Кітаптан алынған дәйексөздер Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский циклавтор Юрий Мамлеев
время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли.
1 Ұнайды
Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, — часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. — Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться
эмоционально – упоминание о том, что сильные духом, мол, пускаются в неизвестное, страшное, потустороннее плаванье.
Поэтому имело смысл действовать топором – тоже во время сна.
Одна деталь, Алешенька, одна деталь, – прошипела Анна, погрузив Христофорова в свои глаза. – Я хочу сказать об усладе солипсизма. Причем это особенный необычный солипсизм… Так вот, Алешенька, – погладила она Христофорова, – тебе никогда не познать, понимаешь… никогда, какое наслаждение считать себя не просто центром мира, но и единственно существующим… А всего остального – нет… Тень… И даже не тень… А как бы нет… Какая это радость, какое самоутверждение… Никакая гениальность, никакое посвящение с этим не сравнится… Подумай только, вживись, столкнись с этим фактом – ничего нет, кроме меня, – ноздри Анны как-то даже чувственно задрожали от наслаждения. Христофорова передернуло от отвращения. – Какой это восторг, какая тайна, какое объятие!.. Чувство исчезновения мира пред солнцем Я!!. Ничего нет, кроме меня!.. Это надо ощутить во всей полноте, каждой клеточкой, каждой минутой существования; жить и дрожать этим… А «абсурд» чем абсурднее, тем истиннее… ведь Я над всем, и ему плевать… Тьфу – миру, все в Я…
– Ничего не хочу слышать! – вопил Христофоров. – Вы обернули моего отца в идиота…
Глаза Извицкого, широко раскрытые, напоенные каким-то жутким, пугающим себя откровением, в упор, не отрываясь смотрели на точно такие же широко раскрытые глаза своего двойника. Федору все хорошо было видно. Два лика Извицкого дрожали в непередаваемой, бросающейся навстречу друг другу ласке; кожа лица млела от нежности; неподвижны были только глядящие друг на друга, готовые выпрыгнуть из орбит глаза, в которых застыла самонежность, ужас перед Я и безумие нечеловеческого переворота. Все полуобнаженное тело Извицкого и его лицо выражало нескончаемое сладострастие, бред самовосторга, страх перед собой, смешанный с трепетом приближающегося оргазма, и порыв броситься на собственное отражение. Волосы были всклокочены, рука тянулась к своему двойнику и, встречаясь, две руки дрожали от возбуждения, готовые проникнуть в себя и утопить друг друга в нежности. Все тело, казалось, источало сперму и дрожало в непрекращающемся, спонтанном оргазме, точно вся кожа, каждая из миллионов ее пор, превратилась в истекающий кончик члена. Стон от двух лиц шел навстречу друг другу. Зеркало было холодно и невозмутимо, как мир. Из дальнего угла в нем отражался страшный портрет Достоевского, Достоевского с неподвижным и страдальческим взором.
Вход в квартиру Извицкого был со двора; дворик оказался почти петербургский: маленький, холодный, зажатый между громадами каменных семиэтажных домов; но все же безобразно-загаженный мертвой, серо-исчезающей и все-таки вонючей помойкой.
Извицкий метался от одних ощущений к другим, включая все механизмы воображения; населял свою постель всеми представимыми и непредставимыми чудовищами: Гаргонна с поэтическим даром Рембо; некий синтез Чистой Любви и Дьявородицы; сексуализированный Дух; змея с нежной женской кожей и душой Блока – все побывали тут.
