Краснокожие
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Краснокожие

Глава I

Твоя мать была образцом добродетели, и она говорила: ты — моя дочь; твой отец был князем Милана и имел единственную наследницу принцессу; это неплохое происхождение.

«Буря»

Мой дядя Ро и я только что совершили дальнее путешествие на восток и после долгого отсутствия, длившегося пять лет, вернулись, наконец, в Париж. Мы возвращались через Египет, Алжир, Марсель и Лион и целых восемнадцать месяцев не имели ни одной строчки известий из Америки. Несмотря на все принятые нами меры для того, чтобы нам высылали нашу корреспонденцию на разные банкирские дома Италии, Турции и Мальты, мы не застали нигде ни одного письма.

Мой дядя долго путешествовал по Европе или, вернее, долго проживал в ней, так как из пятидесяти девяти лет своей жизни он не менее двадцати провел вне своей родины — Америки.

Старый холостяк, без всяких определенных занятий, получавший довольно кругленький доходец со своих поместий, становившихся год от года более доходными, благодаря возрастающему развитию соседнего с ним города Нью-Йорка, мой дядя, имея склонность к путешествиям, проводил большую часть своей жизни там, где находил возможность лучше удовлетворять всем своим вкусам.

Хедж Роджер Литтлпедж, младший сын деда моего Мордаунта Литтлпеджа и его жены Урсулы Мальбон, родился в тысяча семьсот восемьдесят шестом году. Отец мой Мальбон Литтлпедж был старшим сыном деда, и если бы он пережил своих родителей, то унаследовал бы от них громадное поместье Равенснест («Воронье гнездо»). Но мой отец скончался молодым, а потому, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я получил все то, что должно было быть его законной частью.

Мой дядя Ро на свою долю получил Сатанстое (Чертов палец) и Лайлаксбуш (Сиреневый куст), две загородных дачи, при которых имелись и небольшие фермы, которые хотя и не могли быть названы поместьями в строгом значении этого слова, но, в сущности, были не менее доходными владениями, чем даже все необозримые луга, поля и пашни Равенснеста. Дядя мой был богат, и все мы были прекрасно обеспечены: тетки мои имели крупные капиталы в различных облигациях и верных закладных, а также в городских акциях; сестра же моя Марта располагала состоянием по меньшей мере в пятьдесят тысяч долларов наличными деньгами. У меня тоже было немало городских акций, которые с каждым годом повышались в цене и давали прекрасные доходы. Статья о неприкосновенности капитала и процентов до моего совершеннолетия в течение семи лет немало способствовала изрядному приращению моих капиталов, надежно помещенных под проценты в обществе штата Нью-Йорк. Эта статья, или, вернее, оговорка в завещании гласила, что я вступлю во владение всем моим состоянием не ранее, чем мне исполнится двадцать пять лет. Коллегию я окончил к двадцати годам, и дядя Ро предложил попутешествовать, чтобы пополнить пробелы моего образования. Так как такого рода перспектива всегда является заманчивой для молодого человека, то мы, недолго думая, отправились в путь как раз в то время, когда окончился несколько задержавший нас финансовый кризис тысяча восемьсот тридцать шестого — тридцать седьмого годов. В Америке требуется не меньше усилий для того, чтобы сохранить в целости свои капиталы, чем для того, чтобы их нажить.

Звали меня так же, как и дядю моего, Хеджес Роджер Литтлпедж, но меня называли Хегс, тогда как дядю вся родня звала Роджер, Ро и Хедж, смотря по тому, как кому нравилось.

У этого добрейшего дядюшки Ро была своя особая система снимать повязку с глаз американцев и очищать от тины провинциализма республиканские алмазы.

По его мнению, следовало начинать непременно с азбуки и уж затем переходить последовательно к литературе и математике. Но, впрочем, это требует кое-каких пояснений. Дело в том, что большинство путешествующих американцев высаживается в Англии, стране наиболее передовой по части материального развития, а затем отправляются в Италию, иногда в Грецию, а уж Германию и другие менее деятельные северные страны оставляют обыкновенно напоследок. Но дядя мой находил нужным начинать с древних и кончать новейшими народами и странами, хотя и сознавал, что таким путем отчасти умаляется прелесть новизны. Так, например, американец, прибывший прямо с родного западного материка, конечно, может наслаждаться и в Англии воспоминаниями прошедшего, но эти самые воспоминания прошлого покажутся ему и бледными, и мало интересными после того, как он успел уже повидать и храм Нептуна, и Колизей, и Парфенон или, вернее, то, что еще уцелело от них. Так было и со мною. Сойдя на берег в Ливорно, мы в течение года объехали Италию. Затем через Испанию и Францию добрались до Парижа, а уж оттуда отправились в Москву и к берегам Балтийского моря. Следуя далее этим путем, мы направились в Англию, причем избрали путь на Гамбург. Объехав все уголки Соединенных Британских Королевств, все древности которых мне показались весьма интересными в сравнении со всем тем, что я уже видел, мы, наконец, вернулись в Париж, где самородному американскому алмазу надлежало приобрести необычайный блеск и чудную шлифовку.

Мой дядя Ро особенно любил Париж, где приобрел собственный небольшой отель, в котором постоянно оставлял для себя роскошно убранную, прекрасную квартиру, занимавшую весь первый и второй этажи. Остальную часть дома занимали жильцы. Иногда, когда дядя отлучался из Парижа на время более полугода, он, в виде особой милости, соглашался сдать и свою квартиру какой-нибудь знакомой семье американцев. И в таких случаях вся сумма наемной платы употреблялась им на обновление обстановки и приобретение новых ценных вещей.

По возвращении нашем из Англии мы провели целый сезон в Париже, посвящая все время исключительно шлифовке самородного алмаза. Когда моему дяде вдруг пришла фантазия, что мне необходимо побывать на востоке, он и сам еще дальше Греции ни разу не бывал, и потому решился сопутствовать мне и на этот раз.

За это время мы посетили Грецию, Константинополь, Малую Азию, Святую землю, Аравию, Красное море и Египет. Мы отсутствовали более двух лет и уже очень давно не получали никаких известий из Америки.

В письмах, получаемых нами ранее, ни одним словом не упоминалось о наших общих семейных и денежных делах. Мы знали только, что акции различных банков стояли высоко и что повсюду наши переводы выплачивались нам с готовностью и без малейших затруднений.

Но вот все наши странствования окончены, и мы, наконец, снова в стенах прекрасного Парижа. Наш почтовый дормез подвез нас прямо к роскошному отелю дяди на улице Сен-Доминик, а час спустя мы сидели уже за обедом под своим собственным домашним кровом. Жилец, занимавший в наше отсутствие квартиру дяди, выехал из нее согласно условию за месяц до нашего возвращения. В течение этого месяца старый консьерж с женой успели все привести в порядок, поправить и возобновить, нанять необходимую прислугу, а главное, отменнейшего повара, и приготовить все к нашему возвращению.

— Надо признаться, Хегс, что в Париже можно прекрасно жить, если только обладаешь «умением жить». Но вместе с тем, мне что-то очень хочется подышать воздухом нашей далекой родины. Можно и говорить, и думать все что угодно об удовольствиях, удобствах и столе Парижа, но все же нет ничего, что бы могло сравниться с родным гнездом.

— Да, я тоже говорил вам, дядя, что Америка — прекрасная страна, чтобы покушать и попить, каковы бы ни были во многом другом ее недостатки.

— Ты говоришь: прекрасная страна, чтобы покушать и попить. Ну да, но только при условии суметь избавиться от излишнего жира и заручиться прежде всего приличным поваром. А впрочем, ведь между кухней Новой Англии и центральных штатов такая же разница, как между английской и немецкой кухней, то же самое можно сказать и про центральные южные штаты, в которых стол напоминает до некоторой степени кухню Вест-Индии, тогда как кухня средних штатов почти та же, что и английская, если прибавить к ней кое-какие наши отличнейшие блюда, как, например, баранья голова, железницаnote 1, водяная птица и многие другие.

— Не предложить ли тебе, Хегс, немного этого неизбежного «poulet a la Marengo? » Ах, как бы я желал, чтобы то была наша американская дворовая птица с добрым ломтем дикого поросенка! Словом, я чувствую себя сегодня завзятым патриотом, мой милый Хегс!

— Это весьма естественно, дядя Ро, и я готов обвинить себя в том же грехе. Ведь вот уже пять лет, как мы вдали от родины; мы так давно не имеем оттуда никаких вестей, да и к тому же мы знаем, что теперь наш Джекоб (то был вольноотпущенный из негров, находившийся в услужении у дяди), мы знаем, — говорю я, — что Джекоб отправился за нашими газетами и письмами, и потому невольно переносишься душой и мыслью по ту сторону Атлантического океана. Я убежден, что завтра у нас обоих будет легче на душе, когда мы успеем ознакомиться с содержанием наших писем и газет.

— Знаешь что, Хегс, выпьем-ка мы с тобой по старому нью-йоркскому обычаю! Покойный твой отец и я никогда бы не подумали омочить губы в стакане доброй мадеры без того, чтобы не сказать друг другу: «Твое здоровье, Малх! » — «Твое здоровье, Хегс! ».

— Да, хотя обычай этот уже немного устарел, но у американцев он стал почти священным, так как они долее всех других придерживались этого обычая, а потому я с радостью буду пить за ваше здоровье.

— Спасибо, Хегс! .. Анри!

Так звали дворецкого моего дяди, которому этот последний, во все время нашего отсутствия в Париже, продолжал полностью выдавать содержание с тем, чтобы раз вернувшись быть уверенным, что этот добросовестный и честный человек вновь примет на себя все хлопоты по дому и хозяйству.

— Monsieur? — отозвался Анри.

— Вот видите ли, друг мой, я ничуть не сомневаюсь в том, что это старое Бургундское — отличное вино, да и на вид оно мне кажется прекрасным; но мы сегодня хотим с моим племянником выпить по-американски, и потому я думаю, что вы нам не откажете в стакане доброй мадеры.

— Я очень счастлив, что могу вам этим услужить, monsieur, сию минуту!

Мы с дядей выпили его любимой мадеры, хотя о качестве ее я бы не мог сказать ничего особенно лестного.

— Что за прекрасный фрукт эта Ньютаунская ранета! — воскликнул за десертом дядя, вертя в руках полуочищенную грушу. — Французы так много говорят здесь про свои пресловутые «poires de beurre»note 2, но на мой вкус они не могут выдержать сравнения с теми ранетами, какие мы имеем в Сатанстое; кстати будь сказано, эти ранеты даже гораздо лучше тех, что получаются по ту сторону реки в самом Ньютауне!

— Вы правы, дядя, ваши груши превосходны, и ваш фруктовый сад в Сатанстое лучше всех тех, какие мне случалось видеть. Но часть его, если не ошибаюсь, взята была под квартал города Дибблтон.

— Да, чтобы черт побрал этот проклятый городишко! — воскликнул дядя. — Я очень сожалею, что уступил даже один аршин этой земли, хотя я от этой продажи выручил, в сущности, немало денег. Но что такое деньги! Они не могут нас вознаградить за то, что дорого нашему сердцу.

— Вы говорите, дядя, что получили большую сумму за тот клочок земли, а во сколько, смею спросить, ценили Сатанстое, когда он вам достался от деда?

— Уж и тогда по своей стоимости Сатанстое представлял собою довольно кругленькую сумму. Ведь это первоклассная прекраснейшая ферма и вместе с камышами и солончаками имеет не менее пятисот акров всякой земли.

— Насколько помнится, вы получили Сатанстое в тысяча восемьсот двадцать девятом году?

— Да, именно, это был год смерти моего отца. В то время эту ферму ценили в тридцать тысяч долларов, но ведь в ту пору земля в Вестчестере не имела большой цены.

— Да, знаю. Ну, а впоследствии вы продали городу около двухсот акров, в том числе значительную часть камышей, за пустячную сумму в сто десять тысяч долларов наличными деньгами, не так ли? Дельце недурное! Грех сказать!

— Наличными деньгами я получил лишь восемьдесят тысяч, а остальные тридцать обеспечены верной закладною.

— Ведь закладная же у вас цела и сейчас, насколько я знаю; эта ипотека, кажется, простирается чуть ли не на весь Дибблтон. Да, что и говорить, целый, хотя и небольшой, но все же город, может считаться недурным обеспечением для тридцати тысяч долларов.

— Оно, конечно, так, но все же, если бы мне вот сейчас вздумалось оправдать свои деньги, то, право, любой филадельфийский поверенный был бы в немалом затруднении, так как ему пришлось бы воевать с каждым отдельным владельцем городских акций.

— Хм, значит, с Лайлаксбушем вам было меньше хлопот?

— Да, там дело совсем иное. Ты знаешь, Лайлаксбуш расположен на острове Манхаттен, и нет сомнения, что рано или поздно там будет построен город. Правда, что эта ферма находится почти в восьми верстах от ратуши, но, несмотря на это, эта земля во всякое время найдет покупателя и может дать большие деньги. Да и кто может знать, что со временем город не разрастется до самого Кингсбриджа?!

— Я слышал, что вы за него взяли хорошую цену, дядя?

— Да, немало, триста двадцать пять тысяч долларов наличными. Я не соглашался на рассрочки и требовал всю сумму сразу. Теперь все эти деньги мною помещены в надежных шестипроцентных акциях компании штатов Нью-Йорк и Огайо.

— Здесь многие сочли бы это за весьма дурное помещение капиталов,

— заметил я.

— Тем хуже для них! Что там ни говори, Америка — великая и славная страна; мы можем только радоваться и гордиться, что мы с тобой ее сыны, нет нужды, что в нее кидает камни чуть ли не весь крещеный мир.

— Но ведь нельзя не сознаться, что у других это желание бросать в нас камнем явилось, вероятно, просто из подражания нам, так как, поистине, если и есть такая нация, которая только и делает, что постоянно побивает сама себя камнями, так это наша возлюбленная родина.

— Да, есть грех, но это ведь не более, как пятно на Солнце! Ты повидал и ознакомился теперь довольно основательно почти со всеми народами и странами Старого Света и должен был сам лично убедиться, насколько наша родина стоит выше их всех.

— Я помню, дядя, что вы всегда так отзывались об Америке, а вместе с тем вы большую половину своей жизни, с того момента, как стали независимы, провели вне этой великой и славной страны.

— Это чистейшая случайность, дело вкусов и склонностей, мой друг; любя душевно свою родину, я не решусь утверждать, что Америка — именно та страна, где молодому человеку всего приятнее вступать в жизнь, о, нет! У нас число различных развлечений и увеселений слишком ограничено; у нас народ все больше деловой, и там живется хорошо семейным людям, имеющим свой собственный родной очаг, свою семью и свое дело; а человеку свободному, ничем не занятому, без всяких сильных сердечных привязанностей, трудно найти у нас такое разнообразие и развлечений, и наслаждений, как в этой старой части света. Мало того, я готов согласиться, что не материально, а умственно в любой столице или большом центре какого-нибудь европейского государства люди переживают за один день больше разного рода впечатлений и ощущений, нежели, например, у нас, в Нью-Йорке, Филадельфии и Балтиморе за целую неделю.

— Ну, а о Бостоне вы не упомянули, дядя! — заметил я.

— Да, о Бостоне я ничего не говорю, там все ужасно чутки и впечатлительны, а потому лучше оставить их в покое. Но если здесь, в Европе, людям праздной жизни, людям, с некоторой утонченностью вкусов и привычек, живется лучше, чем у нас, зато каждому человеку дела и плодотворной мысли, каждому филантропу, философу, экономисту найдется в Америке много материала, доказывающего превосходство нашей нации. Взгляни хотя бы на наши законы: какое удивительное равенство для всех! И все они построены на непоколебимых основах справедливости и правды, направлены на благо общества и каждой отдельной личности и одинаковы для бедных и богатых.

— Да так ли, дядя?! Равно ли покровительствуют все наши законы и бедным, и богатым?

— Ну, я готов, пожалуй, согласиться, что тут есть некоторый грех, но всему человечеству присуще некоторое пристрастие; никто не вправе ожидать здесь, на земле, полного совершенства, и в сущности, если говорить правду, то даже и пристрастие это скорее клонится в лучшую, а не в худшую сторону. Если уже неизбежно, согласно вечному порядку жизни, что во всем должна быть некоторая доля несправедливости или неравенства, то, без сомнения, лучше, чтоб это было в пользу бедняков, чем в пользу богачей.

— Нет, дядя, истинная справедливость не разбирает, кто беден, кто богат — она должна быть одинакова для всех. Мне часто приходилось слышать, что гнет и власть большинства — это самый ужасный, самый беспощадный деспотизм.

— Да, там, где этот деспотизм на самом деле существует; конечно, легче удовлетворить одного тирана, чем целую толпу тиранов, да и ответственность, если она ложится на одного, бывает несравненно тяжелее и страшнее, и самая вина проступка ярче и перед Богом, и перед людьми; вот почему я верю и понимаю, что самодержавный царь даже тогда, когда имеет наклонность быть деспотом, может быть остановлен и удержан от некоторых поступков и деяний страхом ответственности за свои поступки, если вся тяжесть этой ответственности должна пасть всецело на его голову. Но ведь у нас почти ни в чем не проявляется какой бы то ни было деспотизм, а если даже где-нибудь он существует, то уж, конечно, не в такой мере, чтобы перевесить все преимущества нашей системы правления.

— Я слышал, дядя, от очень умных людей, что первое печальное явление нашей системы, это — постепенный упадок чувства справедливости в нас самих. Судьи наши утратили мало-помалу все свое влияние, тогда как присяжные настолько же искусно и усердно создают законы, насколько обходят и преступают их, смотря по обстоятельствам.

— Во всем этом есть доля правды, Хегс, об этом я не спорю; и я не хуже тебя знаю, что в любом более или менее важном процессе принято спрашивать не то, которая из двух тяжущихся сторон права, а то, чью сторону гнут присяжные. Впрочем, я ведь вовсе не говорю о совершенстве, я только утверждаю, что родина наша — великая и славная страна, и мы с тобой можем гордиться, что старый Хегс Роджер, наш предок и тезка, вздумал сюда переселиться полтора века тому назад. Чем я особенно горжусь у нас, так это равенством всех людей перед законом.

— Да, если бы богатые имели те же права и преимущества, как беднота, тогда и я бы согласился с вами.

— Ну, да, об этом можно кое-что сказать, но это же неважно.

— Ну, а последний новейший закон о несостоятельности и банкротствах! Что вы на это скажете?

— Да что и говорить! Это, действительно, возмутительное дело!

— А случалось ли вам, дядя, слышать или читать об одном фарсе, поставленном по этому самому поводу на одной из второстепенных сцен в Нью-Йорке, вскоре после нашего с вами отъезда из Америки?

— Нет, не слыхал, хотя, говоря правду, все наши пьесы, в сущности, все те же фарсы — о них и говорить, пожалуй, не стоит.

— Нет, эта пьеса заслуживает некоторого внимания, она задумана довольно остроумно: это все та же старая история доктора Фауста, в которой молодой повеса запродал дьяволу свою душу и тело. И вот однажды вечером, когда он вместе с целой гурьбой веселых, хмельных товарищей кутил, развратничал, шумел и веселился, является к нему его кредитор и требует, чтобы его впустили. И вот он входит, на козьих ножках и с рожками на лбу, а также, если я не ошибаюсь, с длинным тонким хвостом на манер коровьего; однако Том (это имя повесы) не робкого десятка парень, его безделицей не напугаешь, он настаивает на том, чтобы его приятель Дик докончил начатую веселенькую песню, прерванную приходом незваного гостя, как-будто появление этого последнего нимало его не касалось. Но, несмотря на то, что у всей остальной компании не было никакого рода дел или условий с косматым чертом, Сатаной, все же у большинства были тайные грешки, благодаря которым все они чувствовали себя не совсем ловко в присутствии этого нового лица, и многие из них смутились, несмотря на изрядное количество выпитого вина. Однако запах серы давал о себе знать, напоминая о присутствии здесь не совсем обычного гостя; тогда Том, встав из-за стола, подходит к нему и вежливо осведомляется, по какому делу он явился сюда.

— Вот это ваше обязательство, милостивый государь, — отвечает нахалу Сатана, указывая многозначительно на некий документ.

— Ну, обязательство, так что же из того? Ведь оно, кажется, в порядке?

— Да, но разве это не ваша подпись, не ваша рука?

— Ну, да, моя, я этого не отрицаю!

— И подпись эта сделана вашей кровью?

— Да, это ваша шутовская выдумка, я вам тогда же говорил, что чернила имеют ту же цену перед лицом закона.

— Ваш срок истек семь минут и четырнадцать секунд тому назад! И я теперь требую уплаты!

— Ха, ха! Вот славный долг! Да кто же теперь платит? Даже и Пенсильвания, и Мэриленд, и те не думают платить! А, впрочем, если вы настаиваете, то сделайте одолжение, — и с этими словами Том вытаскивает из кармана бумагу и добавляет с неподражаемым комизмом: — Так вот, уж ежели вы так требовательны, вот получите — это новый закон о несостоятельности и банкротствах, подписанный Смис-Томсоном.

После этого разочарованный вконец Сатана исчез со скрежетом зубовным, бормоча всякие проклятия.

Дядя Ро рассмеялся от души; но вместо того, чтобы из моего рассказа сделать те выводы, каких я ожидал, получил после этого лишь еще лучшее мнение о нашей родине.

— Так что же, Хегс, это доказывает только, что между нами есть немало смышленых парней! — воскликнул он и даже прослезился от умиления. — Хотя есть несколько дурных и превратных законов и несколько дурных и развращенных людей, которые применяют их не так, как должно, но что же из того? Ведь говорят: в семье не без урода! А вот и Джекоб с нашими письмами и газетами! Их целая корзина.

Действительно, Джекоб, очень почтенный негр, внук старого невольника по имени Джеп, который и до настоящего времени жил на моей земле в прекрасном Равенснесте, принес нам около двухсот писем. В этот момент мы кончали десерт, и я и дядя поднялись из-за стола, чтобы взглянуть поближе на все эти конверты и обертки. Разобрать нашу почту было на этот раз дело нелегкое.

— Здесь целая дюжина писем моей сестры, — заметил я, разбирая газеты и письма, адресованные на мое имя.

— Конечно, ведь твоя сестра еще не замужем и потому имеет время думать о брате, ну, а мои все замужем и одно письмо в год — максимальная порция. Но вот дорогой почерк моей матери. Урсула Мальбон никогда своих детей не позабудет. Ну, теперь покойной ночи, милый Хегс, — добавил дядя, забрав всю свою почту, — нам на сегодня дела хватит, а завтра увидимся поутру и сообщим друг другу наши новости.

— Покойной ночи, дядя! — отозвался я. — Завтра за завтраком мы с вами побеседуем опять о нашей милой родине и о наших близких.

Note 1

Особого рода рыба.

Note 2

Сорт вкусной французской груши.

* Глава II

Отчего склоняется чело моего государя, как колос, отягченный благодеяниями Цереры?

«Генрих VI»

Я вчера улегся спать не ранее двух часов ночи и встал поутру около десяти, но лишь после одиннадцати ко мне явился Джекоб с докладом, что господин его вышел из своей спальни в столовую и ожидает меня к завтраку. Конечно, я, в свою очередь, немедля поспешил к нему, и несколько минут спустя мы с дядей уже сидели за столом.

При входе меня поразил серьезный, озабоченный вид дяди. Возле его прибора на столе лежало несколько номеров газет и письма. Его обычное приветствие «добрый день, Хегс» было как и всегда ласково и сердечно, но мне послышалась в его словах какая-то грустная нотка.

— Надеюсь, у вас не было никаких неприятных известий?! — воскликнул я, поддавшись первому впечатлению. — Последнее письмо, которое я получил от Марты, нас извещает, что бабушка отлично себя чувствует, и все ее письмо дышит беспечной веселостью.

— Да, матушка моя здорова и, очевидно, несмотря на свои восемьдесят лет, прекрасно сохранилась; но все-таки ей хочется поскорее свидеться с нами, особенно с тобой; ведь внуки всегда бывают любимцами бабушек. А у тебя все известия приятные?

— Да, неприятного нет ничего! Все письма от Марты скорее веселые; я полагаю, что теперь она должна быть красавицей.

— И я в этом уверен, не может быть, чтобы Марта Литтлпедж не была хороша; у нас, в Америке, пятнадцать лет для молоденькой девушки, бесспорно, такой возраст, когда можно почти что безошибочно определить, какая из нее должна быть женщина; к тому же я не раз слыхал от старых людей, знавших нашу бабку, что Марта очень похожа на нее, когда та была в ее летах, а наша бабка в свое время была первейшею красавицей во всей стране.

— В письмах сестры встречаются также намеки на некоего Дарри Бикмэна, который, очевидно, очень сердечно к ней расположен. Вы, дядя, верно, знаете это семейство Бикмэн?

Дядюшка удивленно взглянул на меня; как истый ньюйоркец и по рождению, и по связям, мой дядя питал особое уважение ко всем старым и коренным фамилиям страны и штата.

— Ты и сам, верно, должен знать, Хегс, что у нас имя Бикмэн считается старинным и всеми уважаемым, — ответил дядя. — Есть одна ветвь этих Бикмэнов или Бакмэнов, поселившаяся по соседству с нашим Сатанстое, и я предполагаю, что Марта, навещая мою мать, имела случай видеть и встречать их там. Да, это известие меня сердечно радует. Но, между прочим, я получил одно, которое меня глубоко огорчило! — добавил дядя.

Встревоженный и удивленный, я смотрел на его красивое и огорченное лицо, которое он прикрывал рукою.

— Осмелюсь спросить вас, что это за вести, которые так огорчили вас? — решился я спросить, наконец, дядю.

— Да, я тебе сейчас все расскажу. Ты должен знать об этом уж потому, что ты имеешь прямое отношение к этому делу.

— Я не понимаю, на что вы намекаете, милый дядюшка. Будьте добры, объяснитесь обстоятельнее.

— Я это знаю и потому сейчас же поясню то, что сказал. Ты, конечно, знаешь земли Ван-Ренсселара; они занимают громадное пространство на протяжении сорока восьми миль от запада к востоку и двадцати четырех миль с севера к югу. За исключением трех или четырех городов, лежащих на этом пространстве, вся земля эта принадлежала одному человеку. По смерти последнего Ван-Ренсселара осталось около двухсот тысяч долларов различных недоимок с разных лиц, арендовавших его земли, и этою-то суммой он в своем завещании распорядился по своему усмотрению, назначив и душеприказчиков для приведения в исполнение своей последней воли. И вот попытка собрать эти деньги и вызвала первые смуты и беспорядки в стране. Те, которые столько времени спокойно оставались должниками, не захотели и теперь платить свои долги. Люди эти, зная всю силу и значение большинства в Америке, составили союз с другими им подобными людьми, мечтавшими о том, чтобы одним разом уничтожить всякую поземельную и арендную плату. Вот этот-то союз людей, желающих пользоваться чужой землей, но не желающих платить, и создал так называемые смуты очага. Вдруг появились группы людей, выряженных наподобие индейцев, укутанных в коленкоровые рубашки и маски цвета кожи краснокожих, вооруженных преимущественно ружьями и ножами; они вооруженной силой восстали против законной исполнительной власти полиции и судебных приставов и воспрепятствовали им собирать ренту так нагло, что судебная власть нашла необходимым вытребовать себе на помощь значительный корпус милиции, чтобы оградить своих должностных лиц во время исполнения ими служебных обязанностей. Казалось, что такой радикальной мерой бунтовщики были усмирены и порядок в стране вновь водворен; на самом деле тут вышло на беду одно весьма печальное недоразумение или ошибка. Губернатор провинции, выславший по требованию полиции на место бунта военную милицию, доложил о случившемся в законодательный совет в числе дел, относящихся к жалобам, претензиям арендаторов, как-будто они были в этом деле пострадавшими, тогда как, в сущности, действительно пострадавшими являлись только одни землевладельцы, то есть Ван-Ренсселар в ту пору. Эти беспорядки происходили исключительно только на их земле. И эта-то ошибка губернатора нанесла нашей стране громадный вред, которого, конечно, и сам он не предвидел.

— Я удивляюсь, как могла произойти подобная ошибка, как можно было говорить в защиту арендаторов, когда для землевладельца не было сделано ничего, кроме того, что строго предписывает наш закон.

— Я вижу здесь одну только причину, а именно: все дело в том, что землевладелец — единичная личность, а возмутившихся арендаторов около двух тысяч человек. Несмотря на всевозможные обвинения богатых землевладельцев в феодализме, аристократизме и барстве, ни один из Ренсселаров не имеет ни на йоту более прав или предпочтений перед законом, или иных экономических преимуществ, чем их последний конюх или лакей, если только они не негры. А всяких гарантий и обеспечений даже имеют гораздо меньше, чем их слуги и арендаторы.

— Итак, вы полагаете, что смелость и нахальство этих бунтовщиков исключительно объясняются только тем, что они представляют собою большинство избирательных голосов?

— Да, без сомнения! Если бы на каждой ферме имелось по хозяину, как имеется арендатор, то жалобы этих последних были бы приняты властями с полнейшим равнодушием, а если б на каждого арендатора приходилось по два землевладельца, то, вероятно, те же жалобы с негодованием были бы отвергнуты и оставлены без последствий.

— Но в чем, собственно, состояли жалобы господ арендаторов?

— Они жаловались на некоторые параграфы в своих условиях и контрактах, которые когда-то сами добровольно подписали, или вернее, были недовольны всеми параграфами от первого до последнего; их более всего огорчало то обстоятельство, что они не могли назваться полными, самовластными собственниками тех земель, которые по праву принадлежат не им, а их землевладельцу. Все они возроптали на контракты и всякого рода узаконенные документы, совершенно забывая, что только благодаря им теперь пользуются теми правами, какие им даны на эксплуатируемую ими землю, и что с того момента, как бумаги эти будут признаны недействительными, они тотчас же потеряют всякие права на занимаемые ими земли.

— Но как же не причастная к этому делу часть общины не восстала на защиту правого дела, не потребовала уничтожения подобных злоупотреблений и не уничтожила вконец?

— Ах, милый друг, наши законы писаны в расчет, что они будут добросовестно применяться, с твердой уверенностью, что в нашей республике всегда найдется достаточное число людей, вполне честных и справедливых, которые будут неуклонно следить за святостью и нерушимостью закона. Но на самом деле грустная истина показывает нам, что люди благонамеренные и хорошие обыкновенно бездействуют и остаются совершенно пассивными, а деятельность выпадает почти постоянно на долю людей злонамеренных, людей интриги. Нет, нет! Что там ни говори, но в смысле политического влияния никогда не следует рассчитывать на деятельность добродетели: обязательно следует опасаться во всякое время порочной и преступной деятельности зла.

— Вы смотрите не с особенно лестной точки на наше человечество, милый дядя.

— Я говорю о людях, какими их видел и узнал в двух противоположных полушариях. Но вернемся к вопросу об арендаторах: они стали кричать о правах феодализма еще и на том основании, что некоторые из фермеров господ Ван-Ренсселаров должны были выплачивать известную часть своей арендной платы не деньгами, а живностью или же несколькими рабочими днями в пользу владельца. Мы с тобой ведь достаточно знаем Америку и все ее жизненные условия, чтобы понять, что большинство земледельческого класса было бы очень счастливо, если бы им позволяли уплачивать поземельную ренту рабочими часами или различной живностью, а не деньгами; одно это уже ясно доказывает всю безосновательность вышеупомянутых сетований и жалоб. Да и на самом деле, что в этом обязательстве более феодального, чем в обязательстве булочника или же мясника по отношению к известному лицу, которому бы они обязались в течение определенного срока поставлять ежемесячно или ежедневно известное количество мяса и булок! При том, если никто не возмущается уплатой ренты хлебом и зерном, то почему же возмущаться уплатой ренты птицей?

— Но если я не ошибаюсь, — заметил я, — ведь эти обязательства всегда могут быть заменены денежною платой, не так ли?

— Совершенно верно, это всегда предоставляется на усмотрение фермера, и самое обязательство это, взамен денежной платы, обыкновенно делалось для облегчения и по желанию, и по просьбе самих арендаторов. Каждому здравомыслящему человеку, конечно, вполне ясно, что обязанность платить ренту отнюдь не создает никакой политической зависимости, равно как и открытый кредит в любой лавке — и даже того меньше, особенно если говорить о договорах и условиях арендаторов Ренсселаров; всякий должник или кредитор в любой лавке обязан уплатить свой долг в каждый данный момент, когда того потребует его заимодавец, тогда как фермеры заранее знают срок и день уплаты и могут задолго готовиться к нему. Это чистый абсурд возмущаться арендными условиями и называть их отголосками феодализма; ведь, в сущности, эти условия гораздо выгоднее для арендаторов, чем для кого-либо другого. Как я тебе уж говорил, Хегс, многие из них были «бессрочные» или же «постоянные», не трудно понять, что чем длиннее срок условия, тем выгоднее для нанимателя: предположим, например, что два фермера сняли у некоего землевладельца землю один — на бесконечный срок, а другой — на пять лет. Который же из них, думаешь ты, будет более независим от политического влияния землевладельца? Конечно, тот, который заключил условие на бесконечный срок! Он, в сущности, настолько же независим от своего землевладельца, как и землевладелец от него, за исключением лишь обязательства уплачивать в определенный срок условную арендную плату. Но, погоди, главное-то еще впереди. Ведь я еще не рассказал тебе и половины всех тех ужасов, какие вызвал этот, в сущности, совершенно безосновательный протест.

— Что же еще случилось? Скажите, ради Бога, дядя!

— Вот видишь ли, все эти беспорядки, действительно, начались на землях Ренсселаров; но вскоре не преминуло обнаружиться, что эти злоупотребления феодальной системы простираются далеко за пределы владений господ Ренсселаров, и те же беспорядки возникли и в других местах штата. Открытое сопротивление закону и прекращение арендной платы происходило и на землях Ливингстонов и, наконец, в восьми или десяти других графствах. Образовались почти повсеместно какие-то сборные войска или, вернее, хорошо вооруженные шайки, открыто сопротивляющиеся власти сборщиков поземельной ренты и появляющиеся замаскированными индейцами повсюду, куда только являлись посланные правительством чиновники для взимания с должников следуемой от них ренты. Дело это дошло уж до того, что эти шайки не побоялись уложить на месте и ранить нескольких должностных лиц, — все признаки близкой междоусобицы были налицо.

— Но что же, ради Бога, делало в это время правительство?

— О, оно делало много таких вещей, которых ему, наверное, не следовало бы делать, и наоборот, не делало почти ничего из того, что ему следовало бы делать! Самое простое и вместе с тем и самое разумное было бы, конечно, вызвать порядочный по своей численности отряд войск, который бы появлялся повсюду, где только замечалось присутствие антирентистов с их пресловутыми инджиенс, как они называли свои ряженые шайки; тогда бы разбитые наголову нарушители общественной тишины не замедлили, утомившись от преследований, рассеяться, как пыль по ветру; но вместо того наше правительство буквально ничего не делало, вплоть до того момента, когда дело дошло уж до кровопролития и беспорядки эти стали не только позором для правительства, но и бичом для всех порядочных людей, не говоря уже о тех, права и собственность которых страдали в этом вопросе. И вот, только тогда власти наши, наконец, спохватились и обнародовали закон, гласивший, что всякий, появившийся в публике ряженым и вооруженным, будет считаться законопреступником и судиться как таковой. Однако мой поверенный мистер Деннинг сообщает мне, что в Делаваре уже теперь закон этот открыто нарушается и банды более тысячи человек инджиенсов, переряженных и вооруженных, выказали открытое сопротивление сборщикам арендной платы. Чем это может кончиться, знает один Бог!

— Неужели вы опасаетесь серьезной междоусобной войны?

— Трудно сказать, что из этого может выйти и куда могут привести подобные ошибки и заблуждения, когда им беспрепятственно позволяют развиваться в народе, да еще в такой стране, как наша родина. До сих пор эти бунтовщики, в сущности, не заслуживали ничего иного, кроме презрения и пренебрежения, и всех их можно было бы, при некоторой энергии со стороны правительства, вразумить и привести к порядку менее чем за неделю, но наши власти только бездействуют. В некоторых отношениях наше правительство поступает прекрасно, но зато в других оно настолько пошатнуло и святость собственности, и личные права человека и гражданина, что едва ли эти ошибки легко можно будет исправить, если только вообще дело это еще хоть сколько-нибудь поправимо.

— Мне странно слышать это от вас, дядя, насколько мне известно, вы принадлежите ведь к той же партии и держитесь одних и тех же убеждений, что и те люди, которые теперь стоят у власти.

— Так что ж из этого? Когда ты видел, Хегс, чтобы я в силу своих политических убеждений и симпатий поддерживал или оправдывал то, что я считаю дурным или постыдным? — возразил дядя тоном, в котором слышался легкий упрек и укоризна. Затем он продолжал:

— Прежде всего, правительство взглянуло на этот вопрос совсем не так, как следовало, не разобрав, кто прав, кто виноват, и не поняв даже того, что все претензии и ропот арендаторов сводятся лишь к тому, что другой человек не желает им предоставить распоряжаться его собственностью по их усмотрению. Затем один из губернаторов был даже настолько гуманен, что предложил род компромисса, чтобы уладить это дело, что вовсе не входит в его компетенцию, так как для всякого рода тяжб существуют суды. Как бы там ни было, но этот господин предложил, чтобы Ренсселары получили от каждого из своих арендаторов, который того пожелает, известную сумму денег, доход с которой равнялся бы сумме, получаемой им с данной земли ежегодной арендной платы. Но вот некий гражданин, обладающий совершенно достаточным для него состоянием, не заботящийся нимало о приращении своих богатств, который дорожит своим поместьем вовсе не потому, что оно представляет собою известную стоимость, а потому, что с ним у него связаны многие дорогие для него воспоминания, он получил его от своих предков, он здесь родился, жил и надеялся умереть — и вдруг потому только, что его арендатор, поселившийся на его земле каких-нибудь шесть месяцев тому назад, облюбовал арендованную им ферму и не желает иметь над собою владельца, а желает, чтобы эта ферма стала его личной собственностью, губернатор великого штата Нью-Йорк становится почему-то на сторону этого нахала, вооружаясь против ни в чем не повинного наследственного владельца данного поместья, и предлагает ему без всяких рассуждений продать то, что тот вовсе не имеет желания продавать, да к тому же еще за сумму, значительно меньшую против настоящей ценности этого участка. Разве это не возмутительно?!

— Хотелось бы мне знать, какое употребление посоветует после того его превосходительство сделать бывшему владельцу той земли, которая, по его настоянию, должна была быть продана, из тех денег, которые злополучный их эксземлевладелец выручит от этой насильственной продажи? Быть может, он посоветует ему купить другое поместье и построить там новый дом с тем, чтобы их у него снова отняли, как только какой-нибудь арендатор вздумает вопиять об аристократизме, доказывая свою преданность демократизму тем, что изгоняет неповинного ни в чем человека из его родного гнезда с тем, чтобы занять его место. Нечего сказать, хорошее положение!

— Я нахожу твои замечания, Хегс, весьма дельными, действительно, теперь землевладельцам остается только строить свои дома на колесах, для того, чтобы иметь возможность перемещать свое жилье с одного места на другое, в случае, если кому из арендаторов придет фантазия принудить его продать свой наследственный участок.

Вероятно, наш разговор на эту тему затянулся бы очень долго, если бы нас не прервал приход дядюшкиного банкира, который положил конец всем нашим размышлениям по этому вопросу.

Глава III

О, когда увижу я землю, где я родился? Прекраснейшее место на поверхности земли! Когда я пройду по этому театру любви, по нашим лесам, холмам, сквозь деревни и горы, с девушкой, гордостью наших гор, которую я обожаю.

Монгомери

Поистине, для каждого американца, прожившего долгое время вдали от своей родины, узнать о том, что там, в его родной стране, разыгрываются явления и сцены, достойные истории средних веков, было, конечно, немаловажной новостью! И это та самая страна, которая гордилась не только тем, что служит убежищем для всех обиженных и угнетенных, но и тем, что свято охраняет права каждого человека! Все то, что мне теперь пришлось узнать, огорчало меня до крайности. За все время моих скитаний по чужим краям я привык думать, что Америка — страна самой справедливости и передовой, образцовой внутренней политики, и теперь мне жаль было утратить эту иллюзию.

Между тем дядя и я безотлагательно решили вернуться на родину; это решение, кроме того, настоятельно предписывала нам и осторожность. Мне исполнилось недавно двадцать пять лет, тот возраст, когда я мог вступить в бесконтрольное управление и пользование всем своим состоянием. В письмах, полученных моим бывшим опекуном, а также и в некоторых газетах, упоминалось о том, что некоторые из арендаторов поместья Равенснест также примкнули к союзу антирентистов, делали взносы на содержание инджиенсов и становились настолько же опасными и ненадежными людьми, как многие другие в отношении всякого рода насилия, разрушения и уничтожения, хотя и продолжали еще покуда платить ренту за мои земли.

Согласно нашему решению мы тотчас же приняли все необходимые для того меры, чтобы могли выехать как можно скорее из Парижа, с тем, чтобы в последних числах мая быть уже у себя на месте.

— Стоит только подумать, — говорил дядя между разного рода распоряжениями и указаниями Анри и другим служащим, — стоит только подумать, до каких абсурдов могут доходить люди, когда они начинают в чем-либо пересаливать, будь то в политике, в религии или же даже просто в моде! Так, например, существуют журналы «свободного обмена», которые считают за великий грех прогресс в понятиях и взглядах препятствовать землевладельцу и арендатору заключать между собою те условия, какие для них более всего удобны и приятны, и возмущаются как чем-то чудовищным установлением таксы для извозчиков, чтобы оправдать принцип свободы и свободной торговли; по их мнению, несравненно лучше, чтоб нанимающий извозчика так же, как и извозчик, стояли и мокли под дождем, торгуясь относительно цены. Нет, положительно я не могу понять, как могут люди мириться с своею собственной непоследовательностью! Да, кстати о непоследовательности! Я хотел сказать, что тебе следовало бы расстаться с одним странным украшением над твоим местом в церкви.

— Я не совсем вас понимаю, дядя!

— Да разве ты забыл, что над вашим фамильным местом в церкви святого Андрея, в Равенснесте, красуется род деревянного резного балдахина?

— Ах, да, теперь я вспоминаю; действительно, это весьма безобразное украшение; я всегда находил этот навес не только вычурным и ни к чему не нужным, но и лишенным всякого вкуса и смысла.

— По словам мистера Деннинга, в числе других сетований и претензий против тебя одной из причин является и твое место в церкви, украшенное в знак отличия от мест остальных прихожан этим громоздким балдахином. Конечно, если бы эта скамья, украшенная этим же балдахином, принадлежала, например, семье Ньюкем, никто не вздумал бы обращать на нее внимание, а в данном случае он порождает зависть — его считают атрибутом и проявлением твоей кичливости.

— Да ведь не я же его там поставил, мне даже в голову не приходило, что это знак отличия, я принимал его просто за украшение самого здания церкви!

— Но все же надеюсь, что и ты того мнения, Хегс, что в церкви и на кладбище не должно быть никаких светских отличий, так как и перед Богом, и перед смертью все люди равны. Я вообще всегда был против этого и возмущался всякого рода привилегиями в собрании верующих и среди прихожан одной и той же общины.

— Без всякого сомнения, дядя, я согласен с вами и отнюдь не прочь убрать этот старинный балдахин, но, тем не менее, я не могу понять, какое может быть соотношение между этим старым и безобразным украшением и вопросом ренты и нашими законными правами?

— Все дело в том, что когда причины безосновательны, то неизбежно приходится нагромождать аргументы всякого рода с исключительной целью сбить с толку логику. Но довольно об этом! Нам предстоит еще заниматься этим вопросом гораздо более, чем бы мы того желали. Ты знаешь, что в числе множества полученных мною писем есть также по письму от каждой из моих воспитанниц.

— А, это действительно отрадная для меня новость! — шутливо воскликнул я.

— Обе они, благодарение Богу, здоровы и пишут очень мило; право, мне хочется похвастать тебе письмом Генриетты, которое поистине делает ей честь. Я сейчас принесу его тебе сюда; оно осталось в моей комнате на столе. — И с этими словами дядя направился в свой кабинет.

Теперь мне следует посвятить читателя в один секрет, имеющий некоторую связь с последующим. Перед моим отъездом из Америки мне очень настоятельно советовали помолвиться с одной из трех девиц, а именно: Генриеттой Кольдбрук, или Анной Марстон, или же Оппортюнити Ньюкем.

Мисс Генриетта Кольдбрук была дочь гордого, надменного англичанина, хорошей семьи, человека богатого, переселившегося вследствие каких-то политических веяний в Америку, которую он считал землей обетованной для всяких спекуляций. На самом же деле он сильно подорвал свои капиталы этими спекуляциями и, вероятно, разорился бы вконец, если бы только не умер вовремя.

Единственная дочь его наследовала, однако, после его смерти прекрасное поместье, которое, под добросовестной опекой и в руках деятельного опекуна, моего дяди Ро, стало давать не менее восьми тысяч долларов годового дохода. Это значительное состояние делало Генриетту Кольдбрук весьма желанной невестой для большинства молодых людей. Из писем бабушки моей мне стало известно, что вследствие кое-каких деликатных намеков со стороны моего дяди в душе этой молодой девушки зародилось ко мне какое-то еще смутное чувство, которое я всецело приписал простому любопытству.

Мисс Анна Марстон была также не бедная наследница, но, конечно, не могла соперничать в этом отношении с мисс Кольдбрук; у нее было не более трех тысяч долларов ежегодного дохода и маленький, скопленный ею из процентов капитал. Два ее брата были кутилы и без толку мотали отцовское наследство, но мисс Анна была воспитана своей разумной матерью в прекрасных строгих правилах, и все отзывались о ней, как о девушке красивой, умной, скромной и во всех отношениях прекрасной.

Мисс Оппортюнити Ньюкем слыла красавицей Равенснеста, селения, расположенного на моей земле. Это была так называемая сельская красавица, с сельским образованием и воспитанием и сельскими манерами. Оппортюнити была дочь Овида, а Овид был сын Язона Ньюкема. Все они от отца к сыну наследовали небольшой домишко, построенный дедом теперешнего его владельца на моей земле, арендованной ими на долгий срок. Это жилище вот уже восемьдесят лет носило название дома Ньюкем, а его владельцы в течение всего этого времени арендовали у моих предков мельницу, шинок и ферму, ближайшую к селению Равенснест. При этом я прошу заметить, что семья Литтлпедж владела Равенснестом и всеми прилегавшими к нему землями гораздо ранее, чем на одном из их участков поселилась семья Ньюкем. Я преднамеренно о том напоминаю читателю, так как в очень непродолжительном времени он будет иметь случай убедиться в том, что некоторые люди были весьма склонны забыть об этом.

У Оппортюнити был брат по имени Сенека, или Сенеки, как сам он выговаривал свое имя. Так как семья Ньюкем в течение трех поколений была близка нашей семье и так как молодой Сенека выбился в адвокаты и мог считаться до известной степени человеком с некоторым образованием, то мне иногда случалось бывать в обществе брата и сестры Ньюкем. Оппортюнити выказывала чрезвычайную привязанность к моей бабушке и моей, тогда еще маленькой сестренке, и, по-видимому, очень охотно бывала в «Nest», как в обыденном разговоре принято было называть наш дом в поместье Равенснест, от которого и само селение получило свое имя; мне нередко приходилось испытывать на себе чары мисс Оппортюнити, причем я принужден сознаться, что она никогда не упускала случая испробовать на мне свое искусство.

Но возвратимся к дяде и к письму мисс Генриетты.

— Вот оно! — весело воскликнул мой опекун, выходя с письмом в руке в нашу столовую, где я его все время ожидал. — Прелестное письмо, честное слово! Как бы охотно я прочел тебе его все целиком, но обе мои барышни заставили меня перед отъездом обещать им, что я не покажу их писем никому, то есть тебе. Но тем не менее я того мнения, что переписка этих молодых девушек стоит того, чтобы поинтересоваться ею, и мне кажется, что я сумею прочесть тебе небольшой отрывок из этого письма.

— Мне кажется, что лучше было бы этого не делать; ведь это, так сказать, измена, и я не желал бы быть в этом деле соучастником; если мисс Кольдбрук не желает, чтобы я читал ее письма, то она, вероятно, не пожелала бы, чтобы и вы их мне читали.

Дядя взглянул на меня при этом несколько укоризненно. Между тем, он все еще продолжал держать в руках развернутое письмо, пробегая глазами некоторые строки, то улыбаясь, то посмеиваясь себе под нос, то восклицая: «Как это остроумно! » «Как прелестно! » «Какая, в самом деле, милая девушка! » — как бы желая возбудить мое любопытство; но я по-прежнему оставался совершенно безучастен, и потому дяде пришлось волей-неволей умерить свой энтузиазм и отложить в сторону это письмо.

— Да, — сказал он по некотором размышлении, не лишенном известной доли недоумения, как я заметил, — я уверен, что эти барышни будут очень обрадованы нашим возвращением; в последнем письме я извещаю матушку о том, что мы вернемся осенью, приблизительно в октябре, ну а теперь окажется, что мы уже будем дома в начале июня.

— Я уверен, что сестра моя Патт будет в восторге; что же касается других девиц, то полагаю, что у них найдется такое множество знакомых и друзей, которые их теперь интересуют, что им навряд ли есть время думать о нас.

— Ты к ним несправедлив, Хегс; из их писем я вижу, что они относятся к обоим нам с живейшим интересом.

— Понятно! — воскликнул я. — Какая молодая девушка в наше время ожидает без некоторых радостных надежд возвращения пожилого и богатого друга?! — не без иронии уронил я.

Мой дядя возмутился.

— Ну, в таком случае ты, право, не стоишь ни одной из них!

— Благодарю вас, дядя!

— Твои слова не только глупы, но и дерзки, мой милый; кроме того, я думаю, что ни одна из двух тебя в мужья не пожелает, даже и в том случае, если бы ты вздумал завтра же предложить им себя в мужья.

— Я рад этому верить; в их же интересах, мне кажется, что было бы более чем странно, если бы они приняли предложение человека, которого они почти не знают, не видев с тех пор, как ему минуло пятнадцать лет.

Мой дядя рассмеялся, хотя и было видно, что он всем этим разговором сильно огорчен; так как я старика любил сердечно, то поспешил переменить тему разговора и весело стал обсуждать наш близкий отъезд.

— А знаешь, Хегс, какая у меня явилась мысль? — вдруг неожиданно воскликнул дядя; он в некоторых вещах имел нечто такое почти юношеское, что объясняется, быть может, тем, что он свою жизнь прожил беззаботным холостяком. — Мне вздумалось записаться на пароход под чужим именем, а людей наших мы можем отправить через Ливерпуль, не правда ли, это будет забавно?!

— Да, даже очень, — отозвался я, — так пусть же это будет дело решенное.

Два дня спустя наша прислуга, то есть дядин Джекоб и мой Губерт, отправились в Англию, а мы направились прямо в Гавр. У меня с дядей было большое фамильное сходство, и потому нас принимали без труда за сына с отцом, мистера Давидсона старшего и мистера Давидсона младшего из Мэриленда. В пути не произошло решительно ничего такого, о чем бы стоило упоминать, разве что только, перечитывая еще раз свои газеты и письма, дядя пришел к печальному заключению, что антирентическое движение приняло там, у нас на родине, гораздо более серьезные размеры, чем он предполагал вначале. Один из пассажиров, недавно побывавший в Нью-Йорке, сообщил нам, что землевладельцам положительно не безопасно появляться на своей территории, так как всякого рода оскорбления, насмешки, издевательства, личные обиды и даже смерть могли быть следствием подобной смелости со стороны землевладельца. Вне всякого сомнения, дело близится к серьезному и, может быть, кровавому кризису.

Обсудив надлежащим манером эти подробности, мы с дядей решили устроиться таким образом, чтобы согласовать наши материальные расчеты с требуемой данными условиями осторожностью.

Я поясню далее в нескольких словах, в чем именно состоял наш план: дело в том, что нам необходимо было лично побывать в Равенснесте, хотя это, конечно, могло быть опасно для нас, тем более, что сама усадьба наша находилась в самом центре поместья и добраться туда было в данный момент, при столь недоброжелательном настроении наших арендаторов, во всяком случае весьма рискованно.

Но обстоятельства благоприятствовали нам отчасти: нас ожидали не ранее осени, благодаря чему мы могли, быть может, незаметно добраться до нашего родового гнезда.

Путешествие наше с одного континента на другой продолжалось всего девять суток. В конце мая мы увидели однажды под вечер точно выплывшие из моря маяки, и вслед за ними весь красивый берег Нью-Джерси стал выплывать из-за тумана. Но вот навстречу судну выехали лоцманы, и дядя мой тотчас же договорился с одним из них, чтобы он нас немедленно доставил в город. В момент, когда мы сходили на берег, городские часы в Нью-Йорке били восемь. У каждого из нас было по собственному дому в городе, но нам не хотелось останавливаться там, прежде всего потому, что они оба были в настоящее время пусты, за исключением одного или двух слуг, которые, конечно, не приминули бы узнать нас, а этого-то нам и хотелось избежать.

Джек Деннинг, который, в сущности, был скорее нашим другом, чем поверенным, имел на Чембер-стрит небольшую холостую квартиру, а это было именно то, что нам требовалось, и потому мы с дядей направились прямо туда, избегая более шумных и людных улиц из опасения быть встреченными и узнанными кем-либо из своих знакомых.

Глава IV

Т о л п а: Говори, говори.

Г р а ж д а н и н: Вы все решили лучше умереть, чем голодать!

Т о л п а: Решили, решили.

Г р а ж д а н и н: Вы знаете,

Кай Марк — главный враг народа.

Т о л п а: Мы это знаем, мы это знаем.

Г р а ж д а н и н: Убьем его, и тогда хлеб будет у нас по нашей цене.

«Политические этюды»

Надо сознаться, что Нью-Йорк хоть и большой, но жалкого вида город; меня он поразил своими резкими контрастами мраморных дворцов бок о бок с самыми жалкими деревянными лачугами и безобразнейшими тротуарами, содержавшимися в страшном беспорядке. Город этот, бесспорно, может назваться выдающимся, как живое доказательство духа предприимчивости американцев, их грандиозных замыслов и массы крупных дел и денежных оборотов, но он не может стать наряду с Лондоном, Парижем, Веной и Петербургом по красоте и великолепию своего внешнего вида.

По пути дядя сказал:

— Знаешь ли, Хегс, если бы мы направились к кому бы то ни было другому, а не к Деннингу, то нам не было бы никакой надобности быть узнанными прислугой, так как здесь никто прислугу не держал долее полугода, здесь слуг меняют поминутно; но Деннинг старого закала человек, он не захочет видеть перед собой чуть не каждый день новые физиономии, и у его дверей мы, наверное, не встретим какой-нибудь ирландской рожи, как это теперь бывает почти что в каждом доме здесь.

Спустя минуту мы были уже у дверей мистера Деннинга, и я заметил, что дядя не решался дернуть звонок.

— Вызовите швейцара! — воскликнул я. — Бьюсь об заклад, это какой-нибудь вновь прибывший детина.

— Нет, нет, не может этого быть, я знаю, Джек ни за что не расстанется со своим старым негром Гарри.

Мы позвонили. Скажу здесь к слову, что хотя выражения «аристократизм» и «феодальные обычаи» встречаются у нас, в Америке, в смысле насмешки или укоризны на каждом шагу, но во всей этой стране нет ни одного такого дома, в котором бы имелся швейцар, кроме только одного казенного здания, а именно городской ратуши в Вашингтоне. Но эта великая персона, этот царственный швейцар, или portier, часто отсутствует, а в те разы, когда он не отсутствует, то его прием отнюдь и не приветлив, и не царственен.

Мы ожидали около пяти минут, наконец, дядя обратился ко мне со словами:

— Как видно, старый Гарри вздремнул на кухне у своей плиты, но надо все же постараться разбудить его. — Мы сильно постучали, и после нескольких минут нового ожидания дверь отворилась.

— Что прикажете? — произнес этот совершенно не знакомый нам привратник, говоривший с сильнейшим ирландским акцентом.

Мой дядя даже вздрогнул, как будто перед ним стоял не человек, а привидение; наконец, он спросил:

— Дома ли мистер Деннинг?

— Так точно, дома!

— Что, он один или есть у него кто-нибудь?

— Так точно!

— То есть что же?

— Так точно, как вы изволили сказать!

— Я хочу знать: один он или есть у него гости?

— Так точно! Прошу пожаловать, они будут очень рады вас видеть. Это прекраснейший джентльмен, как вы сами изволите знать, и жить с ним, право, очень приятно, могу вас в том уверить.

— А сколько времени тому назад вы прибыли сюда из Ирландии, приятель?

— О, уж изрядно давно, ваша милость! — развязно ответил Барней. — Целых тринадцать недель!

— Ну, так идите же вперед и указывайте нам дорогу, — прервал словоохотливого камердинера мой дядя. — Вот это плохой признак, что Деннинг сменил своего старого слугу, почтенного, почтительного Гарри на эту долговязую болотную цаплю, которая взбирается по ступенькам, как будто он в жизни своей не видал ничего, кроме веревочных лестниц.

Мы застали Деннинга в его библиотечной конторе на втором этаже; удивление его при виде нас обоих было столь велико, что он в первый момент не нашел даже слов, чтобы нас приветствовать. Впрочем, по многозначительному жесту его мы поняли, что нам советуют молчать, и до того момента пока слуга не вышел, притворив за собой дверь, не было произнесено ни слова.

— Как видно, мои последние письма вызвали вас сюда, не так ли, Роджер?

— Да, и надо полагать, что здесь произошли громаднейшие перемены, судя по тому, что мне удалось узнать и что меня, признаюсь, очень смутило, так это то, что вы расстались со своим верным Гарри и заменили его этой ирландской цаплей.

— Ах, что поделаешь, старые люди, как и старые порядки и понятия, должны умирать! С неделю тому назад скончался и мой бедный негр.

— Да, с этим, конечно, приходится мириться; ну, а теперь прежде всего позвольте мне изложить вам мое дело, а после уж поговорим и о другом.

В кратких словах мой дядя передал ему свое желание сохранить на время инкогнито и высказал ему на то свои причины. Деннинг выслушал его, как бы не зная, одобрять ему или же порицать этот прием. Обсудив его в общих чертах, решено было рассмотреть этот вопрос более основательно впоследствии.

— Ну, а теперь скажите мне, мой добрый друг, что слышно об этом антирентистском движении, что оно, развивается или же затихает?

— По-видимому, оно как будто приостановилось, но, в сущности, оно все крепнет с каждым днем; надо готовиться теперь к тому, что эти пагубные теории и доктрины будут, пожалуй, облечены силой общеобязательного закона, став сами по себе законом.

— Но как может даже закон вмешаться в условия и договоры, уже раз существующие? Верховный суд Соединенных Штатов заставит признать нашу правоту и оградит нас от подобного насилия.

— Да, на это только и остается еще рассчитывать порядочным людям в нашей стране; но, в сущности, уже этому делу положено начало: поднят вопрос об обложении налогом ренты.

— Но ведь это акт возмутительной несправедливости, который может оправдать даже и явное сопротивление с не меньшим основанием, с каким было оправдано сопротивление наших предков по отношению к несправедливым налогам Великобритании.

— Конечно, и тем более, что ведь землевладелец уже платит известный налог с каждой фермы, который выводится из арендной платы и включен в первоначальное законное условие его с арендатором; этот поземельный налог уплачивает он, то есть землевладелец; ну, а теперь думают обложить налогом еще и самую получаемую за свою землю арендную плату. И что обидно, что этот новый налог создается отнюдь не с целью увеличения общественных доходов, которые, по общему признанию, в этом отнюдь более не нуждаются, а с исключительным намерением скорее заставить землевладельца распроститься со своими поместьями.

— Но осуществится ли этот проект нового обложения налогом самой суммы ренты? Хотя, в сущности, лично нас ведь это вовсе не касается, у нас условия сделаны все на три поколения.

— Так что же из этого? На такой случай имеется новый закон, гласящий, что впредь всем землевладельцам строго воспрещается закабалять людей более чем на пятилетний срок.

— Ах, Боже мой! — воскликнул я. — Да кто же будет так глуп, чтобы вотировать такой закон с целью уничтожения ненавистного аристократизма и дать какие-нибудь преимущества арендаторам?!

— Да, да, смейтесь, молодой человек, сколько вам будет угодно, — добавил Деннинг, — а только таков проект наших законодателей.

— Но целый мир считает условия на долгий срок благодеянием и облегчением для арендатора, и изменить это никто не в силах, да и к тому, где же смысл в этом проектированном налоге? Если я с каждых тысячи долларов получаемой мною ренты заплачу по пятьдесят пять центов, как того требует от меня новый налог, то кто же может полагать, что ради таких грошевых налогов я соглашусь расстаться со своими землями, доставшимися мне от моих предков, которые вот уже пять поколений владели ими?

— Прекрасно, милостивый государь, все это прекрасно! Но я вам от души советую никогда не говорить о ваших предках; в наше время ни один землевладелец не может безнаказанно упоминать о них.

— Да я ведь говорю о них только для того, чтобы напомнить о своих правах на родительские земли и имущества.

— И это было бы, действительно, веским аргументом, если бы вы были арендатором, но у землевладельца это означает лишь аристократическую гордость, которая не может быть терпима в Америке, стране свободы.

— Право, мне кажется, — заметил дядя Ро, — что у нас весь мировой порядок вещей опрокинут вверх дном и что у нас права какой-нибудь семьи не возрастают, а уменьшаются с течением времени.

— Да, без сомнения! — отозвался Деннинг. — И хотя мне не хочется предсказывать заранее результаты вашей поездки инкогнито в ваш Равенснест, но скажу вам прямо, вам многому придется поучиться!

— Посмотрим, но вернемся еще раз к вопросу о новом налоге: так как Ренсселаров, нас и многих других богатых землевладельцев, имеющих долгосрочные контракты и условия, этот пустяшный налог, как говорит Хегс, конечно, не принудит уничтожить эти условия и отказаться от своих земель, то в чем же цель этих господ, которые вотируют этот закон?

— Какая цель? Да никакой другой, как только заслужить почтенное звание друзей народа, а не друзей землевладельцев, что должно явствовать из того, что никто не станет облагать налогами своих друзей, когда, в сущности, в том нет ни малейшей надобности.

— Но что от этого выиграет та часть народа, которая представляет собою класс антирентистов?

— Да ровно ничего! И жалобы их, и их алчные вожделения останутся все те же, если только не заговорят еще громче, так как решительно ничего из того, чего они желают, не может быть осуществлено никакими законными мерами. Нет надобности скрывать от самих себя непреложную истину, что у нас ко всякому делу неизбежно примешивается такое дьявольское чувство беспощадного эгоизма, которое так превозносится и так часто призывается, что, право, каждый человек, руководствующийся каким-нибудь принципом нравственности, положительно кажется смешным.

— Да, это так! А знаете ли вы, чего, в сущности, желают арендаторы Равенснеста? — спросил мой дядя.

— Они желают получить в полное свое владение все земли Хегса и более ничего, могу вас в том уверить.

— А на каких условиях? — полюбопытствовал узнать и я.

— На самых льготных для их пустых кошельков; понятно, впрочем, есть некоторые, которые предлагают и высшую цену.

— Да я вовсе не желаю продавать свои земли ни за разумную, ни за неразумную цену. Что мне прикажете делать с вырученными деньгами? Приобрести новые земли? Но к чему же, когда я предпочитаю всякому другому поместью то, которым теперь владею!

— Вы, милостивый государь, не имеете никакого права в свободной и либеральной стране, — насмешливо возразил Деннинг, — предпочитать одну собственность другой, в особенности, когда другие имеют на нее свои виды. Ведь ваши земли арендуются честными трудящимися фермерами, которые могут обедать и ужинать и не на серебре и предки которых…

— Позвольте! — прервал я, смеясь, своего милого собеседника. — Ни один человек не вправе говорить о своих предках в такой либеральной стране, как наша.

— Да, совершенно верно, ни один человек из числа землевладельцев; но арендаторы — это особая статья, им позволяется вести свой род хоть от Мафусаила или Мельхиседека и вести свою генеалогию хотя бы через тысячи поколений, и знайте, что каждый арендатор имеет право требовать, что бы его фамильные чувства всеми были уважены; так, например, его отец насадил эти овощи, эти деревья, и ему нравятся яблоки этого сада несравненно больше всех остальных существующих в мире яблок. Дед его унаваживал, обрабатывал эту землю и сделал из нее настоящее золотое дно, а его прадед, прекраснейший, честнейший человек, взял эту землю совершенно невозделанной, в первобытном состоянии и своими руками вырубил лес и посеял хлеб.

— За что он был вознагражден сторицей, иначе он бы за это дело не взялся! Я тоже имел прадеда, надеюсь, что это не будет чрезмерно аристократично, если я об атом упомяну, и этот прадед мой, также прекраснейший и честнейший человек, отдал другому, себе подобному прекраснейшему и честному человеку, в аренду свою землю и в продолжение целых шести лет не брал с своего арендатора ни гроша арендной платы, чтобы бедняга мог надлежащим образом обзавестись хозяйством и обжиться прежде, чем начать уплачивать владельцу столь незначительную годовую ренту, как сикспенс, или шиллинг с акра, причем земля эта оставалась за ним в трех поколениях.

— Ну, уж довольно говорить об этом! — воскликнул дядя Ро. — Всякий и так уже знает, что белое — белое, а черное — черное! Скажите-ка мне лучше, Джек, какие вы имеете известия о наших барышнях и о моей уважаемой матушке?

— Она в настоящую минуту находится в Равенснесте, а так как барышни не соглашались отпускать ее туда одну, то все они отправились туда же вместе с нею.

— Как же вы могли допустить, Деннинг, чтобы они одни поехали туда, где все кругом находится в полнейшем возмущении? — с упреком обратился к нему дядя.

— Я не поехал с ними по той простой, но основательной причине, что не имел желания быть вымазанным дегтем и осыпан перьямиnote 3.

— Так вы предпочли, чтобы так надругались над ними вместо вас? — уже с негодованием воскликнул дядя.

— Нет, Ро, вы можете сказать все, что вам только вздумается дурного об этих мнимых друзьях и сторонниках народа и свободы, стремящихся во что бы то ни стало лишить нас всякой свободы, но даже и о них нельзя сказать, чтобы женщине могла грозить в Америке какая бы то ни было серьезная опасность, даже в том случае, если это — американцы и антирентисты или даже сами переряженые краснокожие. Не подлежит сомнению, что, в сущности, ни ваша мать, ни барышни не рискуют ничем, но тем не менее редкая женщина не побоится отправиться в среду всех этих недовольных и в душе ненавидящих ее людей. Я убежден, что женщин, обладающих такой смелостью, найдется немного в целом нашем штате, а женщин ее возраста, пожалуй, ни одной, а также и нашим молодым девушкам это делает большую честь. Вся наша городская молодежь в отчаянии от мысли, что эти три прелестных создания живут теперь в такой среде, где им ежеминутно грозят обиды и оскорбления. Ведь ваша матушка уже вызывалась в суд, вы слышали об этом, Ро?

— Вызывалась в суд?! Моя мать?! Да разве она кому должна хоть грош? И что она могла сделать, чтобы навлечь на себя этот срам?

— Да ровно ничего! На днях я узнал то же и о Ренсселарах: один из них был обвинен в том, что взял взаймы деньги, чтобы уплатить перевозчику-лодочнику, перевозившему его на другой берег реки, протекающей у самого его дома, а его жена была призвана в суд за какой-то картофель, который она якобы покупала на улицах города Олбани.

— И что это за чушь! — воскликнул я. — Конечно, никому из Ренсселаров нет надобности у кого бы то ни было занимать деньги, чтобы заплатить какой-нибудь грош лодочнику-перевозчику, да, наконец, этот последний всегда поверил бы ему этот пятак в кредит, зная, что мистер Ренсселар заплатит ему втрое. Точно так же и ни одна из его дам не пойдет покупать на улицу картофель, так как их огромные огороды и плантации поставляют им в избытке всякие овощи и зелень.

— Вы, как я вижу, захватили с собой из Европы некоторую долю логики, но здесь у нас этот товар совсем ни к чему не пригоден. Из письма madame Литтлпедж мне стало известно, что на нее подали в суд за какие-то двадцать семь пар ботинок, якобы доставленных ей каким-то сапожником или башмачником, которого она никогда не видела и о котором даже никогда не слыхала.

— Так вот их новые приемы — беспокоить землевладельцев с целью заставить отказаться от своих земель!

— Именно так!

Немного погодя дядя спросил опять:

— Так моя матушка в настоящее время переехала в Равенснест, чтобы глядеть прямо в лицо врагу?

— Да, и прекрасные и благородные барышни также все три последовали туда за ней.

— Все три? Неужели и Анна Марстон тоже?

— Да, и она.

— Это меня очень удивляет: Анна Марстон, так любящая мир, тишину и спокойствие, как она не предпочла остаться со своей матерью, что было бы вполне естественно?!

— И все же она поехала в Равенснест. И вы, я полагаю, сами знаете, Ро, на что способен этот кроткий и мирный женский пол, когда они приняли какое бы то ни было решение.

— Писала ли вам моя матушка после того, как поселилась среди этих филистимлян?

— Да, три раза я получал от нее письма; зная о моем намерении посетить ее в Равенснесте, она писала мне, чтоб я туда не ехал, предупреждая, что мое присутствие может вызвать бурные сцены и не принесет никому никакой пользы. Ввиду того, что арендные платы должны быть выплачены не ранее осени и что теперь господин Хегс должен будет уж лично вступить в свои права и должен вскоре вернуться и сам заняться своими делами, я не видал никакой надобности рискнуть испробовать на своей шкуре деготь и перья.

— А Марта писала вам?

— О, прелестная Пэтти пишет мне очень часто; ведь мы с ней издавна самые искренние друзья.

— Не пишет ли она чего-нибудь о нашем старом негре и индейце?

— Да, как же, и Джеп, и Сускезус оба живы, и я даже не так давно их видел лично.

— Ведь этим старикам, наверное, более ста лет каждому; я знаю, что они участвовали в войне с французами.

— О, негр и краснокожий крепко цепляются за жизнь и очень живучи, если только они не пьяницы! Оба старца часто наведываются в Равенснест, и Марта мне пишет, что честный индеец до крайности возмущен этим пошлым и недостойным маскарадом, подражающим его расе и незаслуженно порочащим ее. Я даже слышал, будто Джеп поговаривает о том, что намерен со своим приятелем выступить в поход против этих ряженых. Наиболее ненавистной для них личностью является Сенека Ньюкем.

— Как, и он в числе антирентистов?

— Да, он один из главных зачинщиков всякого рода беспорядков и смут.

— Что же теперь нам остается думать об Оппортюнити? — спросил я. — Неужели она не принимает никакого участия в этом народном движении?

— О, даже очень деятельное. Она самая яркая антирентистка, но желает оставаться в наилучших отношениях с своим землевладельцем. Это значит пытаться служить сразу двум господам: и Богу, и мамоне. Впрочем, она одна из тысячи ей подобных, двуличных в этом деле особ.

— Поосторожней, Джек, наш юный мистер Хегс питает восторженное чувство к мисс Оппортюнити, — заметил Деннингу мой дядя, — вам следует быть более воздержанным в ваших характеристиках, мой милый друг. Ну, а наш современный Сенека, конечно, страшно восстает против нас?

— Сенека хочет пробраться в законодательный совет, и потому весьма естественно, что он на стороне избирателей. Кроме того, ведь родной брат его арендует вашу мельницу, да и сам он заинтересован в земле, а потому имеет желание стать собственником, точно так же, как его брат.

— Ну, полно, Джек! Займемся чем-либо другим, а именно средством пробраться в наши владения, не будучи замеченными, так как я решил бесповоротно повидать и познакомиться поближе с этими безумными людьми, впавшими в самые печальные заблуждения вследствие своей ненасытной алчности. Я хочу лично их послушать и постараться понять их поведение и их мотивы.

— Смотрите, берегитесь их бочек с дегтем и мешков с перьями! — засмеялся, поддразнивая дядю, Джек Деннинг.

Затем мы принялись основательно обсуждать на свободе этот сложный вопрос. В обычный час мы разошлись по своим комнатам, а на другое утро Деннинг принялся деятельно хлопотать для нас и о нас. В числе его знакомых было не мало людей, причастных к театру, а потому он без особого труда раздобыл для каждого из нас по парику. Было решено, что сэр Хегс Литтлпедж старший примет на себя, ради этого случая, роль старого немца — торговца дешевыми часами и золочеными серьгами, брошками, браслетами и тому подобными вещами, а сэр Хегс Литтлпедж младший — роль странствующего музыканта. Скромность моя воспрещает мне упомянуть о том, на что я был способен в качестве музыканта, но все же я могу сказать, что в отношении и музыки, и пения я был не без таланта.

В течение дня все было приготовлено, устроено, улажено, и я немало посмеялся, глядя на себя в своем новом наряде, стоя перед зеркалом Деннинга. Однако мы с дядей сохраняли нерушимым закон, которым воспрещалось быть переряженным и вооруженным. Мы не имели при себе ничего, кроме котомки с золочеными безделушками и часами, представлявшими собой товар дяди, и моего музыкального инструмента.

Note 3

Антирентисты позволяли себе обливать дегтем, а затем сверху осыпать пухом и перьями попадавшихся им в руки ненавистных для них людей, предварительно раздев их до гола.

* Глава V

Ее улыбки неведомы на земле; они родятся, чтобы исчезнуть, и исчезают, чтобы возродиться вновь, они приходят и уходят, играя беспрестанно, и когда уходят, скрываются в ее глазах.

Вордсворт

На другой день я с раннего утра вырядился в свой костюм и отправился в библиотеку Деннинга, где достал там запрятанные гусли и принялся играть на них с большим одушевлением мотив гимна святому Патрику. В момент самого разгара увлечения вдруг скрипнула дверь библиотеки, и вытянувшаяся костлявая рожа ирландца Дарея просунулась в щель, разинув рот чуть не до ушей.

— Откуда это вас черт принес? — проговорил ирландец, причем мускулы как-то странно сдвигались и раздвигались, изображая на его лице не то улыбку, не то гримасу. — Да ради этой песенки вы мне желанный гость; добро пожаловать. Но каким образом попали вы сюда?

— Я прибил аус Halle in Preussen, — добродушно ответил музыкант, — а фаш фатерлянд какой?

— Да что ты жид, что ли?

— Nein! O, nein! Я тобрая христианка, котите, я фам играет янки тудель?

— Янки! Гром и молния! Да вы разбудите моего господина! Ах, если бы не это, я бы вам позволил с утра до ночи играть то, что вы сейчас играли. Отрадно слушать этот напев здесь и вспоминать при этом, что старая Ирландия за тридевять земель отсюда!

Веселый смех неслышно приблизившегося Деннинга прервал этот диалог ирландца и принудил его удивительно быстро куда-то скрыться. И в этот день мы уже больше не видали его, так как за завтраком у стола, по приказанию Деннинга, нам прислуживал молодой мулат. Нет надобности говорить, что, очутившиеся на улицах Нью-Йорка в наших непривычных для нас нарядах, и я, и дядя, мы чувствовали себя не совсем-то удобно, а дядин сосредоточенно серьезный вид до крайности смешил меня.

На пароходе мы заняли довольно приличную каюту под предлогом сохранить в целости дядюшкины товары. Затем мы принялись бродить по палубе, шныряя между пассажирами с тем удивленно любопытным видом, который и приличествовал нашему теперешнему положению.

— Я уже видел около дюжины знакомых, — весело сообщил мне дядя, — и сейчас только разговаривал с четверть часа со своим бывшим школьным товарищем; никто меня не узнает! Я даже убежден, что в этом виде меня и матушка моя не сумеет узнать.

— Тем лучше, дядя, — подхватил я, — мы можем воспользоваться этим, чтобы пошутить и с нашими домашними, когда мы доберемся до Равенснеста. Что касается меня, то я лично того мнения, что нам следует сохранить нашу тайну вплоть до последнего момента; это будет забавнее и притом много осторожнее.

— Молчи! Вон идет и сам Сенека Ньюкем! Смотри, ведь он идет прямо сюда.

Действительно, то был Сенека, он шел медленно, приближаясь к носовой части судна, где стояли мы. Дядюшка вздумал вступить с ним в разговоры с намерением выпытать у него кое-какие сведения, которые бы облегчили нам предстоящее путешествие в Равенснест. С этой целью мнимый торговец достал из своей котомки дешевые часы и робко предложил их молодому судье со словами:

— Купить, пожалуйста, этот часи, mein Herr!

— Хм! Что такое?! Часы? — небрежно кинул Сенека таким пренебрежительно надменным тоном, который сразу выдает пошлую напыщенность по отношению к низшим себя и бессильную злобу ко всему, что выше. — Аа, так это у вас часы! А откуда вы сами, приятель, из какой страны?

— Меня быть немца, ein Deutscher!

— А, немец! .. Ну, да, а ейнэ Тейтшер — это, вероятно, то местечко или город, откуда вы родом?

— Oh, nein, nein! .. Ein Deutscher — это быть немец.

— Да, да, теперь я понимаю. А сколько времени вы в Америке?

— Твенадцать месяц.

— Так давно! Да этого срока почти достаточно, чтобы зачислить вас американским гражданином; где вы живете?

— Никте, mein Herr! Мене шивет, где мене есть сей минут, сейчаси стись, сейчаси там.

— А, понимаю, вы не имеете постоянного местопребывания; ведете, так сказать, кочующую жизнь. Много у вас этих часов?

— У меня есть такой двадцать штуки и дешево как песку и смотрит тошно часи на городской Rathhaus.

— Что вы хотите взять за эти?

— О, dieses hier? Ви мошет имейт фюр восем доллар; всякий фам будут сказать, это самый настоящий золотой.

— А, так они не золотые? Ведь вы и меня чуть было не провели! Не уступите ли вы их мне подешевле?

— О, я думал, это будет мошно, если mein Herr мене давайт одна добри совети.

— О, что касается добрых советов, то я всегда готов служить! Но отойдите же немного в сторону, чтобы нам можно было говорить наедине. Какого рода ваше дело? Вам требуется, может быть, взыскать убытки или же есть у вас в суде какое-нибудь дело?

— Nein, nein! .. Мене нет никакой процесс, мене шелал полушить одна совети.

— Ну, да, совет часто влечет за собой процесс!

— Та, та… — весело засмеялся торговец, — это бувайт, aber мене кошет просить у ви, кде есть такой место, мене хорошо продавайт моя товара, часи и разни вешш, ни большая город, а кте такой теревни?

— Да, да, я понимаю. Так вы говорите, что хотите мне уступить эти часы за шесть долларов? Хм! Это недешево за такой хлам, но все равно я друг бедняков и презираю аристократию.

Сенека воображал, что презирает то, что, в сущности, он просто ненавидел. Аристократами он называл огульно всех истинно порядочных людей.

— Я всегда готов быть полезен каждому хорошему доброму человеку, и если вы согласны уступить мне эти часы задаром, то полагаю, что сумею вам указать такое место, где вы остальные девятнадцать выгодно продадите менее чем за неделю.

— Ну, пускай будэт, как ви шолает, берет его, — он була ваша, но показывайт мене того город, кде я бул продавайт моя товары.

— Так решено! Я оставляю у себя эти часы, как вы того желаете, а вам взамен я укажу то место, где вы сумеете продать все остальное.

— Так, так! Что я шелает это одна совета, а вы шелает одна часи! — весело рассмеялся дядя.

И с этого момента мы оставались с Сенекой в отличных отношениях. В течение всего остального пути он нас при встрече каждый раз награждал покровительственными взглядами и улыбками, ясно свидетельствовавшими о том, что, несмотря на его крайне демократические принципы, он все же не желал ставить себя на одну доску с людьми, по его мнению, стоявшими ниже его. Но тем не менее, прежде чем расстаться с нашим судном, он дал нам несколько советов и условился с нами, где нам должно встретиться на следующее утро, и почти дружески простился с нами, когда мы, наконец, остановились у мола города Олбани.

Олбани — город весьма привлекательного вида; но, в сущности, он не что иное, как небольшой провинциальный городок. Со своими гуслями под мышкой я брел следом за дядей, который тут же, по дороге, прежде чем мы успели добраться до заезжего дома, продал одну пару часов.

Понятно, что мы не направились к одной из лучших гостиниц, где бы нас, вероятно, не приняли в таком виде, в каком мы странствовали теперь, а обратились в какую-то второстепенную гостиницу, где, как и следовало того ожидать, мы чувствовали себя довольно плохо, в качестве людей, привыкших ко всякого рода изысканному комфорту.

На другое утро мы взяли билет на ту железную дорогу, которая идет на Саратогу, через Трою. Какому классику пришло на мысль вызвать в этих местах воспоминания о старике Гомере? — спрашивал себя я каждый раз, бродя по улицам этого веселенького городка. Тени погибшего Ахиллеса, Гектора и Гекубы смущали мой душевный мир.

Именно в этой современной американской Трое я дебютировал в качестве кочующего музыканта под окнами главной гостиницы этого города. Хотя о моем инструменте нельзя сказать ничего лестного, но тем не менее сам музыкант, как видно, был не лишен таланта, так как вскоре в окнах гостиницы показалось около десятка разных лиц, и в том числе особенно остановили на себе мое внимание отец и дочь, судя по фамильному сходству молодой девушки и пожилого господина.

Отец, как видно, принадлежал к духовному сословию. В приятном, добродушном лице его я прочел нечто похожее на любопытство, которое заставило меня подойти ближе. Я сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к окну, а затем господин этот сделал мне знак, приглашая меня войти в гостиницу. Признаюсь, мне с непривычки показалось странным, что меня приглашают, и я готов был не исполнить желания старика, но во взгляде светлых глаз и во всей позе и манерах молодой девушки было нечто такое, что против воли заставило меня войти, и я повиновался. Девушка эта, будучи, в сущности, очень хорошенькой, обладала, однако, такой красотой, которую нельзя было назвать блестящей, бьющей в глаза; но выражение ее лица, улыбки, глаз, все это придавало ей какую-то необычайную прелесть кротости, нежности и чисто женской грации, которая как-то сразу привлекла все мои симпатии. Вскоре я очутился в зале гостиницы, но в этой зале в данный момент не было никого, кроме молодой девушки и ее отца.

— Войдите, молодой человек, войдите, — ласково заговорил ее отец,

— меня заинтересовал ваш инструмент; скажите, как вы его называете?

— Гусли, — ответил я.

— А-а… ну, а откуда вы сами? Если не ошибаюсь, вы иностранец?

— Я ис немецкой сторона аус Прейссен, где король Кениг Вильхельм управляйт.

— Что он говорит, Молли? — переспросил отец.

Итак, эта прелестная девушка звалась Молли, то есть Мария! И как мне нравилось это простое уменьшительное имя Молли! К тому же, в наше время это положительно признак хорошего происхождения и хорошей семьи, когда у девушки обыкновенное, невычурное имя; в другой семье ее бы непременно назвали «Мелисса» или «Миранда».

— Это понять не трудно, — возразил голос, подобного которому я в жизни своей еще не слыхал; то был необычайно нежный, музыкальный, певучий голос, казавшийся еще прелестнее от легкой вибрации сдерживаемого смеха. — Он говорит, что прибыл из Германии, из Пруссии, где царствует добрый король Вильгельм.

— А этот инструмент называется гусли? Что здесь написано, вот на этой дощечке? — продолжал любопытствовать отец молодой девушки.

— О, это был насфание фабрикант; Хохштейль fecit.

— Fecit! — возразил почтенный господин. — Это слово не немецкое.

— О, nein, nein, это быть Latein facio, feci, factum, facere feci, facisti, fecit. Это значит сделал, вы знает?

Пастор взглянул на меня с удивлением, окинул взглядом мой наряд, переглянулся с дочерью и улыбнулся.

— Вы умеете по латыни? — спросил он.

— О, немношки, ошень немношки. В моя родин кашдая шеловек долшна быть зольдат на фремя, а хто понимала латейн, тот мошно быть делайт сержант и капорал.

— У вас многие изучают латынь? Я слышал, что в Венгрии все образованные люди знают этот язык.

— Ми все ушил чего-нибудь, но ми ушил не всякий вешш.

При этом я заметил, что легкая улыбка скользнула на губах прелестной девушки, но она тотчас же поспешила согнать ее с лица, хотя в глазах ее во все время этого нашего свидания не пропадало выражение веселого и добродушного лукавства.

— Да, я знаю, что в Пруссии прекраснейшие школы, и правительство ваше очень следит за нуждами всех классов населения; но все же я не могу достаточно надивиться на то, что вы так основательно изучали латынь. Даже у нас, где все так хвастаются и гордятся…

— Oh, ja! — воскликнул я. — В этой земля все ошень много хвастает, все хвастает…

Мэри на это рассмеялась от души, почти по-детски, но ее отец сдержанно выждал, когда я кончу свои слова, и продолжал:

— Вот видите ли, я хотел сказать, что у нас, где все гордятся своими школами и тем благотворным влиянием, какое они оказывают на умственное развитие народа, весьма редко встретите вы людей вашего сословия, изучавших мертвые языки.

— О, это быть мое созловие, вас удивляйт! Мой папаша быть короши дшентелэмэн, она мене давал такой обрасофания, какая Кениг наша давайт свой кениглихен принц.

Желание казаться в глазах Мэри выше, чем того можно было ожидать, судя по моему наряду, вовлекло меня даже в некоторую неосторожность. Конечно, я нимало не затруднился объяснить, каким путем молодой человек, получивший образование, столь же блестящее, как и принц крови, вдруг дошел до того, что ходит со своими гуслями по улицам американской Трои. Мысль быть в глазах этой прелестной девушки человеком из низшего класса и без всякого образования казалась для меня положительно нестерпимой. Своей, не совсем-то правдоподобной, но все же возможной историей я спас себя от этого стыда и даже мог заметить, что после моего рассказа отец и дочь относились ко мне с еще большим участием и доброжелательством; в особенности в чудных глазах Мэри я читал глубокое сочувствие, и это несказанно радовало меня.

— Но, если так, мой молодой приятель, — продолжал отец молодой девушки, — то вам следует, и даже весьма возможно, добиться здесь лучшего положения, нежели то, какое вы занимаете сейчас. Например, греческий язык вам сколько-нибудь знаком?

— Да, да; гретшеский много ушить в немецкая сторона.

— А новейшие языки не изучали?

— Я говорит на пять главныя языки Европа.

— На пяти главных языках, какие же это, Мэри? — обратился он к дочери!

— Я полагаю, что это французский, немецкий, испанский и итальянский.

— Но ведь это всего четыре, а пятый-то какой?

— Баришни позабыл английски, английски это быть пяти.

— Ах, да, английский! — не без лукавства, как бы спохватясь, воскликнула плутовка, закусив губу, чтобы не рассмеяться мне в лицо.

— Действительно, я позабыл английский, но это потому, что мы привыкли считать этот язык не исключительно европейским. Но я полагаю, что английским вы владеете менее свободно, чем остальными?

— Oh, ja!

Молодая девушка не в силах была подавить мимолетную улыбку.

— Я вам, как иностранцу, очень сочувствую и весьма сожалею, что встретил вас в пути с тем, чтобы снова потерять из виду, и потому ничем не могу быть вам полезен. Куда же теперь лежит ваш путь, мой молодой германец?

— Теперь я ехать буду в одно место — Равенснест, корошо мест, где продовайт часы.

— Как в Равенснест? — переспросил отец.

— В Равенснест? — повторила за ним Мэри.

— Ведь Равенснест то самое местечко, где мы живем, ведь это мой приход, в котором я состою священником епископальной и протестантской церкви, — пояснил мне мой приветливый собеседник.

Итак, я видел перед собой мистера Уоррена, священника, вступившего в исполнение обязанностей приходского священника в нашей родовой церкви святого Андрея в Равенснесте как раз в то время, когда я уехал из Америки. Марта часто упоминала в своих письмах о нем и о его дочери. Сам мистер Уоррен был человек из хорошей семьи и с всесторонним образованием, но без средств. Он стал священником по призванию и против желания своей семьи, которая совершенно отвернулась от него с того времени, но он не унывал, находя счастье в своем ребенке, которого любил со всей нежностью одинокого отца. Из писем Марты было известно, что мистер Уоррен вдов, а Мэри, его единственное дитя, что он человек до крайности религиозный, простого сердца, с сильной волей и проницательным умом, любивший ближнего столько же в силу принципа, сколько и по внутреннему сердечному влечению.

О дочери его сестра писала мне, что это девушка необычайно милого характера, скромная, кроткая и большая умница, получившая прекрасное образование и украшавшая своим присутствием не только дом своего отца, но и весь Равенснест.

Марта писала, что пребывание в этом старинном родовом гнезде стало для нее вдвое приятнее с тех пор, как с ними по соседству поселилась прелестная Мэри Уоррен. Порою мне казалось даже, что эта девушка ей больше по душе, чем обе воспитанницы дяди, которые, по правде говоря, тоже были милы и хороши, каждая в своем роде.

Все эти воспоминания с быстротой молнии проносились у меня в мозгу, в то время, как мистер Уоррен мне дал понять, кто он такой.

— Как это странно! — вымолвил он. — Что может вас привлекать в Равенснесте?

— Они сказала моя дядя, это короша место — продовайт часи.

— А, так у вас есть дядя? Ах, да, я, кажется, его и вижу, он как раз предлагает какому-то господину часы. Ваш дядя — такой же лингвист, как вы, и получил такое же образование, какое, по вашим рассказам, получили вы сами?

— О, да, да! Он была немного больше и дшентельмэн, чем та господин, котори покупайт сейчас часи.

— Это должно быть, те самые два… два господина, о которых нам говорил мистер Ньюкем, которые имели намерение посетить наш Равенснест.

— Да, ты права, тем более что мистер Ньюкем нам говорил, что они должны встретиться именно здесь, в Трое, и что затем мы вместе должны будем отправиться до Саратоги. А вот идет сюда и Оппортюнити Ньюкем, вероятно, и брат ее здесь где-нибудь поблизости.

Действительно, почти в ту же минуту в комнату вошла моя бывшая хорошая знакомая Оппортюнити Ньюкем.

Ее походка и манера отмечались какой-то деланной небрежностью, которую она, как видно, принимала за достоинство, и вся ее фигура дышала самонадеянностью и самодовольством.

Одну секунду я боялся быть узнанным ею; мне казалось, что ее страстное желание стать владелицей всех богатств Равенснеста и столь усердное старание увлечь меня в свои сети должны были настолько ознакомить ее со всеми даже неуловимыми особенностями моего лица, что это сразу помогло бы ей узнать меня даже и в этом странном наряде. Но опасения мои оказались напрасными, эта девица даже не обратила на меня никакого внимания.

Глава VI

О! Она несла свою голову с такой гордостью и так надменно заставляла колыхаться перо на своей шляпе!

Видели ли вы когда-нибудь более блестящую пастушку, бегающую, смеясь, по зеленому лугу?

Аллан Куннингам

— Ах, какие прелестные французские виньетки! — воскликнула Оппортюнити, подбегая к столу, на котором были разложены лубочные раскрашенные картинки, изображающие главнейшие добродетели в образе тучных женщин с необычайно мясистыми, обнаженными руками. Под этими картинами красовались французские надписи: La vertu, la solitude, la charite, которые она, не без некоторого самодовольства, тотчас же бойко перевела на свой родной язык. Из писем мне уже была известна эта новая претензия мисс Оппортюнити на знание французского языка, которым, в сущности, она владела далеко не в совершенстве. Я не мог удержать улыбки, по случаю этих grands-airs'ов m-lle Ньюкем; Мэри, позволившая себе ту же безмолвную критику на ее счет, случайно встретилась со мной глазами, прочла в них ту же мысль. Эта случайность несказанно радовала меня, она как будто устанавливала между нами род тайного сообщничества, которое мне было как-то особенно приятно. Между тем Оппортюнити, довольная тем, что успела выказать свои знания во французском языке, обернулась в мою сторону, чтобы разглядеть мою физиономию, но, очевидно, она осталась не совсем довольна своим осмотром, так как, момент спустя, она подвинула себе стул, села ко мне спиной и принялась выкладывать свои новости, не обращая ни малейшего внимания на мою особу, ни даже на желание и вкусы своих собеседников. Ее резкий, самонадеянный тон, манера говорить отрывисто и непоследовательно — все это как-то резало мне ухо. Признаюсь, что лично я вижу несравненно больше прелести для женщины в приятном, мягком звуке голоса, в манере говорить сдержанно и красиво, чем даже в самой красоте. И эти впечатления удерживаются дольше, сильней действуют на наши нервы и даже находятся в тесной связи с самим характером данной личности. В наше время распущенности и привычек, и речей, и вольности, и непристойной развязности манер и обращения — манера говорить более, чем что-либо, характеризует воспитанного и действительно порядочного человека.

— Сенн, право, создан лишь для того, чтобы приучать людей к терпению! — досадливо воскликнула Оппортюнити. — Через каких-нибудь полчаса мы должны выехать из Трои. Мне надо сделать здесь еще несколько визитов к mademoisell'ям: Джонс, Лебрен, Леблан, Левер и нескольким другим, а я никак не могу его дождаться!

— Но отчего же вам не пойти одной? — возразила Мэри. — Отсюда до большинства ваших приятельниц всего каких-нибудь несколько сот шагов, и вы никоим образом не рискуете заблудиться. Впрочем, если вы никак не решаетесь идти без провожатого, то, если желаете, я могу пойти с вами.

— О, я, конечно, не заблужусь здесь! Я воспитывалась не в Трое, чтобы могла заблудиться на улице. Но согласитесь, что это так странно видеть молодую девушку на улице одну без кавалера! Я не желала бы даже пройтись по комнате без кавалера, а уж тем более по улице. Нет, если Сенн не вернется вскоре, я не буду иметь возможности повидать моих подруг. Выйти на улицу без кавалера! Я никогда этого не сделаю!

— Не желаете ли, чтобы я вас проводил, m-lle Оппортюнити? — предложил мистер Уоррен. — Я был бы очень рад оказать вам услугу.

— О, Боже! Мистер Уоррен, неужели вы в ваши годы еще мечтаете разыгрывать роль кавалера? Ведь всякий сразу видит, что вы духовное лицо, и в таком случае я могла бы точно так же пойти одна. Арамента мне еще недавно писала самым настоятельным образом, чтобы я никогда не проезжала через Трою, не повидавшись с ней, а Кэтрин Кикимильд мне говорила, что вовек мне не простит, если хоть раз пройду мимо ее порога. Но Сенн, он так же мало интересуется моими подругами, как и нашим молодым патроном. Я готова поклясться, мистер Уоррен, что Сенн непременно сойдет с ума, если антирентистам не удастся осуществить их планы; поверите ли, он с утра до ночи только и делает, что говорит о рентах, об аристократии, о феодальных правах и обычаях.

И я, и Мэри, да отчасти и сам пастор, мы не могли сдержать слабой улыбки, слыша грубую ошибку этой высокообразованной особы на слове «феодальный»; но ошибка эта не имела большого значения, так как, в сущности, m-lle Ньюкем отлично понимала значение этого слова.

— Ваш брат занимается, очень естественно, самым насущным вопросом данного времени, имеющим громадное значение для той общины, членом которой он состоит. От решения этого вопроса, несомненно, зависит, по моему мнению, вся будущая нравственность и будущая судьба Нью-Йорка.

— Я, право, удивляюсь, я едва верю своим ушам, слыша от вас такие вещи, ведь вы слывете человеком, крайне враждебным этому движению. Сенн уверяет, что все идет прекрасно, что он убежден, что арендаторы добьются своего и получат земли во всем штате Нью-Йорк; по его словам, этим летом у нас в Равенснесте будет множество индейцев, и что приезд старой госпожи Литтлпедж страшно взволновал умы всей окрестности.

— Но почему же ее приезд мог быть причиной подобного волнения умов? Что тут такого странного или необычайного, что эта уважаемая женщина вздумала провести лето в поместье своего родного внука, в том доме, где она провела лучшие годы своей жизни?

— О, да ведь вы — епископальной церкви, а все мы знаем, какого мнения придерживаются в этом вопросе последователи епископальной церкви; что же касается лично меня, то, право, я не вижу, чем Литтлпеджи лучше Ньюкемов и уж ни в коем случае не лучше вас. Так почему же они требуют от правительства больше, чем другие?

— Я убежден, что они ничего более других не требуют не от правительства, ни от закона и уж, наверное, получают гораздо меньше.

— Сенн говорит, что положительно не видит причины, почему он обязан платить ренту господину Литтлпеджу, а не Литтлпеджам.

— Мне очень грустно слышать, что ваш брат не видит достаточной причины, почему именно это так, а не иначе; ведь ваш брат пользуется землей, принадлежащей мистеру Литтлпеджу, вот почему он должен платить ему за его землю, а если бы господин Литтлпедж пользовался землей вашего брата, то, конечно, платил ту же ренту вашему брату.

— Но почему же эти Литтлпеджи, которые ничем не лучше нас, из рода в род, из поколения в поколение остаются нашими владельцами? Пора чтобы все это изменилось! Всему конец бывает.

— Да, давно пора, — как видно, не без лукавства, стараясь подавить улыбку, поддакнула ей Мэри, — чтобы кое-что изменилось.

— О, вы так дружны с этой Мартой Литтлпедж, что я не придаю никакого значения тому, что вы думаете, если говорите на этот счет. Но что правда, то правда! Я не имею никаких причин жаловаться на молодого Хегса Литтлпеджа; он то во всяком случае не задирает нос и не считает себя выше других.

— Мне кажется, никто из семьи не заслуживает подобного упрека, — заметила Мэри.

— Ах, что вы! Как можете вы говорить такие вещи! Эта Марта Литтлпедж до крайности антипатичная особа со всем своим несносным и глупым чванством.

— Но я желал бы знать, какие основания вы имеете, m-lle Ньюкем, чтобы быть такого мнения об этой молодой девушке?

— Ах, Боже мой, да все же в один голос так отзываются о ней; если бы эта маленькая Марта Литтлпедж не считала себя выше и лучше других, то она поступала бы, как остальные, а не держалась особняком от всех.

Мистер Уоррен хотел на это возразить, но приход Сенеки прервал на этом месте разговор. Я не мог не заметить, что он вошел в шляпе и все время не снимал ее с головы, несмотря на присутствие двух молодых девушек и такого почтенного лица, как мистер Уоррен.

Как того надо было ожидать, Оппортюнити не преминула пробрать порядком брата за его неготовность играть роль кавалера при ее особе; но все ее слова пропали даром, так как он, по-видимому, не обращал на них никакого внимания. Сенека казался очень в духе и, расхаживая взад и вперед по комнате, с довольным видом потирал руки.

— Как видно, происходит нечто такое, что очень радует нашего Сенна. Я бы желала, Мэри, чтобы вы заставили его сказать, в чем дело, вам-то он ни в чем не откажет.

Трудно себе представить, насколько это замечание неприятно подействовало на меня. При одной мысли, что Мэри Уоррен могла иметь какое-то влияние на такого человека, как Сенека Ньюкем, огорчало меня более, чем я могу сказать. Я внутренне желал, чтобы Мэри с негодованием отстранила от себя это обращенное к ней воззвание и намек, но нет! Она при этом не выразила ни удовольствия, ни негодования, и на ее лице я не прочел решительно ничего, кроме полнейшего холодного равнодушия.

— Да, — заговорил Сенека помимо всякой просьбы со стороны молодой девушки, — да, есть нечто такое, что меня очень радует, и я, пожалуй, даже буду доволен, если и мистер Уоррен о том узнает. Дела наши идут прекрасно, и вскоре антирентисты добьются всего, чего они желают.

— Но я желал бы быть уверен в том, что они добьются лишь того, что им следует по праву! — вставил свое слово мистер Уоррен.

— Мы с каждым днем набираем больше силы в среде политических деятелей; теперь уж обе партии заискивают перед нами, и недалеко уже то время, когда самый смысл наших основных постановлений проявится в полной своей силе.

— Мне весьма приятно это слышать, так как в духе наших основных постановлений закона лежит стремление к подавлению всяких незаконных вожделений, безграничного эгоизма и всякого рода мошенничества и вымогательства, и к поощрению всего, что справедливо и строго законно!

— заметил почтенный пастор.

— А-а — вот и мой приятель, торговец всякого рода золотыми безделушками! — вдруг выкрикнул Сенека, раскланиваясь с моим дядюшкой, который, со шляпой в руках, почтительно остановился у порога общей залы. — Войдите, войдите, мистер Давидзон, позвольте вас познакомить с нашим достопочтимым священником мистером Уорреном; а вот и мисс Уоррен и m-lle Оппортюнити Ньюкем, моя сестра, которая, конечно, будет очень рада взглянуть на ваши безделушки.

Дядя вошел и поставил на стол свой ящик, вокруг которого сгруппировались все присутствующие.

Между тем Сенека продолжал начатый им разговор.

— Да, мистер Уоррен, я почти уверен, что мы теперь добьемся, что более не будет существовать никаких привилегированных каст, по крайней мере, во всем штате Нью-Йорк.

— Конечно, это будет громадной победой над всякого рода злоупотреблениями, — заметил все так же невозмутимо священнослужитель,

— поскольку до сих пор все те, которые более всего искажали истину и более других способствовали распространению всякой льстивой лжи, пользовались в Америке неслыханными преимуществами.

Сенека, по-видимому, был не совсем доволен этим оборотом разговора, но, очевидно, он успел уже привыкнуть к правдивости мистера Уоррена.

— Но все же я полагаю, что вы не станете отрицать того, что в настоящее время среди нас существует привилегированный класс людей?

— О, да, конечно, с этим нельзя не согласиться, так как это уж слишком очевидно.

— А если так, то я был бы вам очень благодарен, если бы вы мне назвали этот класс людей для того, чтобы я мог судить, согласуются ли наши мнения.

— С моей точки зрения, демагоги представляют собою у нас очень привилегированный класс; редакторы различных газет и журналов образуют другой привилегированный класс, который позволяет себе такие неслыханные вещи в наше время, которые противны всякому закону, закону государственному и закону приличий, противны чувству справедливости, противны всякой истине и нагло попирают самые священные права своих граждан. Самовластие этих двух классов неизмеримо велико, и, как во всех подобных случаях, где слишком много власти и никакой ответственности, оба эти класса страшно злоупотребляют своей силой.

— Ну, в таком случае я с вами не согласен. Я называю привилегированным классом у нас класс тех людей, которые не довольствуются разумным и лично им потребным количеством земли, а желают обладать ею в несравненно большем количестве, чем остальные их соотечественники.

— Я положительно не знаю никаких таких привилегий, которыми бы пользовались землевладельцы преимущественно перед всеми остальными.

— А вы не называете это привилегией, что один какой-нибудь человек имеет право владеть всеми землями, находящимися в пределах целой общины! Ну, а по-моему, так это такого рода преимущество, которое никоим образом не может быть терпимо в свободной стране. Другие тоже желают иметь свои земли, как и ваши Ван-Ренсселары и ваши Литтлпеджи! Зачем у них должно быть то, чего у меня нет?

— Да, но в таком случае всякий, кто имеет чего-либо больше, чем его сосед, может быть назван привилегированным. Даже и я, при всей своей бедности, тоже имею такого рода преимущества, каких вы не имеете, мистер Ньюкем; я имею в виду подрясник и два облачения и еще несколько тому подобных вещей, которых вы не имеете. И мало того, я еще имею право надевать эти вещи, а вы, даже и в том случае, если бы вы их приобрели, не могли бы надеть их без того, чтобы не стать смешным в глазах людей.

— О, да, это такие привилегии, за которыми никто не гонится; на что мне ваши подрясники и ваши облачения?! Да и то, если бы я захотел, то взял бы, нацепил на себя все эти ваши подрясники, потому что, в сущности, закон этого нам не воспрещает.

— Нет, извините, закон воспрещает вам надевать мои вещи баз моего согласия и разрешения.

— Ну, хорошо, не будем спорить о таких вещах. Я не имею ни малейшего желания наряжаться в ваши подрясники и облачения.

— А, в таком случае я вас понимаю! Вы называете привилегией, которая не может быть допущена законом, только обладание тем, что вы желали бы иметь сами.

— Нет, право, мистер Уоррен, мы, кажется, никогда не сговоримся с вами по этому вопросу об антирентизме, и я весьма сожалею об этом; мне бы особенно хотелось быть одного мнения с вами (при этом он многозначительно взглянул на Мэри). Но, увы, я стою за принцип прогресса и движения, а вы — за принцип застоя.

— Да, я консерватор, мистер Ньюкем, во всех тех случаях, когда движение и прогресс выражаются в том, чтобы отнять у человека то, чем он владеет по праву и на законном основании, и отдать кому-бы то ни было, лишь бы только не тем, кто на эту собственность имеет право. Нет, за такой прогресс я не могу стоять.

— Очень, очень жалею, но в этом вопросе мы не можем сойтись с вами, мистер Уоррен. — Затем, обращаясь к моему дяде тем тоном самодовольного превосходства, в который так легко впадают люди, мало воспитанные, Сенека продолжал: — Ну, а вы, друг Давидзон, что вы на это скажете? Стоите вы за ренту или против ренты?

— Oh, ja, mein Herr! Я всегда говорит — на тебе плата, когда я уехал от какой дом, кфартир и сад; короша чесна шеловеки всегда любил платить своя долги, — плотить мине карошо, ошень карошо — это всегда надо.

Ответ этот невольно заставил улыбнуться священника и его дочь, а мисс Оппортюнити как-то громко и шумно засмеялась по этому поводу.

— Нет, как хочешь, Сенн, а тебе ничего не удастся поделать с твоим новым приятелем голландцем, ведь он тебе говорит, что ты обязан платить ренту! Ты слышишь?! Ха, ха, ха! ..

— Я полагаю, что господин Давидзон не совсем хорошо понимает, в чем дело, — сказал Сенека, — насколько мне помнится, вы говорили, что приехали в Америку с тем, чтобы пользоваться светом просвещения и благами либерального правительства, не так ли?

— O, ja! Дфорянстви и фэодале привилегии это быть все это корош сторона, где шесна чиловек мошно имейт то, что он достал — и можно сохраняйт всегда, и кто у него не отымайт, что быть его собственность… да, ja, вот што я говорила.

— Ну, да, теперь я вас прекрасно понимаю; вы прибыли сюда из такой страны, где богачи вырывают изо рта кусок у бедняка и жиреют за его счет, с тем, чтобы поселиться в стране, где закон равен для всех и все равны перед законом, где вскоре ни один гражданин не посмеет похваляться своими владениями и поместьями и тем самым оскорблять тех, у кого их нет. Вы слишком много насмотрелись в Европе на зло, причиняемое дворянством и гнетом феодализма, чтобы желать увидеть то же самое и здесь!

— Oh, ja! Дфорянстви и фэодале привилегии это быть совсем не хорошо! — угрюмо произнес мнимый Давидзон.

— А-а! Я был уверен, что вы такого мнения; вот видите ли, мистер Уоррен, не один человек, проживший некоторое время под гнетом феодальной системы, не может иначе относиться к ней.

— Да, но какое нам-то дело до феодальной системы, мистер Ньюкем? Что общего между нашими землевладельцами и феодальным дворянством Западной Европы, между нашими арендными условиями и феодальными повинностями?

— Как, что общего? Да все… помилуйте, да между тем как наше правительство само предписывает нам перерезать друг другу горло…

— Да полноте же, мистер Ньюкем, — прервала его Мэри Уоррен, — наше правительство, напротив того, предписывает не перерезать друг другу горла.

— Нет, вы меня не понимаете, мисс Мэри, но я уверен, что мы вскоре и вас, и батюшку вашего превратим в самых искренних антирентистов. Вы говорите, какое сходство между нашими землевладельцами и феодалами, да не то ли же самое, когда наши вольные и честные арендаторы обязаны платить им дань за право жить на той земле, которую они сами возделывают в поте лица.

— Но, мистер Ньюкем, — сказала не без некоторой мягкой иронии Мэри Уоррен своим обычным ровным спокойным тоном, — ведь вы сами тоже сдаете в аренду земли, которые, в сущности, даже не ваши, но которые вы арендуете у мистера Литтлпеджа.

Сенека был, видимо, пойман врасплох; прокашлявшись слегка, скорее для того, чтобы собраться с мыслями, чем для того, чтобы прочистить голос, он, наконец, нашел ответ.

— Вот в этом-то и есть одно из зол настоящей арендной системы, мисс Мэри. Вот если бы я был владельцем этой земли, то те два-три поля, которые я бы не в состоянии был обработать сам, я бы мог их продать другому, а ведь теперь это для меня совершенно невозможно, так как я не могу располагать по своему усмотрению этими землями. И вот едва только умер мой дядя, как и все эти земли, мельницы, фермы, леса и все остальное отойдет обратно к молодому Хегсу Литтлпеджу, который теперь жуирует, катаясь по Европе. Вот тоже одно из зол нашей феодальной системы: оно позволяет одному человеку, проводя жизнь в лености и бездействии, растрачивать свое состояние и доходы по заграницам, тогда как другие принуждены сидеть у себя по домам да гнуть спины над плугом да над тачкой.

— Что касается меня, папаша, — вставила свое слово Мэри, — то я нахожу весьма странным, что наши власти не предусмотрели в своих постановлениях того, о чем сейчас только упомянул мистер Ньюкем; действительно, ведь крайне обидно, что мистер Сенека Ньюкем не имеет права продавать, смотря по своему желанию, земли мистера Хегса Литтлпеджа.

— Я не столько возмущен этим, — поспешно продолжал Сенека, не заметивший иронии в словах молодой девушки, — я не столько возмущен этим, мисс Мэри, как тем, что все мои права на эти земли должны прекратиться со смертью моего дядюшки. Относительно этого вы должны согласиться, мисс Мэри, что это очень обидно.

— Ну, хорошо, но предположим, что ваше арендное условие продолжалось бы еще несколько лет, ведь вам пришлось бы платить опять ренту!

— О, я на это не стал бы жаловаться. Если бы мистер Деннинг хотя на словах обещал, что нам возобновят наш контракт на тех же условиях, я не сказал бы ни слова.

— Так вот вам первое доказательство того, что эта наша теперешняя система имеет свои хорошие стороны и свои выгоды, — весело заметил мистер Уоррен. — Я очень рад, что слышу от вас, что среди этого денежного класса есть люди простого слова, которого вполне достаточно, чтобы всякий положился на него, как на документ. Надеюсь, что такой хороший пример не пропадет даром. Кроме того, мистер Ньюкем сейчас, сам того не замечая, сделал очень отрадное для меня признание своей готовностью и желанием возобновить оканчивающийся контракт на тех же условиях. Он доказал, что контракт этот был для него выгоден.

Несмотря на то, однако, что слова эти были сказаны очень просто, они сильно кольнули Сенеку Ньюкема. Чтобы выйти из затруднительного положения, он перевел разговор на другой предмет.

— Однако я убежден, что вы, мистер Уоррен не можете считать приличным, какого бы мнения ни была на этот счет мисс Мэри, это торжественное украшение, этот громадный балдахин, осеняющий места семьи Литтлпедж в церкви святого Андрея в Равенснесте. Его обязательно следовало бы убрать и уничтожить.

— Вот видите ли, я опять-таки не совсем согласен с вами даже и в этом, хотя и полагаю, что дочь моя того же мнения, как и вы. Не так ли, Мэри?

— Да, я от души желала бы, чтобы этого украшения не было; мне кажется, что это было бы лучше, — тихо, почти робко выговорила она.

С этой минуты я внутренне решил, что удалю это бесполезное украшение тотчас, как только буду иметь возможность сделать соответствующее распоряжение.

— Ах, люди добрые! — воскликнула Оппортюнити, которая все это время была занята рассматриванием золоченых безделушек. — Я бы очень желала, чтоб кто-нибудь раз хорошенько крикнул «Долой ренты! » и чтобы уж затем никто об этом не говорил! Как только вам не надоест и говорить, и слушать все одно и то же! Взгляните, Мэри, какой прелестный карандашик, я еще никогда не видала ничего более красивого из этого рода вещиц, и стоит он всего четыре доллара; право, Сенн, я очень бы желала, чтобы ты хоть на момент оставил в покое эти ренты и подарил мне этот карандашик.

Но Сенн, очевидно, не имевший никакого желания быть столь щедрым, сдвинул свою шляпу набекрень и, посвистывая, вышел из комнаты. Между тем дядя воспользовался этим случаем, чтобы предложить мисс Оппортюнити принять эту вещицу от него в дар.

— Не может быть, вы шутите! Да неужели?! — весело защебетала она, покраснев от радости и удовольствия. — Но ведь вы только что сказали, что эта вещица стоит четыре доллара, да и то я нахожу, что это дешево.

— Это цена стоит вешш для другой, а для ви он нишего не стоит; мы вместе будет ехать, и когда ми будем приехать Равенснести, ви мене будет сказал, где такой дом, я может продафайт все эти вешши и все моя часи.

— О, да, конечно, я непременно рекомендую вам хороших покупателей.

Выбрав тем временем хорошенькую печатку настоящего золота, украшенную топазом, дядя Ро преподнес ее Мэри Уоррен. Я с беспокойством следил за каждым движением и выражением молодой девушки, желая видеть, какое впечатление произведет на нее эта любезность старика; Мэри краснела и улыбалась как-то сконфуженно, она, казалось, была в затруднительном положении и не знала, что делать и как ей поступить. Мне показалось даже, будто один момент она сомневалась в своем решении, но, наконец, она тихонько отстранилась и ласково отклонила подарок, стараясь в то же время ободрить и не обидеть своим отказом старика. Теперь только я понял, что ее смутил поступок Оппортюнити, которая поступила как раз наоборот, а Мэри из скромности также не захотела привлечь ее внимание на эту тему; вот почему она так молча отстранила от себя эту хорошенькую вещицу, не объяснив ни одним словом причины своего отказа.

Мистер Уоррен, казалось, тоже был доволен поведением своей дочери и, желая отвлечь внимание всех присутствующих от торговца безделушками, предложил мне сыграть что-нибудь на моем инструменте.

Если за мной можно признать какой-нибудь талант, то это именно талант к музыке; я играл в совершенстве и в данном случае постарался выказать все свое искусство. Я сыграл несколько прекраснейших вещей и сыграл их, действительно, мастерски.

Я видел, что и Мэри, и ее отец поражены моей игрой, что они от меня не ожидали такого исполнения; Мэри, казалось, была положительно в восторге от моей музыки.

Так как было условлено, что мы отправимся далее все вместе, то наше свидание продолжалось вплоть до момента нашего отъезда из Трои, да и тогда мы тоже не разлучались. Мэри и Оппортюнити сидели рядом в омнибусе, а мистер Уоррен предложил мне место рядом с собой, несмотря на неудобное соседство моих гуслей. Мы поместились против молодых барышень, а дядя мой, сидя в другом углу каретки, все время беседовал с Сенекой Ньюкемом о волнениях антирентистов.

Мистер Уоррен много расспрашивал меня о разных странах и местностях Европы, а главным образом о Германии; я отвечал ему, нередко путая его своими ответами, стараясь говорить хотя и ломаным английским языком, но все же как человек образованный и интеллигентный. Вскоре я заметил, что Мэри, сидевшая как раз против меня, внимательно прислушивалась к каждому слову нашего разговора. Между тем Оппортюнити некоторое время читала какую-то газету или листок, затем жевала яблоко, а все остальное время посвятила сну. Но путь от Трои до Саратоги не велик, и вскоре наше путешествие окончилось.

Глава VII

Если вы дадите мне того, чего у вас немного, то есть терпения, я скажу вам, что отвечает желудок.

Менений Агриппа

Мы расстались у источников Саратоги. Мистер Уоррен и его спутники нашли здесь себе экипаж, который брался доставить их до места; что же касается моего дяди и меня, то мы условились, что доберемся, как сумеем, и прибудем на место, то есть в Равенснест, днем или двумя позже нашей компании.

— Ну, знаешь, — сказал мне мой дядя, как только мы остались одни,

— я должен тебе сказать об этом господине Сенеке, или Сенне, как его называет его элегантная сестрица, что это самый отъявленный мерзавец во всем штате. Ты, вероятно, заметил, что этот господин с самого нашего отъезда из Трои и вплоть до настоящего момента все время занимался прениями.

— Конечно, я видел, что язык его ни минуты не оставался в покое, но что он собственно говорил, я не знаю.

— Главной темой его разговора был, конечно, антирентизм, смысл которого он всячески старался мне объяснить, как иностранцу. Этот господин не побоялся даже предложить нам с тобой вступить в состав этих ряженых краснокожих.

— Как, он намеривался завербовать и нас? Неужели они все еще упорствуют и, вопреки закону, поддерживают эту организацию?

— О, Господи! Закон! Что такое закон в такой стране, как эта? Кто же прибегнет к этому закону против них? С какой стати двум тысячам избирательных голосов стесняться с законом, ведь он в их руках?! Даже если бы они дошли и до убийства, то и тогда это осталось бы, вероятно, без последствий.

— Неужели же вы думаете, что власти будут умышленно закрывать глаза на преднамеренное преступление и поругание закона?

— Это будет зависеть от отдельных личностей; некоторые, быть может, и не захотят потворствовать такому открытому сопротивлению законам, но большинство найдет это более для себя удобным. Провинись ты или я, мы, конечно, тотчас же получили бы законное возмездие, но массе, вероятно, все преступления ее пройдут совершенно безнаказанно. Те два-три человека, которые присоединились в пути к Сенеке, только что прибыли из антирентистских мест и рассказывают положительные чудеса. Видя меня с их приятелем, они ничуть не стеснялись меня. Один из них, как оказалось, оратор-проповедник этой идеи антирентизма.

— Как, разве у них есть и свои проповедники?! Я полагал, что газет и журналов вполне достаточно для распространения их идей.

— О, что такое газеты и журналы! Они все перегрызли друг другу горло; теперь считается фешенебельным не верить газетным статьям. В настоящее время великим рычагом нашей нации является живое слово.

— Но ведь и проповедник может лгать не хуже любой газетной статьи!

— Понятно, я и сам успел в этом убедиться, что эти люди позволяют себе большие вольности с истиной.

— А вы уже их ловили на лжи?

— О, и не раз! Мне, как человеку, хорошо знакомому с настоящей историей всех этих арендных условий и контрактов, это было весьма легко. Но что за нахальство предложить нам пристать к этой ватаге негодяев!

— И что же вы ответили ему?

— Понятно, я не согласился. Не так же мы с тобой глупы! Один Бог знает, чем все это может кончиться.

На этом мы прервали наш разговор, зайдя в один из наиболее скромных заезжих домов, весьма сносно, однако, приспособленных для людей нашего класса. Сезон посещения вод Саратоги еще не наступил, и потому около источников бродило лишь несколько отдельных личностей, которые, по-видимому, действительно нуждались в их целебном действии. Впрочем, мы воспользовались тележкой, возвращавшейся в Санди-Хилл (Песчаный Холм), куда мы прибыли вечером и где заночевали. В том доме, где нам пришлось провести ночь, мы много слышали о пресловутых «краснокожих», которые, как говорили, показались уже на территории поместий господ Литтлпедж, причем происходили горячие споры о вероятных результатах их новой экспедиции.

Утром мы снова двинулись в путь со случайными попутчиками и к вечеру прибыли в село Мусридж, где и остановились на ночлег в сельской гостинице. Поужинав, мы более часа просидели под навесом вроде портика, примыкавшем к главному корпусу этой гостиницы, довольно затейливого по своей архитектуре строения. Тут же собрались некоторые из жителей села, с которыми мы имели случай сойтись и побеседовать. Дядюшка мой продал одному из них часы, а я, чтобы развеселить и ознакомить с собой эту компанию, сыграл им несколько вещиц на моих гуслях. После такого предварительного знакомства наш разговор, понятно, сам собою перешел на самый насущный вопрос — антирентизм. Главным разговаривающим лицом являлся некий молодой человек, лет двадцати шести или около того, по имени Хеббард, полукрестьянин-полуджентльмен, который, как впоследствии оказалось, был местным поверенным и ходоком по делам, так сказать, сельским адвокатом. Другой его собеседник был некий Холл, он был ремесленник или мастеровой, с открытым правдивым лицом.

Оба уселись на соломенные стулья, прислонясь спиной к стенке и поставив стулья таким образом, что передние ножки их оставались на весу, так что стул держался на одних задних ножках, упираясь спинкой в стенку.

Эта поза, хотя и весьма не живописная, однако столь обычная для американского простонародья, что никто даже не обратил на это ни малейшего внимания. Как только Холл установил в надлежащем равновесии свой стул, он казался совершенно довольным своим положением, но Хеббард казался беспокойным, глаза его тревожно, даже грозно бегали по сторонам, как бы ища чего-то. Он достал из кармана острый нож и, озираясь кругом, готов уж был встать со своего места, когда хозяин гостиницы подошел к нему и подал ему небольшую еловую дощечку. Хеббард взял эту дощечку и тотчас же принялся стругать ее своим ножом, вырезая на ней какие-то рисунки; он, казалось, испытывал при этом несказанное удовольствие. Этой страстью вырезать вензеля, эмблемы и фигуры страдает большинство американцев, простолюдинов, и, судя по столбам портика, предусмотрительность хозяина, предлагавшего своим посетителям дощечки, была далеко не лишняя, а даже положительно являлась необходимостью, если только он не желал, чтобы крыша его дома в один прекрасный день обрушилась на его голову.

Колонны портика и даже бревна стен свидетельствовали о явной опасности, грозившей зданию в том случае, если предоставить полную волю этим усердным резчикам. Орлы с распростертыми крыльями, американский национальный флаг, всякого рода надписи и инициалы, целые имена и всевозможные патриотические эмблемы были глубоко вырезаны повсюду, куда только можно достать рукой. Но наиболее достопримечательным памятником искусства посетителей гостиницы могла быть названа одна из колонн, поддерживавших здание, да еще как раз угловая, и, следовательно, самая необходимая для целости самого здания.

И эта колонна была буквально надрезана до половины своей толщины, причем следует заметить, что эта глубокая рана была довольно тщательно отделана, так что сразу можно было убедиться, что над нею потрудились.

— Что же это? — спросил я у содержателя гостиницы, указывая на громадную зияющую рану у главной колонны его портика.

— О, это — это все наши резчики забавляются! — отвечал хозяин, улыбаясь.

Нет, решительно наши американцы прекраснейшие и добродушнейшие люди в мире: вот вам человек, дом которого готов обрушиться на его голову, и он, говоря об этом, улыбается, как Нерон, игравший на арфе во время пожара Рима.

— Aber, — возразил я, — эти шеловеки сделают упасть ваша дом на ваша голова! Зачем ви позволяйт?

— О, мы ведь в свободной стране, и здесь каждый делает все, что ему хочется, и все, что ему вздумается. И я не препятствовал им забавляться, покуда это было возможно без особой опасности для меня и моей постройки; но теперь уже время было прибегнуть к дощечкам, потому что не прошло бы еще и недели, как этот столб должен был бы неминуемо рухнуть, и моя крыша вместе с ним.

— О, я думайт, я не позволяйт быть делала так на моя дом, моя дом быть моя дом, и я пускайт сделала такия штука!

— Да, но, допуская эту резьбу, я лучше зарабатываю, — добродушно засмеялся хозяин гостиницы, — так что видите ли, иногда есть расчет допустить портить свои столбы и бревна.

— Вы, я вижу, здесь чужой человек, приятель? — добродушно обратился ко мне Хеббард, так как в это время он уже успел придать своей дощечке какую-то форму и теперь уже начинал ее обделывать по всем правилам своего искусства. — Мы, американцы, не так чувствительны к этого рода вещам, как это бывает у вас, в некоторых странах Старого Света.

— О, та, я это фидит, aber, этот колонн и этот дерефо стоит деньги в Америка.

— О, конечно, стоит, и даже немало, я полагаю, долларов десять.

По этому случаю завязался спор; я не мог не заметить, что большинство этих людей выражались прекрасно, последовательно, ясно и вполне правильно. Особенно меня поражал в этом отношении Холл, он говорил, как человек, прекрасно знающий не только свой родной язык, но как человек, получивший образование.

— О, я, пошалуй, думайт, это так портил колонн индейц — дикий шеловек, но американский кражданин, oh, nein! Я так не думал.

Эти слова мои опять навели разговор на антирентизм и его волнения.

— Как видно, дело это все еще продвигается вперед! — заметил таинственно Хеббард.

— Тем хуже, тем стыднее! — воскликнул Холл. — Одного месяца было бы совсем достаточно, чтобы положить всему этому конец; это позор, что в цивилизованной стране терпят такие безобразия!

— Но вы согласитесь, однако, сосед, что это было бы огромным улучшением быта арендаторов, если бы им удалось променять свои арендные условия на купчие крепости и стать землевладельцами.

— О, конечно, и если бы каждый из моих поденщиков и мастеровых стал владельцем моей мастерской и лавки, то это тоже было бы огромным улучшением их быта. Но не в этом дело, дело в том, имеет ли правительство право принудить человека продать его собственность, если он того не желает. Хороша, нечего сказать, свобода, если бы мы были домовладельцами при таком управлении и таком законодательстве!

— Но ведь, в сущности, это так и есть, — возразил сельский адвокат. — В тех случаях, когда государство нуждается в каком-либо участке земли для общественной надобности, то оно вправе взять этот участок взамен известного определенного вознаграждения.

— Да, для общественной надобности это другой вопрос. Если участок нужен для дороги, под укрепление, канал или другое сооружение такого рода, то, в силу существующего закона, этот участок может быть отобран у владельца взамен известной уплаты за стоимость земли; но уверять, что будто государство имеет право нарушать законное условие или контракт двух частных лиц лишь на том основании, что одна из сторон возымела желание устроиться еще более выгодно для себя, это не резон, точно так же, как странно выставлять тому причиной то, что таким путем легче будет удовлетворить недовольных, чем принудив их повиноваться требованиям закона. В таком случае, должно быть, легче закупать или откупаться от воров и идти с ними на компромиссы, чем засаживать их в тюрьмы и подвергать соответствующим наказаниям.

— Да, но в силу необходимости приходится иногда делать многое.

— О, да, но вот в том-то и беда, что слово «необходимость» прикрывает очень многое. Конечно, никто не сомневается, что штат Нью-Йорк легко может справиться с этими антирентистами; я надеюсь, что он наверное справиться с ними. Значит, никакой другой надобности потакать им нет, кроме той неизменной надобности, какую ощущают наши демагоги заручиться наибольшим количеством избирательных голосов.

— Но при всем этом избирательные голоса довольно-таки сильное оружие в народном правлении.

— О, я этого не отрицаю и потому-то именно и говорю, что ни в каком случае не следует злоупотреблять правом подачи голосов.

— Насколько мне известно, вы, приятель, всегда стояли за всеобщую подачу голосов.

— Да, я за это и теперь стою, но лишь при том условии, что люди, пользующиеся правом голоса, будут все люди честные и порядочные; но я отнюдь не имею желания, чтобы власти, которым я, в качестве доброго гражданина, обязан покориться и повиноваться, избирались такими людьми, которые до тех пор будут вечно чем-нибудь недовольны, покуда не сумеют запустить свои руки в чужие карманы! От таких людей нельзя ждать ничего доброго. Пусть в нашу конституцию внесут такого рода параграф, что каждый голос, село, деревня, графство или община, проявившие явное неповиновение или нарушение закона, за таковое преступление лишаются на определенное время права подачи голосов; это живо убавило бы спеси всем этим самовольным нарушителям закона.

Было ясно, что только что предложенный прием поразил всех присутствующих своей новизной. Некоторые тотчас же открыто одобрили его, другие принялись обсуждать и размышлять на эту тему, кто вслух, кто про себя.

— Но как определите вы размер того участка, который должен быть подтвержден этому наказанию? — осведомился Хеббард.

— Понятно, его законными границами; если закон нарушен одним городом, то пусть этот город будет лишен права подачи голоса в течение известного периода времени; если же в том самом виновны несколько городов, то пусть это наказание распространится на эти несколько городов, и так далее.

— Но ведь таким образом вы наказываете вместе с виновными также невиновных?! — заметил Хеббард.

— Да, но ведь это для общего же блага; к тому же вы согласитесь, что невинные наказываются наравне с виновными на тысячи различных ладов в нашем жизненном обиходе, это уже неизбежный порядок вещей, не нами созданный.

Разговор этот продолжался еще более часа. Холл энергично развивал свою мысль, излагал и отстаивал свои политические взгляды. Я слушал его с истинным удовольствием и не без некоторого удивления. В сущности, думал я, вот он настоящий-то, истинный гражданин нашей родины — нерв и пульс этой страны, и в штате, наверное, есть сотни и тысячи таких людей, так почему же они должны будут покориться своеволию распущенной, разнузданной толпы? Неужели же, в самом деле, все честные и разумные люди вечно остаются пассивными, а люди испорченные и развращенные находят в себе достаточно сил и энергии, чтобы всем орудовать?!

Когда я высказал эти мысли дяде, он мне отвечал следующее:

— Да, это всегда было так, и я боюсь, что оно и всегда так будет. Вот видишь, — сказал он мне, указывая на кучу газет, лежавших на столе, — вот эта язва нашей страны.

— Но ведь в газетах есть же и много хорошего.

— Не спорю, но от этого только еще хуже. Если бы эти журналы и газеты не содержали решительно ничего, кроме явной лжи, люди бы скоро отвернулись от них и не стали бы им верить; но скажи мне, много ли есть таких людей, которые безошибочно могут отличить хорошее от дурного и ложь от истины, там, где они так хитро сплетены!

— Но, однако, мне помнится, что знаменитый Джефферсон сказал, что если бы ему пришлось выбирать между правительством без газет или газетами без правительства, то он предпочел бы последнее.

— О, Джефферсон говорил не о таких газетах и журналах, каковы они стали теперь; я уже достаточно стар и могу судить о разнице тогдашних и теперешних газет. В его время две-три наглых лжи окончательно погубили бы любую газету, а теперь никто и целой тысячей не поперхнется.

В общем, дядя Ро, конечно, иногда заблуждался и ошибался, но все же я должен сознаться, что очень часто он бывал прав.

Глава VIII

Я еще вижу тебя; память, верная своему призванию, вызывает тебя из могилы во всей твоей красе; ты являешься при свете утра; ты около меня во тьме ночи; в моих сновидениях я встречаю тебя, как и прежде: твои прекрасные руки тогда обвиваются кругом моей шеи, и твой нежный голос шепчет мне на ухо; память пробуждается во всех моих чувствах. Я еще вижу тебя.

Спраг

На следующий день, около десяти часов утра, мы были в виду нашего старого родового гнезда Равенснест. Я назвал этот громадный барский дом старым потому, что в Америке каждое строение, простоявшее около полустолетия, неизбежно принимает старинный внушительный вид. Для меня же он, действительно, казался старым, так как с ним были связаны даже самые отдаленные мои воспоминания о родной семье. Здесь я провел мое детство, я привык смотреть на эти стены, как на свое будущее постоянное жилище, как на свой родной дом, каким он раньше был и для моего деда, и его семьи, и даже для прадеда. Все эти земли, которые теперь расстилались перед нами, были моей собственностью и сделались они таковой без всякой неправды или несправедливости по отношению к кому бы то ни было, даже и к краснокожим, которые не могли назвать этот участок своей собственностью, потому что не имели на него никаких документов, но и те не были изгнаны с нее, как это делалось повсюду в то время, а первый из нашего рода, поселившийся здесь, откупил эту землю у этих людей, о чем свидетельствовал и Сускезус или, как его звали, краснокожий Равенснеста.

Мой дядя Ро также не мог смотреть без некоторого душевного волнения на наше родное жилище. И он тоже родился и вырос в этом доме, и он вспоминал с радостью и умилением, что наш род был единственным владельцем всех этих земель с самого основания Равенснеста.

— Так как же, Хегс, вот мы и дома, но что нам делать? Дойти ли нам до деревни, которая еще в четырех милях отсюда, и там позавтракать и отдохнуть, или же мы попытаем счастья проверить одного из наших арендаторов, или же мы сразу погрузимся in medias res, попросив приюта и убежища у моей матушки и твоей сестры?

— Этот последний шаг может иметь для нас весьма печальные последствия, — заметил я.

— Ах, да, почему бы нам не зайти и не заглянуть в вигвамnote 4 Сускезуса и узнать от него подробности всего того, что происходит вокруг?! Этот индеец тонкий и смышленый наблюдатель, от него ничего не укроется, и он, вероятно, сумеет посвятить нас во все тайны его мнимых собратьев.

Это соображение заставило нас решиться направить наши шаги к хижине индейца и его друга негра. На краю обрыва ютилась его маленькая, бревенчатая хижина, носившая название вигвама, осененная с одной стороны громадными тенистыми деревьями девственного леса, и окруженная с другой — небольшим палисадником с цветником. Здесь уже много лет жили вдвоем два существа различных рас и вкусов, и характеров, отдаленный отпрыск низко павшей африканской расы и гордый потомок диких аборигенов этой страны. Хижина их начинала принимать какой-то старый, сгорбленный вид, но ее обитатели были, конечно, несравненно старше ее. Эти примеры долголетия, что бы о том ни говорили теоретики, весьма нередки среди негров и американских туземцев, причем негры отличаются этим в еще большей степени. Принято уверять, будто преклонный возраст, зачастую приписываемый этим людям, объясняется не столько истинным долголетием их, сколько тем обстоятельством, что никому в точности не известно время их рождения. Но все же люди, в очень преклонном возрасте, так часто встречаются среди негров и индейцев, в особенности в сравнении с незначительной численностью этих рас, что факт их долголетия не подлежит никакому сомнению.

Ни одна большая проезжая дорога не вела к вигваму, но так как хижина эта была построена на земле Равенснеста, то туда вела хорошенькая тропинка. Кроме того, к вигваму можно было добраться и по узенькой проселочной дороге, ведущей множеством извилин от барского дома к хижине старцев и проложенной нарочно для того, чтобы бабушка моя и сестра могли во время своих прогулок навещать своих старых друзей в их жилище.

По этой-то именно дороге мы приблизились к вигваму и уже издали увидали обоих старцев.

— Вот они оба! — воскликнул дядя. — Греют на солнышке свои старые кости. Знаешь ли, Хегс, что я никогда не мог их видеть, не испытывая известного чувства умиления и нежности к ним. Оба они были друзьями моего деда, несмотря на то, что один из них был его рабом, и с тех самых пор, как я начал себя помнить, это были уже пожилые, почти что старые люди, так как оба они старше моего покойного деда. Взгляни на этих двух стариков! Оба они остались верны своим привычкам и вкусам, несмотря даже на то, что они так долго прожили вместе; вот Сускезус сидит на камне, прислонив свое ружье к яблоне с полным презрением к труду, тогда как Джеп копается в садике и если на самом деле и не делает никакого настоящего дела, то все же воображает, что занят работой, как бывший раб.

— Ну, а который из них, думаете вы, более счастлив, тот ли, который работает, или тот, который праздно проводит свои дни?

— Я полагаю, что каждый из них находит счастье в том, что сохраняет свои исконные привычки. Индеец от природы ненавидит и презирает всякий труд, и я помню, по рассказам отца, как он был счастлив, узнав, что ему позволят проводить жизнь в полнейшей праздности, не имея даже надобности плести корзины.

— Видите, дядя, Джеп смотрит на нас, не лучше ли нам прямо подойти к ним?!

— Джеп как ни глядит, все же и половины того не увидит, что видит индеец; этот последний обладает во всех отношениях гораздо лучшими способностями, чем негр. Он человек очень разумный, симпатичный и в высшей степени проницательный. От него в былые годы ничто не могло укрыться. Однако надо, действительно, подойти к ним.

Мы решили сохранить и здесь строгое инкогнито и выдержать до конца свою роль. В тот момент, когда мы подходили к хижине, Джеп медленно поднялся от своей грядки и побрел к тому месту, где сидел индеец. Из этих двух представителей далекого поколения черный человек, если только его еще можно было назвать черным, так как лицо его было скорее темно-грязно-серого цвета, изменился сильнее, чем индеец. Что же касалось Сускезуса, или Бесследного, то его наполовину обнаженное тело (он был в своем национальном наряде) казалось вылитым из темной, немного потускневшей бронзы. Вся его фигура, хотя и слегка высохшая, напоминала собою окаменевшую мумию, одаренную, однако, своими жизненными способностями и, по-видимому, даже полную энергии. Только цвет кожи старого индейца стал менее ярким и менее блестящим, чем прежде.

— Саго, саго, — приветствовал индейца дядюшка, не видя никакой для себя опасности в употреблении этого обычного приветствия индейцев. — Корошеньки день! — обратился он к негру, — это ни моя разговор быть, guten Tag!

— Саго, — отозвался Бесследный своим звучным грудным голосом, тогда как старый Джеп только пошевелил своими большими отвислыми губами как бы для того, чтобы показать свои все еще прекрасные, крупные белые зубы, но не произнес ни звука. Как бывший раб Литтлпеджей он смотрел на разносчиков и странствующих музыкантов, как на низший класс людей, и относился к ним свысока. Прежние рабы — негры так сильно свыклись с семьей своих владельцев, в которых они часто были даже и рождены на свет, что они считали себя чем-то нераздельным с ними.

— Саго, — почтительно, но вместе с тем с полным чувством своего достоинства повторил еще раз индеец.

— Ошень коротенькая день! — вымолвил дядя, спокойно усаживаясь на кучу бревен, сложенных тут же, возле хижины, и отирая лоб платком. — Как ви називайт это место?

— Это? — не без некоторого презрения отозвался Джеп. — Это колония Йорк; а вы-то сами откуда, приятель, что этого не знаете?

— Мы с немецки сторона, короша сторона, мой сторона.

— А-а… — протянул негр.

— Кто быть шить в этот большая каменни дом? — продолжал расспрашивать дядя.

— О, всякий видит, вы не Йоркский житель, по вашему вопросу. Кто же не знает, что здесь живет генерал Литтлпедж!

— О, я думать, он быть давно умер.

— Да что же из этого! Это его дом и усадьба и все поместье! И старая, и молодая барыня, и дети — все здесь живут.

В роду Литтлпеджей было три поколения генералов. Третий и последний из них был мой дед Мордаунт Литтлпедж.

— А кто сейчаси хозяин этот большая дом?

— Генерал Литтлпедж, я вам говорю! Мой властелин мистер Мордаунт Литтлпедж, мой молодой барин, вот кто! — торжественно и не без гордости пояснил он. — Теперь негры становятся уже редки здесь, в этой части света, я здесь один теперь, — добавил он.

— И индейцы тоже, я полагайт, нет Польше Красни Кож! Но быть скоро прийти много, много, — заметил я.

При этих словах индеец вскочил на ноги и уставился на меня испытующим взором; движение его было поистине прекрасно и величественно. До этой минуты он не проронил ни слова, кроме своего приветствия, но теперь я заметил, что он намеревался сказать что-то.

— Новое племя? — произнес он. — Как вы их называете? Откуда они пришли?

— Ja, ja, это быть Красни Кож, антирентистки. Вы не видайт? Не видайт инджиенс?

— А… да, они меня навестили… Рожи в мешках! .. Какие люди! Бедные краснокожие, бедные, славные, честные, краснокожие воины!

— Ah, ja, это не корош инджиенс, я такой инджиенс не любил. Как вы их называйт?

Сускезус только покачал на это головой, затем еще раз вгляделся в дядю, после чего медленно перевел свой взгляд на меня. Несколько раз я замечал, что он смотрел попеременно то на меня, то на дядю, затем опустил глаза медленно в землю, не сказав ни слова.

Я взялся за свои гусли и сыграл на них одну из очень популярных среди негров песенок. Сускезус как-будто вовсе даже не слушал моей музыки, но я заметил, что по лицу его скользнуло выражение, похожее на тень презрительности; но Джеп весь как-будто ожил при звуках этой песни, даже ноги его поводило какое-то характерное движение, говорившее как нельзя более ясно, что он готов хоть сейчас пуститься в пляс, а сморщенное, изборожденное морщинами лицо негра улыбалось только ему одному свойственной, широкой, не то грустной, не то веселой улыбкой, освещавшей все его лицо каким-то особенным внутренним светом.

Вдруг раздался вблизи хижины стук или вернее, шум катившихся по песку колес, и легкий, очень знакомый мне экипаж, запряженный парой превосходных лошадей, обогнув сарай и навес, примыкавшие к хижине, остановился шагах в десяти от того места, где мы сидели на бревнах. Бабушка моя, сестра моя Марта, две воспитанницы дяди Ро и прелестная Мэри Уоррен сидели в экипаже. Привлекательная, конфузливая, но вместе с тем умненькая и живая дочь священника, казалось, была в этом обществе совершенно своим человеком и чувствовала себя там совершенно как дома. Она заговорила первая, обращаясь к моей сестре:

— Вот видите, Марта, это те самые две личности, о которых я вам уже говорила; теперь вы услышите прекраснейшую игру на флейте.

— Я буду очень рада его послушать, хотя сомневаюсь, чтобы он мог играть лучше Хегса. Но все же он, вероятно, своей музыкой напомнит мне отсутствующего брата.

— Послушаем музыку, дитя мое, это всегда приятно, но нам вовсе нет надобности в ней для того, чтобы напомнить нам о нашем дорогом мальчике, ведь он и без того всегда живет в нашем воспоминании. Добрый день, Сускезус! Надеюсь, вы довольны этой прекрасной погодой? — обратилась она к индейцу.

— Саго, — произнес Сускезус, делая рукой движение, полное грации и гордого достоинства, причем он не поднялся с места. — Да, Великий Дух добр, он дал нам добрый день сегодня, добр ли он и ко всем вам?

— Благодарю, мы все, слава Богу, чувствуем себя прекрасно. Добрый день, Джеп, — обратилась она к негру, — как чувствуете вы себя в эту чудесную погоду?

Джеп, пошатываясь, поднялся со своего места, почтительно и низко поклонился и отвечал своим обычным почтительным и в то же время немного фамильярным тоном верного долголетнего слуги.

— Спасибо вам, мисс Дуз (он все еще по старой памяти называл бабушку ее уменьшительным девичьим именем). От всего сердца благодарю вас. Я чувствую себя прекрасно, а вот только ваш старый Суз, он вот стареет и слабеет с каждым днем.

Эта спица в чужом глазу, представлявшаяся бревном старому Джепу, показалась всем настолько забавной, что все присутствующие невольно улыбнулись; я особенно был в восторге от смеющихся лучистых глаз прелестной Мэри Уоррен, где промелькнуло выражение чисто детской шаловливой веселости, несмотря на то, что она не произнесла при этом ни единого слова.

— Скажите-ка мне, мисс Дуз, — продолжал Джеп, — правда ли это, что в Сатанстое построили город?

— Нет, Джеп, намерение такое было, и даже сделана была попытка, но мне кажется, что из Сатанстое никогда ничего, кроме отличной фермы, не выйдет.

— Тем лучше! — решил негр. — Это хорошая, очень хорошая земля; один акр той земли лучше двадцати акров здешней.

— Мой внук был бы весьма обижен вашим мнением, если бы он мог вас слышать теперь, Джеп.

— Ваш внук, — засмеялся недоверчиво старый негр, — что вы, мисс Дуз, я помню, что у вас недавно родился маленький ребенок, но ведь у этого дитяти не может быть детей.

— Ах, друг мой Джеп, все мои дети давно уже стали взрослыми мужчинами и женщинами, и теперь уже все они немолоды: один из них уже переселился раньше меня в лучший из миров, а его сын теперь ваш молодой владелец, а эта барышня — его сестра, и ей было бы очень обидно думать, что вы ее забыли, Джеп.

Дело в том, что Джеп оказался в весьма затруднительном положении, благодаря одному недостатку, довольно часто встречающемуся у людей старых; память его удерживала только давно прошедшее, а все новейшие события он никоим образом не мог удержать в своей памяти, они как-то сливались и пропадали. Однако, несмотря на то, что в данный момент он совершенно забыл о моем существовании, а также забыл и моих покойных родителей, он все же отлично знал и помнил мою сестру, которая частенько навещала его. Каким образом он привел в связь в своем уме существование этой девушки с нашей семьей, я не могу себе представить, но он знал ее и в лицо, и по имени, и даже по какому-то бессознательному чутью.

— О! .. — с необычайным для его возраста оживлением и поспешностью воскликнул Джеп. — О, я хорошо знаю мисс Пэтт! Я никогда не забывал мисс Пэтти; она такая красавица! Она каждый раз, когда я ее вижу, все красивее и красивее. Яу! Яу! Яу! — захохотал старый негр; смех его звучал как-то даже жутко, но вместе с тем, как и смех всякого негра, он отличался каким-то своеобразным весельем. — Яу! Яу! Яу! .. О, мисс Пэтти, она писаная красавица, совсем похожа на мисс Дуз. Я думаю, что мисс Пэтт родилась в год смерти генерала Вашингтона.

Так как этот срок рождения сделал бы нашу маленькую Пэтт более чем вдвое старше ее действительного возраста, то все молодые девушки невольно рассмеялись. Выражение, похожее на слабую улыбку, мелькнуло и по лицу важного и молчаливого индейца; очевидно, он лучше старого Джепа помнил хронологию событий всей нашей семьи.

— Какие у вас гости сегодня, друзья мои? — осведомилась бабушка, приветливо кивая в нашу сторону; мы поспешили встать, чтобы ответить низким поклоном на ее приветствие.

— Это, как видно, разносчики, мелкие торговцы, при них есть ящики с каким-то товаром, и этот молодой человек играет на таком инструменте, какого я никогда раньше не видал. Послушайте, молодой человек, сыграйте что-нибудь для барышни, — что-нибудь такое, от чего бы старому негру захотелось плясать, как давеча.

Я только что взял свои гусли и начал уж было наигрывать на них ритурнель, как вдруг был прерван столь приятным мне нежным, мягким голосом, казавшимся еще более мягким и ласкающим вследствие некоторой поспешности.

— О, нет, не это, не это! Возьмите флейту, флейту! — воскликнула Мэри Уоррен, покраснев до ушей от своей собственной смелости с того момента, как она заметила, что я услышал ее слова и уж готовился ей повиноваться.

Почтительно поклонившись, я отложил в сторону свои гусли, достал из футляра свою флейту и стал исполнять на ней отрывки из новейших, только что вошедших в моду опер. Едва я успел сыграть несколько тактов, как заметил, что яркая краска румянца залила прелестное личико моей сестры, и по отразившемуся в ее чертах волнению я понял, что моя музыка живо напомнила ей брата. Добрая бабушка моя слушала меня с величайшим вниманием, а все четыре барышни остались в восторге от моего исполнения.

— Музыка ваша заслуживает того, чтобы ее послушать в гостиной, а не на улице, — ласково обратилась ко мне бабушка, когда я окончил. — Надеюсь, что мы услышим ее сегодня вечером в нашем доме, если только вы рассчитываете еще пробыть здесь некоторое время; а теперь мы будем продолжать нашу прогулку.

Говоря это, бабушка милостиво наклонилась ко мне и протянула мне руку с ласковой, приветливой улыбкой. Я подошел к ней ближе и, приняв из ее руки доллар, который она мне подала, приник к ее руке не только почтительным, но и горячим поцелуем. Экипаж тронулся, но все же я успел прочесть на почтенном лице моей дорогой бабушки выражение удивления и недоумения. Моя горячая благодарность, очевидно, поразила ее. А дядя Ро поспешно отошел в сторону, желая скрыть душившие его слезы умиления, и Джеп последовал за ним по направлению к дверям хижины, в которой они оба тотчас же и скрылись.

Я остался один со старым индейцем.

— Почему было не поцеловать в лицо свою родную бабушку? — спросил тот своим обычным, спокойным, ровным голосом.

Если бы в этот момент над моей головой разразился с безоблачных небес оглушительный удар грома, то он поразил бы меня менее, чем эти слова старика.

Как, этот парик, этот наряд, который мог обмануть глаз самых близких мне людей, который ввел в заблуждение лукавого и проницательного Сенеку, не мог обмануть зорких глаз этого проклятого индейца?!

— Возможно ли, Сускезус, что вы меня узнали? — воскликнул я. — Неужели вы так хорошо помните мои черты? Я полагал, что наряд и парик делают меня совершенно неузнаваемым для всех знавших меня людей.

— Понятно, что я сразу, как только увидел, узнал молодого господина; я знал его отца, его мать, знал и деда, и бабушку, знал и прадеда, и его отца, как же мог я не знать или забыть молодого господина?!

— Неужели вы узнали меня раньше, чем я поцеловал руку бабушки, или же я этим себя выдал?

— Я узнал вас, как только вас увидел, и вас, и вашего дядю. Добро пожаловать!

— Но вы не скажете никому о том, что вы нас узнали? Бесследный, ведь мы всегда были друзьями, и я на вас надеюсь!

— Конечно, мы всегда были друзьями, — подтвердил торжественно индеец. — К чему же старому, седовласому орлу заклевывать молоденького голубя? Никогда еще топор не врубался в тропу между Сускезусом и кем-либо из племени обитателей Равенснеста. Теперь я слишком стар, чтобы вновь вырыть свой топор.

— У нас на то есть самые основательные причины, чтобы нас здесь никто не знал в течение некоторого времени, Сускезус, вы меня понимаете?

Индеец утвердительно кивнул головой.

— Арендаторам надоело платить нам следуемую за наши земли арендную плату или так называемую ренту; они желают заключить теперь совсем иные, более выгодные для себя условия, в силу которых они бы стали хозяевами тех ферм, которые они теперь арендуют.

Нечто похожее на волнение отразилось в чертах мрачного индейца, губы его дрогнули, но он не сказал ни слова.

— Слыхали вы об этом что-нибудь, Сускезус? — спросил я.

— Маленькая птичка пела мне эту песню на ушко, — ответил он, — но я не захотел ее слушать.

Он, очевидно, намекал на мою сестру или кого-либо из молодых барышень из нашего дома.

— А про этих индейцев, вооруженных ружьями и закутанных в красный коленкор, вы слыхали?

— Какого они племени, эти инджиенсы? — спросил Бесследный с необычайной живостью и воодушевлением, которого я никак не ожидал встретить в нем. — Что они делают, эти люди? Они идут по тропе войны по всей этой стране, э-э!

— Они принадлежат к племени антирентистов, слыхали вы о таком народе?

— Бедные, бедные инджиенсы! К чему было явиться так поздно? Почему было не прийти тогда, когда еще ноги старого Сускезуса были легче крыльев птицы? О, зачем они дождались, покуда бледнолицые не стали многочисленнее листьев на деревьях наших лесов или снежинок, выпадающих зимой? Сто лет тому назад, когда этот дуб был еще молод, племя инджиенсов еще что-нибудь значило, а теперь — ничего!

— Но, Суз, вы сохраните, друг мой, нашу тайну, не так ли? Не говорите никому ни слова о том, кто мы, ни даже вашему старому приятелю негру.

Бесследный утвердительно кивнул головой, затем как будто впал в какое-то раздумье или же просто дремотное состояние, очевидно, не желая долее продолжать этот разговор. Тогда я подошел к дяде и передал ему о всем случившемся. Он был, понятно, не менее меня удивлен, несмотря на то, что проницательность старого индейца и его способность к наблюдению были ему давно знакомы. Понятно, что опасаться быть выданным им кому бы то ни было не было никакой надобности, на честность и рыцарские качества, а также на благородство натуры этого человека можно было всегда смело рассчитывать.

Note 4

Название индейской хижины или шалаша.

Глава IX

Он видит коттедж, с двумя флигелями, коттедж богатых людей; и дьявол радуется, так как его любимый грех это гордость, как обезьяна, подражающая смирению.

«Мысли дьявола»

Нам предстояло решить теперь важный вопрос: куда нам следует направить отсюда свой путь? Поразмыслив, мы решили посетить некоторые дворы в поселке, расположенном вблизи нашего родового гнезда, усадьбы Равенснест, а не идти еще сегодня на село, отстоявшее более чем в четырех милях отсюда. Затем мы намеревались приискать себе более или менее подходящее помещение для ночлега где-нибудь по соседству с барским домом. Дядюшка считал необходимым сохранять до поры до времени самое строгое инкогнито для всех, не исключая даже и наших родных, чтобы иметь возможность разузнать вполне настоящее положение дела и намерения антирентистов.

Итак, мы скоро распрощались с индейцем и его сожителем, старым негром, пообещав им побывать у них еще раз в течение завтрашнего дня, и побрели каждый со своей ношей по той тропинке, что вела на ферму. Там мы надеялись встретить хороший прием, так как на этой нашей ферме уже с давних пор работал и хозяйничал некий Миллер со своей семьей, состоявшей из него самого, его жены и шести или семи человек детей, по большей части подростков.

— Том Миллер, сколько помнится, был прежде славный человек, на которого можно было положиться, — заметил дядя, когда мы стали подходить к овину, в котором работал сам Миллер и его семья. — Но во всяком случае будет лучше, если мы не откроемся ему.

— Я вполне того же мнения, дядя, — ответил я. — Как знать, в самом деле, не возымел ли он того же желания, как и все остальные, присвоить себе ту ферму, на которой он теперь живет и работает. Ведь несмотря на то, что он ее у нас не арендует, а обрабатывает для нас за известное вознаграждение, все же он имеет на нее те же права, как и все остальные, не так ли? А любовь к деньгам и наживе — такой всесильный источник зла, что когда эти чувства овладевают человеком, то никогда нельзя поручиться за него, что он того-то или того-то не сделает.

— Ты прав, Хегс, ты прав, но вот мы подошли уже так близко, что они нас могут слышать; пора опять стать немцами.

— Guten Tag. Guten Tag, — проговорил дядя, входя в овин, где Миллер, два его старших сына и несколько работников натачивали свои косы, готовясь к покосу, — порядошно шарко! Этот короша день.

— Здорово! Здорово! — весело отозвался Миллер, окинув нас бойким, проворным взглядом. — Что вы продаете? Духи, помаду, эссенции какие.

— Oh, nein! Часи, солоти вешши разни, — ответил дядя, раскрывая свой ящичек, — вы, мошет, будет покупайт корош часи?

— А они чистого золота? — осведомился Миллер.

— Nein, nein… не шисти солот, nein, это я не мошет сказывать, это быть не чисти солот, но это быть ошень корош вешши для простой человек, как ви и я, а совсем не для таких важных бар, как эти знатные господа, там.

— Да, эти вещи, конечно, не были бы достаточно хороши в большом доме! — воскликнул с едкой насмешкой в голосе один из работников, которого, как я узнал впоследствии, звали Джошуа Бриггам. — Так, значит, вы свой товар предназначаете исключительно бедным людям, не так ли?

— Я мой товари преднаснашает для всякой человек, какой дала за него деньги, — ответил продавец. — Желает ви имейт часи?

— И очень бы желал — и не только одни часы, но еще и целую ферму в придачу, если бы только я мог получить дешево и то, и другое, — ответил Бриггам тем же злобным голосом. — Почем вы нынче продаете фермы? — добавил он.

— Я не имейт ни какой фэрм; я продавайт часи и разни солотой вешши, а не фэрм, я продавайт што я имейт, што я не имейт, я не продавайт.

— О, у вас будет все, чего вы только пожелаете, если вы пробудете подольше в этой стране! Ведь эта страна свободная, и самое подходящее место для бедного человека, — продолжал Бриггам, — и если это не совсем так сейчас, то вскоре будет так, как я вам говорю, как только мы избавимся от всех этих землевладельцев и аристократов.

На это дядя, приняв самый простодушный вид, сказал:

— Ай, ай, а я слыхайт, што в Америку не быть никакой барон, ни аристокрад, што здесь не быть ни одна граф на всей сторона.

— О, и здесь есть всякого рода люди, как и везде, — заметил Миллер, спокойно усаживаясь на валявшийся на земле обрубок, для того, чтобы открыть и рассмотреть часы, которые он держал в руках. — Но этот Джошуа, которого вы видите перед собой, называет аристократами всех, кто сколько-нибудь стоит выше него, хотя сам он отнюдь не хочет называть себе равными тех, которые ниже него.

Эти слова степенного Миллера очень понравились мне, особенно же тот спокойный, решительный тон, которым они были сказаны. Судя по этому тону его можно было видеть, что это человек, смотрящий правильно на вещи и не желающий ни перед кем скрывать своего мнения. Я видел, что и дядя остался весьма доволен и тоном, и словами своего собеседника и, очевидно, намеревался продолжать с ним разговор.

— Снашет, в Америку нэт никакая благородная дфорян?

— О, как же, у нас здесь много таких важных господ и бар, как вот наш Джошуа, которому до того хочется вскарабкаться повыше других, что он был бы не прочь добраться и до графа, и до герцога, лишь бы никого не было выше его. А я ему все и говорю: дружище, ты больно прытко лезешь вперед, нехорошо, брат, корчить барина, пока еще не отучился в кулак сморкаться! Ха, ха, ха! — добродушно подшутил он.

Джошуа, казалось, был немного сконфужен этим замечанием, высказанным ему человеком его же класса, стоявшем почти что на одном уровне с ним и всеми уважаемым, тем более, что внутренне он сознавал, что тот был прав. Но в него вселился какой-то неугомонный демон, он себя уверил, что он поборник какой-то священной идеи, не менее великой и святой, чем самая свобода, и потому не хотел сдаваться.

— Возьмем хоть этих Литтлпеджей, ну, чем они лучше других?

— Мне кажется, что лучше о них совсем не говорить, Джошуа, так как ты эту семью совсем не знаешь.

— Да мне и знать ее не надо, на что мне, я их презираю!

— Нет, милый мой, ты их совсем не презираешь, ты им завидуешь, а тем, кому мы в чем-либо завидуем, тех мы не можем презирать. О людях, которых мы, действительно, презираем, мы никогда не станем говорить с такой горечью. Что вы хотите за эти часы, почтеннейший? — обратился он к дяде.

— Шетыре доллара, — ответил продавец.

— Четыре доллара, — повторил как-то не то удивленно, не то недоверчиво Том Миллер, — я боюсь, что часы эти, пожалуй, не очень важные, — добавил он, начиная сомневаться в их достоинствах, вследствие непомерно дешевой цены. — Дайте-ка, я еще раз взгляну на механизм.

Замечательно то, что ни один человек никогда не купил часов, не посмотрев предварительно некоторое время с должным вниманием на механизм, хотя, собственно говоря, судить о достоинствах или недостатках механизма по взгляду может только механик, да и то еще не всякий. Итак, Том Миллер поступил на этот раз точно так же, как поступают все в этих случаях. Внешний вид часов да и до крайности дешевая цена их очень прельщала его. То же самое действие произвело это обстоятельство и на Джошуа.

— Что стоят вот эти часы? — спросил он, беря в руки точно такие же часы, как те, которые держал Миллер.

— Сорок долларов! — резко ответил дядя.

Оба покупателя удивленно уставились на продавца при этих словах; они, казалось, положительно не верили своим ушам. Миллер, не проронив ни слова, взял из руки своего работника часы и внимательно разглядывал их, сравнивая их с теми, которые он раньше держал в руках, после чего он снова обратился к дяде и спросил о цене.

— Для ви, тот или другая все рафно шетыре доллара, — ответил продавец.

Это подало повод к новому удивлению. К счастью, однако, Бриггам приписал всю эту странность простой ошибке или оговорке иностранца.

— А-а мне послышалось, что вы сказали сорок, четыре — это дело другое.

Но Миллер понял, что тут дело не в ошибке вовсе, и потому решил удалить своего работника.

— Джошуа, друг мой, вам с Питером уже пора пойти и позаботиться об овцах; сейчас будут сзывать к обеду, а если ты захочешь приторговать себе часы, то можешь это сделать, когда вернешься. Идите, ребята, живо!

Несмотря на эту бесцеремонность и простонародный разговор, Миллер, очевидно, умел приказывать, как настоящий хозяин своим рабочим. Он отдал свои распоряжения спокойным, дружественным тоном, но так, что не было никакой возможности его ослушаться. Минуту спустя оба его работника, отложив в сторону свои косы, вышли из овина.

— Ну, теперь, — сказал он, — вы, быть может, назначите мне настоящую цену за эти часы?

— Я гофорила, шетыре доллар, што я гофорила одна рас, то сегда бувает.

— Ну, в таком случае я их возьму, хотя я, право, желал бы, чтобы вы у меня спросили вдвое дороже, несмотря на то, что четыре доллара для меня далеко не лишние в кармане; ведь я человек небогатый, семья большая; но, право, уж это больно дешево за такие часы, так что меня даже сомнение берет на этот счет. Но будь, что будет, попробую рискнуть на этот раз; вот получите ваши деньги, все новенькой монетой,

— весело добавил он.

— Благдарстите, mein Herr, благдарстите… а ваш дами не пошелайт купил какое-нибудь прош, прослети, колешки?

— О, если вы хотите таких дам, которые покупают браслеты и колечки, так это вам придется искать не у меня на ферме. Моя жена не знала бы, что ей делать с такими украшениями, она у меня не смеет корчить барыню, она простая баба и пусть ею и будет, и всякий разумный человек ей в уважении за это не откажет. Вот этот парень, что сейчас пошел к овцам, это — единственный важный барин у меня на ферме.

— Ja, ja, это быть большой барин, в грязная сорошка, ха, ха, ха! .. Пошему он имела такой високая шувства о себе, о своя персон? ..

— Да потому, что хочет задрать рыло выше своей головы и каждый раз выходит из себя, когда ему встречается какое-нибудь препятствие. У нас в стране немало таких парней развелось теперь, от них только одно беспокойство и досада. Знаете ли, дети, мне, право, кажется, что этот Джошуа состоит в числе инджиенсов.

— Я это знаю наверное, — сказал старший из сыновей Миллера, мальчик лет восемнадцати — девятнадцати, — иначе куда бы он мог пропадать каждую ночь после работы, а в воскресенье его целый день никто не видит; уж, верно, он ходит на их сходки и потому приходит каждый раз все злее и злее на людей. Да и что это за сверток бурого коленкора, что я намедни видел у него под мышкой, помнишь, отец, я ведь еще тогда же говорил об этом.

— Да, что-то помнится, но я тогда не придал этому никакого особого значения; но теперь, если я узнаю, что это в самом деле так, Гарри, то он немедленно уберется отсюда. Я не хочу, чтобы у нас здесь были инджиенсы.

— О, я думает, я фидел там одна штарая индеец в избушечка, у самы лес.

— О, это Сускезус, наш старый онондаго, это настоящий индеец; он старый, знатный воин, а у нас здесь целые толпы всяких негодяев и воров, выряженных индейцами, рыскают по стране и проделывают всякие безобразия. Закон, конечно, против них и правда также, и все истинные сторонники свободы в стране тоже должны были бы быть против них.

— А стесь, в Америку, сакон тоше тает больше покрофительство богаты шеловек, шем бедны? И ви имейт сдесь такой аристограт, который никакой подать и пофинность не плотил, а плотил все одни бедни? И у фас богати забирал себе все корош долшности и брал на свой карман казенни деньги, да?

Миллер расхохотался, отрицательно качая головой.

— Нет, нет, приятель, ничего такого у нас, слава Богу, нет и не было. У нас люди богатые редко занимают какие-нибудь должности, что же касается налогов и податей, то и богатые платят их наравне с бедными, если только не вдвое больше; вот хотя бы Литтлпеджи, они сами платят казенную подать или казенный налог за эту ферму, и она оценена вдвое выше любой другой фермы на их земле.

— Но это не быть справедливо!

— Несправедливо! Да кто же беспокоится об этом; я своими ушами слышал, как сборщики и оценщики между собой рассуждали: это богатый человек, он в состоянии платить и вдвое больше, а тот вон, бедный, у него семья, ему ведь трудно. Не то, так другое, они всегда найдут такую оговорку, чем оправдать свою несправедливость.

— Но федь у фас есть закон! Он мошет шаловаться на суд!

— О, суд! Что такое у нас суд! Присяжным может быть всякий, и эти люди решают самые важные вопросы по своему капризу или усмотрению, нимало не справляясь даже и с чувством справедливости. И редкий состоятельный человек выигрывает свою тяжбу или свое дело в суде, у нас уже такой порядок, и всякий его знает.

— О, так этот богат шеловек совсем не аристоград, ни-ни…

— Не знаю, право, но так у нас называют всех землевладельцев, а я хотя часто слышу и читаю об аристократах, но хорошенько не знаю, что это слово значит. Может быть, вы об этом знаете?

— Oh, ja, oh, ja! Аристоград, то быть шеловек котори имейт всякой власти в стране и в прафительство.

— О, да по-нашему это называется король! Ну, а у нас вся власть в руках людей, которые называются «демагогами», а те, которых у нас называют аристократами, у тех нет власти ни на грош. У нас было за последнее время много сходок, на которых ужасно много говорилось о правах фермеров на владение возделываемыми ими фермами, об аристократах и феодальных повинностях. Не знаете ли вы, что это за штука эти феодальные повинности?

— Oh, ja! Этого быть ошень много в Deutschland, в моя сторона. Это быть главная штука, такой, што каждая фассал долшна разная услуга и повинность для свой господин. В моя сторона этот фассал — это быть вашна господин, она долшна быть на война и платить деньги свой король или принц.

— Ну, а нести в уплату ренты вместо денег курицу, вы это не называете там феодальной повинностью?

И дядя Ро, и я, мы оба от души расхохотались на это.

— О, если господин имела прафо прийдет и взять, сколько он хошет курици или зипленка и ходить так шасто, как он то хошет, о, тогда это быть покош на феодальни прафо, но ешели ви долшен кашний год дать ваша господин десять или двадцать курица и зипленка, то это все равно, как деньги, рента.

— Мне кажется и самому, что это так, но у нас многие считают для себя крайне унизительным нести на кухню землевладельца определенное число дворовой птицы, оговоренное в условии.

— О, он мошет посылал какой маленьки мальшик или девошек, если он сами не хотел ходить на кухня.

— Ну, да, конечно! — обрадовался Миллер. — Запомните-ка это, дети, чтобы я мог сказать это самое за ужином нашему Джошуа.

— А если сама господин долшна своя портной или своя сапошник, он тоше долшна ходить до его лавка и отдавайт деньги!

— Конечно, это правда.

— Так отшего ше эти шеловеки быть недовольная?

— Да они недовольны тем, что им приходиться платить ренту, они полагают, что следовало бы принудить землевладельцев продать им те фермы, которые они у них доселе арендовали, или, что еще того лучше, принудить их уступить арендаторам все свои земли безвозмездно.

— Но если землефладелес не шелает продафайт свой ферма, как может это его заставляйт продовайт? Тошно так как нихто не мошет заставляйт продафайт арендатора его овсы, баран и швинья, если он не шелайт их продафайт.

— Мне кажется, что он прав, что вы думаете, дети? Как ваше имя, приятель? Мы, вероятно, еще будем видаться с вами, так вы уж скажите мне ваше имя.

— Мене совут Грейзембах и я родом с Прейссен.

— Так вот же, мистер Грейзембах, вы спрашиваете, чем эти люди недовольны? Они недовольны еще надменностью старой госпожи Литтлпедж, которая со своими барышнями никогда не посещает бедных людей.

— О, ну што же делайт, если у шеловека нету добрая сердце, нету шалости к бедная, несчастная люди, это не корошо…

— Да нет же, таких-то бедных они навещают и помогают им больше, чем кто-либо, этого нельзя не сказать, а вот я говорю о тех бедных, которые ни в чем не нуждаются.

— О-о-о… — протянул мнимый немец. — О такой бедни не ошень шалко и для мене… котори нишего не нушдается. Ви мошеть думает, этот старий мадам не шелает иметь компании с такой людей, котори не такой богати, как он сам и не такой важни?

— Да, да, именно это я и хотел сказать, и знаете, я должен в том сознаться, что в этом есть доля правды; эти барышни никогда не навещают, например, хоть мою Китти, а она, право, такое милое существо, какого нет второго во всей окрестности.

— А ваша Китти навещайт тот барышня, што шивет тот дом на пригорка? — спросил мой дядюшка, указывая на убогую хижину бедного однодворца.

— Нет, Китти моя не гордячка, но я бы не желал, чтобы она там часто бывала.

— О, о! Так ви быть аристоград! Ви не пускайт ваша дош к дош эта бедная шеловек.

— Нет! Ко только я вам говорю, что моя дочь не будет ходить к дочери старого Стевена.

— О, ну-у… он мошет делайт, как он шелайт, ваш дош, но я полагайт, и мамзели Литтлпедж мошет делайт, как он шелайт.

— Барышень Литтлпедж всего одна, а остальные, которых вы сегодня утром видели, это — две барышни из Йорка и дочь нашего сельского священника Уоррена.

— А, этот мистер Уоррен, этот священник быть богати шеловек?

— О, нет, он только тем и живет, что получает с прихода.

— И этот мамзель Уоррен быть подруг от мамзель Литтлпедж?

— Да, самая закадычная ее подруга. Еще набивается к барышне Литтлпедж в подруги одна девица, мисс Оппортюнити Ньюкем, но ей далеко не тот почет в большом доме, как Мэри Уоррен.

— А какой быть богаше?

— Которая богаче? Да у Мэри Уоррен гроша нет за душою, а мисс Ньюкем считается не менее богатой, чем мисс Пэтти Литтлпедж; но ее там не жалуют.

— О-о-о… так знашет, мамзель Литтлпедж делала себе подруга не с богата девушка, так, мошет быть, он не такой аристоград, как ви думает, хэ?!

Этот аргумент, очевидно, поразил Миллера.

— Да, — сказал он по некотором размышлении, — мне кажется, пожалуй, что вы правы, но и жена моя, и Китти об этом совсем иного мнения… И хотя я лично ни в чем не жалуюсь на Литтлпеджей, а все же и я считал их до сих пор заклятыми аристократами.

— Oh, nein! Фот тот, котори ви называйт демагог, фот тот аристоград у вас, в Америку.

— А, право, черт возьми, ведь это, может быть, так и есть на самом деле! — весело воскликнул Миллер.

— А этот важний мадам Литтлпедж ласково принимайт те, кто к ней пришел гости?

— О, да, конечно, она всех принимает очень ласково и приветливо, лишь бы те, кто к ней приходит, были вежливы с ней, а то вот я сам видел недавно, как самые простые люди входили прямо в комнату старой госпожи Литтлпедж и, не поздоровавшись с нею, подвигали кресло к огню, жевали табак и плевали прямо и на пол, и на ковры, не подумав даже снять шляпы. А люди эти очень чувствительны во всем, что только касается их личной важности, а о чувствах других они нисколько не справляются. Уж такой народ пошел…

На этом месте наш разговор был прерван шумом колес; оглянувшись, мы увидели экипаж бабушки, остановившийся у ворот фермы. Миллер счел нужным подойти к экипажу, чтобы осведомиться, не его ли желает видеть барыня по какому-нибудь делу. Мы с дядюшкой шли за ним.

Глава X

Хотите ли вы купить ленту или кружево к вашему плащу, идите взглянуть на разносчика. Деньги это посредник, сближающий всех людей.

«Зимние сказки»

В экипаже сидели две девушки, все они были почти красавицы, каждая в своем роде; в Америке удивительно редко можно встретить молодую женщину, которая была бы, так сказать, положительно дурна собой.

На пороге дома стояла Китти, и она была почти красавицею в своем роде — это был пышный, полный расцвет яркой здоровой красоты и молодости.

Все эти красивые живые глазки заблестели и весело заискрились, когда я появился со своей флейтой в руках, но ни одна из девушек не произнесла ни слова.

— Купите часи, мадам, пожалуйста, — обратился к бабушке дядя Ро, раскрывая перед ней свой ящичек и приподняв из вежливости шляпу.

— Благодарю, мой друг, — ласково отозвалась она, — благодарю, но у нас у всех есть уже часы.

— Моя часи ошень дешево.

— Я вам верю, — возразила, улыбаясь, бабушка, — хотя обыкновенно дешевые часы не всегда хороши, но вот этот хорошенький карандашик, он золотой?

— Oh, ja, мадам, он быть шиста золотой.

— А сколько он стоит?

Дядя назвал настоящую стоимость предмета, которая равнялась пятнадцати долларам.

— Так я беру его, — сказала бабушка, опустив в ящик вышеупомянутую сумму и затем, обратившись к Мэри Уоррен, она просила ее принять от нее на память эту хорошенькую безделушку.

Прелестное личико Мэри покрылось ярким румянцем, и она приняла предложенную ей вещицу, хотя с минуту мне казалось, что она не решалась на этот шаг, вероятно, смущенная значительной стоимостью вещи.

— Смотрите, мадам Литтлпедж, — добродушно воскликнул Том Миллер, — какой странный этот наш торговец; он просит пятнадцать долларов за эту безделушку, за маленький карандашик и всего только четыре доллара вот за эти часы, смотрите! — И он протянул бабушке свою покупку.

Та взяла из его рук часы и некоторое время внимательно разглядывала их.

— Мне кажется, мой друг, что это до крайности дешевая цена! Я удивлена этим не менее, чем вы, — добавила она, бросая на продавца недоверчивый взгляд. — Я знаю, — продолжала она, — что там, в Европе, эти вещи изготовляются по крайне недорогой цене, но все же четыре доллара уж это что-то чересчур дешево.

— У менэ, мадам, быть часи на всяки цени.

— Я бы желала купить очень хорошие дамские часи, но боюсь решиться купить их где бы то ни было, кроме какого-нибудь известного, с хорошей прочной репутацией, магазина.

— О, не сомневайтесь мадам, я обмануть не будет такой короши дам.

Бабушка все еще как будто колебалась.

— Но все эти часы не такого металла, как я бы желала, — заметила она, — я бы желала часы чистого золота и хорошей работы.

В ответ на это дядя достал из кармана прелестнейшие дамские часики, купленные в Париже за пятьсот франков у Блонделя, и подал их своей почтенной покупательнице.

Та не без удивления прочла на крышке имя фабриканта и, тщательно осмотрев прелестные часики, осведомилась о цене.

— Сто доллар, мадам; и это быть ошень дешево за такой часи.

При этих словах Том Миллер взглянул на свои часы, затем на те, которые бабушка держала в руках, такие маленькие, точно игрушечные, и, очевидно, молча, подумал о разнице, делаемой торговцем для бедных и богатых покупателей.

Но бабушка нисколько не удивилась этой высокой цене, хотя еще раз или два как будто недоверчиво взглянула на торговца.

— Так вот, если хотите, — сказала она, — принесите мне эти часики сегодня вечером вон в этот большой дом, я там живу; тогда я вам уплачу эти сто долларов, сейчас я не имею при себе всей этой суммы.

— Ja, ja, recht gut, recht schon, мадам! .. Ви можете оставить себе эти часи, я приходить за этот деньги после, когда я будет покушал тут, где-нибудь недалеко.

Бабушка, понятно, на это согласилась, и часики стали переходить из рук в руки, и все решительно любовались и восторгались ими.

— Милая Мэри, тот карандашик я позволила себе предложить вам покуда, лишь до того времени, когда бы мне представилась возможность получить хорошенькие дамские часики, которые я вам предназначала на память за ваше милое, геройское отношение ко всем нам в последнее, столь неприятное и тяжелое для нас время, когда антирентисты вдруг сделались так наглы и назойливы. Прошу вас, не откажите принять от меня эту вещицу на память.

Мэри казалась чрезвычайно сконфуженной, она, по-видимому, совершенно растерялась. Яркая краска мгновенно разлилась по ее личику и вслед затем сменилась внезапной бледностью. Я не видал еще ни резу в своей жизни такой прелестной картины — молодой девушки в минуту затруднительного положения. Она хотела и не смела отказаться от этого подарка, она хотела и не смела также принять его.

— О, madame Литтлпедж, — воскликнула она, любуясь и дивясь предложенному ей подарку, — не может быть, чтобы вы мне предназначали эти прелестные часики, не может этого быть! Мы так бедны, а эти часы выглядят так роскошно, так богато, что мне кажется даже, что они едва ли подходят к моему скромному общественному положению.

— Я уважаю ваши чувства и сомнения, дорогое дитя мое, и вполне могу их оценить, но все же скажу вам, что вы мне окажете большое одолжение и очень порадуете меня, старуху, если примете от меня этот подарок…

— Но, право, дорогая madame Литтлпедж, я не знаю ни как мне отказаться, ни как мне решиться принять такой ценный подарок; позвольте же мне посоветоваться прежде с моим отцом!

— Да, хорошо, дитя мое, совет отца всегда должен быть дорог дочери, — сказала бабушка, пряча в карман хорошенький футляр с часами.

— Кстати же, мистер Уоррен обещал обедать сегодня с нами, так что мы, прежде чем идти к столу, сумеем уладить это дело. Да, вот вы говорили об обеде, — обратилась бабушка к дяде, — так если вы и ваш товарищ хотите последовать за нами вон в этот большой дом теперь же, то я вам уплатила бы и за часы, и сверх того получите и обед.

Мы были очень обрадованы этим предложением, которое приняли, рассыпаясь в благодарностях. Когда экипаж отъехал, мы остались еще несколько минут для того, чтобы распрощаться с Томом Миллером.

— Когда вы там закончите ваши дела в большом доме, — сказал нам на прощание этот славный человек, — то заверните еще разочек к нам; я бы желал, чтобы моя жена и Китти взглянули на все ваши красивенькие безделушки, прежде чем вы их окончательно унесете на село.

Пообещав ему зайти еще раз, мы направились к тому зданию, которое все здесь в окружности для краткости называли Нест (то есть гнездо), вместо Равенснест (Воронье гнездо). Все вокруг и около красивого большого дома усадьбы было в большом порядке, и этот-то порядок и несколько затейливый стиль архитектуры более всего другого способствовали тому, что на старинный дом наш в Равенснесте смотрели как на аристократическое гнездо и резиденцию завзятых аристократов. Впрочем, и слово, и понятие «аристократ» и «аристократический» получили у нас, в Америке, за последнее время необычайно широкое применение. Так, например, тот, кто жевал жвачку (табак), называл аристократом каждого, кто считал его привычку дурной и неприятной; так же точно тот, кто горбился или же был сутуловат, называл аристократом того, кто держался прямо, то есть не так, как он, и так далее. Кроме того, я, действительно, имел случай встретить человека, который утверждал, будто это до крайности аристократично сморкаться не пальцами, а в платок. Не далеко то время, когда даже утверждать истину латинской пословицы de gustibus non disputandumnote 5 будет также считаться в высшей степени аристократичным.

В тот момент, когда мы подходили к подъезду дома, как кучер с экипажем отъезжал к конюшням. Все три молодые девушки, за исключением Мэри Уоррен, скрылись в доме, нимало не интересуясь приближением таких людей, как мелкий торговец и уличный музыкант, но Мэри стояла подле бабушки на крыльце и поджидала нас.

— Клянусь честью, — шепнул мне дядя на ухо, — мне кажется, что добрая матушка моя имеет какое-то предчувствие нашего настоящего положения, судя по тому уважению, которое она оказывает нам.

— Ошень благодару, ошень благодару, сударыни, ви прафо ошень милостиф, што изволил ожидайт таки маленьки люди на крыльцо.

— Вот эта молодая особа сообщила мне, что она от вас узнала, что вы люди с образованием и по происхождению своему принадлежите к более высшему классу, а потому я не могу к вам относиться как к простым торговцам; я понимаю, что должны испытывать люди, претерпевшие различные превратности судьбы.

Затем нас пригласили войти в дом о объявили нам, что для нас накрывают стол; вообще с нами обходились радушно и приветливо, но сдержанно, как с людьми, стоящими ниже по положению. Между тем дядя устраивал свои дела: он получил следуемые ему сто долларов и выставил на вид все те действительно ценные вещи, которые были привезены им специально для подарков этим молодым девушкам. Барышни подошли поближе и увлеклись прелестными вещицами, тогда как Мэри Уоррен одна стояла поодаль от других, рядом со своим отцом, которого мы уже застали в гостиной. Очевидно, Мэри успела спросить его совета, и хорошенькие часики уже красовались у нее на поясе.

— Приветствую вас в Равенснесте, — произнес мистер Уоррен, дружески протянув мне руку. — Мы прибыли сюда немного раньше вас, и с тех пор мой слух и мое зрение постоянно открыты в надежде увидать вас и услыхать еще раз вашу флейту. Я даже надеялся увидеть вас на пути к церковному дому, так как ведь вы мне обещали посетить меня в моем доме.

— Я фам ошень благодарни, mein Herr, мы теперь имеит ошень много время для немношко музик. Я может съиграйт «Янки Дудль»note 6, «Hail Columbia» и «Звездное Знамя» — эти вещицы всегда имеют успех в Америку, на улис и в гостинис, и в трактэр, весде, весде.

Мистер Уоррен улыбнулся и, взяв у меня из рук флейту, стал разглядывать ее с большим вниманием.

Я всем телом дрожал за свое инкогнито. Флейта эта была уж у меня давно, и все домашние, конечно, знали ее. Как быть, ежели Пэтти или же бабушка ее узнают? А между тем флейта моя переходила их рук в руки и очутилась, наконец, у моей сестры. Но Пэтти была так занята теми прелестными золотыми вещичками, которые ей показывал дядя, что не обратила особого внимания на мой инструмент.

— Смотрите, бабушка, вот она — та флейта, о которой вы говорили, что лучшей по звуку вы еще не слыхали никогда.

Бабушка взяла флейту из рук Пэттии и вздрогнула, поправила очки, вгляделась в нее ближе, окинула меня тревожным, пытливым взглядом и вдруг вся побледнела. Минуту спустя она медленно удалилась из комнаты; пройдя очень близко мимо меня и окинув меня еще раз все тем же испытующим взглядом, она вышла в вестибюль. Отойдя несколько шагов от двери, она остановилась и сделала мне знак, чтобы я следовал за ней. Я тотчас же повиновался; пройдя несколько комнат, мы очутились в маленькой приемной, примыкавшей к бабушкиной спальне; тут она грузно опустилась в первое стоявшее ближе от входа кресло, потому что едва держалась на ногах.

— О, не терзайте меня сомнением! — воскликнула она с таким волнением в голосе, что я не в силах его передать. — Скажите, ради Бога, скажите мне, верны ли мои догадки и предположения, скажите, я не ошибаюсь?!

— Нет, дорогая бабушка, вы не ошиблись! — ответил я. И оба мы очутились в объятиях друг друга.

— А тот торговец, — после некоторого молчания спросила бабушка, — неужели это мой сын Роджер? Неужели?

— Да, он, никто иной, мы с ним пришли вас повидать инкогнито.

— Так это из-за смут и волнений?

— Да, мы хотели все видеть своими глазами и считали, что было бы неосторожно явиться сюда в нашем настоящем виде.

— Мне кажется, что вы поступили благоразумно; настоящее ваше имя никоим образом не должно быть известно здесь кому бы то ни было — это необходимое условие вашей безопасности; эти герои дегтя, пуха и пера, проявляющие свою доблестную храбрость и мужество при нападении большинства на меньшинство, пришли бы в несказанное волнение, узнав о вашем возвращении. Нет сомнения, что горсти смелых и решительных людей, хотя бы всего в десять человек, было бы вполне достаточно, чтобы обратить в постыдное бегство целую сотню этих бродяг, потому что все они трусливы, как воры, и наглы только там, где чувствуют на своей стороне силу.

— То же самое слышал я и от других, но будем осторожны, мне кажется, что я слышу шаги кого-то из барышень. Сюда идут!

В тот же момент дверь распахнулась, и на пороге появилась Марта, а позади ее три другие барышни. Марта держала в руке прелестнейшую золотую цепь редкой работы, купленную дядей во время наших путешествий и предназначенную им моей будущей супруге, кто бы она ни была. Очевидно, он имел неосторожность показать барышням эту редкую вещь, и Марта была от нее в восторге. Увидя меня в комнате бабушки, все молодые девушки немало удивились, однако ни одна не сказала ни слова.

— Взгляните, бабушка, — воскликнула еще с порога Пэтти, — взгляните, видали ли вы когда-нибудь что-либо более изящное и более прелестное, чем эта цепь? А вместе с тем этот торговец не соглашается продать ее нам.

— Быть может, ты предлагаешь ему слишком низкую цену, дитя мое, ведь эта вещь должна стоить очень больших денег. Быть может, мне удастся уговорить вас изменить свое решение? — приветливо обратилась к продавцу бабушка. — Я была бы так рада побаловать немного внучку, подарив ей эту прелестную цепочку, которая, судя по всему, так сильно нравится ей.

В ответ на это торговец подошел ближе и, почтительно целуя руку бабушки, отвечал, что если бы он мог изменить свое решение для кого-либо, то, конечно, сделал бы это для такой прекрасной, приветливой и доброй дамы, как она, — «но, я поклянился, што эта вешш я дала шене моея сына, когда он будет шенить себе на какой-нибудь хорошенькой американски девешек, и фот пошему мне никак не мошно откасать от свой слов! » — проговорил мнимый торговец.

Бабушка улыбнулась, но, убедившись, что эта вещь действительно предназначается для моей будущей невесты или супруги, не стала более настаивать.

— А вы, — обратилась она ко мне, — имеете ли тоже желание, что и ваш батюшка? Ведь это очень богатый подарок для таких бедных людей.

— Ja, ja! .. Aber, хоть это быть ваши прафда, aber, когда давайт свой сердце любовь, то такой вешш, как солот, имайт тогда не большой цен.

— Ну, что же делать, — вздохнула хорошенькая Пэтти, — приходится мириться с этой маленькой печалью и огорчением, хотя я, право, никогда еще не видала такой хорошенькой цепочки.

— Но я ничуть не сомневаюсь, что рано или поздно найдется такой человек, который поднесет вам цепочку не менее, если еще не более красивую, чем эта! — не без некоторой колкости сказала Генриетта Кольдбрук.

Это замечание ее очень не понравилось мне, и я тут же решил, что эта цепочка никогда не будет принадлежать мисс Генриетте, несмотря на то, что она была очень хороша собой и что такого рода решение неизбежно должно было огорчит дядю Ро.

К немалому моему удивлению, я заметил, что щечки моей Пэттии покрылись при этих словах легким румянцем, и тут только мне вспомнилось имя некоего Бикмена. Взглянув на Мэри Уоррен, я ясно мог заметить, что и она чем-то огорчена и только потому, что Марта была затронута, так как другой какой-либо причины к огорчению у нее в данное время не было, да и быть не могло.

— Голубушка, да и вы не огорчайтесь, я уверена, что ваша бабушка найдет для вас подобную цепочку, когда поедет в город, и это заставит вас забыть вот эту! — успокоительно шепнула она на ухо моей сестре.

Марта улыбнулась и горячо поцеловала свою прелестную подругу. Однако любопытство бабушки было затронуто, и ей хотелось узнать еще кое-что.

— Итак, вы, милый друг, решили бесповоротно поднести эту цепочку вашей будущей супруге?

— Oh, ja, мадам, oh, ja!

— И что же, ваш выбор уже сделан? — полюбопытствовала она, многозначительно поглядывая в ту сторону, где стояли обе воспитанницы дяди.

— Nein, madam! — ответил я, смеясь. — В Америку быть так много красива мадам, што я не ошень торопляется.

— Так вот, милая бабушка, — прервала меня Пэтти, — так как никто из нас не может получить этой прелестной цепочки, то мы решили утешиться вот этими вещицами, всего на двести долларов; вы ничего против этого не имеете?

— Ну и прекрасно, что вы утешились; сейчас мы рассчитаемся, а вы нам не мешайте, идите в зал.

Все вышли, чтобы не мешать бабушке расплачиваться с продавцом, а, в сущности, это был лишь предлог, чтобы остаться с сыном наедине.

Note 5

То есть «о вкусах не спорят».

Note 6

Американская народная песенка забавного содержания, a «Hail Columbia» и «Звездное Знамя» — патриотические гимны американцев.