Раньше к смерти относились с почтением, и каждый клиент принимал ее по-своему. Ради них ты вставал ни свет ни заря, молился и облачался в алое, делал лицо, будто вырезанное из мрамора, и вставлял цветок в петлицу. А сейчас их привозят на повозках, как телят, рты по-телячьи расслаблены, глаза тусклые, все ошарашены скоростью, с какой пригнали из суда к месту казни. Ремесло палача больше не искусство — теперь это все равно что работать на скотобойне.
Но, Марат, мы... мы на такое не подписывались. Это убийство, как ни крути.
— Уберите руки от лица. Лицемер. А чем, по-вашему, мы занимались в восемьдесят девятом? Убийство вас создало. Убийство вознесло вас туда, где вы сидите теперь. Убийство! Что такое убийство? Всего лишь слово.
Всю жизнь она была зрительницей, наблюдательницей — роль, которая не дала ей ничего, даже философской отстраненности. Не дали ни ученые штудии, ни самокопание, ни — тут она лукаво улыбнулась — садоводство. Кто-то решит, что этого вполне довольно для женщины тридцати шести лет, жены и матери. Спокойствие, внутренняя тишина — ну уж нет. Даже после рождения ребенка в твоих жилах течет кровь, а не молоко. Я не могу пассивно принимать то, что дает жизнь, никогда не смогу, а в свете последних событий, должна ли?
Кстати, с литературной точки зрения памфлет превосходен.
— Не говорите мне о литературе, — сказал Лафайет, думая о трупе Бертье и кишках, выпавших из распоротого живота. Он постучал пальцем по памфлету. — Вы знаете этого Камиля Демулена? Вы хоть раз его видели? Выпускник адвокатской школы. Никогда не держал в руках ничего опаснее перочинного ножа. — Он изумленно потряс головой. — Откуда они берутся, эти люди? Они же девственники. Они никогда не нюхали пороха. Никогда не охотились. Не убивали зверей, не говоря о людях. Но они жаждут крови.
— Как давно вы заикаетесь?
Послушать его, так заикание — забавное или элегантное новшество.
Камиль сказал:
— Очень давно. С семи лет. С тех пор, как впервые оставил родной дом.
— Вас так расстроило расставание с семьей?
— Уже не помню. Вероятно. Или, напротив, не сумел справиться с облегчением.
Демулену казалось, что с рождением первенца его словно затянуло в чавкающую трясину, откуда нет спасения. Он не бежал от ответственности, просто внезапно ощутил груз земных забот и с ужасом осознал, что отныне любое разумное действие обречено на провал.
Дети росли наказанием Господним.
Самое древнее из всех обществ и единственное естественное — это семья. Но ведь и в семье дети связаны с отцом лишь до тех пор, пока в нем нуждаются... Семья — это, если угодно, прообраз политических обществ, правитель — подобие отца, народ — его дети [3]...
Все начинается с хлеба, он основа всех теорий, пища для всех рассуждений о том, что сулит будущее. Через пятнадцать лет, в день, когда падет Бастилия, цена на хлеб в Париже будет самой высокой за последние шестьдесят лет. Через два десятилетия (когда все будет кончено) одна парижанка скажет: «При Робеспьере кровь лилась рекой, зато у людей был хлеб. Возможно, ради хлеба и стоило пролить немного крови».
Робеспьер сидел, подложив под спину четыре подушки. Он выздоравливал и даже как будто помолодел. Его вьющиеся волосы без привычной пудры отливали темно-каштановым. Кровать была завалена бумагами. В комнате еле уловимо пахло апельсиновыми корками.