Стихотворение в прозе — это опыт промедления, приостановки. Поэт останавливает ритм, сдерживает силу вдохновения. Прозаик не идет за возможным сюжетом. Философ не развивает мысль. Путешественник не стремится вдаль. Он застывает для впечатления, отпечатка. В Европе и в России стихотворения в прозе писали литераторы, хорошо знакомые с дагерротипией: поэт Бодлер и прозаик Тургенев. Этот жанр сродни фотографии, и, как фотография, стихотворение в прозе — всегда перед смертью, несет в себе грядущее отсутствие. В поэмах Олега Юрьева фотографируют много. Вид и сцена, человек и животное готовы быть снятыми. В обоих смыслах: оказаться запечатлёнными и исчезнуть. Даже архангел Гавриил является к Богородице с невидимой мыльницей. Ее улыбка — это растерянность перед снимком: перед вечной памятью и исчезновением
Чуда нет, но есть его обстоятельства. Когда подействует стихотворение в прозе, не откроется тайна вещей. Они лишь немного изменят свою расположенность друг к другу и к человеку.
Шокирующий эффект разнообразия ее средств и открытий стирается. Техника становится частью природы, ласточки и самолеты уравнены в правах, торжествует покой.
Книга обстоятельств» переполнена вечным — городами, горами, небом. Также она наполнена современным — техникой. Помимо средств записи, камер и телефонов, это транспорт — поезда, самолеты.
Лето будет пронзительно-ясное. Розовые и белые пирамидки каштанов станут светиться, т. е. выдыхать светящийся пар. Трава окажется влажно-блестящей, заóстренной; голубизна неба — глубокой как никогда. Купы бульваров — кипы только что снятых свежезеленых шкур — закапают бело-прозрачной ослепительной кровью. Но на термометре будет ноль. В конце июня улетят птицы, на третьей неделе июля заснут ежи. В кротовьих шубах, дрожа и подымая плечи, пойдем мы вдоль цветения глупых растений, не знающих отличить свет от тепла. В августе встанут морозы ниже пяти и на всем сделается кайма из белого замерзшего порошка — на розах, на винограде, на женских волосах. И даже молнии ночных гроз будут льдяные
Снег (идущий, конечно, а не лежащий вдоль поребриков и под стеной зоопарка в виде мертвых серых собак) всегда имеет объем: высоту, ширину и глубину. Снаружи четырех- (на заворотах трех-)гранный, изнутри шарообразный. Снег бывает белый, желтый и зеленый. У дождя только два измерения: куда (и откуда) ни глянь, он всегда перед тобой: из-под (не с!) неба свисает сеть той или иной плотности и ячеистости, эта сеть поворачивается вместе с твоими глазами и норовит задеть по носу скользким и холодным. Дождь бывает фиолетовый, а бывает и черный. Когда дождь весь упал и расползся, в воздухе остается воздух, и у воздуха есть только одно измерение — длина. В сущности, воздух — это сверкающее (внутрь или наружу) копье, летящее прямо в тебя. В точку
Смерть — это вокзал, как их строили в начале ХХ века: с куполом, сплетенным из чугунных лилий. В лилии вставлены мутные стеклушки, еле впускающие солнце. На подкрышных балках сидят, распушась, голуби — как чайные бабы. В заóстренных окнах тускнут витрáжи, с гранитных плиток пола потерся узор. Поездов нет, перроны пусты. Пассажиры сидят и лежат в главном зале на скамьях мореного дуба — кто спит (и ему снится вокзал), кто ест из кульков, поднося их близко к лицу, кто читает скомканную газету за прошлый век. Дети топают, но не визжат. Длинные собаки бродят между скамей, двигая поперек хода грудной клеткой. Короткие собаки дрожат на коленях у старушек в беретах. В кассу очередь, но билетов нет и никогда не было. Трансляция неразборчиво говорит на непонятных языках, иногда задыхаясь и пропадая. Раз или два в вечность подают поезд из желтых, синих и зеленых вагонов с паровозом, выдувающим черный расширяющийся дым из черной расширяющейся трубы. Этот поезд забирает всех