомберленд, хотелось, видно, казнить не чужого, но родного человека, с этой мыслью он с ним и породнился! Был тут еще и другой расчет: женив свое грязное отродье на двоюродной сестре короля, Иоанн Додлей на несколько шагов приблизился к престолонаследию, хотя по свержении герцога Соммесерта был уже и без того чуть что не на престоле. Именем Эдуарда VI он карал и жаловал; приписал к своим владениям многие казенные земли; государственную казну пересыпал в свои карманы, считая ее своей собственностью, и никто не осмеливался поднять голос против этого мошенничества. Именно все те преступления, в которых герцог Норфсомберленд обвинял бывшего протектора, он совершал сам, еще в наибольших размерах, но молчали все, раболепствуя перед временщиком, повинуясь ему беспрекословно, ловя его милостивую улыбку, предугадывая малейшие желания. В его руках ребенок-король был жалкой марионеткой, из которой герцог Норфсомберленд делал все, что ему было угодно. Таким образом, одной из первостепенных держав Европы играл, как мячиком, сын казненного взяточника и казнокрада, теперь облеченный в герцогскую мантию, чтобы не сказать — в королевскую порфиру. Родственное его сближение с побежденным соперником было ему тем полезнее, что дало возможность иметь герцога Соммерсета под своим неусыпным надзором. Вся прислуга бывшего протектора состояла из шпионов Додлея, достойный его сынок, зять герцога Соммерсета, тоже исправно доносил родителю обо всем, что делалось, говорилось, даже думалось в доме у тестя. Королевские милости опадали с него, как осенние листья: все важные должности, одна за другой, отнимались для передачи герцогу Норфсомберленду, и наконец бывший полудержавный протектор должен был довольствоваться званием члена государственного совета, в тот самый год /1551/, в который Додлей самозванно пожаловал себя в генерал-фельдмаршалы.
Тогда подавленные в Соммерсете чувства негодования и оскорбленного самолюбия воспрянули с былой силой, но выразились, к несчастью, не в честной и открытой борьбе, а в тайном и предательском умысле — отравить герцога Норфсомберленда. Убийству из-за угла кого бы то ни было не может быть оправдания, и к претерпленному позору герцогу Соммерсету у подножия эшафота пришлось запятнать себя преступлением хотя только задуманным, но тем не менее заклеймившим черным пятном память о нем. Приглашенный на обед к лорду Педжету вместе с герцогом Норфсомберлендом, несчастный Соммерсет решился было отравить своего врага, но раздумал, обезоруженный, по собственному его признанию, «ласковым обхождением герцога и его добродушной улыбкой». По возвращении домой злоумышленник мог проговориться о своей неудаче; за доносчиками остановки не было, и в том же, уже однажды гибельном для него, октябре 1551 года герцог Соммерсет был арестован и заключен в Башню вместе с четырьмя ему преданными дворянами. Кроме последних, захвачены были некоторые из слуг герцога, домашние его шпионы явились обвинителями. Чего не досказали на допросах лица, к делу прикосновенные, то исторгла из них пытка, эта неизбежная приправа судопроизводства времен и не совсем отдаленных. Обвиняемый шпионами, уличаемый слугами, еле дышащими после истязания, герцог Соммерсет сознался в том, в чем был виноват, и в том, в чем было угодно обвинить его герцогу Норфсомберленду. После двух месяцев следствия бывший протектор приговорен к смертной казни вместе с четырьмя своими сообщниками. Эдуард VI, король-дитя, учившийся каллиграфии подписывая смертные приговоры, не заблагорассудил помиловать своего дядю, и 22 февраля 1552 года голова герцога Соммерсета пала на плахе! Торжествовал герцог Норфсомберленд, радовались вельможи — его добровольные холопы; возблагодарили Господа бесприютные католические аббаты и праздношатавшиеся монахи, ненавидевшие казенного за его доброжелательство лютеранам. Один только народ, помня заслуги бывшего протектора, провожал его искренними слезами до лобного места, рыданиями заглушил удар секиры и, омочив платки и лоскутья холста в крови герцога, разнес их по домам на память о бедной жертве презренного временщика. Страшен народ в минуты своей ярости, являясь зверем, бешеной собакой, готовой ринуться на своего хозяина и кормильца; но самый же этот народ, подобно верному и благородному животному, иногда помнит добро и искренне сочувствует страданиям своего властелина. Мысль, одушевившая тысячи людей, присутствовавших при казни Соммерсета, мысль — омочить платки в его крови и сберечь их как святыню — полна высокой, религиозной поэзии, и в лице народа английского делает честь всему человечеству.
Руками, обрызганными кровью королевского дяди, герцог Норфсомберленд еще крепче прежнего затянул бразды правления. Король, хворый и худосочный, видимо угасал с каждым днем, и тогда-то его опекун приступил к осуществлению своей заветной мечты. Зная, что Эдуард VI имеет намерение объявить своей преемницей одну из сводных сестер — Марию, дочь Катерины Арагонской, или Елизавету, дочь Анны Болейн, — герцог внушал ему, что в обоих случаях это было бы нарушением воли покойного Генриха VIII, отдалившего обеих принцесс от престола и объявившего их незаконными. Кроме того, он доказывал королю, что Мария — католичка и в случае своего восшествия на престол неминуемо будет гнать лютеран и стараться восстановить католическое вероисповедание. То же утверждал и архиепископ Кренмер. Престол, по мнению герцога, по всем правам должна была наследовать внучатая племянница Генриха VIII Иоанна Грей, старшая из трех дочерей маркизы Дорсет, дочери принцессы Марии, вдовы короля французского Людовика XII. Герцог Норфсомберленд отстаивал права Иоанны Грей отнюдь не ради принципа законности, а единственно по той причине, что он женил на ней четвертого своего сына, Гилфорда. Король, уступая Кренмеру и опекуну, решился отдать вопрос о престолонаследии на обсуждение парламента. Последний, вместе с государственным советом, отвечал отказом, ссылаясь на прямые права Марии Тюдор и на духовное завещание Генриха VIII. Король, подстрекаемый герцогом, настаивал; приказал составить акт, объявлявший его преемницей Иоанну Грей. Акт был составлен, но вместе с тем пэры, члены парламента и государственного совета, в ограждение себя от ответственности, представили королю другой акт, в котором было сказано, что они только повинуются его воле, а потому отклоняют от себя всякую ответственность за последствия. Эдуард VI утвердил оба документа своей подписью, скрепив государственной печатью, и вскоре после того скончался в Гринвиче 16 июля 1553 года.
Шестнадцатилетняя Иоанна Грей, красавица собой, была без всякого преувеличения совершенством в образе женщины. Ее доброта и кротость равнялись ее уму, а образование — благородству. Кроме нескольких живых языков, Иоанна знала в совершенстве латинский и греческий, свободно изъяснялась на них, как на своем родном. Мужа своего Гилфорда она обожала, в чистоте души, подобно ему самому, и не подозревая тайных умыслов своего изверга-свекра. В древней и новейшей истории много было невинных жертв политики и честолюбия — начиная от младенцев, избиенных Иродом в Вифлееме, и оканчивая Максимилианом, императором мексиканским, — но в этих потоках чистой крови Иоанна Грей навеки останется чистейшей жемчужиной.
Не объявляя о кончине Эдуарда VI, герцог Норфсомберленд, сопровождаемый первейшими сановниками двора, отправился во дворец Сейон-Гоуз, где жили Гилфорд с Иоанной Грей, и приветствовал ее, как наследницу престола. Несчастная Иоанна в минуту прибытия к ней вестников ее грядущей страшной участи спокойно занималась чтением, и если бы над ней разразился громовый удар, и молния ударила в нескольких шагах от нее, едва ли Иоанна была бы более поражена ужасом. Несколько минут она не в силах была выговорить ни слова и ответила наконец своему свекру, герцогу Норфсомберленд, и отцу, маркизу Дорсет, отказом от предлагаемой короны. Будучи превыше всяких честолюбивых замыслов, гнушаясь преступными происками и уважая закон, Иоанна весьма основательно доказывала, что не имеет ни малейшего права быть наследницей престола, помимо принцессы Марии, законной дочери Генриха VIII и Катерины Арагонской. Маркиз Дорсет и герцог Норфсомберленд показали ей акт о престолонаследии, утвержденный подписью покойного Эдуарда VI, назначавший корону Иоанне Грей. Еще более прежнего испуганная, но теперь не имея уже возможности ссылаться на закон, несчастная женщина прибегла к последнему оружию слабых — слезам, заклиная отца, свекра и всех лордов не губить ее, не надевать на ее хорошенькую головку королевского венца, казавшегося Иоанне венком терновым и не обещавшего ей ничего, кроме страданий. Но что могла шестнадцатилетняя, как агница кроткая, женщина против временщика, поседевшего в интригах и злодействах, против отца, ею любимого и преклонившего перед ней колени с мольбами принять корону? Как жертва на заклание, отправилась Иоанна в Башню, где по обычаю должна была провести несколько дней до коронации. За ней шествовали присягнувшие ей члены государственного совета и парламента. Народ, теснившийся по сторонам процессии, похожей отчасти на похоронную, молчал; он не приветствовал новую королеву радостными криками. В этом красноречивом безмолвии выразилось негодование не к Иоанне, ни в чем не виноватой, но к временщикам, посягавшим на престол королевский.
В одно и то же время, когда Норфсомберленд возводил таким образом невестку свою на престол, он озаботился об устранении всех препятствий, хотя бы ценой злодейств и цареубийства. От имени Эдуарда VI (будто бы находившегося в живых) Норфсомберленд уведомил принцесс Марию Тюдор и Елизавету, находившихся в Гартфорде, чтобы они немедленно прибыли в Лондон по желанию больного. Не подозревая ловушки, принцессы отправились в столицу, но, не доезжая Гринвича, были уведомлены приверженцами, что опасность угрожает не только свободе их, но и самой жизни. Мария возвратилась в графство Сеффолк, где народ приветствовал ее как королеву и откуда она писала в Лондон парламенту и всему дворянству, требуя от них присяги на верноподданичество. Весь Лондон принял сторону Марии, войска, видя в ней законную наследницу, решились с оружием в руках отстаивать ее права: парламент колебался, но еще не дерзал отречься от присяги, только что принесенной Иоанне Грей. Оставив невестку, государственный совет и парламент в Башне, будто бы под арестом, герцог Норфсомберленд, собрав до восьми тысяч пехоты и конницы, двинулся навстречу верным войскам и стал в виду их в Сент-Эдмонд Бьюрри. Отсюда, не вступая в бой, устрашенный численностью неприятеля, без всякой надежды на поддержку со стороны народа, преданного Марии, Норфсомберленд отправил курьера в Лондон с требованием помощи и резервов у парламента… Последний, вместо того, покинув Башню и находившуюся в ней Иоанну, единодушно присягнул Марии Тюдор. Его примеру последовал и сам Норфсомберленд, со всей своей ратью находившийся в Кембридже.
Подлостью и предательством злодей надеялся спасти свою голову от давно заслуженной ею плахи, но на эту пошлую штуку трудно было поддеть Марию Тюдор, во-первых, знакомую со всеми интригами временщика, а во-вторых, не имевшую понятия о каких бы то ни было человеческих чувствах вообще, милосердии же в особенности. Арестованный своим недавним приверженцем, лордом Аренделем, герцог Норфсомберленд с главными сообщниками был представлен Марии Тюдор, уже вступившей в Лондон 3 августа 1553 года. Суд над мятежниками был непродолжителен — и 22 августа голова изверга пала под секирой палача.[13] Это была первая и последняя справедливая казнь, ознаменовавшая начало кровавого царствования Марии Тюдор. Жизнь Иоанны Грей, мужа ее Гилфорда и отца, герцога Сеффолка, до времени была пощажена, хотя муж и жена втайне уже были обречены плахе. Несчастные оставались в Башне, этом страшном дворце — и темнице, из которой короли и королевы английские выходили то на трон, то на эшафот. Как в Древнем Риме Тарпейская скала находилась неподалеку от Капитолия.
Мария Тюдор, сорокалетняя дева, воспитанная в школе несчастья, с сердцем окаменелым, закаленным в слезах, неистовая ханжа, покорная дочь и раба церкви католической, с первых же дней своего царствования доказала своим верным подданным, что она вместе с тем законная и достойная дочь своего родителя Генриха VIII. Владычествующим вероисповеданием Англии объявлено было римско-католическое; церкви были восстанавливаемы, упраздненные монастыри отделываемы заново; отечественный язык при богослужении заменен латинским. Генрих VIII жег и вешал приверженцев католицизма; Мария Тюдор жгла и вешала последователей учения лютеранского, уже укоренившегося в народе. В четырехлетнее царствование Марии Тюдор было сожжено на кострах и казнено ею по всему королевству триста шестьдесят протестантов обоего пола, в этом числе были восьмидесятилетний Кренмер, Летимер, архиепископ Уорчестерский, Фома Уироль, Фома Гоукс, Бертлет Грин… В Контербюри беременная женщина, протестантка, родила на костре: палач, движимый чувствами человечности, выхватил младенца из пламени, но судья, присутствовавший при казни, вырвав новорожденного из рук палача, бросил его обратно в пылавший костер!
В этом факте выражается весь характер царствования Марии Тюдор. В палаче было более чувств, нежели в этой королеве. Мог ли этот демон в образе женщины пощадить оставшуюся в ее власти Иоанну Грей?
Способ восстановления католицизма в Англии, употребленный Марией Тюдор, возмутил все королевство, и протестанты повели ожесточенную борьбу с папистами… Ad majorem Dei gloriam, как говорят иезуиты, брат вооружался на брата, сын восставал на отца. Для усмирения междоусобий Мария задумала из среды европейских государей выбрать себе помощника и супруга. Этой мегере всего приличнее было бы, по примеру покойного своего родителя, вступить в брак морганатический и выйти замуж хоть бы за судью, который жег детей, но она нашла жениха и того лучше. Выбор пал на ее внучатого племянника инфанта испанского Филиппа, сына Карла V. Для Марии Тюдор лучшей партии, конечно, быть не могло.
Эта весть была маслом, пролитым на огонь, и ненависть народная достигла крайнего предела. В повсеместных воплях неудержимого ропота слышалось имя Иоанны Грей, к заговорам непричастной, но достойно оцененной народом в эту годину бедствий и гонений. Воцарение Марии Тюдор было для Англии кровавым потопом, и гибнувший народ смотрел на Иоанну Грей, как на кроткую голубицу, вестницу прощения и милосердия Божия. Мысль свергнуть Марию и возвести на престол Иоанну, утешительная для большинства, выразилась наконец на деле. Некий дворянин Томас Уайэт /Wyat/, возмутив графства Кент и Сеффолк, с четырехтысячным ополчением двинулся к Лондону и уже занял предместья Уэстминстера, но, преданный своими близ Темпль-Бара, был повешен вместе с десятью сообщниками. Этот бунт, сначала ужаснувший Марию Тюдор, был по усмирении своем весьма полезен для пагубы Иоанны Грей. Кроме соображений политических, королевой руководила та адская ненависть, которую каждый урод питает к красоте, та зависть, которую большинство старых, мумифицированных дев чувствует обыкновенно к молодым, семейным женщинам. Иоанна Грей, ее отец, маркиз Дорсет, и муж ее Гилфорд были отданы под суд по обвинению в соучастии в мятеже и злоумышлениях на свободу и жизнь королевы. Не был упущен из виду и вопрос религиозный, так как муж и жена исповедовали лютеранизм. С благой мыслью обратить заблудших на путь истинный, королева послала к ним своих патеров для увещания и для предложения купить жизнь ценой отступничества. Гилфорд и Иоанна были непреклонны! Последняя имела даже геройство написать своей сестре письмо (на греческом языке), в котором заклинала ее оставаться верной однажды принятому исповеданию. Обвиняемая на суде, Иоанна созналась чистосердечно в единственной своей вине:
— Зачем, — говорила она, — я не имела твердости отказаться от ненавистной короны? Зачем любовь к родным заглушила во мне голос долга и совести? Государыня имеет полное право казнить меня за то, что, помимо ее, я осмелилась принять неподобавший мне титул королевский!
Кротость и смирение жертвы не только не обезоружили, но как будто еще пуще ожесточили Марию. Бестрепетной рукой она подписала смертный приговор Дорсету, Гилфорду и Иоанне Грей, приказав второго казнить на площади, а жену его в стенах Башни. К этому побудила королеву боязнь, чтобы народ, видя перед собой молодые жертвы, не исторг их из рук палачей.
Последние минуты Иоанны — не история, но легенда мученицы, чуждая вымышленных прикрас и трогательная по своей — если смеем так выразиться — евангельской простоте.
Приговор свой Иоанна выслушала спокойно и прослезилась только тогда, когда пришли за ее мужем, Гилфордом Додлеем. За несколько часов перед казнью ему было разрешено прийти проститься с женой, но Иоанна имела мужество отказать ему, не желая предсмертным прощанием поколебать его и свою твердость.
— Разлука наша, — сказала она при этом, — слишком кратковременна. Через час или через два мы свидимся и соединимся в лучшем мире, где нет ни печали, ни страданий!
Встав у окна, Иоанна дождалась минуты, когда мимо нее провели Гилфорда: он, увидя жену, рыдая, протянул к ней руки, а она махнула ему влажным от слез платком и после того как бы погрузилась в предсмертную тоску и какое-то самозабвение, из которого пробудилась, когда под окном ее темницы простучали колеса телеги, на которой лежал обезглавленный труп Гилфорда.
— Не упадал ли он духом? — спросила она пришедших к ней свидетелей казни.
Ей отвечали, что присутствие духа до последней минуты не изменило Гилфорду, и эта весть воскресила в Иоанне мужество, не покидавшее ее до самого склонения головы на плаху.
Взяв записную книжку, Иоанна набросала в ней несколько строк, выражавших смутное состояние ее души в последний час жизни. Думала ли она тогда о позднейшем потомстве, в памяти которого надеялась жить многие века, или это было движение лихорадочное, почти бессознательное?
Между тем, в нижнем этаже Башни заканчивались приготовления для казни юной страдалицы: прочно сколоченные подмостки были обтянуты черным сукном, посыпаны соломой, на них была установлена плаха, на плаху положен тяжелый, хорошо направленный топор… Все, все было в надлежащем порядке и тем прочнее, что эшафот этот служил основанием английскому престолу, на котором восседала Мария Тюдор.
Дверь темницы Иоанны Грей отворилась в последний раз. Вошел комендант Башни, за ним показались члены суда; в полумраке коридора блеснули шлемы и нагрудники стражи.
Подойдя к Иоанне, комендант упал перед ней на колени и, заливаясь слезами, вместо того чтобы пригласить ее вниз, умолял дать ему на память что-нибудь из вещей, принадлежавших ей… С кроткой младенческой улыбкой, она отдала коменданту свою записную книжку; потом, с помощью двух прислужниц, совершила предсмертный туалет: подобрала свои роскошные волосы, обнажила шею и плечи и стала спускаться по лестнице, каждая ступенька которой приближала ее к вечности.
Через несколько минут глухой удар, от которого загудел эшафот, раздался в нижнем этаже Башни… Вечность, которой так жаждала Иоанна Грей, приняла ее в свои таинственные пучины.
Это происходило 12 февраля 1554 года.
Существует предание, что Иоанна Грей была казнена, будучи в первом периоде беременности. На подобные мелочи не обращала внимания суровая девственница, сорокалетняя Мария Тюдор, при которой, как мы говорили, женщины рожали на кострах, но новорожденные их младенцы служили только лишними поленьями для сожжения матерей…
В заговоре Томаса Уайэта, как выяснилось на следствии, принимали участие многие вельможи, и в нем же была замешана сводная сестра королевы, дочь Анны Болейн — принцесса Елизавета. Питая к ней непреодолимую ненависть, как к лютеранке и как к девице восемнадцатью годами ее моложе и собой гораздо красивее, Мария Тюдор удалила ее от двора в один из загородных дворцов, где Елизавета жила, впрочем, окруженная довольством и имела свой особый штат. Опасаясь, чтобы Мария Тюдор не подвергла ее участи Иоанны Грей за исповедание лютеранской ереси, Елизавета перешла в католицизм и стала выказывать самое ревностное усердие к его обрядам. Отступничество не только спасло Елизавете жизнь, но снискало ей даже расположение Марии Тюдор, впрочем, столько же искреннее, сколько искренно было обращение Елизаветы.
Не распространяемся более о царствовании Марии Тюдор, так как инквизиционные ее подвиги, отъезд ее супруга Филиппа в Испанию и неудачная война с Францией, не имеют отношения к предмету наших исторических очерков. Заметим только, в заключение, что Мария Тюдор, подобно Анне Болейн и Иоанне Сеймур, принадлежит к числу исторических личностей, обезображенных поэтическими прикрасами. Сорок лет тому назад Виктор Гюго в своей эффектной трагедии «Мария Тюдор» вывел английскую королеву в виде страстной женщины, мстящей казнью своему неверному любовнику, никогда не бывалому, но порожденному пылким воображением французского поэта. Мария Тюдор в молодости питала самую постную, платоническую страсть к графу Девоншир, обожателю принцессы Елизаветы; выйдя же за Филиппа, привязалась к нему, со всем пылом страсти, обыкновенно питаемой старыми женами к молодым мужьям. Говорим раз навсегда: если об исторических личностях судить по произведениям итальянских композиторов или французских драматургов и романистов, история превратится в сказку или кукольную комедию.
13
Ведомый на казнь и взведенный на эшафот, герцог Норфсомберленд громогласно сознавался, что он всю жизнь свою был верным сыном римско-католической церкви, хотя наружно и следовал учению лютеранскому. Это была его «последняя лесть, горше первой», которой он надеялся заслужить пощаду от беспощадной Марии Тюдор. Тысяча первое доказательство великой истины, что человек тем более дорожит своей жизнью, чем она презреннее и чем более запятнана низостями и злодействами.
ХРИСТИЕРН II
Король датский
СИГЕБРИТТА. ДИВЕКЕ
(1513–1559)
Христиерн родился в Ниборге, в Фионии, 2 июля 1481 года. Он был сыном короля датского Иоанна и супруги его Христины, дочери Эрнста, электора Саксонского. Королю сначала прочили Иоанну Валуа, дочь Людовика XI, но брак этот не состоялся; после того Иоанн сватался за Марию Плантагенет, дочь английского короля Эдуарда IV — она скончалась; Христина была третьей невестой, и наконец, женой короля датского.
Христиерн провел молодость свою очень бурно. Строптивый, заносчивый, он водился с товарищами из простонародной среды, выказывая постоянно любовь к свободе и независимости. В детстве его собеседником и постоянным товарищем игр и забав был огромный орангутанг. Животное это, одаренное богатырской силой, играло иногда маленьким принцем как мячиком, подбрасывая его к потолку и проворно ловя в объятия, без малейшего вреда для Христиерна, который, можно сказать, рос на попечении своего четырехрукого дядьки. Случалось, к ужасу мамок и нянек, орангутанг вытаскивал Христиерна из колыбели и убегал с ним на кровлю дворца, откуда скалил зубы и злобно угрожал бежавшим за ним в погоню. По баснословным сказаниям римских летописей Ромула и Рема вскормила волчица; бывали примеры воспитания человека в медвежьих берлогах, но чтобы когда-либо, где-нибудь обезьяна была нянькой королевского сына, наследника престола — это случай до времен короля датского Иоанна небывалый и едва ли не единственный из истории. Последующая жизнь Христиерна, со всеми ее ужасами, может только служить подтверждением той несомненной физиологической аксиомы, что животное прирученное настолько же смягчается нравом, насколько дичает и свирепеет человек, вырастающий в обществе животного. Эта простая истина, как видно, была неизвестна родителям Христиерна.
Ребенок подрос, пришла пора разлучить его с мохнатым сверстником и дать Христиерну иного, более приличного наставника. Суровый каноник, учитель латинского языка заменил орангутанга, о котором Христиерн долго и неутешно плакал. Учителю было вменено в непременную обязанность быть при питомце безотлучно и развлекать его по мере возможности. По мнению педагога, наилучшим развлечением для Христиерна могло быть пение псалмов, которым каноник и занимал своего питомца по несколько часов сряду. От природы способный и понятливый, Христиерн сладил с гармоническим языком Виргилия и Горация; усердно распевал псалмы и литании, подтягивая своему ментору, но не мог не тяготиться полумонастырским образом жизни, будучи резвым и еще не утратив страсти к гимнастическим упражнениям, которыми забавлялся с милым орангутангом. Усердному канонику достаточно было отвернуться от питомца, и он мог быть уверен, что принц Христиерн, убежав из учебной своей комнаты, уже бегает где-нибудь по кровле или лазает по деревьям дворцового сада. Обезьяньи привычки были второй натурой будущего короля, они не покидали его до тех пор, покуда он не превратился в другого зверя, более лютого и кровожадного.
Однажды каноник, собрав хор певчих вместе с Христиерном, занялся спевкой в дворцовой капелле, где музыкальные упражнения длились битых пять часов. Учитель-меломан, до хрипоты распевая свои рапсодии, не заметил, как принц тотчас по приходе вмешался в толпу маленьких певчих, прокрался к дверям, скрылся куда-то и не возвращался даже и по окончании концерта. Перепуганный учитель отправился на поиски и увидел Христиерна на кровле соседнего дома.
— Принц, — воскликнул каноник, — скажите по совести — ваше ли здесь место? Прилично ли?..
— Как нельзя более! — отвечал мальчик. — Низкие места созданы для ничтожества, а высокие для лиц высокого происхождения!
По мере приближения к годам юности шаловливый Христиерн становился неукротимее, и шалости его делались серьезнее и рискованнее. Каноник, сознавая свое бессилие, просил короля Иоанна дать ему в помощники другого наставника. Из Бранденбурга выписали ученого Конрада, человека строгого, душой и телом преданного наукам. Он ознакомил Христиерна с астрономией, математикой, географией и историей; развил в ученике любовь к богословию, нередко вызывая его на диспуты. Успевая в науках, принц непозволительно ветреничал и вел себя как нельзя хуже. Тайком уходя из дворца, он бродил по городу с толпой молодежи, преимущественно из черни, разделяя с ней грубые удовольствия, но в то же время вникая в народный быт, присматриваясь к нуждам простонародья, прислушиваясь к его ропоту и жалобам на притеснения от дворян и высшего духовенства. Летописи повествуют, что однажды восемнадцатилетний Христиерн, сманив стоявшего у дворца часового, целую ночь гулял с ним по городу, пьянствуя в тавернах, распевая песни и всячески бесчинствуя в сообществе обоего пола бродяг, подонков. Узнав о проказах сына, король Иоанн, призвав его к себе, не поскупился на брань и даже замахнулся на Христиерна тростью. Тогда принц, упав на колени, просил отца дать ему занятие, сообразное его способностям и общественному положению. Вспыхнувший вскоре мятеж в Норвегии побудил короля принять решительные меры к его прекращению, и Иоанн поручил Христиерну усмирить восстание. Принц исполнил возложенное на него поручение успешно и с усердием ретивого новичка, даже немножко чересчур поусердствовал: предводитель восстания Герлоф-Гиддефаль умер под пытками, с ним погибло множество дворян норвежских, имущество которых было конфисковано. Нельзя в этом случае обвинять Христиерна, так как в его варварское время пытки, смертные казни или пожизненные заточения почитались самыми законными и единственными возмездиями за преступление. Милосердие было тогда изгнано из уголовного кодекса всех стран, и на смягчающие вину обстоятельства суд не обращал ни малейшего внимания. Крутые, бесчеловечные меры, принятые Христиерном в Норвегии, имели благую цель: он хотел укротить духовенство и олигархов, угнетавших народ и попиравших его интересы и чувства достоинства человеческого. При всем том, благая цель никогда не может быть оправданием средств бесчеловечных.
Усмирив Норвегию, Христиерн впоследствии задумал присоединить к Датской державе отпавшую от нее Швецию, но дело это было нелегкое, и успех не совсем соответствовал стараниям принца. Устилая свой путь трупами казненных, Христиерн не пощадил епископа, имевшего сношения с мятежниками, и за это, как увидим, был отлучен от церкви папой римским. Отлучение от церкви или отпущение грехов, прошедших и будущих, были, как известно, главными орудиями римских пап при их враждебных или дружелюбных отношениях к европейским государям. Желая воротить благосклонность его святейшества, Христиерн казнил несколько сот шведов за то, что они, подобно ему самому, были отлучены папой. Этим жертвоприношением, достойным друида-язычника, римский первосвященник был глубоко тронут и снял с Христиерна свою пастырскую опалу… впрочем ненадолго, папа точно так же играл своим благословением, как Христиерн жизнью людей.
По возвращении своем в Норвегию, Христиерн познакомился с женщиной, которой суждено было играть в его жизни весьма важную роль; с женщиной, ценой бесчестия родной дочери купившей себе права быть руководительницей Христиерна на пути злодейств, опозоривших его царствование.
Эта побочная теща будущего короля датского была простая содержательница харчевни в Бергене, амстердамская уроженка, Сигебритта. В молодости она промышляла развратом и торговала рыбой в Амстердаме. Скопив деньжонок, прибыла в Норвегию и в Бергене, как мы уже говорили, открыла харчевню, в которую собирались матросы, ремесленники, мелкие воришки, уличные скоморохи, искатели приключений, ворожеи и знахари, в XVI веке образовывавшие целые цехи, под покровительством невежества и суеверия.
При всем своем распутстве, Сигебритта была женщина умная, одаренная удивительным соображением и чудесной памятью. К духовенству и дворянству она питала непримиримую ненависть, зная лицемерие одного и беспутства другого. В ее харчевню заходили иногда лица важные, того и другого сословия, чтобы напиться там не хуже самых последних плебеев, а главное приволокнуться за дочерью шинкарки, красавицей Дивеке (голубкой), прозванной так за ее чистоту и невинность, зорко охраняемые матерью. Действительно, в грязном кабаке Сигебритты дочь ее была, как жемчужина в смрадной прибрежной тине или прелестный цветок, возросший на куче сора и нечистот.
Христиерн, хотя и отлученный папой, по прибытии своем в Берген окружил себя патерами, которые раболепно льстили ему и всячески угождали, как бы в вознаграждение за папскую немилость. Один из них, занимавший при принце-наместнике должность канцлера, Эрик Валькендорп, частый посетитель харчевни Сигебритты, сообщил Христиерну о прелестной «голубке» и расписал ее такими пленительным красками, что выбил из каменного сердца наследника датского престола искру любви и пробудил в Христиерне живейшее желание увидеть красавицу. Первое свидание произошло в присутствии опытной Сигебритты. Красавица Дивеке очаровала Христиерна своей наружностью и остроумием, с которым она порассказала ему о проделках лиц духовного и дворянского званий, посещавших таверну инкогнито. На другой же день Дивеке была формальной фавориткой Христиерна, а ее достойная маменька заняла при нем должность первого министра. Дочь овладела сердцем принца, мать — его умом, и таким образом Христиерн попал под опеку сирены и мегеры.
Дивеке была первой и последней любовью Христиерна. Его связь с этой женщиной имела для государства то громадное значение, что фаворитка была из простонародья и вместе с матерью постоянно отстаивала интересы родного своего сословия, вооружая возлюбленного против сословий, ей ненавистных, то есть дворянства и духовенства. Вот главный и чуть ли не единственный источник ненависти Христиерна к клерикалам и олигархам. Сигебритта и дочь ее, возросшие в народной среде, ознакомили будущего короля с теми бедствиями и страданиями народа, которые от глаз государей всегда загорожены живой стеной царедворцев; мать и дочь объяснили Христиерну, что так называемые радостные клики, которыми народ приветствовал королей, сплошь и рядом заглушают стоны страждущих и вопли угнетенных.
Сигебритта и Дивеке указали Христиерну на причины бедствий народных в Дании, заключавшиеся в злоупотреблениях сословий привилегированных, живущих в сытом бездействии, благодаря неустанным трудам простого народа и овечьей покорности мещанства. Эти беседы поселили в уме и сердце Христиерна великие идеи о необходимости преобразований в государственном строе и организации сословий датского королевства. Но как разрешил Христиерн эту великую задачу? Вместо уравнения прав своих подданных, он возвысил народ в ущерб униженному дворянству, вместо того, чтобы строить, он перевернул сословную пирамиду основанием вверх, вершиной вниз, упустив из виду, что вся тяжесть здания должна, таким образом, опираться на вершину, то есть на него же самого.
Эта простая мысль не могла не придти в голову Христиерна впоследствии, во время его продолжительного заточения в стенах Зондерборга.
Восьмого февраля 1513 года Христиерн взошел на престол умершего отца своего Иоанна. Вместе с ним, в лице Сигебритты и Дивеке, воцарилась народная партия. Пришла пора осуществить те благие замыслы, которые занимали Христиерна в последние два года жизни его отца. В видах приобретения верного союзника в лице эрцгерцога австрийского Карла (будущего императора Карла V) Христиерн посватался за родную его сестру, принцессу Елизавету. Предложение датского короля было принято, и 12 августа 1515 года сыграли свадьбу в Копенгагене. Понимая, что брак — это дело политики, Дивеке не выказывала ни малейшего опасения, она продолжала владеть сердцем Христиерна нераздельно до самой своей загадочной смерти. Дивеке была отравлена, как доказывали несомненные предсмертные симптомы, но кем именно? Злодейство это всего вероятнее — дело олигархической партии, может быть приверженцев королевы Елизаветы, желавших избавить ее от опасной соперницы. Дивеке, еще накануне цветущая здоровьем, красотой, неожиданно страшно изменилась в лице и умерла в ужасных судорогах, едва имея силы пожать руку королю и прошептать ему:
— Прости, мой возлюбленный! Меня отравили!..
— Кто? Кто тебя отравил?! — воскликнул Христиерн, сжимая ее в объятиях…
Ответом ему был последний вздох красавицы. Покрывая поцелуями ее оледенелый труп, король дал клятву отыскать виновного. Подозрения пали на его же любимца Торбена Оксе, коменданта копенгагенского замка, пользовавшегося расположением покойной фаворитки. Секретарь Торбена шепнул королю, что расположение это простиралось далеко за пределы благоразумия. Приняв во внимание донос, но в то же время негодуя на доносчика, а может быть еще и на клеветника, — Христиерн приказал его повесить. Принеся эту жертву памяти своей фаворитки, король как будто позабыл о ней и даже не любил, чтобы ему напоминали о покойнице. Прошло года полтора со времени ее смерти, и однажды вечером король в присутствии многих придворных, подойдя к Торбену и дружелюбно положив ему руку на плечо, сказал:
— Слышали вы, мой милый, что про вас говорят?
— Не могу знать, государь!
— Будто Дивеке умерла от яда, приготовленного в вашем семействе, именно из опасения, чтобы вы не вздумали на ней жениться… Какая глупая выдумка, не правда ли? Вам, природному дворянину, могло ли когда в голову придти жениться на дочери бывшей шинкарки?
— Так точно, государь, я знаю, что есть подозрения, будто мои родные отравили Дивеке, но это гнусная клевета!..
— Однако вы не отрицаете, что она была отравлена?
— Так говорили…
— Поговорим откровенно, любезный Торбен, — продолжал король. — Правда ли, что вы были неравнодушны к Дивеке?
— Ваше величество изволили приказать казнить моего секретаря, клеветника…
— Казнить я его казнил, правда, но я мог и ошибаться. Его во всяком случае следовало повесить, хотя бы уже за то, что он подрывался под вас, своего благодетеля. Но, дело прошлое, потерянного не воротишь, и забвение — удел мертвецов… Скажите же мне теперь, что было между вами и Дивеке?
— Я уже говорил вам, государь…
— Торбен, вы все уклоняетесь от прямого ответа. Предположим, что вы любили Дивеке… Что ж тут необыкновенного? Она была очень хороша собой, даром что родилась и выросла в простонародье…
— Она была не только хороша, но истинная красавица!..
— Да, кроме того, была умна, умела завлекать и сама была способна увлечься… Кроткая, ласковая и простодушная, она легко привязывалась к каждому, кто только оказывал ей внимание… А вы, говорят, были к ней особенно внимательны…
— Правда, государь, в жизни моей я не встречал женщины очаровательнее и устоять от обольстительницы едва ли было возможно…
— Вы ее любили? — произнес король глухим, будто из могилы выходящим голосом.
— Если вы желаете непременно знать?..
— Желаю и приказываю!
— Я любил ее государь, любил так, что не могу и выразить.
— Господа, — обратился Христиерн к придворным, — послушайте же нежную, хотя и немножко запоздалую исповедь чувствительного Торбена… очень любопытно! Итак, вы объяснились с Дивеке?
— Да, государь!
— И прекрасно!.. Что же она отвечала вам?
— Сначала она отвергла мои признания…
— Чтобы потом вознаградить взаимностью! — досказал король, бледный и дрожа от ярости. — Обычный маневр коварного женского отродья, все они таковы, все… Ну, а потом, она, конечно, уступила вашим нежным требованиям… Как же? Когда? Где?.. Да договаривайте же, позабавьте нас… Не правда ли, господа, — продолжал Христиерн, обводя присутствовавших взглядом, напоминавшим им вспышки молнии, — очень забавная история?
— Очень забавная! — отвечал хор придворных, вторя державному запевале.
— Дело было летом, — начал Торбен, увлекаясь воспоминаниями и не подозревая, что исповедь, на которую его вызвал король, будет исповедью предсмертной, — летом, в одну из тех тихих, душистых ночей, когда сердце особенно восприимчиво к нежной беседе. Во дворце, помнится, был бал, я вышел из покоев на главную аллею, где встретил Дивеке… Счастливый случай, совершенно неожиданный…
— Случай — божество всемогущее! — ввернул Христиерн.
— Я спросил, почему ей вздумалось оставить бальную залу? Она отвечала мне, что там жарко, что она к тому же красоту природы всегда предпочитает всем ухищрениям искусства…
— Скажите, пожалуйста, какая поэзия… Далее?
— Далее, государь, мы вместе с ней восхищались и землей, покрытой богатой растительностью, и небом, усыпанным звездами; легко дышалось нам и невыразимо отрадно было смешивать вздохи любви с волнами ароматного воздуха… Я осмелился подать руку Дивеке, и тогда с большой аллеи мы своротили на тенистую, боковую. Шли молча, не желая нарушать таинственного безмолвия спящей природы, так чудно противоречившего звукам бальной музыки, изредка доносившейся до нашего слуха… Наконец умолкла и музыка; ее заменили гармонические речи Дивеке, неровные удары наших сердец… Дивеке созналась мне в своей страсти! Незабвенный вечер…
Торбен прочел свой смертный приговор. Цветы поэзии, которыми он прикрасил свой восторженный рассказ, он точно приготовил для собственной могилы. Легче было бы ему безнаказанно погладить спящую змею, нежели пробудить в сердце Христиерна два ядовитых чувства — ревность и разочарование.
Бледный, как мертвец, Христиерн вышел из комнаты не говоря ни слова. Торбен на другой же день был арестован и на созванном государственном совете обвинен в отравлении Дивеке… Нельзя же было обвинить его в счастливом соперничестве с королем?
— Хотя бы у него была бычья шея,[14] — сказал король на первом же заседании следственной комиссии, — палач ее отмахнет одним ударом!
Вопреки закону, постановлявшему, чтобы дворянина судили депутаты от дворянства, король в присяжные заседатели назначил двенадцать крестьян, имея в виду их ненависть к дворянству. Защищаясь на судоговорении, Торбен доказал свою непричастность к делу отравления Дивеке, прибавив, что ему нельзя вменять в преступления любовь к женщине простого звания, хотя и фаворитке, но все же не законной супруге короля. Присяжные, страшась гнева королевского, объявили, что виновного уличают его поступки. Торбен Оксе был обезглавлен (1517) на эшафоте, воздвигнутом рядом с виселицей, на которой еще покачивались полуистлевшие останки секретаря-доносчика.
Проклиная память Дивеке, так бессовестно надругавшейся вместе с Торбеном над его нежнейшими чувствами, король не только не лишил своей благосклонности Сигебритту, но еще более прежнего подчинился влиянию этой фурии. Твердо уверенный, что дворяне — виновники смерти Дивеке, Христиерн объявил непримиримую ненависть и кровавое мщение всему дворянству. Сигебритта, как олицетворенная Немезида, поддерживала в сердце короля адское пламя злобы на все сословие. Государственный совет и сенат умолкли пред хриплым голосом бывшей шинкарки. Она побудила Христиерна возобновить военные действия в Швеции.
Смиряясь пред Сигебриттой, вельможи и знатнейшие дворяне (кроме ненавистного ей, истинно благородного героя, адмирала Отгона Крумпена), забыв всякий стыд, пресмыкались перед ней. Летописец Сванинг говорит, что он был свидетелем, как однажды придворные толпились на лужайке перед загородным дворцом Сигебритты, в этой прихожей под открытым небом, ожидая впуска во внутренние покои. Была сильная зимняя стужа, и посетители, цвет аристократии, чтобы не замерзнуть, постукивали каблуками об ограду и похлопывали в ладони, не хуже извозчиков. После довольно продолжительного ожидания их впустили в приемную, где с улыбкой и лестью на устах они излагали Сигебритте свои просьбы и приносили поздравления.
Стараниями Сигебритты внутренняя и внешняя торговля королевства датского достигла самого цветущего состояния в короткое время. Торговому сословию даны были многие льготы; с Англией заключен договор, имевший немалые благотворные последствия для внешней торговли. Многие негоцианты, переселясь в Копенгаген, открыли свои конторы, завели торговые суда; мещане и низший класс народа усердно занялись промышленностью, обогащаясь теперь лично для себя, а не для набивания сундуков дворян-тунеядцев. Не столько желание добра простому народу, сколько желание всего дурного дворянству руководило Христиерном И. Любовь к торговым оборотам привилась и к духовенству, ажиотировавшему индульгенциями его святейшества. Папский легат в северных государствах Европы Джиованни-Анджело Арчемболи, подарив Христиерну 1200 ренских флоринов, получил от него (хотя и отлученного от церкви) разрешение к свободной продаже индульгенций по всему королевству. Арчемболи наторговал несметные суммы, и, за исключением бедняков, вся Дания, удостоенная отпущения грехов, превратилась, таким образом, по милости папы в страну праведников. За эту стрижку овец римского пастыря Арчемболи обещал Христиерну содействие всего духовенства в задуманном им деле покорения Швеции. На первый случай Христиерн казнил шведов, подобно ему отлученных от церкви папой римским. В королевстве в это время были две враждебные партии: правителя Стенона Стурре и Эрика Тролле. Первая была партией народной, и желая примирить с ней своего врага, Стенон назначил упсальским архиепископом Густава Тролле, сына Эрика. Этим он сделал страшную ошибку: Густав вошел в тайные сношения с Христиерном. Арчемболи, прибывший в Швецию для продажи индульгенций, сообщил Стенону Стурре о предательстве упсальского архиепископа и за это получил от правителя дозволение сбывать товар ватиканской фабрикации по всей Швеции. Набив и здесь вместительный кошель своего владыки, Арчемболи возвратился в Рим, «аки пчела, медом нагруженная».
Сведав об измене Густава Тролле, Стенон созвал сенат и земскую думу; предатель, призванный к ответу, с значительным гарнизоном укрепился в своем замке, где его осадил Стенон и, взяв в плен, заточил в монастырь. Христиерн и Эрик Тролле уведомили папу Льва X об этом самоуправстве, за которое Стенон Стурре со всеми своими приверженцами был отлучен от церкви и сверх того присужден к уплате архиепископу пени в сто тысяч червонных и возобновлению его замка, разрушенного во время осады. Как бы для содействия папе, Христиерн со своими войсками двинулся к Стокгольму, но получил отпор и возвратился в Данию. Желая однако же отомстить неприятелю, он вступил в переговоры, требуя от Стенона благонадежных заложников. Доверчивый правитель послал к Христиерну на корабль десять человек дворян и в числе их Густава Вазу, будущего освободителя Швеции. Вопреки законам совести и в нарушение данного слова, Христиерн приказал заковать заложников в цепи и объявить Стенону, что все они будут казнены, если повеление его святейшества не будет в точности исполнено. Совершив этот «подвиг», Христиерн, пользуясь попутным ветром, вместе с пленниками отплыл в Копенгаген.
Здесь все заложники были заключены в крепость, а Христиерн занялся деятельными приготовлениями к совершенному порабощению Швеции. Нужны были деньги. Король велел начеканить фальшивой монеты; под видом налогов ограбил Данию и Норвегию; отнял у Антонелли, брата Арчемболи, все деньги, наторгованные им от продажи индульгенций, и таким образом обошелся без обременительного для королевства внешнего займа. Подобные финансовые операции в XVI веке были повсеместно в большом употреблении, и все сходило с рук, так как люди тогда были терпеливы. 1520 год был ознаменован сбором громадного ополчения, с которым Христиерн вторгся в Швецию, и ужасной резней, кровавой баней в Стокгольме, ничем не уступающей Варфоломеевской ночи, бывшей через пятьдесят два года в Париже. До того времени на севере Европы еще не видано было такого смешения войск всяких наций и такого многочисленного флота. Под знаменами Христиерна, кроме датчан и норвежцев, были войска из Бранденбургии, Шотландии, Франции. Представителями последней были 2000 пехотинцев, предводимых Гастоном де Брезе и выбранных из полков Франциска I. Главнокомандующим был назначен адмирал Оттон Крумпен, который и выступил в поход в начале января. Участь Швеции была решена битвой при Богезунде (20 января 1520 года); Стенон Стурре был смертельно ранен; войска Христиерна подступили к Стокгольму. От имени папы король датский объявил отлученными от церкви Стенона и всех его приверженцев… Дворянство шведское заключило с Христиерном мир, подкрепленный обещанием со стороны победителя забвения прошлого и полной амнистии всем участвовавшим в восстании. Вдова Стенона Стурре Христина Гильденстиерна, восстановив крестьян в некоторых областях, тщетно пыталась свергнуть датское иго. Мятеж повсеместно был усмирен, Кальмарский союз возобновлен во всей силе, и в октябре того же 1520 года Христиерн короновался, приняв тройственный титул короля датского, шведского и норвежского. Утвердив таким образом свою власть над Швецией, Христиерн, неизменно верный идее уничтожения дворянства, решился приступить к мерам, достойным Нерона или нашего Ивана Грозного. Духовник короля Слагхек, племянник Сигебритты, человек лукавый, злой и честолюбивый, посоветовал Христиерну примирить требования политики с нарушением торжественно данного слова.
— Как король, — сказал он, — вы, государь, обещали дать всепрощение и должны сдержать свое обещание, но как сын единоспасающей католической церкви обязаны сами повиноваться велениям папы, присуждающего шведов к наказанию, вполне заслуженному.
— Слагхек! — воскликнул король, обнимая духовника. — Ты человек святой, лучший и единственный мой советник!
После коронации Христиерн, принимая поздравления от дворян, подтвердил последним все обещанные им льготы и привилегии. Пожалованная при этом грамота была скреплена своеручной подписью короля датского с приложением государственной печати. В грамоте король именовался «отцом Швеции»… Затем последователи празднества, во время которых Христиерн тайно совещался со своим духовником и ему подобными извергами о предстоящих убийствах и собрал духовный суд под председательством архиепископа Густава Тролле. Суд этот объявил, в силу папской буллы, отлученными от церкви вдову Стенона Стурре, весь сенат, гражданских и военных чиновников, принимавших участие в восстании, и всем им изрек смертный приговор с конфискацией их имущества. Осужденные апеллировали и требовали нового расследования. Христиерн, желая доказать свое беспристрастие, согласился на их просьбу, увеличившую длинный список жертв несколькими лишними именами. В одной из своих защитительных речей Христина, оправдывая память Стурре, сказала, что он, отрешив архиепископа, действовал по внушению сената, при этом вдова Стенона Стурре представила и документ за подписью сенаторов. Следственная комиссия, объявив этот акт «делом дьявольским», распорядилась арестовать и отдать под суд всех сенаторов, приложивших к нему свои подписи. Из них спасся один только Иоанн Браск, епископ Линкопинга, благодаря своему криводушию и предусмотрительности. Подписывая увольнение Густава Тролле, он, прилагая свою печать, подложил под нее клочок бумаги с надписью «по принуждению». Этот лоскут спас Браска от плахи.
На заре 8 ноября герольды, разъезжая по городу, возвещали жителям, чтобы они не осмеливались выходить из домов на улицы. Никто не мог понять цели этой меры, хотя все жители Стокгольма предугадывали что-то ужасное. Ровно в полдень из крепости вывели заключенных на место казни; все эти заключенные принадлежали к знатнейшим семействам королевства, все они были представителями или последними отпрысками древнейших родов дворянских. В то же время жителям было разрешено выйти из домов и присутствовать при совершении казни. Среди могильной тишины датский сенатор Ликке объявил народу, что все приведенные на лобное место дворяне, чиновники и епископы виновны в ереси и для славы Божией и ради интересов церкви заслуживают казни. «Архиепископ Упсальский, — заключил Ликке, — трижды преклоняя колени перед государем, вымолил у него утверждение смертного приговора!..»
Ответом был единодушный вопль ужаса, исторгшийся из грудей десятков тысяч зрителей, но никто не мог исторгнуть жертв из рук палачей, усердно принявшихся за работу… Застучали топоры, голова за головой падала на окровавленные помосты и насчитано было отрубленных голов — девяносто четыре. Но этой цифрой побоище не ограничилось. Готовя новые казни, Христиерн объявил, что правосудие удовлетворено и что отныне прощаются все виновные, заключенные в тюрьмах, укрывающиеся от ареста, или эмигрировавшие из родных пределов.
Обольщенные этим предательским манифестом, беглецы и изгнанники возвратились в свои жилища. Все они были переловлены и без суда повлечены на казнь. На этот раз была уже настоящая бойня, понятие о которой дают летописи, говоря, что топоры тупились и палачи задыхались от утомления. В продолжение нескольких часов по уличным канавкам, проведенным к морю и озеру Мелар, журчали ручьи теплой крови, которую лакали собаки и стада свиней! Слово жалости, срывавшееся с уст жителей, слезы, являвшиеся на глазах зрителей, или выражение ужаса на их лицах — служили смертным приговором: сожалевших тут же умерщвляли; вешали слуг казненных, вешали, наконец, каждого гражданина, имевшего на одежде признаки принадлежности его к дворянскому сословию; несколько монахов было брошено в озеро Мелар связанными попарно. Казнили целые семьи, не щадя ни пола, ни возраста. Трупы Стенона Стурре и его полугодовалого сына были вырыты из могил и брошены на груды истерзанных трупов, оставленных поверх земли на съедение собакам и обреченных на смрадное тление.
Разгром Новгорода при Иване Грозном был у нас в России повторением этой кровавой трагедии, или, вернее, морового поветрия казней.
Страшно было на земле в эту эпоху, но ужас царил и на морях. Морские разбойники грабили и жгли торговые суда, опустошали прибрежные деревни. Во внутренних областях крестьяне стонали под тиранским гнетом помещиков и духовенства. Гибла Швеция, но Бог сжалился над ней, в лице Густава Вазы послал избавителя от иноземного ига. Устрашенный восстанием и успехами защитника и мстителя, Христиерн 14 апреля 1523 года бежал в чужие края просить помощи у своего шурина Карла V. Пользуясь отсутствием тирана, дядя его Фредерик, герцог Шлезвиг-Голштинский, прибыв в Данию, взошел на опустевший престол под именем Фредерика I. Желая достойно отблагодарить избравшее его дворянство, новый король восстановил все его права, дал ему новые льготы и привилегии, подписал представленную ему, самим же дворянством редактированную, грамоту. Один из ее параграфов предоставлял помещикам права смерти и живота над их крепостными; другой разрешал им же отнимать у крепостных движимость и налагать на них пени в четыре марки.
Между тем Христиерн, после долгих скитаний по чужим землям, возвратился в свое королевство, пытаясь отстаивать свои права на престол силой оружия. Побежденный и выданный Фредерику он был заточен в крепость Зондерборг, вопреки обещанию дяди водворить его на жительство в замке Фленсбург. Двадцатидвухлетнее заточение тирана, о котором мы считаем не лишним рассказать читателю, может служить могучим аргументом в защиту гуманной современной идеи о замене смертной казни пожизненным заточением. Если при описании злодейств короля Христиерна читатель чувствовал ужас и негодование — он без сомнения будет тронут рассказом о страданиях Христиерна-узника. Заживо погребенный в каменной гробнице Зондерборга, этот человек-чудовище переродился в ней и воскрес из нее дряхлый телом, но обновленный, просветленный душой, слезами раскаяния смывший со своей памяти позорное имя мучителя и снискавший имя мученика.
Первые шесть месяцев заточения Христиерну было дозволено прогуливаться в стенах замка в сопровождении шута, привезенного им из Норвегии. Пользуясь слабым присмотром, низведенный король писал из темницы германским принцам, прося у них помощи, и за это был замурован в небольшую келью, в которую ему подавали пищу через решетчатое окно. Круглый каменный стол, скамья и две кровати составляли все убранство жилища бывшего короля. Расхаживая по комнате из угла в угол, Христиерн проводил пальцем по доске каменного стола: через двадцать лет от этих прикосновений на камне образовалась борозда в четверть дюйма глубиной. «Капля и камень долбит», — говорит пословица, но про эту борозду на камне можно сказать, что она была продолблена не рукой, а слезами Христиерна.
Карлик, его собеседник, вскоре заболел от недостатка воздуха и движения; спасением его могла быть только свобода, которой он добровольно лишился из привязанности к королю, будучи при нем тем же, чем бывает собачка в клетке у зверя, выставленного в зверинце. Христиерн уговорил карлика расстаться с ним и остался в своей келье один — наедине с неумолкавшей совестью. Дверь, на минуту отворенная для выпуска больного, снова замкнулась, была заложена камнями, и опять зашагал Христиерн по своей келье, проводя пальцем по столу, считая шаги, внимая голосу совести, тревожимый по ночам страшными сновидениями, служившими иллюстрациями к тому, что днем говорила узнику неумолимая совесть. Он потерял счет дням, и что творилось на белом свете, где и кто царствовал — ничего этого не было известно Христиерну, и только вой бури да глухой плеск моря, будто стоны убиенных, будто ропот потоков пролитой крови, изредка достигали слуха узника. Разобщенный с людьми, он чаще стал размышлять о той силе, которая свергла его с престола, о силе, в руках которой Густав Ваза и Фредерик I были только орудиями…
Он сознался, наконец, что эта сила имеет имя, что имя этой силы — Бог.
Однажды в замурованную дверь посыпались частые удары кирки и лома. В келью Христиерна впустили нового добровольного собеседника, старого солдата, когда-то служившего в королевской гвардии. Радостна была их встреча; но вскоре здоровье солдата, подобно здоровью карлика, расстроилось. Желая развлечь больного и в то же время чистосердечной исповедью облегчить свою душу, Христиерн часто беседовал с ним, сознавая свои ошибки, объясняя ему ту добрую цель общего блага, к которой он стремился ложными путями, залитыми кровью, вымощенными головами казненных. Зло, наделанное людям датским королем, нам известно; посмотрим, однако, что было им сделано доброго и полезного и насколько последнее вознаградило за первое. Что перетянет?
Дворянству и духовенству, им нетерпимым, Христиерн нанес жестокий удар двумя узаконениями: запрещением продажи крепостных и уничтожением берегового права, то есть облеченного в законную форму грабежа грузов с разбитых бурей кораблей. Управление городами было возложено на верховных судей (скультусов), назначаемых на три года. Под их председательством были учреждены суды присяжных из четырех бургомистров и семи членов ратуши. Осужденным было предоставлено право подавать апелляцию прямо на королевское имя. Для оживления внутренней торговли были учреждены ярмарки; таможенный тариф был изменен, пошлины были сбавлены, а с некоторых товаров и вовсе сняты; в трактирах и гостиницах установлена такса за постой и обслуживание приезжающих; снижены были налоги с сельдяных промышленников. Сверх всего этого Христиерн учредил почтовые сообщения, повелел заботиться об опрятном содержании обывательских домов, об уборке падали, о снабжении наемной прислуги аттестатами, о кротком с ней обхождении. Обучение детей грамоте и ремеслам было вменено родителям в непременную обязанность, для убогих и больных были учреждены богадельни и больницы… Меры, принятые Христиерном против алчности духовенства, были вполне рациональны; он преследовал странников, юродивых, вымогавших последние гроши у суеверной черни, и обязал приходских священников не отказывать бедным, нуждающимся в помощи, и исполнять требы бесплатно. Не распространяемся о многих других узаконениях Христиерна и скажем в заключение, что все вышеупомянутые узаконения, имевшие целью благо простого народа, были следствием внушений королю дочери народа Сигебритты.
Предоставляем самому читателю ответить на вопрос: много ли добра и зла королевству датскому принесло ее могучее влияние на Христиерна? Подобно королю французскому Людовику XI, он одной рукой душил олигархию, другой расточал и сеял благодеяния простому народу. Эти посевы могли бы сторицей вознаградить державных сеятелей, если бы не орошали их человеческой кровью и не утучняли почвы трупами ослушников.
Сострадалец Христиерна, старый солдат угасал, снедаемый чахоткой, и вскоре узник навеки расстался с ним и опять погрузился в страшное одиночество. Он просил дать ему хотя бы собаку, чтобы в присутствии бессловесного, но живого существа найти утеху. Ему отказали. Он просил бумаги и перьев, но и того не дали. Томимый скукой Христиерн заговаривал с тюремщиком, подававшим ему пищу через оконце. Тюремщик молчал, так как ему под страхом смертной казни было запрещено говорить с узником. Желая хоть чем-нибудь пополнить тоскливое, вечно досужее время, Христиерн нацарапал ногтем на стене изображение копенгагенского дворца с отчетливостью искуснейшего гравера. Год уходил за годом. Король Фредерик скончался 29 марта 1533 года. Ему наследовал Христиан III. В двенадцатый год своего воцарения он вспомнил об узнике Зондерборгской крепости и озаботился о смягчении его участи. В один из тех дней, в которые Христиерн был погружен в мрачное раздумье, его пробудили удары в стену и стук падающих камней. Торопливость каменщиков ужаснула затворника, и ему пришла в голову мысль, что наступил его последний час. Чувство жизнелюбия проснулось в шестидесятидевятилетнем старце, однако же, преодолевая страх, он ждал развязки, по-видимому спокойно.
— Свобода, свобода, государь! — вскричали каменщики, вбегая в келью.
— Свобода? Мне?
— Да, король приказал освободить вас!
Несколько минут Христиерн стоял неподвижно, потом медленно опустился на колени и рыдая стал молиться, как, конечно, не молился никогда в жизни. Для предохранения его глаз, приученных к сумраку тюрьмы, от влияния дневного света Христиерну завязали глаза; посоветовали во избежание удушья при выходе на вольный воздух заслонить себе рот рукой. Таким образом вывели живого мертвеца из зондерборгской гробницы. Новым его местопребыванием назначен был городок Каллунельборг на северо-западной окраине Зееланда, где отведен был для его жилища замок с прекрасными садами и живописными окрестностями. Прогулка и охота были ему дозволены, но приставленные надзиратели отвечали головой за малейшую попытку Христиерна к побегу.
Куда ему было бежать, кто мог бы принять участие в забытом, развенчанном короле? Однажды, гуляя, он спрятался от своих надзирателей в кусты, желая подшутить над ними. Наделал он им тревоги, и они сбились с ног, отыскивая мнимого беглеца, который смеясь вышел из своего убежища. Это была шалость, свойственная седому ребенку, так как Христиерн достиг уже старческого возраста, называемого детством вечности. Он любил беседовать с соседними поселянами; его занимали полевые работы, простые рассказы о быте любимого им сословия. Девять лет прожил он в Каллунельборге, где и скончался 4 февраля 1559 года, семидесяти восьми лет от роду.
14
Игра слов: фамилия Оксе происходит от слова Ochs — бык.
ЕЛЕНА ВАСИЛЬЕВНА ГЛИНСКАЯ, ГОСУДАРЫНЯ И ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ, ПРАВИТЕЛЬНИЦА ВСЕЯ РУСИ.
ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО ЦАРЯ ИВАНА ВАСИЛЬЕВИЧА ГРОЗНОГО.
КНЯЗЬ ИВАН ФЕДОРОВИЧ ОВЧИНА-ТЕЛЕПНЕВ-ОБОЛЕНСКИЙ.
КНЯЗЬЯ ВАСИЛИЙ И ИВАН ШУЙСКИЕ.
КНЯЗЬ ИВАН БЕЛЬСКИЙ.
ГЛИНСКИЕ
(1533–1547)
После смерти государя и великого князя Василия Ивановича (4 декабря 1533 года) у нас в России была точно такая же неурядица, как во Франции при Франциске II или в Англии при Эдуаре VI. Именем наследника-младенца управляли царством сначала его мать, государыня Елена Васильевна Глинская, а после ее смерти — быстро сменявшие друг друга — временщики, бояре-крамольники, раболепной угодливостью развившие в младенческом сердце будущего Грозного порочные наклонности, своими интригами и злодействами посеявшие в том же сердце ненависть к боярству, впоследствии выразившуюся неслыханными злодействами. Гонитель, совмещавший в лице своем должности неумолимого судьи, а подчас и палача, Иван Грозный, подобно Христиерну II Датскому и Людовику XI Французскому, был демократ в душе и сочувствовал народу. Простые люди русские отвечали ему взаимностью, доказательством которой служат, во-первых, предания о царе, в которых он является чаще героем, нежели тираном; во-вторых, самое его прозвище Грозного, так верно его характеризующее. Народ уподобил своего царя грозе Божией: она ужасом леденит сердце человека, но в то же время освежает воздух, оживляет растительность, разгоняет гнилостные, удушливые испарения. Так понимал русский народ своего царя Ивана Васильевича, но это уподобление его божьей грозе, при всей своей поэтической красоте, не выдерживает суда потомства. Божий гром, ударяя в жилье, хотя нередко зажигает его, но дождь — неизменный спутник грозы — заливает пожар, напоминая людям пословицу «где гнев — тут и милость». Грозы же Ивана Васильевича были грозами сухими или сопровождались кровавыми дождями и разливами кровавых рек, они щадили избы простого народа, но никогда не миновали домов боярских, даже церкви божьей в лице мученика митрополита Филиппа. Чтобы добраться до двух-трех крамольников, царь Иван Васильевич истреблял бояр целыми сотнями, из-за одной нечистой овцы резал все стадо; ради истребления одного куста куколя выжигал целую ниву… Не плахами, не виселицами упрочивается самодержавие, как это делал Грозный, — но милостями и благодеяниями; сила царя всегда должна быть в любви народной. Сердце царево в руке Божией, говорит Писание. Бог же есть любовь!
Царь Иван Васильевич вырос на престоле — наследуя его трех лет после отца; шапку Мономаха держали над ним Елена Глинская и верховная Боярская Дума, в которой заседали дяди государевы и двадцать знатнейших бояр. Так по завещанию покойного государя Василия Ивановича было организовано правление царством… скажем лучше: должно было быть организовано, на самом же деле правителями государства были Елена, дядя ее Михаил Глинский и ее возлюбленный, князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Матери царя-младенца своим и его именем предоставлено было решать дела внутренние; Дума решала его именем дела внешние. Не ждал народ русский добра от этих новых порядков, чуя здравым умом и любящим сердцем грядущие распри и неурядицы.
Предав тело Василия Ивановича земле в Архангельском соборе, правители — бояре и духовенство — поспешили в Успенский собор, где митрополит благословил младенца-царя властвовать над Россией, отдавая отчет в делах своих единому Богу. Во все пределы царства были разосланы гонцы-чиновники для приведения народа к присяге, принесенной единогласно и единодушно. Однако же, стоустая молва предупредила гонцов и разнесла по всем концам Руси, что государыня Елена Васильевна глазами князя Оболенского видит, его ушами слышит; что он не только при ней первое лицо, но чуть ли и не повыше ее самой; что князь, да сестра его, няня царя и брата его, царевича Юрия, боярыня Аграфена Федоровна Челяднина, всем при дворе управляют и своевольничают, будто чем государыню приворожили… Эта ворожба заключалась в связи князя Ивана Федоровича с правительницей; связи, при которой боярыня-сестрица играла весьма неприличную роль свахи. Эта интрига — явление весьма обыкновенное в западных государствах того времени — у нас на Руси была редкостью, чтобы не сказать небывальщиной. Великие княгини, до Елены Глинской, были в глазах народа образцами целомудрия, стыдливости и всех добродетелей женских; русский народ, не ведая слов Юлия Цезаря о Кальпурнии, всегда говорил о своих государынях его фразу: «Супруга царя — вне подозрений!» Древние наши государи и цари, до времен Петра Великого, избирали себе супруг из боярских фамилий, но избранницы эти бывали всегда совершенством в физическом и моральном отношениях, однако же дочери великокняжеские и царские за бояр не выходили, а уж и того менее связью с ними себя не позорили. Елену Васильевну, как видно, не удержали от греха ни стыд, ни титул правительницы, ни имя вдовы государевой: беглая литвинка литвинкой и осталась и вместе с сердцем отдала князю Оболенскому в руки и судьбу сына, и почти что державу царскую. Все последующие события были делами этого временщика, фаворита Елены Глинской.
Ровно через неделю по принесении народом присяги (11 декабря) старший дядя государя, князь дмитровский Юрий Иванович вместе со своими боярами был заточен в темницу, ту самую, в которой при Иване III был задушен или уморен голодом внук его, Дмитрий. За что князь Юрий подвергся опале? Об этом в наших летописях существует два сказания: одно обвиняет, другое оправдывает князя. По первому, он на другой же день присяги младенцу-племяннику подсылал дьяка своего, Тишкова, к князю Андрею Шуйскому, чтобы уговорить его перейти к себе на службу и способствовать возведению его на престол. Шуйский донес о том князю Борису Горбатому; тот — Елене, а Елена, созвав Боярскую Думу, приказала ей действовать по закону. По другому сказанию, Андрей Шуйский оклеветал Юрия, чуждого всяких честолюбивых замыслов и это сказание всего вероятнее, так как Андрей Шуйский, заточенный в тюрьму, мог сделать извет на князя Юрия в надежде заслужить милость и прощение. Всего же вернее, дядя государев был помехой Елене и князю Оболенскому в их самоуправстве и нежных отношениях, сделавшихся окончательно чуть не явными. Участь Юрия ужаснула Боярскую Думу и возбудила в ней ропот, а в народе жалость. Бывшие с войсками в Серпухове князь Семен Федорович Бельский и окольничий Иван Лятцкий бежали в Литву и передались Сигизмунду. Следствием этой измены были новые жестокости правительницы: князь Воротынский с сыновьями и брат Семена Бельского Иван, член верховного совета, были схвачены в Коломне, за сообщество будто бы с изменниками, привезены в Москву и посажены в темницы; опала правительницы не пощадила родного ее дядю Михаила Глинского и ближнего боярина Михаила Семеновича Воронцова: Глинский был заточен в темницу, Воронцов удален от двора. Эти вельможи были двумя совершенно невинными жертвами, принесенными Еленой Глинской князю Оболенскому. Старик дядя не давал ей покоя, укоряя ее постоянно за неприличное поведение, требуя разрыва с фаворитом и удаления его от занимаемых должностей. Страсть заглушила в Елене Глинской чувства родства и уважения к старику дяде: не довольствуясь его заточением, она в угоду Оболенскому приказала уморить Михаила Глинского голодом. Характер правления принимал кровавый оттенок тирании, возмутительной тем более, что она проявлялась в женщине, руководимой любовником. Боярская Дума значительно убыла, зато увеличилось число узников и эмигрантов. Брат князя Юрия, Андрей — князь старицкий, страшась подвергнуться одинаковой с ним участи, уехал в свой удел, ропща и негодуя на правительницу, о чем услужливые наушники ей исправно доносили.
26 августа 1536 года князь Юрий скончался в темнице, то есть подобно Михаилу Глинскому был уморен голодом. Князь Андрей, извещенный об этом, со всем своим семейством бежал из Старицы и, сделав привал в шестидесяти от нее верстах, решил, собрав войско, свергнуть правительницу и занять ее место. Может быть, даже и место государя-племянника. К областным детям боярским он разослал грамоты, призывая их к себе на службу и побуждая свергнуть ненавистное иго Боярской Думы. «Великий князь — младенец; не ему, а боярам вы служите!» — говорил Андрей в своих грамотах. Они сделали свое дело: многие из боярских детей приняли сторону мятежника; другие, более предусмотрительные, препроводили возмутительные грамоты в Москву. Правительница приняла решительные меры: в Новгород с сильным гарнизоном был отправлен князь Никита Оболенский, а Иван Федорович Телепнев со своей дружиной пустился в погоню за Андреем, которого и настиг в Тюхоли, за Старой Руссой. Войска встали друг к другу лицом, приготовились к битве, и в эту самую решительную минуту недавняя отважность князя Андрея сменилась малодушием, и он смиренно вступил с Телепневым в переговоры, требуя от него клятвы, что в случае сдачи в плен ему мстить не будут. Клятву эту Телепнев дал ему и привез князя в Москву. Елена, строго выговорив своему любимцу за своевольную дачу клятвы, в противность ей велела оковать и заключить Андрея; семейство его посадить под стражу; бояр его и советников немилосердно пытать — наконец, тридцать детей боярских, взявших его сторону, перевешать вдоль по новгородской дороге в далеком расстоянии друг от друга. Полгода томился Андрей в тюрьме, где был тайно удавлен по повелению той же «великодушной» Елены Глинской. Современница Франциска I, Генриха VIII, Карла V и Солимана И, она, хотя и слабая женщина, не уступала им в жестокосердии.
Но самое это жестокосердие и совершенное отсутствие сострадания к ближним не мешали Елене Глинской быть нежной, детски уступчивой и женственно сладострастной в объятиях князя Телепнева. В них находила она самый приличный для себя отдых от казней и злодейств.
Ужасая дворянство и народ своими жестокостями, явными и тайными, возбуждая в них справедливое негодование своим распутством, наша литовско-русская Мессалина выказывала много ума и такта во внешних сношениях с соседними державами. Она подтвердила дружественные договоры России со Швецией, Ливонией, Молдавией, царством Астраханским и князьями Ногайскими; в последний год своего правления сносилась дружественно с императором Карлом V и братом его Фердинандом, королем венгерским и богемским; вела успешные войны с Крымом и Литвой (1534). Подвиги наших воевод — Пупкова, Гатева, Немирова, Лавина, Кашина, князей Федора Мезецкого и Никиты Оболенского — не могут быть забыты историей, а нашествие князя Телепнева на Литву (в октябре и ноябре 1534 года) снискало и ему, если не репутацию даровитого полководца, то, по крайней мере, отличного рубаки, поджигателя и грабителя. Говорим это ему не в упрек: бесполезная резня, пожар, грабеж и насилие были неизменными спутниками войн не только в шестнадцатом столетии, но и гораздо, гораздо позже. Князь Телепнев, как бы желая оправдать избыток милостей к себе Елены Глинской, принимал также деятельное участие и в последующих наших войнах с литовцами и крымцами. 29 августа 1535 года отличился брат временщика Федор Телепнев при осаде литовцами Стародуба, хотя и попал в плен с князем Сицким. Этот плен послужил на пользу Литве и России при заключении между ними перемирия в 1537 году.
Пользуясь неограниченным расположением правительницы, князь Телепнев-Оболенский главенствовал в правлении и, как человек предусмотрительный, вкрался в доверенность юного царевича Ивана и снискал его любовь и искреннюю приязнь. На дворян и бояр он смотрел с пренебрежением, издеваясь над их бессильным гневом, горделиво попирая ногами тех из них, которые перед ним пресмыкались. Народ возненавидел и его, и Елену; последняя, желая ханжеством воротить себе утраченную любовь народную и задобрить общественное мнение, строила храмы, ездила по монастырям… но этим лицемерием она возбуждала к себе только пущее презрение. Князь Телепнев, надменный с боярами, не имел настолько такта, чтобы прилично держать себя в отношении Елены: постоянно сопутствуя ей в ее разъездах по обителям, он останавливался в одних с ней покоях, садился в одну колымагу, даже при богослужении становился рядом с ней; малолетнего царя Ивана и царевича Юрия ласкал — как добрый отчим ласкает пасынков. Место правителя Царства, которое князь Иван Федорович занимал при жизни Елены Глинской, по его мнению, было упрочено за ним и в случае ее смерти. Задобрить народ — не велика хитрость; бояре, которые теперь тише воды, ниже травы, тогда не осмелятся вымолвить слово, тем более, что царь подрастает и первым при нем, конечно, пребудет князь Оболенский.
Расчеты временщика оказались, однако, воздушными замками. Заслужить любовь войска — он ее заслужит; задобрить народ — он мог бы его задобрить… но он ошибся в суждениях о боярах; он забыл, что согнутая олигархия в случае переворота тем стремительнее воспрянет, чем более он теперь ее гнет.
Третьего апреля 1538 года правительница проснулась в свой обычный час, занималась делами, была свежа как весеннее утро и не жаловалась ни на скуку, ни на здоровье. В первом часу полудня ей сделалось дурно: дышавшее молодостью и красотой лицо исказилось, дрожь и судороги начали пробегать по стройному ее телу, и через час, не взирая на помощь врачей, она скончалась — от яда, как справедливо замечает Герберштейн.[15] Пораженный ужасом князь Телепнев, его сестра боярыня Аграфена Челяднина и восьмилетний царь Иван Васильевич, рыдая, стояли у смертного одра правительницы, и вопли их глухо и безответно раздавались под сводами царской опочивальни. Бояре молчали, не высказывая ни жалости к покойнице, ни уважения к ее сыну, ни недавнего страха к ее любимцу. Елену, в самый день смерти, похоронили в Вознесенском девичьем монастыре; в течение недели глубокое безмолвие и затишье, предвещавшее бурю, царило при дворе. Толпы бояр — живые волны, готовые поглотить временщика, а с ним вместе, может быть, и царя отрока — извергли, наконец, из своей пучины боярина Василия Васильевича Шуйского, потомка князей суздальских, бывшего членом совета еще при покойном супруге Елены Глинской и подозреваемого в ее отравлении. Он объявил себя правителем царства и опекуном царя Ивана, и начал свое правление тем, что велел заковать князя Телепнева и сестру его Челяднину: ни того, ни другую не охранили от насилия даже объятия державного отрока, из которых их исторгли; Шуйский не обратил внимания ни на слезы, ни на мольбы царя Ивана. Это был не арест, но прямой разбой и самое неуважительное к царю бесчинство. Боярыня Челяднина была пострижена в монахини в отдаленном каргопольском монастыре; князя Ивана Федоровича Телепнева-Оболенского уморили голодом. Адские муки этой смерти, испытанные четыре года тому назад его жертвами Михаилом Глинским и князем Юрием Ивановичем, суждено было изведать ему самому. Василий и Иван Шуйские встали во главе правительства; вместо одного временщика их явилось двое, и вдвое хуже прежнего стало Думе, государству и самому царю. В угоду родственнику царя князю Дмитрию Федоровичу Бельскому временщики, освободив из темницы брата его Ивана, допустили его к занятию прежней должности в Думе. Василий Шуйский, желая упрочить за собой место правителя, будучи вдов, имея более пятидесяти лет от роду, женился на молоденькой княжне Анастасии, дочери казанского царевича Петра, в полной уверенности, что его своевольству не будет ни конца, ни предела. К счастью для царства, Василий Шуйский властвовал только шесть месяцев и умер, вероятно отравленный, в октябре того же 1538 года. Это полугодие было ознаменовано подвигами наглости беспримерной и совершенного забвения законов божеских и человеческих. Князь Иван Бельский, митрополит Даниил и дворецкий Михаил Тучков вместе с другими вельможами, негодуя на временщиков, решились ослабить их власть в пользу законной, царской. Иван Бельский непосредственно просил царя дать чин боярина князю Булгакову-Голицыну и сан окольничего сыну Хабара-Симского. Узнав об этом, Шуйские на первом же заседании Боярской Думы напустились на Бельского с укоризнами и бранью, упрекая в неблагодарности. Как бы в подтверждение справедливости этих упреков, братья Шуйские опять заточили Ивана Бельского в темницу, приверженцев его разослали по деревням, а дьяку Федору Мишурину, после жестоких пыток, отрубили голову. Все эти приговоры были утверждены Шуйскими и Думой без ведома царя Ивана, даже не его именем. Этими подвигами Василий Шуйский закончил свое земное поприще — умер, как мы говорили, передав присвоенную самодержавную власть брату своему, Ивану.
Продолжая мстить врагам своим, новый глава царства, превращенного в олигархическую республику, свергнул митрополита Даниила, заменив его игуменом Троице-Сергиевой лавры Иосифом Скрыпицыным. Груб и нагл был Василий Шуйский, но Иван его превзошел, являя в своей гнусной особе даже не тип временщика, но просто чванливого холопа, грабящего малолетнего барина и еще хвалящегося своими нахальством. Иван Шуйский, входя в опочивальню царя Ивана, никогда не стоял перед ним, а садился, облокачиваясь на постель или закидывая ноги на ближайшую скамью; грабил казну и народ без зазрения совести; в наместники назначал своих клевретов, давая им право творить, что им ни заблагорассудится… Так князь Андрей Михайлович Шуйский и князь Василий Репнин-Оболенский ограбили Псков дотла, не хуже набеглых татар былого времени. Внутренняя неурядица не могла не привлечь в русские пределы наших давнишних врагов татар, крымских и казанских. Саип-Гирей, хан крымский, дерзкими грамотами угрожал царю Ивану, издеваясь над его молодостью и бессилием, и Шуйский не постыдился вступить с ним в соглашения, обещая не воевать с царем казанским, его союзником. Пользуясь этим, казанцы вторгались в области Нижнего, Балахны, Мурома, Мещеры, Гороховца, Владимира, Шуи, Юрьевца, Костромы, Кинешмы, Галича, Тотьмы, Устюга, Вологды, Вятки и Перми: выжигали города и села, грабили храмы и монастыри, пытали священников, насиловали монахинь, увечили и уводили в неволю жителей. А Дума Боярская молчала и, по собственному выражению, «не двигала ни волоса» для отражения союзников разбойника Саип-Гирея. В сношениях с европейскими державами достоинство царства русского унижено не было, но мог ли утешаться этим народ-страдалец, из-под руки малолетнего царя угнетаемый злодеем-правителем.
В 1540 году в правительстве произошел переворот, сравнительно, к лучшему: бояре столкнули Ивана Шуйского с высокого им занимаемого места. Митрополит Иоасаф со многими боярами после ходатайства пред юным царем за Ивана Бельского царским именем освободили узника из темницы и посадили на место, прежде им занимаемое в Думе. Воображая, что царь променяет на него всю партию недовольных, желая устранить его, Иван Шуйский с того же дня, оставив все дела, удалился из Думы. Его никто не удерживал, и, таким образом, партия Бельских торжествовала. Внезапное свое возвышение (чтобы не сказать воцарение) Бельский ознаменовал многими благодетельными преобразованиями. Уволив Андрея Шуйского, грабителя и обидчика, от должности наместника в Пскове, он восстановил в этом древнем городе суд присяжных или целовальников, решавший дела независимо от воли наместника, освободил царского двоюродного брата, Владимира Андреевича, вместе с его матерью, заключенных еще Еленой Глинской; облегчил тяжкую участь другого полудержавного узника, Дмитрия Андреевича Углицкого, внука Василия Темного. Эти истинно добрые дела Иван Бельский затмил, однако же, ходатайством своим за своего брата Симеона, беглеца и переметчика. Симеон не воспользовался впрочем прощением русского царя, предпочитая возврату на родину позорное служение в рядах крымского хана Саип-Гирея, угрожавшего вторжением в наши пределы, приглашая к себе в союзники и царя казанского. Нашествие крымцев произошло летом 1541 года. Саип-Гирей, с изменником Симеоном Бельским и бесчисленной ратью, перешел Дон и 28 июля осадил Зарайск, от которого был отражен воеводой Назаром Глебовым. Русские дружины, расположенные на берегах Оки, поджидали неприятеля; в Москве происходили молебствия о даровании нам победы; одиннадцатилетний царь Иван объявил Боярской Думе о намерении встать во главе своих воинов, однако же уступил благоразумным советам митрополита и остался в Москве, приведенной в оборонительное положение и готовившейся к осаде. Небывалое единодушие господствовало в дружинах царских: воеводы, позабыв свое местничество, распри и личные расчеты, дали друг другу слово крепко постоять за царя и утвердили договор клятвой и крестным целованием. Июля 30-го хан показался на берегах Оки и занял нагорья; луговой берег защищен был передовыми дружинами князей — Ивана Турунтая-Пронского и Василия Охлебина-Ярославского. Они с помощью подоспевших запасных полков отразили крымцев, принудив их отказаться от переправы и искать спасения в бегстве. После трехдневной неудачной осады Пронска (с 3 по 6 августа) Саип-Гирей бежал окончательно из пределов царства русского, гонимый нашими воеводами.
Когда мужественные дружины возвратились в Москву, столица встретила их с почестями; царь, заливаясь слезами, благодарил воевод, и на что они отвечали ему:
— Государь, мы одолели врага твоими ангельскими молитвами и твоим счастьем!
Недавнее бедствие, угрожавшее царству, смирило гордецов, сблизило соперников и в сердцах бояр-крамольников пробудило чувства любви к царю и родине. Это благодатное настроение умов было, однако же, непродолжительно: крута гора да забывчива!
Вознесенный боярами, по милости доброхотствовавшего ему митрополита, Иван Бельский не только пощадил соперника своего Шуйского, но даже дал ему воеводство в надежде окончательно победить его великодушием. Дорого поплатился Бельский за эту ошибку. Пользуясь мягкосердием Бельского и его благородным доверием, Иван Шуйский составил заговор к низвержению его и митрополита. Сторону крамольника приняли князья Кубенские (Михаил и Иван), Дмитрий Палец-кий и казначей Третьяков; к ним вскоре присоединились многие бояре в Москве и других областях, особенно в Новгороде. Начальствуя войсками, Шуйскому не трудно было и их привлечь к себе. Отделив триста всадников, злодей прислал их в Москву вместе со своим сыном Петром в помощь своим клевретам на случай восстания. Бунт вспыхнул в Кремле, в ночь на 3 января 1542 года. Вторгнувшиеся в дом Ивана Бельского заговорщики захватили его и преданных ему Хабарова и князя Щенятева: градом каменьев осыпали окна дома митрополита и едва не умертвили Иоасафа, бежавшего в Троицкое подворье, оттуда во дворец, к царю Ивану. Отрок, пробужденный воплями мятежников и стуком оружия, заливаясь слезами, дрожал всем телом! Бояре ворвались в царские покои, схватили Иоасафа и отправили в ссылку в Кирилло-Белозерский монастырь; велели священникам храмов кремлевских за три часа до света служить заутреню; всполошили весь город — от царя до последнего нищего. На рассвете Иван Шуйский прибыл из Владимира и, заняв прежнее место правителя, стал немедленно чинить суд и расправу: князя Ивана Бельского сослал на Белоозеро, Щенятева в Ярославль, Хабарова в Тверь. Чутко прислушиваясь к народному говору, временщик услышал сетования об участи Бельского: опасаясь движения в его пользу, Шуйский послал в Белоозеро трех убийц покончить с ним, и с Бельским покончили…
Дума Боярская безмолвствовала, покорная Шуйскому; церковь два месяца оставалась без архипастыря, еще не избранного на место Иоасафа; выбор Шуйского пал, наконец, на преданного ему архиепископа новгородского, Макария. На воеводства, как и в прежнее время, посажены были клевреты и приверженцы Шуйского; опять пошли грабежи, притеснения народа, словом, царило безначалие, но вместе с тем занималась и заря перемены в правлении. Временщик дряхлел, а царь Иван Васильевич из отрока становился юношей. Первый удалился от дел, сдав их на попечение своим родственникам Шуйским же: Ивану и Андрею Михайловичам и Федору Ивановичу Скопину. Иной умирающий временщик напоминает гидру, на место одной отрубленной своей головы порождающую десять новых; так вместо одного Шуйского явилось их трое. Возникла партия недовольных, душой которой был советник думы Федор Семенович Воронцов, любимый царем и ненавидимый Шуйскими. С ним они обошлись точно также, как Иван Шуйский с Бельским. На одном из заседаний думы в присутствии царя и митрополита крамольники, поддерживаемые Кубенскими, Палецким, Шкурлятевым, Пронскими и Алексеем Басмановым, стали в глаза Воронцову возводить на него оскорбительные небылицы и после жестокого спора с площадной бранью бросились на него, поволокли в соседнюю комнату и там хотели умертвить. Царю едва удалось вымолить ему пощаду; тогда Шуйские приказали стащить его в темницу. Царь послал к ним бояр и митрополита просить оставить Воронцова на службе в Москве. Крамольники отвечали грубостями, отказом, а один из их клевретов, Фома Головин, заспорив с митрополитом, порвал на нем мантию! Эти безобразия переполнили меру терпения в тринадцатилетнем Иоанне и зажгли в его сердце ту неугасимую ненависть к олигархам, которую впоследствии не в состоянии были залить целые реки боярской крови. Возросший на руках разврата, Иван Васильевич с самых юных лет обнаруживал порочные наклонности и дикую лютость. Забава охотою развила в нем равнодушие к страданиям живых существ, вид крови производил на него сладостное впечатление. Льстецы хвалили его за шалости, за которые всякий умный наставник строго взыскивает с питомца, кто бы он ни был. Царь истязал щенков, котят, наслаждаясь их визгом, а хор придворной челяди хвалил его изобретательность на муки; царь, разъезжая верхом по московским улицам, топтал под копытами своего коня детей и женщин — и те же бояре славили его молодечество, не понимая, что молодой тигр пробует и острит когти, чтобы впоследствии лучше терзать тех же льстецов, недальновидных пестунов и потатчиков. Так развивалось сердце Ивана Васильевича; об образовании его ума, от природы обширного, не говорим: невежество, в котором умышленно заставляли его коснеть крамольники, было их надежным союзником во всех кознях и происках.
От партии боярской мало-помалу стали отделяться приверженцы единодержавия. Дяди царя, Глинские Юрий и Михайло Васильевичи, непрестанно внушали племяннику, что пришла ему пора объявить себя самодержцем, свергнуть иго боярское и с себя, и с угнетаемого народа; что вся Русь ждет его призывного клика, чтобы восстать на временщиков и разнести их в прах. Советы эти не пропали даром. На Рождестве 1543 года, именно 29 декабря, был пир в дворце, на котором присутствовали вельможи и бояре. Здесь царь Иван Васильевич объявил им свой гнев и исчислил все их проступки против него и царства; в заключение приказал казнить, по его мнению виноватейшего из всех, Андрея Шуйского. Его, в ту же минуту, вывели из царских покоев и отдали на растерзание псам. Эта первая жертва ярости царя Ивана была с восторгом принята озлобленным народом. Затем всех клевретов Шуйских разослали по отдаленным местам, заточили в темницы; Афанасию Бутурлину урезали язык; временщикам именем царским объявлена опала. Стоя укрепленным лагерем под Коломной, царь, тешась охотой, был остановлен пятьюдесятью новгородскими пищальниками, желавшими принести ему какую-то жалобу; он приказал их разогнать — они заупрямились; приближенные царя употребили силу, и десять человек легло на месте. В этом Иван Васильевич заподозрил заговор и поручил дьяку Василию Захарову исследовать дело. Захаров, приверженец Глинских, сообщил царю, что новгородцев к мятежу подстрекнули князь Кубенский, Федор и Василий Воронцовы. Не разобрав, действительно ли они виноваты, царь приказал казнить их, и 21 июля 1546 года все трое были обезглавлены. Побуждая царя к жестокости, Глинские нимало не заботились об утверждении единовластия; они свергли Шуйских затем, чтобы занять их место.
Летом 1546 года, под предлогом ближайшего ознакомления с бытом народным, царь ездил с огромной свитой и братьями своими — родным Юрием Васильевичем и двоюродным Владимиром Андреевичем — по разным областям своего царства. Эта прогулка окончательно разорила посещенные Иваном Васильевичем области, отняв у жителей последние крохи; для охоты вырубали леса, вытаптывали нивы, потравляли луга. Видел народ, что хотя бояре и угомонились, да царь-то не больно о нем радеет и на тоску и нужду народную рукой махнул. Самые терпеливые упали духом и перестали ждать себе добра даже и от новых порядков.
Царю исполнилось 16 лет 25 августа 1546 года. В половине декабря, по совещанию с митрополитом, он объявил боярам о намерении своем приступить к обряду священного коронования на царство и, вместе с тем, вступить в брачный союз, но не с иноземкой, а с девицей из русского, боярского рода, так как «в младенчестве лишенный родителей и воспитанный в сиротстве, мог не сойтись нравом с женой иной страны». Января 16-го, 1547 года Иван Васильевич венчался царским венцом в Успенском соборе, с пышностью и торжеством невиданными; а 13 февраля венчался венцом брачным с дочерью вдовы Захарьиной — кроткой, благочестивой Анастасией Романовной. После пиров и ликованья новобрачные ходили в Троице-Сергиеву лавру, где провели всю первую неделю поста, молясь над гробом Св. Сергия.
Однако же ни молитвы в стенах монастырских, ни беседы с пастырями, ни кроткие убеждения супруги не смягчали ожесточенного сердца юного государя. Тяготясь делами, он жаждал праздности и забав; власть свою проявлял не в милостях, а в жестокостях; бояр ненавидел, но слушался Глинских, которые, пользуясь родством с государем, безнаказанно угнетали народ и своевольничали не хуже Шуйских. Челобитчиков до царя не допускали; если же бывали смельчаки, дерзавшие жаловаться на притеснения, царь жестоко их наказывал, называя мятежниками. Бояре молчали, целые сотни шутов и скоморохов забавляли царя своими глупыми играми, а льстецы восхваляли его мудрость. Кроткая Анастасия, видя, что она бессильна в великом деле исправления царя, молилась Богу, чтобы он просветил Ивана Васильевича и смягчил его ожесточенное сердце.
Пожар Москвы озарил царю ту бездну пороков, в которой он утопал; железное его сердце размягчилось при виде пламени, расплавившего колокола столичных церквей и добела раскалившего их златокованные главы.
День в день через три месяца после бракосочетания царя Ивана Васильевича, 12 апреля 1547 года, вспыхнул пожар в Китай-городе, истребивший в несколько часов тамошние лавки, казенные гостиные дворы и множество домов, от Ильинских ворот до Кремля и Москвы-реки. Взлетел на воздух пороховой магазин и вместе с рухнувшей городской стеной обломками запрудил реку. Через неделю огонь обратил в пепел все улицы за Яузой, населенные гончарами и кожевенниками. Оба эти пожара были предтечами третьего — страшнейшего и, по сказаниям летописей, беспримерного.[16] В полдень 21 июня, при сильной буре и жестоком вихре начался пожар за Неглинной, на Арбатской улице, в церкви Воздвижения. Рекой разливаясь по улицам, огонь достиг Кремля, Китай-города и Большого Посада. Вся Москва превратилась в костер, пылавший под тучами густого удушливого дыма. Деревянные дома обращались в золу; каменные распадались в известь; железо рдело, колокольная медь таяла и лилась как воск. С ревом бури сливались отчаянные вопли народа, грохот пороховых взрывов и клокотанье неукротимого пламени, пожиравшего царские палаты, казну, сокровища, оружие, иконы, хартии, книги, гробы с мощами святых. Митрополит, страшно изувеченный, едва мог выбежать из Успенского собора и был отвезен в Новоспасский монастырь. Пожар утих к трем часам ночи по недостатку дальнейшей для себя пищи! До двух тысяч человек, кроме младенцев, погибло в пламени, и на месте Москвы лежали груды дымящихся развалин. Царь со своим семейством оставался на Воробьевых горах, откуда ему видно было зарево, но куда не достигали стоны погорельцев.
Пользуясь скорбным и раздраженным состоянием духа в народе, царский духовник Феодор, князь Скопин-Шуйский, боярин Федоров, князь Темкин, Нагой и дядя царицы Григорий Юрьевич Захарьин, желая свергнуть ненавистных Глинских, подстрекнули народ к мятежу. Когда на другой день пожара царь посетил митрополита в монастыре Новоспасском, туда явился Скопин-Шуйский с сообщниками и объявил царю, что Москва сгорела от злодеев. Царь поручил боярам произвести следствие, и через два дня на их вопрос народу, созванному на площади, «Кто сжег Москву?», тысячи голосов отвечали: «Глинские! Их мать, государева бабка княгиня Анна, кропила улицы водой, в которой мочила сердца мертвецов!»
Княгиня Анна с сыном своим Михаилом находилась тогда в своем ржевском поместье, но другой ее сын Юрий был на улице, и на него-то ринулись разъяренные жители Москвы. Они убили его в Успенском соборе, разграбили все его имущество и не пощадили ни бояр его, ни слуг! На месте недавнего пожарища пылал бунт со всеми своими ужасами. Подстрекатели сами ужаснулись ярости народной, так безрассудно разожженной ими. Царь бежал в свой дворец на Воробьевых горах, страшась за участь свою и своего семейства.
В эти критические минуты к Ивану Васильевичу, будто посланник божий и глашатай совести царской, явился простой священник, Сильвестр, с книгой Священного писания в руках, речью смелой и строгой. Князь Курбский в своих сказаниях упоминает о каких-то видениях, которыми Сильвестр будто бы ужаснул и образумил царя Ивана Васильевича, но эта фантастическая прикраса не заслуживает внимания истории. Никакие видения не могли так ужаснуть царя, как зрелище недавнего пожара; никакие призраки не могли говорить ему так внушительно, как говорил Сильвестр, или вернее — как устами Сильвестра говорили ему собственная совесть, здравый смысл и Божия правда. Сильвестр шаг за шагом проследил всю жизнь царя, от его сиротской колыбели до данной минуты, угрожавшей ему могилой; он пробудил в Иване Васильевиче чувство долга и сознания истинного назначения царя — быть отцом народа, а не мучителем его.
Сподвижниками Сильвестра явились Алексей Федорович Адашев и царица Анастасия. В пожаре московском, как в адском пламени, вместе с окончившимся владычеством временщиков, сгорели порочные наклонности царя Ивана. Он переродился; он воскрес для новой, счастливой жизни, для славы и счастья царства русского.
Тринадцать лет благоденствовала Россия. Начало этой эпохи в сумраке веков озарено пламенем московского пожара, а конец ее надгробными свечами над трупом царицы Анастасии Романовны. В следующей части нашего труда мы увидим Ивана Васильевича, но уже далеко не таковым, каким теперь оставим его.
15
Rer. Moscovit. Comm. 80.
16
Пожар 1812 года в сравнении с ним то же, что ручей в сравнении с рекой.
СОЛИМАН II
РОКСОЛАНА
/1532-1557/
Слава и гордость Турции, гроза и ужас южной и юго-восточной Европы, Солиман II /правильнее V принадлежит к числу тех властителей исполинов, явление которых на земле можно уподобить явлению кометы или страшного метеора на небе. Эта личность умещает в себе самые противоречивые качества и пороки, соединяя обширный образованный ум с пылкими, необузданными, животными страстями; великодушие с бесчеловечием; непреклонную волю с ребяческой уступчивостью; подозрительность с доверчивостью; коварство с прямизной. Некоторыми чертами характера, особенно же казнью сына, Солиман напоминает нашего великого Петра, и для Турции он был действительно тем же, чем Петр для России, с той, однако же, существенной разницей, что в жестокосердии далеко оставляет за собой нашего преобразователя. Петр — альфа русской славы; Солиман — омега славы турецкой: при нем луна оттоманская светила в полном блеске и затем стала клониться к ущербу, в недальнем будущем угрожающему ей окончательным затмением.
Солиман царствовал с 10 сентября 1520 года по 23 августа 1566 сода. Мы озаглавили наш рассказ годами владычества Роксоланы, биография которой составляет только эпизод из жизни страшного завоевателя.
Австрия, Венгрия, славянские земли, Молдавия, Валахия, Польша, Венецианская республика, Архипелаг, Родос, Южная Италия, Алжир, Египет, Персия, Грузия трепетали перед Солиманом; сотни городов и крепостей были обращены им в пепел и развалины; сотни тысяч людей были принесены в жертву его ярости или непомерному честолюбию. И этот самый исполин, герой-чудовище был игрушкой женщины, в течение двадцати пяти лет делавшей из Солимана все, что ей было угодно.
Бусбек, австрийский посланник при Высокой Порте, первый в своих записках ознакомил Европу с личностью султанши Роксоланы, из простой рабыни достигшей звания законной супруги Солимана, благодаря своей красоте, уму и лукавству. Следующий наш рассказ о жизни этой замечательной женщины мы основываем на самых достоверных данных, так как многие сказания о ней частью несправедливы, частью же и вымышлены. Обманываясь созвучием имен — собственного и нарицательного — некоторые историки видят в Роксолане русскую, так как роксоланами называли в западной Европе славян, живших по прибрежьям Дона; другие, преимущественно французы, основываясь на комедии Фавара «Три султанши», утверждают, что Роксолана была француженка. То и другое совершенно несправедливо: Роксолана — природная турчанка — была куплена для гарема еще девочкой на невольничьем базаре, для прислуги одалыкам, при которых и занимала должность простой рабыни. При воцарении Солимана, султаншей валиде была грузинка Босфорона, родившая ему наследника Мустафу; за Босфороной любимицей султана была Зулема, которую он и променял на Роксолану, очаровавшую его молодостью, красотой и пламенными ласками. В первые пять лет своего сожительства с Роксоланой Солиман имел от нее сыновей Магомета, Баязета, Селима и Джехангира и дочь Хамерие.
Семейство еще более привязало султана к любимице, и тогда-то Роксолана приступила к осуществлению хитрого замысла посадить на престол оттоманский, помимо Мустафы, сына своего Баязета, обожаемого ею до безумия, особенно после смерти старшего его брата, скончавшегося в юных летах. Интригу свою Роксолана вела с тем умом и тактом, которые могут быть свойственны женщине, твердо уверенной в своем всемогуществе над мужчиной. Выдав четырнадцатилетнюю дочь свою Хамерие за великого визиря Рустам-пашу, Роксолана без труда привлекла его на свою сторону и приобрела в нем самого верного клеврета и сподвижника. Осенью 1542 года, в отсутствие Солимана, бывшего в походе в Венгрии, Роксолана, призвав к себе муфтия, стала совещаться с ним о своем намерении построить великолепную мечеть с богадельней /имаретом/, ради спасения души своей и в угоду Аллаху. Муфтий, одобряя благое намерение, заметил любимице султана, что постройка мечети не может послужить ей во спасение души, так как по закону всякое доброе деяние рабыни вменяется в заслугу ее повелителю, и что только свободная женщина властна в своих поступках. Роксолана очень хорошо знала о существовании этого закона; тем не менее она выказала глубокое огорчение и в течение нескольких дней была грустна и задумчива. Солиман, по возвращении своем в Константинополь, не узнал в Роксолане прежней веселой, страстной красавицы. Равнодушный к недавнему зрелищу проливаемой крови, глухой к мольбам матерей и жен и воплям истязаемых младенцев, Солиман был тронут слезами и воздыханиями своей Роксоланы и не хуже нежного юноши стал приступать к ней с расспросами о причине ее грусти.
— Причина моей тоски, — отвечала фаворитка, — сознание рабства и лишение прав человеческих!
Солиман, за улыбку Роксоланы способный поработить целое царство, или, наоборот, освободить из-под своего ига тысячи невольников, объявил ей тотчас же, что слагает с нее позорное звание рабыни и дарует ей желанную свободу. Прежняя улыбка явилась на лице Роксоланы и, с небывалой нежностью осыпав поцелуями руку повелителя, она быстро удалилась в свои покои. Настала ночь. Евнух, присланный к Роксолане с приглашением в опочивальню повелителя правоверных, принес ему решительный отказ. Разгневанный Солиман вытребовал однако же ослушницу на свою половину и спросил, что значит это неповиновение.
— Оно означает мою покорность велениям Аллаха! — отвечала Роксолана. — Раба исполняет приказание господина, но женщина свободная грешит, разделяя ложе не с законным мужем. Ты ли, высокий образец для всех правоверных, нарушишь заповедь пророка?
Солиман призадумался: послал за муфтием, и тот вполне одобрил действия Роксоланы, подтвердил, что они согласны с законом Магомета.
Через два дня Роксолана была объявлена законной супругой своего государя, с предоставлением ей всех прав и преимуществ султанши валиде. Так достигла Роксолана той высоты, с которой ей легче прежнего было властвовать над Оттоманской империей в лице султана. Суеверы всех стран говорят о возможности будто бы приколдовывать к себе человека приворотными зельями да корешками. Читая о Роксолане, можно не шутя подумать, что она «обнесла» чем-нибудь Солимана, такими несокрушимыми цепями приковав к себе его сердце. Ему в то время было за шестьдесят лет; Роксолане под сорок: как бы ни были кипучи его страсти, они во всяком случае не могли равняться со страстями юноши, который, слушаясь их голоса, всегда глух к возражениям рассудка, иногда и совести; как бы ни была хороша собой Роксолана, но едва ли в сорок лет, она, южанка, могла сохранить себя от влияния беспощадного времени. Что же могло привязывать к ней Солимана? Перебирая все возможные узы, останавливаемся на могущественнейших, сплетаемых привычкой, так справедливо называемой второй натурой; привычкой, сменяющей в старческом сердце любовь, как плод на дереве сменяет цветок. И кто из нас в своей жизни не испытывал или не испытывает на себе самом силы привычки; да и что наконец вся жизнь человека, если не привычка души к ее хрупкой оболочке?
Семейство Солимана при его законном сочетании супружеством с Роксоланой состояло из сына Босфороны Мустафы, наследника престола; трех сыновей Роксоланы и ее дочери, жены великого визиря. Мустафа, занимавший должность правителя Сирии, жил в Диарбекире, обожаемый народом и войсками, неизменно покорный воле своего родителя и государя. Солиман любил его, всегда отдавая должную справедливость его высоким душевным качествам. Погубить Мустафу во мнении отца было делом почти невозможным… только не для Роксоланы.
Отправив сына своего Джехангира в Диарбекир, где он сошелся и подружился с Мустафой, Роксолана принялась восторженно восхвалять своему супругу добродетели его наследника, именно тем вкрадчивым голосом и в таких выражениях, которые даже в отцовском сердце возбуждают зависть и ревнивые опасения. Она говорила, например, что народ ждет не дождется дня, когда обожаемый им Мустафа взойдет на отцовский престол, что войска готовы пролить за него последнюю каплю крови; что даже соседи управляемой им области — персияне — не нахвалятся им и способны отстаивать его, в случае надобности, как родного государя. После всех этих прелюдий, Роксолана вспоминала, как горько было султану Баязету II, когда против него взбунтовался Селим, отец Солимана, но что кроткий и благородный Мустафа, конечно, на это не способен…
Разжигая этими речами в сердце отца ненависть и подозрительность к сыну, Роксолана приказала зятю своему уведомить пашей, подвластных Мустафе, чтобы они сколь возможно чаще извещали Солимана о его добрых делах и заботах о народе. Правители малоазиатских областей, повинуясь великому визирю, осыпали Диван посланиями, переполненными похвалами наследнику Солимана. Эти послания Роксолана показывала султану в те минуты, когда в нем особенно проявлялись опасения, чтобы сын не вздумал поднять знамени мятежа. «Как его единодушно все любят! — говорила при этом Роксолана. — Его, право, можно назвать не наместником, но государем; паши повинуются ему, как велениям самого султана. Хорошо, что он не употребляет во зло своего влияния, но если бы на его месте был человек лукавый, честолюбивый, тот мог бы…»
И тут эта коварная женщина следила за действием яда своих речей на Солимана и видела, что каждое слово жгучей каплей впивалось в его сердце. С другой стороны, Баязет и Селим, принятые отцом ко двору, выказывали ему самую детскую покорность, осыпая его нежнейшими ласками… Эти маневры, свойственные и европейским мачехам для отторжения пасынков от отцовского сердца, увенчались, наконец, полным успехом.
Волнения, возникавшие в Персии, заставили Солимана послать в соседние ей области обсервационный корпус под начальством Рустама-паши и с тайным приказанием последнему умертвить Мустафу в предупреждение его соучастия в мятеже. Зять Роксоланы, по прибытии на место, отписал султану, что в Сирии настроение умов самое враждебное, что не только все паши, народ и войска намерены провозгласить Мустафу султаном турецким, но даже в полках, подначальных ему, Рустаму, заметно опасное волнение. Усмирить грозящее восстание, по мнению доносчика, мог только сам Солиман. Прибыв немедленно в Алеппо с войсками и расположась с ними в лагере, султан потребовал мнимого мятежника к себе в шатер, к ответу. Мустафа знал о происках Роксоланы, но, твердо уверенный в своей невинности, с надеждой на отцовскую любовь, отправился к Солиману без всякой свиты и спокойно вошел в его пышный шатер, состоявший из двух отделений, разгороженных коврами. В передней части шатра, вместо отца, Мустафа нашел немых чаушей с шелковыми петлями в руках, приблизившихся к нему с несомненным намерением накинуть ему аркан на шею. Выхватив ятаган, Мустафа, со всем отчаянием самосохранения, несколько времени отмахивался от палачей и принудил их отступить, но в эту самую минуту ковер, отделявший приемную от опочивальни султана, быстро отдернулся, и в полутени показалась грозная фигура отца Мустафы. Не говоря ни слова, Солиман только взглянул на оробевших чаушей, а с них медленно перенес свой взгляд на сына, покорно опустившего ятаган и склонившего голову… Пользуясь этим, чауши смело накинулись на него; один из метко брошенных арканов сжал горло несчастного Мустафы; его лицо побагровело, дыханье пресеклось — и через две-три минуты все было кончено! Детоубийца Солиман перед отъездом в Алеппо получил от муфтия фетау /разрешение/ умертвить мятежника без страха ответить за то на страшном судилище. Участи Мустафы подвергся в Бруссе и малолетний сын его; путь Баязету к престолу был очищен. Одновременно с убиением наследника Солимана умер и друг Мустафы, Джехангир, сын Роксоланы: от горя — говорят романисты, от яда — гласит история. Кровавые эти события совершились летом 1553 года. Труп Мустафы был выставлен у палатки Солимана для прощания с ним войск. Безмолвное уныние воцарилось в лагере; солдаты добровольно наложили на себя двухдневный пост и, благословляя память невинно-убиенного, не осмеливались проклинать убийцу. Опасаясь бури, предвещаемой этим затишьем, Солиман уволил Рустам-пашу от должности великого визиря и, назначив на его место любимого войсками Ахмет-пашу, возвратился в Константинополь. Эта мера не только не отклонила бунта, но еще способствовала ему, хотя войска и не принимали в нем никакого участия. Та же любовь к убитому Мустафе послужила Роксолане и Баязету орудием к мятежу, имевшему целью свержение Солимана с престола. Эта адская махинация заслуживает подробного исследования.
По наущению матери, Баязет, вскоре по убиении Мустафы, приискал человека одних с ним лет и разительно на него похожего. Золотом и клятвенными уверениями в совершенной его безопасности Баязет убедил двойника Мустафы выдать себя за убиенного, спасшегося будто бы от смерти. Весной 1554 года Никополис, прибрежья Дуная, Валахия и Молдавия были взволнованы вестью, что Мустафа жив, являлся многим, призывал их к восстанию и к свержению Солимана. Видевшие и слышавшие самозванца, обманутые сходством, передавали жителям городов и деревень, будто Мустафа, в прошлом году приглашенный отцом в Алеппо, не сам явился к нему, но вместо себя послал раба, как две капли воды на него похожего; сам же бежал из азиатской Турции в европейскую. Образовались шайки, вскоре слившиеся в целую армию. Самозванец, как говорила молва, намеревался идти прямо на Константинополь, захватить Солимана и истребить с ним Роксолану и все ее семейство. Ахмет-паша со своими войсками двинулся навстречу ополчению лже-Мустафы, рассеял его, самозванца же захватил в плен — чего никак не ожидали ни Баязет, ни Роксолана. Они рассчитывали на одно из двух: или самозванцу удастся овладеть Солиманом, и тогда, по убиении того и другого, Баязет займет место отца; или двойник Мустафы, убитый в сражении, унесет тайну заговора в могилу, а Солиман окончательно убедится в виновности сына, убитого по подозрению. Плен самозванца разрушил все эти планы. Преданный истязаниям, самозванец чистосердечно сознался в обмане и указал на Баязета, как на главного виновника восстания. Лже-Мустафу по повелению Солимана утопили, а Баязет был позван к ответу. Ахмет-паша, ненавидевший его и Роксолану, уличал изменника; чауши ждали знака султана, чтобы накинуть на Баязета позорную петлю… но Солиман медлил, смягчаемый мольбами и слезами Роксоланы. Баязет был помилован, и Роксолана не утратила в глазах своего супруга обаятельной своей прелести!.. Головой поплатился за свое усердие Ахмет-паша, удавленный через год по повелению Солимана за тайные сношения будто бы с рыцарями Иоанна Иерусалимского о сдаче им Родоса; на самом же деле оклеветанный Ахмет-паша был жертвой, принесенной султаном своей супруге.
С этой минуты Роксолана, не боясь ни врагов, ни соперников, смотрела на своего Баязета, как на государя, может быть, в недалеком будущем, но не так думал второй ее сын Селим, завидовавший брату и изыскивавший все способы к его пагубе. Этого соперничества, погубившего Баязета, может быть и не подозревала на все предусмотрительная и дальновидная Роксолана. Она умерла в 1557 году, оплаканная неутешным Солиманом, и была погребена с подобающими почестями. Счастливее Генриха VIII и Христиерна II, в своей слепой привязанности к женщине недостойной, Солиман не разочаровался в ней ни при ее жизни, ни после ее смерти. Да и кто осмелился бы запятнать память Роксоланы в глазах ее супруга?
Вражда Селима с Баязетом разрешилась кровавой усобицей 30 мая 1559 года. Сорок тысяч человек легло с обеих сторон при этом поединке двух братьев-честолюбцев. Баязет со всем своим семейством бежал в Персию, где его, по повелению Солимана, удавили или отравили ядом, и, таким образом, вместо Баязета Селим сделался наследником престола, на который он и взошел после смерти отца, 23 августа 1566 года.
Не хотим утомлять внимания читателя рассказами о тех зверствах, которыми позорили себя и Солимана его войска в странах завоеванных:[17] ни возраст, ни пол не защищали жертв от насилия и мучительной смерти. Доныне в славянских землях существует множество преданий о кровопролитии и истязаниях, которым Солиман безжалостно подвергал сопротивлявшихся ему неприятелей, пленников и даже мирных горожан и поселян, уступавших ему без боя. Повторим то, что мы сказали во вступлении к нашему труду: в шестнадцатом веке в Европе был потоп, кровью человеческой заливший все царства — от устьев Тахо до устьев Печоры; от Финмаркена до Кандии; от северо-западной Шотландии до берегов Каспийского моря. Войны внешние и междоусобные, религиозные распри и ко всему этому частые моровые поветрия — такова была обстановка гражданского быта всех европейских государств, в конец не опустошенных однако же смертью потому, что ей противодействовала любовь — грубая, чувственная, чисто животная, доходившая до распутства, любовь, свирепствовавшая в виде нравственной эпидемии, повсеместно. Но эта нравственная эпидемия реагировала против эпидемий физических и против смертности, которая в виде войн, междоусобий или государей-тиранов тогда так часто постигала человечество. Одно зло было противоядием другому, и упадок нравственности в Европе шестнадцатого столетия был, если можно так выразиться, едва ли не необходимостью, сохранявшей равновесие в цифре размножения рода человеческого.
17
Солиман царствовал с 10 сентября 1520 года по 23 августа 1566 сода. Мы озаглавили наш рассказ годами владычества Роксоланы, биография которой составляет только эпизод из жизни страшного завоевателя.