Стихотворения
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Стихотворения

Марина Ивановна Цветаева
Стихотворения

Марина Цветаева: «я м<ожет> б<ыть> столь же чудовище как чудо»

1

Имя «Марина Цветаева» обманчиво. Уж очень оно поэтическое в том расхожем смысле слова, который подразумевает нечто сладкозвучное, напевное, красочное, исполненное грез и мечтаний, любовных томлений, вздохов при луне под пение птиц и в благоухании роз. Оно почти как псевдоним, придуманный специально, чтобы подписываться под строками:

 

Шепот сердца, уст дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья…

 

Или:

 

Опять весна! Опять какой-то гений

Мне шепчет незнакомые слова,

И сердце жаждет новых песнопений,

И в забытьи кружится голова…

 

И даже:

 

Погасло дневное светило;

На море синее вечерний пал туман.

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан…[1]

 

И, раскрывая том ее стихов, никак не ждешь прочесть:

 

Вскрыла жилы: неостановимо,

Невосстановимо хлещет жизнь.

Подставляйте миски и тарелки!

Всякая тарелка будет – мелкой,

Миска – плоской,

Через край – и мимо

В землю черную, питать тростник.

Невозвратно, неостановимо,

Невосстановимо хлещет стих[2].

 

Как удар электрического тока. Как звон пощечины. Как вызов Пушкина Дантесу.

Обманчивое имя.

«Марина Цветаева» – милая барышня, с розовым румянцем на щеках, с голубыми глазами, с пышным бантом и в платье с оборками?… Приветливо-стыдливый наклон головы, плавные движения рук, букет фиалок, неспешная походка; голос ровный, грудной, тихий; нежные пальцы изящно сжимают перо, кокетливым дамским почерком записывая строки, пришедшие на ум в ночной тиши; что-то шепчут нежные губы?…

Вовсе нет!

Современник пишет: «Марина Цветаева – статная, широкоплечая женщина с широко расставленными серо-зелеными глазами. Ее русые волосы коротко острижены, высокий лоб спрятан под челку. Темно-синее платье не модного, да и не старомодного, а самого что ни на есть простейшего покроя, напоминающего подрясник, туго стянуто в талии широким желтым ремнем. Через плечо перекинута желтая кожаная сумка вроде офицерской полевой или охотничьего патронташа – и в этой не женской сумке умещаются и сотни папирос, и клеенчатая тетрадь со стихами. Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей. Широкими мужскими шагами пересекает она Арбат и близлежащие переулки, выгребая правым плечом против ветра, дождя, вьюги, – не то монастырская послушница, не то только что мобилизованная сестра милосердия. Все ее существо горит поэтическим огнем, и он дает знать о себе в первый же час знакомства»[3]

Рассказывает дочь: «Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом – 163 см, с фигурой египетского мальчика – широкоплеча, узкобедра, тонка в талии…

Черты лица и контуры его были точны и четки: никакой расплывчатости, ничего недодуманного мастером, не пройденного резцом, не отшлифованного: нос, тонкий у переносицы, переходил в небольшую горбинку и заканчивался не заостренно, а укороченно, гладкой площадочкой, от которой крыльями расходились подвижные ноздри, казавшийся мягким рот был строго ограничен невидимой линией.

Две вертикальные бороздки разделяли русые брови…

Руки были крепкие, деятельные, трудовые…

Голос был девически высок, звонок, гибок.

Речь – сжата, реплики – формулы…

Поздно ложилась, перед сном читала. Вставала рано.

Была спартански скромна в привычках, умеренна в еде.

Курила: в России – папиросы, которые сама набивала, за границей – крепкие мужские сигареты, по полсигареты в простом, вишневом мундштуке.

Пила черный кофе: светлые его зерна жарила до коричневости, терпеливо молола в старинной турецкой мельнице, медной, в виде круглого столбика, покрытого восточной вязью.

С природой была связана воистину кровными узами, любила ее – горы, скалы, лес – языческой обожествляющей и вместе с тем преодолевающей ее любовью, без примеси созерцательности; поэтому с морем, которого не одолеть ни пешком, ни вплавь, не знала, что делать. Просто любоваться им не умела…

Была равнодушна к срезанным цветам, к букетам, ко всему, распускающемуся в вазах или в горшках на подоконниках; цветам же, растущим в садах, предпочитала – за их мускулистость и долговечность – плющ, вереск, дикий виноград, кустарники…

Общительная, гостеприимная, охотно завязывала знакомства, менее охотно развязывала их. Обществу «правильных людей» предпочитала окружение тех, кого принято считать чудаками. Да и сама слыла чудачкой.

В дружбе и во вражде была всегда пристрастна и не всегда последовательна. Заповедь «не сотвори себе кумира» нарушала постоянно.

Считалась с юностью, чтила старость…

К людям труда относилась – неизменно – с глубоким уважением собрата; праздность, паразитизм, потребительство были органически противны ей, равно как расхлябанность, лень и пустозвонство.

Была человеком слова, человеком действия, человеком долга.

При всей своей скромности знала себе цену»[4].

И все же…

Свои первые сборники Марина Цветаева назвала вполне «поэтически» – «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь».

В них были такие, посвященные воображаемому маленькому пажу стихи:

 

Этот крошка с душой безутешной

Был рожден, чтобы рыцарем пасть

За улыбку возлюбленной дамы.

Но она находила потешной,

Как наивные драмы,

Эту детскую страсть…

 

(I, 50)

И другие, памяти Нины Джавахи, героини популярного у девушек романа Лидии Чарской:

 

Всему внимая чутким ухом,

– Так недоступна! Так нежна! —

Она была лицом и духом

Во всем джигитка и княжна…

 

(I, 55)

И еще множество подобных, с характерными названиями: «Эльфочка в зале», «Сара в Версальском саду», «Наши царства», «Чародею», «Добрый колдун», «Потомок шведских королей», «Невеста мудрецов», «Из сказки в жизнь», «Мальчик с розой», «Принц и лебеди», «Жар-птица», «Призрак царевны», «Зимняя сказка», «Рождественская дама», «Белоснежка» и т. п.

А вот какой увидела Цветаеву современница: «Спешу к зеркалу поправить прическу. Увы! Зеркало занято! Я вижу в нем лицо незнакомой девушки в капоре. Она развязывает у подбородка ленты, рот ее крепко сжат, нежно-розовое лицо строго. Ленты развязаны, капор снят, и я вижу пышную шапку золотых ее тонких волос… Какое на ней платье! Я испытываю настоящий восторг!.. Необыкновенное! Восхитительное платье принцессы! Шелковое, коричнево-золотое. Широкая, пышная юбка до полу, а наверху густые сборки крепко обняли ее тонкую талию, старинный корсаж, у чуть острой шеи – камея. Это волшебная девушка из XVIII века…

Я не спускаю глаз с Марины Цветаевой. Под золотой шапкой волос я вижу овал ее лица, вверху широкий, книзу сужающийся, вижу тонкий нос с чуть заметной горбинкой и зеленоватые глаза ее, глаза волшебницы»[5].

Марина Цветаева – обманчивое имя?

Она и сама об этом задумывалась.

 

Кто создан из камня, кто создан из глины, —

А я серебрюсь и сверкаю!

Мне дело – измена, мне имя – Марина,

Я – бренная пена морская.

   

Кто создан из глины, кто создан из плоти —

Тем гроб и надгробные плиты…

– В купели морской крещена – и в полете

Своем – непрестанно разбита!

   

Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети

Пробьется мое своеволье.

Меня – видишь кудри беспутные эти? —

Земною не сделаешь солью.

   

Дробясь о гранитные ваши колена,

Я с каждой волной – воскресаю!

Да здравствует пена – веселая пена —

Высокая пена морская!

 

(I, 534)

Это стихотворение датировано 23 мая 1920 года. Цветаевой – двадцать семь с половиной лет. Она еще не знает, но интуиция поэта подсказывает – она на экваторе своего земного пути.

На экваторе судьбы.

Идя от буквального значения имени Марина – в переводе с латинского «морская», – Цветаева создает собственную космогонию, личную историю сотворения мира и его устройства, в центре которой – она, «бренная пена», «веселая пена», «высокая пена морская». Отчетливо, как никогда, видит она свою избранность, уникальность, неповторимость. «У меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени», – напишет она чуть позже (письмо Р. М. Рильке, 2 августа 1926 г., т. VII, с. 68. Курсив мой. – П. Ф.).

Нет ничего более эфемерного и недолговечного, более мимолетного и неуловимого, чем морская пена. Из воздуха и воды – не воздух и не вода. Из волны и камня – не волна и не камень. На границе стихий, в столкновении стихий – дитя стихий. Белоснежная, светоносная, нежная. Трепетная, игривая, бурлящая.

Ее дело – «измена»: постоянное изменение, преображение, обновление.

Она – вся в движении: «в полете», «непрестанно разбита» на мелкие брызги, «серебрится и сверкает».

Она – «своевольна»: независима, самостоятельна, упряма.

Ее кудри – «беспутные»: свободные, не связанные путами – лентами, бантами, заколками.

Она в «купели морской крещена» и «с каждой волной» – воскресает.

Ее участь – быть самой Жизнью. Быть бессмертной. Вне смерти.

Цветаева пишет лирический автопортрет – портрет души. Души самой по себе, вне личности, вне времени, вне судьбы. Портрет Психеи.

«Казавшееся завершенным до замкнутости, до статичности, лицо было полно постоянного внутреннего движения, – вспоминает Цветаеву дочь, – потаенной выразительности, изменчиво и насыщено оттенками, как небо и вода.

Но мало кто умел читать в нем»[6]

Особенно те, «кто создан из камня», «из глины», «из плоти». Чей мир прочен и основателен, неподвижен и мертв. О них – с иронией, со снисхождением. С отчуждением. Им – «гроб и надгробные плиты». И поделом! По делам их. Они забрасывают «сети», чтобы уловить и опутать волну. Они мечтают обратить «пену морскую» в «земную соль», абсолютное движение – в абсолютную скованность, превратить непригодную в хозяйстве красоту в полезное ископаемое. Об их «гранитные колена» «дробится», «разбита» Марина-Психея.

«Из глины» Бог создал первочеловека Адама.

Марина – не из этого племени.

«Из камня» под резцом Пигмалиона возникла Галатея, ожившая под любящим взглядом ваятеля.

Это не ее случай. «Из плоти» сотворены обычные люди. Вот именно – обычные!

Венера, богиня любви, вышла из пены морской.

Только ей одной и равна. Только ей одной и родственна.

Единственной – единственная.

Двумя годами ранее Цветаева писала:

 

Каждый стих – дитя любви,

Нищий незаконнорожденный.

Первенец – у колеи

На поклон ветрам положенный.

 

(I, 419)

И потому она поет гимн «измене», «беспутству», «своеволию» – этим вечным спутникам страсти, любовного безумия, одержимости и неудержимости. Вечным спутникам Жизни. Они – источник и условие творческого бессмертия.

Если кого и могло обмануть имя Цветаевой, то только не ее. О себе она все знала наверняка.

2

Биография Цветаевой разрублена тяжелым топором русской революции на две половины. Они зеркально отражаются друг в друге. До революции жизнь шла естественным чередом, со своими радостями и заботами, удачами и потерями – «в руце Божией». После – все перевернулось вверх дном, начался сплошной «дьяволов водевиль».

Марина Цветаева родилась 26 сентября (по ст. ст.) 1892 года, ровно в полночь с субботы на воскресенье, в день Иоанна Богослова, в Москве.

 

Семь холмов – как семь колоколов!

На семи холмах – колокольни.

Всех счетом – сорок сороков.

Колокольное семихолмие!

   

В колокольный я, во червонный день

Иоанна родилась Богослова.

 

(I, 272)

Святой евангелист, автор пророческого «Откровения» о конце света, один из величайших поэтов в истории человечества стал ее небесным покровителем.

Москва, Третий Рим, сердце святой Руси, – ее колыбелью.

Благовест, колокольный перезвон, слился с криком новорожденного поэта, сделал его полнозвучным, сильным, богатым интонациями, наполнил многоголосием миров дольнего и горнего, наделил душой и смыслом.

Юные годы прошли в уютном родительском доме в Трехпрудном переулке («Дом – пряник, а вокруг плетень»), в семье профессора изящных искусств, под звуки фортепиано, на котором мать вдохновенно играла пьесы Бетховена, Гайдна, Шопена, в ревнивой дружбе с братом и сестрами[7], в чтении взахлеб волшебных сказок и романтических романов. Отец, Иван Владимирович Цветаев, погруженный в академические заботы и труды по устроению небывалого ранее в России музея изобразительных искусств[8], был сух и, казалось, не очень внимателен к детям, кажется, даже немного побаивался их. Тем не менее именно ему обязаны они своим спокойным и беззаботным миром: размеренным московским бытом, учебой в гимназии, ежегодными летними выездами на дачу в Тарусу, окрестности которой – лес, луга, неспешное течение Оки – войдут навсегда в их память.

Атмосферу дома создавала мать, Мария Александровна, в девичестве Мейн, молодая, в два раза моложе мужа, красивая, нервная и эмоциональная женщина, родом из немецко-польской семьи. Она деятельно заботилась о духовном и интеллектуальном воспитании детей, учила музыке, языкам, читала им в оригинале немецкие и французские книги, рассказывала легенды и мифы, знакомила с героическими страницами истории – их будущность виделась ей среди муз и граций. Строгая и сдержанная на вид, Мария Александровна страстно любила дочерей и отдавала им всю себя, как бы предчувствуя свой недолгий век.

«О, как мать торопилась с нотами, с буквами, с «Ундинами»[9], с «Джейн Эйрами»[10], с «Антонами Горемыками»[11], с презрением к физической боли, со Св. Еленой[12], с одним против всех, с одним – без всех, точно знала, что не успеет, все равно не успеет всего, все равно ничего не успеет, так вот – хотя бы это, и хотя бы еще это, и еще это, и еще это… Чтобы было чем помянуть! Чтобы сразу накормить – на всю жизнь! Как с первой до последней минуты давала – и даже давила! – не давая улечься, умяться (нам – успокоиться), заливала и забивала с верхом – как в уже не вмещающий сундук (кстати, оказавшийся бездонным), нечаянно или нарочно?… Мать точно заживо похоронила себя внутри нас – на вечную жизнь. Как уплотняла нас невидимостями и невесомостями, этим навсегда вытесняя из нас всю весомость и видимость. И какое счастье, что все это было не наука, а Лирика… Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики… После такой матери мне оставалось только одно: стать поэтом» (IV, 13–14).

В 1906 году Мария Александровна в возрасте тридцати восьми лет скончалась от чахотки. Но перед этим три года они с мужем боролись за ее здоровье – сначала на курортах и в клиниках Италии, потом Швейцарии и Германии. Все эти годы дети сопровождали мать. Перед смертью она подарила им то, что сама так любила всю жизнь, – мир западноевропейской цивилизации. В том детском путешествии Цветаевой открылась праздничная природа Средиземноморья, блистательная величественность Альп и волшебные туманы Шварцвальда. Она вслушивалась в шумное полногласие итальянской речи, осваивала изысканную отточенность французского языка, постигала строгость немецкой мысли. Особенно близка оказалась ей немецкая культура. Позже Цветаева неоднократно подчеркивала свою равную любовь к России и Германии. Две великие войны между этими державами, свидетельницей которых ей суждено было быть, жестоко ранили ее сердце.

Со смертью матери закончилось детство. Отец пытался наладить жизнь в доме, приглашая воспитательниц и гувернанток, но семейный строй был навеки разрушен. Дети начали жить своей жизнью. Пробыв долгие годы под присмотром матери, почти не видясь со сверстниками, теперь они жадно восполняли дефицит общения, заводили знакомства и дружбы, влюблялись и ревновали. Важной вехой в судьбе Цветаевой стала встреча с поэтом-символистом Эллисом[13], сотрудником издательства «Мусагет», другом Андрея Белого. Он ввел ее в круг профессиональных литераторов, способствовал в 1910 году выходу в свет первой книги ее стихов «Вечерний альбом».

Литературный дебют не прошел незамеченным. Метр символистов Валерий Брюсов посвятил ей целую страницу в своем обзоре новостей поэзии и, высказав ряд замечаний, оценил книгу молодой поэтессы вполне положительно, точно обозначив главное достоинство цветаевской лирики – ее небывалую интимность и откровенность. «Когда читаешь ее книгу, – писал Брюсов, – минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние». <…> Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни»[14]. Ценитель поэтического искусства Николай Гумилев, вслед за своим учителем Брюсовым отметивший «смелую (иногда чрезмерно) интимность» «Вечернего альбома», особо обратил внимание на то, что «здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов»[15]. Сочувственно откликнулись М. Цетлин, М. Шагинян, М. Волошин.

С Максимилианом Волошиным[16] Цветаева познакомилась в «Мусагете». Они быстро прониклись взаимной симпатией. Близкие, дружеские отношения связали их на долгие годы. Эта встреча стала для Цветаевой, без преувеличения, судьбоносной. Вспоминая своего старшего друга в 1932 году, Марина Ивановна писала: «Одно из жизненных призваний Макса было сводить людей, творить встречи и судьбы. Бескорыстно, ибо случалось, что двое, им сведенные, скоро и надолго забывали его. К его собственному определению себя как коробейника идей могу прибавить и коробейника друзей» (IV, 178). Именно в доме Волошина в Коктебеле летом 1911 года Цветаева впервые увидела своего будущего мужа – Сергея Эфрона.

Как в книжке, любовь вспыхнула с первого взгляда – и на всю жизнь.

Сергей был на год моложе Марины (а ей самой еще не исполнилось девятнадцати!) и невероятно красив. «У него узкое лицо, темный разлет бровей, и под ними такие огромные, совершенно невероятные по красоте и величине глаза. Они серо-зеленоватые и сияют добротой и счастьем»[17].

 

Его чрезмерно узкое лицо

Подобно шпаге.

   

Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.

   

Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями распахнутых бровей —

Две бездны…

 

(I, 202)

Это был принц из сказки. «Царевич». «Рыцарь». С благородной грустью в глазах, высоких нравственных убеждений, деликатный, нежный, доверчивый. И – мужественный.

 

Вашего полка – драгун,

Декабристы и версальцы!

И не знаешь – так он юн —

Кисти, шпаги или струн

Просят пальцы.

 

(I, 184–185)

Он еще учился в гимназии. Был увлечен театром, пробовал силы в литературе. Любил шутки и розыгрыши. Но когда пробил час испытаний, оказался достойным всех лирических авансов, которые выдала ему Цветаева.

 

В его лице я рыцарству верна.

– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —

Такие – в роковые времена —

Слагают стансы – и идут на плаху.

 

(I, 202)

В январе 1912 года они обвенчались. В свадебное путешествие отправились в Париж, по дороге посещая города Германии, Франции, Италии. Наследство, оставшееся от родителей, было достаточным, чтобы не только вести безбедную жизнь, но даже организовать собственное издательство, названное в честь героя андерсеновской сказки «Оле-Лукойе».

В феврале 1912 года в нем вышла вторая книга Цветаевой «Волшебный фонарь» и сборник рассказов Эфрона «Детство». 5 сентября этого же года родилась дочь Ариадна, Аля. В следующем, 1913 году вышел еще один сборник стихов Цветаевой «Из двух книг». Она с успехом выступала на литературных вечерах в Москве и Петербурге. Летом был неизменный, солнечный, шумный, радостный Коктебель с мудрым и озорным Максом Волошиным. Эфрон поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Ничто не предвещало скорого, необратимого, катастрофического переворота в их судьбе.

Но грянула мировая война. Эфрон был призван в армию. Первое время был санитаром военно-санитарного поезда, в 1917 году отправлен в Нижний Новгород в школу прапорщиков. Все это было тревожно, но еще в порядке вещей, поддавалось осмыслению и логике. Жизнь шла своим чередом. Цветаева ждала второго ребенка. И вдруг роковое известие: царь отрекся от престола. Цветаева не была монархисткой в политическом смысле слова, да и вообще политикой не интересовалась. Но, как живое сердце России, она сразу поняла истинный смысл произошедшего. Не случайно же дан ей был в наставники и поводыри автор Апокалипсиса.

 

Пал без славы

Орел двуглавый.

– Царь! – Вы были не правы.

Помянёт потомство

Еще не раз —

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз.

 

(I, 340)

С этого дня в биографии Цветаевой начался обратный отсчет времени.

3

В октябре 1917 года власть в Петрограде захватили большевики. Москва сопротивлялась. Отряд офицеров и юнкеров держал оборону в Кремле. Среди его защитников был и Сергей Эфрон. Он ни минуты не сомневался, на чьей стороне быть. И когда пушки красных расстреляли Спасскую башню и Патриаршее подворье, Тайницкий сад и Чудов монастырь, когда кончились боеприпасы и провизия, он вместе с оставшимися в живых ушел из крепости, чтобы через некоторое время встать под знамена Добровольческой армии и продолжить сопротивление наступавшему хаосу и террору.

Цветаева осталась в Москве одна с двумя дочерьми (13 апреля 1917 года родилась вторая дочь, Ирина). Деньги обесценились. Банковские вклады пропали. Городская инфраструктура разрушалась на глазах. Бытовые проблемы приняли масштаб космический. Нужно было кормить детей, добывать дрова, вести хозяйство. Она не была барыней, но не была и прислугой. Свалившиеся на нее заботы отнимали силы, здоровье, жизнь, раздражали и унижали.

Соловья приковали к плугу и заставили пахать. Вопреки абсурдности ситуации, соловей, выбиваясь из сил, тянет за собой неподъемную тяжесть, бьет крыльями воздух, надрывается – и поет.

 

Соловьиное горло – всему взамен! —

Получила от певчего бога – я…

   

Сколько в горле струн – все сорву дотла!

Соловьиное горло свое сберечь

Не на тот на свет – соловьем пришла!

 

(I, 449)

Только молодость, только природная выносливость и воспитанный матерью жизненный стоицизм помогли Цветаевой вынести кошмар первых послереволюционных лет.

Не вынесла маленькая Ирина – умерла от голода зимой 1920 года.

Еле-еле осталась в живых Ариадна.

Удивительный документ рисует нам картину и настроение тех лет. Восьмилетняя Аля пишет письмо в Петербург Анне Ахматовой: «Мы с Мариной живем в трущобе. Потолочное окно, камин, над которым висит ободранная лиса, и по всем углам трубы (куски). – Все, кто приходит, ужасаются, а нам весело. Принц не может прийти в хорошую квартиру в новом доме, а в трущобу – может…

Марина все время пишет, я тоже пишу, но меньше. К нам почти никто не приходит»[18].

Случайного гостя – «принца»? – торжественно встретят и проведут в

 

Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!

Взойдите. Гора рукописных бумаг…

Так. – Руку! – Держите направо, —

Здесь лужа от крыши дырявой…

   

– А что с Вами будет, как выйдут дрова?

– Дрова? Но на то у поэта – слова

Всегда – огневые – в запасе!

Нам нынешний год не опасен…

 

(I, 488, 489)

Еще одно письмо Ариадны – матери Волошина: «Марина живет как птица: мало времени петь и много поет. Она совсем не занята ни выступлениями, ни печатанием, только писанием. Ей все равно, знают ее или нет. Мы с ней кочевали по всему дому. Сначала в папиной комнате, в кухне, в своей. Марина с грустью говорит: «Кочевники дома». Теперь изнутри запираемся на замок от кошек, собак, людей. Наверное, наш дом будут рушить…»[19]

Яростной агрессии быта Цветаева противопоставила лютую энергию творчества. Стихи идут лавиной. Стихи-письма, мысленно обращенные к мужу. Они составят сборник «Лебединый стан». Стихи-очерки. Стихи-молитвы. Рожденные новыми встречами и знакомствами лирические циклы «Комедьянт», «Памяти А. А. Стаховича», «<Н. Н. В.>», «Стихи к Сонечке», «Ученик», «Разлука», «Благая весть», «Сугробы». Навеянные мыслями о судьбах России исторические циклы – «Стенька Разин», «Марина», «Георгий». Цветаева пробует себя в драматургии, в течение полутора лет (1918–1919) создает шесть стихотворных пьес: «Червонный валет», «Метель», «Фортуна», «Каменный Ангел», «Приключение» и «Феникс». Из-под ее пера выходят поэмы «На Красном Коне», «Царь-девица», «Переулочки».

Тысячи стихотворных строк.

Кажется, чем разрушительнее был мир вокруг нее, тем больше пробуждалось внутренних сил для встречного созидания. Противо-действие рождало действие. Интуицией гения Цветаева нашла единственно возможный – и посильный – и всесильный! – ответ разрухе и безобразию. Творчество.

В статье 1932 года «Искусство при свете совести» Цветаева, размышляя над знаменитой песнью Вальсингама в пушкинском «Пире во время чумы» («Есть упоение в бою…»), напишет:

«Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо все возвращает тебя в стихию стихий: слово.

Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо не гибель, а возвращение в лоно.

Гибель поэта – отрешение от стихий. Проще сразу перерезать себе жилы» (V, 351).

В этих словах, несомненно, нашел отражение личный опыт Цветаевой 1918–1921 годов. Опыт противостояния стихии революционной чумы.

4

Летом 1921 года приходит «благая весть»: давно пропавший из виду Сергей Эфрон жив! Спасся на корабле. Направляется в Прагу. Ликованию нет предела:

 

Мертв – и воскрес?!

Вздоху в обрез,

Камнем с небес,

Ломом

   

По голове —

Нет, по эфес

Шпагою в грудь —

Радость!

 

(II, 45)

Цветаева лихорадочно собирается в отъезд. К мужу. К герою. К рыцарю. «Узнала, что до Риги – в ожидании там визы включительно – нужно 10 миллионов. Для меня это все равно, что: везти с собой храм Христа Спасителя… С трудом наскребу 4 миллиона, – да и то навряд ли: в моих руках и золото – жесть, и мука – опилки» (письмо И. Г. Эренбургу, 2 ноября 1921 г., т. VI, с. 212). Как она добилась выезда, получила визы, собрала деньги на билет? Чудом. И – волей. Велением сердца. Любовью.

 

Я с вызовом ношу его кольцо.

– Да, в Вечности – жена, не на бумаге… —

 

(I, 202)

написала она еще в 1914 году и повторяла про себя все годы разлуки, ибо знала, ни на минуту не усомнилась:

 

На кортике своем: Марина —

Ты начертал, встав за Отчизну.

Была я первой и единой

В твоей великолепной жизни.

 

(I, 385)

11 мая 1921 года Цветаева выехала из Советской России. Начались долгие годы чужбины. «Кочевники дома» стали настоящими кочевниками.

Бесчисленные переезды были вызваны крайней нуждой и непрерывной заботой об экономии средств, скудных и нерегулярных. Где бы ни жила Цветаева после отъезда из России – в Германии ли, Чехии или Франции, – всегда под гнетом бытовых забот.

Из письма 1922 года: «Я живу в Чехии (близ Праги), в Мокропсах, в деревенской хате. Последний дом в деревне. Под горой ручей – таскаю воду. Треть дня уходит на топку огромной кафельной печки. Жизнь мало чем отличается от московской, бытовая ее часть, – пожалуй, даже бедней!.. Месяцаминикого не вижу» (письмо Б. Л. Пастернаку, 19 ноября 1922 г., т. VI, с. 227).

Из дневниковой записи 1924 года: «20 июля переехала из Иловищ в Дольние Мокропсы, в разваленный домик с огромной русской печью, кривыми потолками, кривыми стенами и кривым полом, во дворе огромной (бывшей) экономии. Огромный сарай… сад с каменной загородкой, над самым полотном железной дороги. – Поезда»[20].

Из письма 1925 года, Париж: «Квартал, где мы живем, ужасен, – точно из бульварного романа «Лондонские трущобы». Гнилой квартал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде – ни кустика. Есть парк, но 40 минут ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем – вдоль гниющего канала» (письмо А. А. Тесковой, 7 декабря 1925 г., т. VI, с. 343).

Из письма 1930 года: «Жизнь трудная… Живем в долг в лавочке, и часто нет 1 франка 15 сантимов, чтобы ехать в Париж… Распродаю вещи, прекрасные шелковые платья, которые когда-то подарили – за грош» (письмо А. А. Тесковой, 17 октября 1930 г., т. VI, с. 388–389).

Из письма 1931 года: «Удушены долгами, утром в лавке – мука. Курю, как в Сов. России, в допайковые годы… окурковый табак – полная коробка окурков, хранила про черный день и дождалась» (письмо Р. Н. Ломоносовой, 6 марта 1931 г., т. VII, с. 332).

Из письма 1934 года: «Я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях – живаяпомойка! И с соответствующими «чертями» – «А, черт! Еще это! А ччче-ерт!», ибо смириться не могу, ибо все это – не во имя высшего, а во имя низшего:чужой грязи и лени» (письмо В. Н. Буниной, 28 апреля 1934 г., т. VII, с. 270).

Из письма 1938 года: «О себе. Живу в холоде или в дыму: на выбор. Когда мороз (как сейчас), предпочитаю – дым. Руки совсем обгорели: сгорел весь верхний слой кожи, п. ч. тяги нет, уголь непрерывно гаснет, и приходится сверху пихать щепки, – таково устройство, вернее – расстройство. Но скоро весна и, будем надеяться, худшее – позади… Пробую жить как все, но – плохо удается, что-то грызет… Почти все время уходит на быт, раньше все-таки немножко легче было» (письмо А. Э. Берг, 15 февраля 1938 г., т. VII, с. 517).

Подобных строк в письмах Цветаевой – сотни. И других – с просьбами о деньгах, благо были люди, готовые безвозмездно поддерживать поэта (но всякий раз – ежемесячно! – просить).

И еще – с возмущениями о задержанных, недоплаченных, невыплаченных гонорарах.

И – о непрерывных болезнях.

И – просто непонимании.

Но, как и в Москве, Цветаева противостояла судьбе творчеством. «Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать – жить. Т. е. всеосуществляется и даже живется (понимается) только в тетради. А в жизни – что? В жизни – хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни – функция и отсутствие» (IV, 606).

Рассказывает дочь: «Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности,неизбежности, невозможности иначе.

Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.

Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредотачивалась мгновенно.

Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась – острием мысли и пера…

Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю, любые.

Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару»[21].

Еще в Москве 1920-х годов в творчестве Цветаевой наметился сдвиг в сторону крупных поэтических форм. В Чехию она приехала в разгар работы над самой своей большой поэмой «Молодец». Время отдельных лирических стихотворений уходило в прошлое. Их количество резко сократилось. Цветаева комментировала эти изменения так: «Лирическое стихотворение: построенный и тут же разрушенный мир. Сколько стихов в книге – столько взрывов, пожаров, обвалов: ПУСТЫРЕЙ. Лирическое стихотворение – катастрофа. Не началось и уже сбылось (кончилось). Жесточайшая саморастрава. Лирикой – утешаться! Отравлятьсялирикой – как водой (чистейшей), которой не напился, хлебом – не наелся, ртом – не нацеловался и т. д.

В большую вещь вживаешься, вторая жизнь, длительная, постепенная, от дня ко дню крепчающая и весчающая. Одна – здесь – жизнь, другая – там (в тетради). И посмотрим еще, какая сильней!

Из лирического стихотворения я выхожу разбитой» (письмо П. П. Сувчинскому, 4 сентября 1926 г., т. VI, с. 323).

«Взрыв», «пожар», «пустырь», «катастрофа» – сколько их было в реальной действительности! Обращение к большим формам происходит на уровне инстинкта самосохранения. Она устала «отравляться» мечтой, быть «непрестанно разбитой», и в то же время у нее достаточно сил, чтобы жить «деятельно», «от дня ко дню» – пусть даже только «в тетради». В эмиграции Цветаева создает свои лучшие поэмы, которые многие считают вершиной ее творчества: «Поэма Горы» (1924), «Поэма Конца» (1924), «Крысолов» (1925), «Поэма Лестницы» (1926), «Новогоднее» (1927), «Поэма Воздуха» (1927). В 1930-е годы Цветаева несколько лет работала над несохранившейся «Поэмой о Царской Семье».

В эмиграции Цветаева стала писать прозу. Вынуждали обстоятельства: стихи издатели брали неохотно, да и платили за них значительно меньше. «Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно – и проза моя,и лучшее в мире после стихов, это – лирическая проза, но все-таки – послестихов!.. Когда получу премию Нобеля (никогда) – буду писать стихи» (письмо А. А. Тесковой, 24 ноября 1933 г., т. VI, с. 406–407). Цветаева создает цикл мемуарных очерков, пишет серию литературных портретов (В. Брюсова, Б. Пастернака, М. Волошина, Н. Гончаровой, К. Бальмонта, Андрея Белого), выступает в качестве литературного критика-полемиста. Предвосхищая пути развития современной прозы, Цветаева обращается к жанру лирической документалистики («Флорентийские ночи», «Повесть о Сонечке»). Ее эссе «Искусство при свете совести» (1932) – один из шедевров в истории мировой эстетической мысли.

Обстоятельства лишь подтолкнули Цветаеву к созданию прозаических произведений. На самом деле она давно была готова к этой форме литературной деятельности. Фактически прозу она писала всегда: ее письма, частые и пространные, были для нее столь же важны, как и стихи. «Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа тут же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям»[22]. Слово было высочайшей ценностью для Цветаевой. И не только в стихах. Даже официальный документ не могла составить формально: «Начинаю прошение – просыпается мысль, юмор, «игра ума». Если два раза «что» или два раза «бы» – беру другой лист, не нравится, хочется безукоризненной формы, привычка слуха и руки»(письмо А. А. Тесковой, 24 сентября 1926 г., т. VI, с. 350). Проза Цветаевой глубока, многослойна, парадоксальна. Она во всей полноте раскрывает интеллектуальную мощь и масштаб писательского дара Цветаевой. Каждая мысль выкована в кузнице разума и закалена в горниле души.

5

Революция лишила Цветаеву всего: России, культурной среды, привычного уклада жизни, материальной стабильности[23], дома, мужа, дочери. Прошлое лежало в руинах. Незыблемыми оставались лишь вечные ценности. Для Цветаевой они зримее всего предстали в освященных Церковью семейных узах. Таинство брака, клятва верности, данная перед Богом, таинство крещения были теми нитями, которые связывали с вечностью, с былым и грядущим. Этого отнять не мог никто. Семья стала главной святыней Цветаевой. Не в силах противостоять обстоятельствам, но и не желая сдаваться, она, как только появился слабый призрак надежды, сделала все, чтобы вновь воссоединиться с мужем. Здесь была не одна любовь, но и вызов – действительности, времени, судьбе.

Ее наградой в этой битве стало рождение в 1925 году сына, названного в честь святого великомученика Георгия Победоносца – небесного покровителя Москвы.

Ждала его давно. Мечтала. Однажды, в пасхальную неделю 1920 года, увидела в рассветном кремлевском небе: «глаза блистают сталью», «весь – как струна», «светлее солнца» (I, 519).

Ему слагала гимны в 1921-м, услышав известие о спасении мужа:

 

Синие версты

И зарева горние!

Победоносного

Славьте – Георгия!

   

Славьте, жемчужные

Грозди полуночи,

Дивного мужа,

Пречистого юношу:

   

Огненный плащ его,

Посвист копья его,

Кровокипящего

Славьте – коня его!

 

(II, 38)

Преданность Семье стала мучительным испытанием для Цветаевой. Ее победа над обстоятельствами 1920-х годов оказалась кратковременной. Впереди ждали иные испытания. Прежнего взаимопонимания между супругами уже не было. Каждый прожил в эти годы слишком разные жизни. Это стало ясно не сразу, но чем дальше, тем становилось заметнее. Надо отдать им должное, они прилагали все усилия, чтобы быть взаимно терпимыми, понимать и прощать друг друга.

Цветаева оставалась поэтом. Романтиком чувств. Ее время от времени сотрясали душевные бури. Она влюблялась – очно и заочно, – неистово переживала свои романы, сокрушительно разочаровывалась в них и бесповоротно обрывала. Во время одного из них Эфрон с горечью понимания признавался М. Волошину, верному другу и старшему товарищу: «М<арина> – человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – не важно. Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается – и ураган начался… Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние»[24]. «Ураганы» управляли творчеством. Творчество пробуждало «ураганы». Отдельные стихи и лирические циклы, поэмы, эпистолярные сериалы, каждый из которых может составить самостоятельный роман в письмах, рождались «у бездны на краю».

Сам Эфрон все больше и больше увязал в политике. Романтик идей, он предпринял ревизию собственных взглядов, стремясь понять логику революции. Он внимательно следил за событиями в Советской России, чтобы найти ответ на вопрос, в чем правда победившего народа. К началу 1930-х годов бывший белый офицер Сергей Эфрон сначала теоретически, а потом и делом встал на позиции советской власти. В 1932 году он подал прошение о получении советского паспорта. Но его еще надо было заслужить. Не представляя масштаба личной катастрофы, Эфрон стал тайным агентом НКВД и после провала одной секретной операции осенью 1937 года вынужден был спасаться бегством в СССР, бросив одних жену и сына.

Дочь Ариадна, подрастая, начала отдаляться от матери. Ей хотелось жить самостоятельно. После четырнадцати лет непрерывного обожания мать стала ей вдруг ненавистна. Все чаще возникали конфликты и ссоры. Эфрон занял сторону дочери, тем более что ее тоже захватили тенета советской пропаганды, и она мечтала о возвращении на родину, сотрудничала в агитационном журнале «Наш Союз», выходившем во Франции на деньги из СССР. Она уехала в Россию 15 марта 1937 года.

Георгий тоже рос трудным мальчиком. С характером. Он стал последней любовью Цветаевой, как и все другие, – радостной и мучительной, спасительной и гибельной. Она ласково звала его Мур. В ответ же часто слышала просто: «Р-р-р!» Котенок был львиной породы (Львом называла Цветаева мужа).

Семья распадалась.

И все же Цветаева оставалась ей верна. Несмотря на отчуждение, боль, на оскорбления и упреки. Она готова была жертвовать ради нее всем – любовью, жизнью, стихами.

И жертвовала.

«Семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась» (письмо В. Н. Буниной, 22 ноября 1934 г., т. VI, с. 279).

Еще в 1928 году Цветаева писала: «России(звука) нет, есть буквы: СССР – не могу же я ехать в глухое,без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно» (письмо А. А. Тесковой, февраль 1928 г. т. VI, с. 366). Но обстоятельства неумолимо гнали ее в эту «свистящую гущу». С 1938 года, когда переезд в СССР стал неотвратимым, Цветаева перестала писать стихи. Перестала их записывать: к чему? Занималась своим архивом. «Весь прошлый год я дописывала, разбирала и отбирала, – сообщает она Тесковой в канун 1939 года, – сейчас – все кончено, а нового начинать – нет куражу. Раз – все равно не уцелеет. Я, как кукушка, рассовала свои детища по чужим гнездам. А растить – на убой…» (письмо А. А. Тесковой, 26 декабря 1938 г., т. VI, с. 472–473). Через год после возвращения в Советскую Россию, в дневниковой записи 5 сентября 1940 года, она подтвердит – себе, нам: «Сколько строк миновавших! Ничего не записываю. С этим – кончено» (IV, 610).

Лишь однажды, когда германские войска оккупируют Чехию, она нарушит обет молчания, чтобы в лебединой песне своей воспеть страну, вернувшую ей мужа, давшую сына, любовь, вдохновение. Но вместе с гимном порабощенной стране в «Стихах к Чехии» звучит проклятие миру, потерявшему человеческий облик, миру насилия над личностью, свободой, здравым смыслом:

 

Отказываюсь – быть.

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь жить.

С волками площадей

   

Отказываюсь – выть.

С акулами равнин

Отказываюсь плыть —

Вниз – по теченью спин.

   

Не надо мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На Твой безумный мир

Ответ один – отказ.

 

(II, 360)

18 июня 1939 года Цветаева с сыном приехала в СССР.

28 августа в Москве была арестована Ариадна.

10 октября арестовали Эфрона.

2 июля 1940 года вынесен приговор по делу Ариадны: 10 лет лагерей[25].

22 июня 1941 года Германия напала на СССР.

8 августа Цветаева с сыном выехали в эвакуацию в Елабугу.

31 августа Марина Цветаева покончила с собой.

10 октября расстрелян Сергей Эфрон.

В 1944-м на фронте погиб Георгий.

Жестокий финал земного пути жены, матери, поэта.

Абсолютной Жены. Абсолютной Матери. Абсолютного Поэта.

 

Кто создан из глины, кто создан из плоти —

Тем гроб и надгробные плиты…

– В купели морской крещена – и в полете

Своем – непрестанно разбита!

 

Могила Цветаевой неизвестна. Ее и не могло быть.

6

Марину Цветаеву часто называют поэтом Серебряного века. Ряд формальных оснований дает повод к такому утверждению. Действительно, Цветаева вступила в литературу в начале XX века, когда русская поэзия переживала очередной подъем и была главным выразителем чувств и настроений эпохи. Лирическая действительность Цветаевой тех лет осваивалась читателями с восторженным сочувствием. В ее ранних стихах отчетливо прослеживаются черты неоромантического мировосприятия, столь характерного для ее современников. Первые книги Цветаевой появились в самый разгар эстетических битв между символизмом и акмеизмом, с одной стороны, и между символизмом и футуризмом, с другой, и привлекли всеобщее внимание. Ее охотно приглашали на литературные вечера. Она была лично знакома практически со всеми значительными поэтами своего времени (кроме, пожалуй, только Гумилева, и то – по случайности).

Но с самого начала и всегда Цветаева отличалась резкой индивидуальностью и самостоятельностью – самостью. Она не признавала никаких творческих сообществ – кружков, цехов, объединений, союзов. Даже коллективных сборников и журналов. П. Антокольский вспоминал, как однажды, в 1920-е годы, Цветаева привела его «в некий респектабельный литературный дом, по тогдашней терминологии – «салон», в чью-то буржуазную квартиру, где собирались чуть ли не все известные поэты, проживавшие в Москве. Оказалось, что Марина ни с кем из них не близка, да и не нуждается в близости»[26]. Этот эпизод очень символичен. Именно такой предстает Цветаева при внимательном рассмотрении вопроса о ее месте в литературе начала века: признанная современниками, но чуждая им. Отчужденная.

Говоря о своей внепартийности, Цветаева писала в 1931 году: «…не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ – и, в самом конце, под пустотой:

                       – и —

                 МАРИНА ЦВЕТАЕВА

                (вроде как – голая?)

Так было, так будет» (письмо Р. Н. Ломоносовой, 11 марта 1931 г., т. VII, с. 334).

Творчество Цветаевой стоит особняком в русской поэзии первой половины XX века. Оно – при всей своей дневниковой конкретности и ситуативной точности – менее всего принадлежит своему времени. «Я сама – вне, из третьего царства – не неба, не земли, – из моей тридевятой страны, откуда все стихи» (письмо Д. А. Шаховскому, 1 июля 1926 г., т. VII, с. 39). Дух цветаевской поэзии живет в пространстве «миров иных». Его пересечение с эпохой было случайным и кратковременным. Да, материалом поэзии была реальная жизнь – во плоти быта и социума, в неизбежности политики и экономики, в мельчайших подробностях и деталях дня. Да, стихи рождались из встреч с живыми людьми, в реалиях их биографий и характеров, в очевидности их тел и душ, из подлинных, несочиненных чувств к ним. Но то, каки чтовидела и слышала Цветаева, не имеет ни малейшего отношения к действительности. «Думаю, в жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала необычно…»[27]При этом, по справедливому наблюдению Иосифа Бродского, «необходимо отметить, что речь ее была абсолютно чужда какой бы то ни было «надмирности». Ровно наоборот: Цветаева – поэт в высшей степени посюсторонний, конкретный, точностью деталей превосходящий акмеистов, афористичностью и сарказмом – всех. Сродни более птице, чем ангелу, ее голос всегда знал, над чемон возвышен; знал, что – там, внизу (верней, чего – там – не дано)»[28]. Поэзия Цветаевой – преодоление и преображение земного, исторического мира по законам высшей гармонии, лад и строй которой определен божественным промыслом и внятен только избранным. А время, события, люди в этой системе измерения всегда одни и те же. Поэт их видит, но не на нихсмотрит.

«Ни одной вещи в жизни я не видела просто, мне… в каждой вещи и за каждой вещью мерещилась – тайна, т. е. ее, вещи, истинная суть»[29]. Цветаева обладала каким-то особым восприятием действительности. Его можно назвать метафизическим,то есть таким, когда мир видится в единстве материального, вещного, земного и идеального, духовного, небесного, когда день сегодняшний вписан в перспективу всей жизни, а сама жизнь воспринимается на фоне вечности. Некоторые считают это «романтизмом». Достоевский называл «реализмом в высшем смысле».

Реальность Цветаевой отличается от действительности обычных людей, в том числе и многих поэтов (сама Цветаева считала, что она сродни только Р. М. Рильке и Б. Пастернаку), тем, что в ней нет места таким понятиям, как повседневность, будничность, рутина, просто обычность – всего того, что принято называть «прозой жизни». «Проза – это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна – п. ч. сродни, куры – п. ч. ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п. ч. их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в «прозу», ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты – какая тут может быть «проза». Когда всё на вертящемся шаре?!Внутри которого – ОГОНЬ»[30]. В этих словах – ключ к пониманию мировидения-мирочувствования Цветаевой. Она обладала особым даром воспринимать мир в его драматической полноте, когда все взаимодействует со всем, движется, дышит, живет.

Во времени и пространстве – вне времени и пространства. В бесконечной вечности сущего.

На это у нее был абсолютный слух. «Я – то Дионисиево ухо (эхо) в Сиракузах, утысячеряющее каждый звук. Но, утверждаю, звук всегда есть. Только вам его простым ухом (как: простым глазом) не слыхать»[31].

Ее дар был пророческим, каким описан он в вещем стихотворении Пушкина, – от Бога.

Природное христианство было основой личности Цветаевой: «Мне был дан в колыбель ужасный дар – совести: неможéние чужого страдания» (письмо В. Н. Буниной, 22 ноября 1934 г., т. VI, с. 280). Какие бы человеческие страсти ни одолевали ее, она оставалась верна евангельским заветам. Способность всегда – ежедневно, ежечасно, ежеминутно – ощущать под ногами непрерывно кипящую лаву напрямую связана с постоянным – ежедневным, ежечасным, ежеминутным – переживанием главного События в истории человечества – явления Христа: акт сотворения Мира неотделим от акта сотворения Человека. И как процесс созидания Бытия длится по сей день, так и процесс созидания человека непрерывен. С редкой для искусства XX века прозорливостью видела Цветаева эту деятельную, огненную, рождественскую и пасхальную связь всего тварного мира.

Религиозное чувство Цветаевой – природное, глубокое, лишенное обрядовой суеты (особенно в стихах), хотя и не отвергающее церковные установления. Оно не только в умении видеть во всем (даже «в кастрюльке») проявление божественной воли, жить «при свете совести», но и в чуткой родственности миру природы и особенно в интенсивном диалоге с прошлым, с предками, с предшественниками – «с отцами». Душа поэта свободно общалась с деревьями и травами, птицами и камнями, вживалась во все эпохи, говорила на всех языках. «Получалось как-то так, – вспоминал современник, – что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привез из Веймара гусиное перо Гёте, что она еще вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире быть не может и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево»[32]

Многие современники, среди которых можно встретить даже самых близких Цветаевой людей (муж, дочь, сын), часто упрекали ее в том, что она выдумывает реальность, наделяет ее несуществующими качествами и смыслами. Впрочем, мирились с этим – и прощали. Кто с насмешкой, кто с сочувствием: «Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты, которых становится все меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам»[33]. (Так писал друг!)

А нужно было не «прощать», а внимать:напрягать ум, воображение, душу.

Чтение Цветаевой требует не просто понимания, но и – сотворчества: «Книга должна быть исполнена читателем как соната. Буквы – ноты»[34]. И – сотрудничества: «исполнять» Цветаеву совсем не просто. Особая образность Цветаевой облечена в особые ритмы. «Перенасыщенный ударениями гармонически цветаевский стих непредсказуем; она тяготеет более к хореям и к дактилям, нежели к определенности ямба, начала ее строк скорее трохеические, нежели ударные, окончания – причитающие, дактилические. Трудно найти другого поэта, столь же мастерски и избыточно пользовавшегося цезурой и усечением стоп. Формально Цветаева значительно интересней всех своих современников, включая футуристов, и ее рифмовка изобретательней пастернаковской»[35]. Поэтика Цветаевой отличается не только технической изощренностью, но и предельной концентрацией смысла: каждая строфа, каждый стих, каждое слово и даже слог рассчитаны на многоуровневое восприятие – чтение и перепрочтение.

По отношению к своему читателю Цветаева строга, требовательна, но и великодушна. Сколько доверия, душевного благородства и подлинного уважения к личности в ее творческом кредо: «Ничего не облегчать читателю, как не терплю, чтоб облегчали мне. Чтоб сам»[36] Иногда целый день уходил у нее на то, чтобы найти нужное слово. И не зазорно потратить целый день на то, чтобы это с таким трудом найденное слово услышать!

Поэзия Цветаевой – рука, протянутая другу.

Невидимому другу.

Неведомому.

Им может стать каждый. Только протянуть руку.

Павел Фокин

Строки из стихотворений А. Фета, А. Апухтина, А. Пушкина.

Вернуться

Цветаева М. И. Собр. соч.: В 7 т. Т. 2. М.: Эллис Лак, 1994–1995. С. 315. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы.

Вернуться

Антокольский П. Из цикла очерков «Современники» // Воспоминания о Марине Цветаевой. М., 1992. С. 86.

Вернуться

Эфрон А. Страницы воспоминаний // Воспоминания о Марине Цветаевой. М., 1992. С. 143–146.

Вернуться

Кузнецова (Гринева) М. Воспоминания // Воспоминания о Марине Цветаевой. М., 1992. С. 57–58.

Вернуться

Эфрон А. Указ. соч. С. 143.

Вернуться

У Цветаевой были единокровные, от первого брака И. В. Цветаева, брат Андрей и сестра Валерия и родная, младшая сестра Анастасия.

Вернуться

Императорский музей Александра III открыт 31 мая (ст. ст.) 1912 г. Ныне – Государственный музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.

Вернуться

«Ундина» (1811) – роман из рыцарских времен немецкого писателя-романтика Фридриха де ла Мотт Фуке. В 1837 г. вышел стихотворный перевод романа на русский язык, выполненный В. А. Жуковским.

Вернуться

«Джейн Эйр» (1847) – любовный роман английской писательницы Ш. Бронте.

Вернуться

«Антон Горемыка» (1847) – сентиментальная повесть из народного быта русского писателя Д. Григоровича, имевшая большую популярность в демократической среде российской интеллигенции во второй половине XIX в.

Вернуться

Святая Елена – остров в Средиземном море, на который был сослан Наполеон и где он скончался.

Вернуться

Эллис (наст. фам. и имя Кобылинский Лев Львович; 1879–1947) – поэт, переводчик, критик, беллетрист, драматург, теоретик символизма, мемуарист. В 1913 г. уехал за границу, перешел в католичество и стал монахом иезуитского ордена.

Вернуться

Брюсов В. Я. Стихи 1911 года: Статья первая// Собр. соч.: В 7 т. Т. VI. М., 1975. С. 365–366.

Вернуться

Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 121.

Вернуться

Волошин М. А. (наст. фам. Кириенко-Волошин; 1877–1932) – поэт, литературный критик, художник.

Вернуться

Цветаева А. И. Воспоминания. М., 1974. С. 415.

Вернуться

Цит. по кн.: Саакянц А. А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., 1997. С. 250.

Вернуться

Саакянц А. А. Указ. соч. С. 269.

Вернуться

Саакянц А. А. Указ. соч. С. 384.

Вернуться

Эфрон А. С. Указ. соч. С. 146–147.

Вернуться

ЭфронА. С. Указ. соч. С. 147.

Вернуться

По признанию М. Цветаевой в одном из писем, ко времени революции на ее счете в банке было почти 100 тысяч рублей, сумма достаточная для многолетнего безбедного существования семьи. Впрочем, как пишет Цветаева в том же письме, их потерю она эмоционально никак не восприняла.

Вернуться

С. Я. Эфрон – М. А. Волошину, декабрь 1923 г. // Цветаева М. И. Неизданное. Семья: история в письмах. М., 1999. С. 306.

Вернуться

18 мая 1949 года был вынесен повторный приговор. Всего в лагерях А. С. Эфрон провела 16 лет – до освобождения и реабилитации в 1955 году.

Вернуться

Антокольский П. Указ. соч. С. 88.

Вернуться

Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради. М., 1997. С. 104.

Вернуться

Бродский И. А. Об одном стихотворении // Иосиф Бродский размером подлинника. Сборник, посвященный 50-летию И. Бродского. Б. м., 1990. С. 76.

Вернуться

Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради. С. 156.

Вернуться

Указ. соч. С. 222.

Вернуться

Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради. С. 123.

Вернуться

Степун Ф. Из книги «Бывшее и несбывшееся»// Воспоминания о Марине Цветаевой. М., 1992. С. 80.

Вернуться

Указ. соч.

Вернуться

Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради. С. 133.

Вернуться

Бродский И. А. Указ. соч. С. 69.

Вернуться

Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради. С. 137.

Вернуться

Детское

«He смейтесь вы над юным поколеньем!..»

 

He смейтесь вы над юным поколеньем!

Вы не поймете никогда,

Как можно жить одним стремленьем,

Лишь жаждой воли и добра…

Вы не поймете, как пылает

Отвагой бранной грудь бойца,

Как свято отрок умирает,

Девизу верный до конца!

Так не зовите их домой

И не мешайте их стремленьям, —

Ведь каждый из бойцов – герой!

Гордитесь юным поколеньем!

 

<1906>

Лесное царство

Асе[37]

 

Ты – принцесса из царства не светского,

Он – твой рыцарь, готовый на все…

О, как много в вас милого, детского,

Как понятно мне счастье твое!

   

В светлой чаше берез, где просветами

Голубеет сквозь листья вода,

Хорошо обменяться ответами,

Хорошо быть принцессой. О, да!

   

Тихим вечером, медленно тающим,

Там, где сосны, болото и мхи,

Хорошо над костром догорающим

Говорить о закате стихи;

   

Возвращаться опасной дорогою

С соучастницей вечной – луной,

Быть принцессой лукавой и строгою

Лунной ночью, дорогой лесной.

   

Наслаждайтесь весенними звонами,

Милый рыцарь, влюбленный, как паж,

И принцесса с глазами зелеными, —

Этот миг, он короткий, но ваш!

   

Не смущайтесь словами нетвердыми!

Знайте: молодость, ветер – одно!

Вы сошлись и расстанетесь гордыми,

Если чаши завидится дно.

   

Хорошо быть красивыми, быстрыми

И, кострами дразня темноту,

Любоваться безумными искрами,

И как искры сгореть – на лету!

 

Таруса, лето 1908

В зале

 

Над миром вечерних видений

Мы, дети, сегодня цари.

Спускаются длинные тени,

Горят за окном фонари,

Темнеет высокая зала,

Уходят в себя зеркала…

Не медлим! Минута настала!

Уж кто-то идет из угла.

Нас двое над темной роялью

Склонилось, и крадется жуть.

Укутаны маминой шалью,

Бледнеем, не смеем вздохнуть.

Посмотрим, что ныне творится

Под пологом вражеской тьмы?

Темнее, чем прежде, их лица, —

Опять победители мы!

Мы цепи таинственной звенья,

Нам духом в борьбе не упасть,

Последнее близко сраженье,

И темных окончится власть.

Мы старших за то презираем,

Что скучны и просты их дни…

Мы знаем, мы многое знаем

Того, что не знают они!

 

Вокзальный силуэт

 

Не знаю вас и не хочу

Терять, узнав, иллюзий звездных.

С таким лицом и в худших безднах

Бывают преданны лучу.

   

У всех, отмеченных судьбой,

Такие замкнутые лица.

Вы непрочтенная страница

И, нет, не станете рабой!

   

С таким лицом рабой? О, нет!

И здесь ошибки нет случайной.

Я знаю: многим будут тайной

Ваш взгляд и тонкий силуэт,

   

Волос тяжелое кольцо

Из-под наброшенного шарфа

(Вам шла б гитара или арфа)

И ваше бледное лицо.

   

Я вас не знаю. Может быть,

И вы, как все, любезно-средни…

Пусть так! Пусть это будут бредни!

Ведь только бредней можно жить!

   

Быть может, день недалеко,

Я всё пойму, что неприглядно…

Но ошибаться – так отрадно!

Но ошибиться – так легко!

   

Слегка за шарф держась рукой,

Там, где свистки гудят с тревогой,

Стояли вы загадкой строгой.

Я буду помнить вас – такой.

 

Севастополь. Пасха, 1909

"Как простор наших горестных нив…"

 

Как простор наших горестных нив,

Вы окутаны грустною дымкой;

Вы живете для всех невидимкой,

Слишком много в груди схоронив.

В вас певучий и мерный отлив,

Не сродни вам с людьми поединки,

Вы живете, с кристальностью льдинки

Бесконечную ласковость слив.

   

Я люблю в вас большие глаза,

Тонкий профиль задумчиво-четкий,

Ожерелье на шее, как четки,

Ваши речи – ни против, ни за…

   

Из страны утомленной луны

Вы спустились на тоненькой нитке.

Вы, как все самородные слитки,

Так невольно, так гордо скромны.

   

За отливом приходит прилив,

Тая, льдинки светлее, чем слезки,

Потухают и лунные блестки,

Замирает и лучший мотив…

   

Вы ж останетесь той, что теперь,

На огне затаенном сгорая…

Вы чисты, и далекого рая

Вам откроется светлая дверь!

 

В Париже[38]

 

Дома до звезд, а небо ниже,

Земля в чаду ему близка.

В большом и радостном Париже

Все та же тайная тоска.

   

Шумны вечерние бульвары,

Последний луч зари угас,

Везде, везде всё пары, пары,

Дрожанье губ и дерзость глаз.

Я здесь одна. К стволу каштана

Прильнуть так сладко голове!

И в сердце плачет стих Ростана[39],

Как там, в покинутой Москве.

   

Париж в ночи мне чужд и жалок,

Дороже сердцу прежний бред!

Иду домой, там грусть фиалок

И чей-то ласковый портрет.

   

Там чей-то взор печально-братский.

Там нежный профиль на стене.

Rostand и мученик Рейхштадтский[40]

И Сара – все придут во сне![41]

   

В большом и радостном Париже

Мне снятся травы, облака,

И дальше смех, и тени ближе,

И боль, как прежде, глубока.

 

Париж, июнь 1909

Ася – Анастасия Ивановна Цветаева [14(26).9.1894-7.9.1993],младшая сестра М. И. Цветаевой. Писательница, переводчица, поэтесса, мемуаристка. Автор стихотворных сборников «Королевские размышления» (М., 1914), «Дым, дым, дым» (М., 1916), книги «Воспоминания» (Последнее, 4-е изд. М., 2002). Асе посвящены многие стихотворения 1908–1913 гг.

Вернуться

Впервые Цветаева побывала в Париже летом 1909 г.

Вернуться

И в сердце плачет стих Ростана… – Ростан (Rostand) Эдмон (1868–1918), французский поэт и драматург, творчеством которого Цветаева увлекалась в юности. В письме В. Я. Брюсову 15 марта 1910 г. Цветаева писала: «Для меня Rostand – часть души, очень большая часть. Он меня утешает, дает мне силу жить одиноко. Я думаю – никто, никто не знает, не любит, не ценит его, как я». Над переводом пьесы Ростана «Орленок» (1900), посвященной драматической судьбе сына Наполеона, герцога Рейхштадтского (см. ниже), Цветаева работала в осенне-зимний сезон 1908/09 г. Собираясь в Париж, Цветаева просила у находившегося там М. Волошина узнать адрес Ростана.

Вернуться

…мученик Рейхштадтский… – Наполеон II Бонапарт (полностью Наполеон Жозеф Франсуа Шарль Бонапарт; 1811–1832), сын Наполеона I Бонапарта. В 1815 г. Наполеон I вынужден был отречься от французского престола в пользу малолетнего сына, который впоследствии никогда не правил Францией, жил при дворе деда – австрийского императора Франца I Габсбурга, с 1818 г. – титуловался герцогом Рейхштадтским.

Вернуться

И Сара – все придут во сне! – Сара Бернар (1844–1923), французская актриса. В 1872–1880 гг. в «Комеди Франсез», в 1898–1922 гг. возглавляла «Театр Сары Бернар» (Париж). В пьесе Ростана «Орленок» Сара Бернар исполняла главную роль.

Вернуться

Камерата

Au moment où je me disposais à monter l'escalier, voilá qu'une femme, envelopée dans un manteau, me saisit vivement la main et l'embrassa.

Prokesh-Osten. MesrelationsavecleducdeReichstadt[42][43]

 

Его любя сильней, чем брата, —

Любя в нем род, и трон, и кровь, —

   

О, дочь Элизы, Камерата[44],

Ты знала, как горит любовь.

   

Ты вдруг, не венчана обрядом,

Без пенья хора, мирт и лент,

Рука с рукой вошла с ним рядом

В прекраснейшую из легенд.

   

Благословив его на муку,

Склонившись, как идут к гробам,

Ты, как святыню, принца руку,

Бледнея, поднесла к губам.

   

И опустились принца веки,

И понял он без слов, в тиши,

Что этим жестом вдруг навеки

Соединились две души.

   

Вас не постигнула расплата,

Затем, что в вас – дремала кровь…

О, дочь Элизы, Камерата,

Ты знала, как горит любовь!

 

Молитва

 

Христос и Бог! Я жажду чуда

Теперь, сейчас, в начале дня!

О, дай мне умереть, покуда

Вся жизнь как книга для меня.

   

Ты мудрый, ты не скажешь строго:

«Терпи, еще не кончен срок».

Ты сам мне подал – слишком много!

Я жажду сразу – всех дорог!

   

Всего хочу: с душой цыгана

Идти под песни на разбой,

За всех страдать под звук органа

И амазонкой мчаться в бой:

   

Гадать по звездам в черной башне,

Вести детей вперед, сквозь тень…

Чтоб был легендой – день вчерашний,

Чтоб был безумьем – каждый день!

   

Люблю и крест и шелк, и каски,

Моя душа мгновений след…

Ты дал мне детство – лучше сказки

И дай мне смерть – в семнадцать лет!

 

Таруса, 26 сентября 1909

Как мы читали «Lichtenstein»[45]

 

Тишь и зной, везде синеют сливы,

Усыпительно жужжанье мух,

Мы в траве уселись, молчаливы,

Мама «Lichtenstein» читает вслух.

   

В пятнах губы, фартучек и платье,

Сливу руки нехотя берут.

Ярким золотом горит распятье

Там, внизу, где склон дороги крут[46].

   

Ульрих – мой герой, а Гéорг – Асин[47],

Каждый доблестью пленить сумел:

Герцог Ульрих так светло-несчастен,

Рыцарь Георг так влюбленно-смел!

   

Словно песня – милый голос мамы,

Волшебство творят ее уста.

Ввысь уходят ели, стройно-прямы,

Там, на солнце, нежен лик Христа…

   

Мы лежим, от счастья молчаливы,

Замирает сладко детский дух.

Мы в траве, вокруг синеют сливы,

Мама «Lichtenstein» читает вслух.

 

Наши царства

 

Владенья наши царственно-богаты,

Их красоты не рассказать стиху:

В них ручейки, деревья, поле, скаты

И вишни прошлогодние во мху.

   

Мы обе – феи, добрые соседки,

Владенья наши делит темный лес.

Лежим в траве и смотрим, как сквозь ветки

Белеет облачко в выси небес.

   

Мы обе – феи, но большие (странно!)

Двух диких девочек лишь видят в нас.

Что ясно нам – для них совсем туманно:

Как и на всё – на фею нужен глаз!

   

Нам хороню. Пока еще в постели

Все старшие и воздух летний свеж,

Бежим к себе. Деревья нам качели.

Беги, танцуй, сражайся, палки режь!..

   

Но день прошел, и снова феи – дети,

Которых ждут и шаг которых тих…

Ах, этот мир и счастье быть на свете

Еще не взрослый передаст ли стих?

 

Книги в красном переплете

 

Из рая детского житья

Вы мне привет прощальный шлете,

Неизменившие друзья

В потертом красном переплете.

Чуть легкий выучен урок,

Бегу тотчас же к вам, бывало.

«Уж поздно!» – «Мама, десять строк!..»

Но, к счастью, мама забывала.

Дрожат на люстрах огоньки…

Как хорошо за книгой дома!

Под Грига, Шумана и Кюи[48]

Я узнавала судьбы Тома.

Темнеет… В воздухе свежо…

Том в счастье с Бэкки полон веры.

Вот с факелом Индеец Джо[49]

Блуждает в сумраке пещеры…

Кладбище… Вещий крик совы…

(Мне страшно!) Вот летит чрез кочки

Приемыш чопорной вдовы[50],

Как Диоген, живущий в бочке[51].

Светлее солнца тронный зал,

Над стройным мальчиком – корона…

Вдруг – нищий! Боже! Он сказал:

«Позвольте, я наследник трона!»

Ушел во тьму, кто в ней возник.

Британии печальны судьбы…

О, почему средь красных книг

Опять за лампой не уснуть бы?

О золотые времена,

Где взор смелей и сердце чище!

О золотые имена:

Гекк Финн, Том Сойер, Принц и Нищий![52]

 

Мама за книгой

 

… Сдавленный шепот… Сверканье кинжала…

– Мама, построй мне из кубиков домик!

Мама взволнованно к сердцу прижала

Маленький томик.

   

… Гневом глаза загорелись у графа:

«Здесь я, княгиня, по благости рока!»

– Мама, а в море не тонет жирафа?

Мама душою – далёко!

   

– Мама, смотри: паутинка в котлете!

В голосе детском упрек и угроза.

Мама очнулась от вымыслов: дети —

Горькая проза!

 

В Люксембургском саду[53]

 

Склоняются низко цветущие ветки,

Фонтана в бассейне лепечут струи,

В тенистых аллеях всё детки, всё детки…

О детки в траве, почему не мои?

   

Как будто на каждой головке коронка

От взоров, детей стерегущих, любя.

И матери каждой, что гладит ребенка,

Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»

   

Как бабочки, девочек платьица пестры,

Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…

И шепчутся мамы, как нежные сестры:

«Подумайте, сын мой…» – «Да что вы! А мой»…

   

Я женщин люблю, что в бою не робели,

Умевших и шпагу держать, и копье, —

Но знаю, что только в плену колыбели

Обычное – женское – счастье мое!

 

В тот момент, как я собирался подняться по лестнице, какая-то женщина в запахнутом плаще живо схватила меня за руку и поцеловала ее. Прокеш-Остен. «Мои отношения с герцогом Рейхштадтским» (фр.).

Вернуться

ПрокешОстен Антуан фон (1795–1876) – австрийский государственный деятель, автор мемуаров.

Вернуться

Графиня Камерата – двоюродная сестра Наполеона II Бонапарта.

Вернуться

«Lichtenstein» – «Лихтенштейн» (1826), исторический роман немецкого писателя-романтика Вильгельма Гауфа (1802–1827) на основе событий XVI в. Семейное чтение романа было любимым занятием в летние каникулы 1904 г., которые Цветаевы проводили в местечке Хорбен под Фрайбургом. Анастасия Цветаева вспоминала: «Вечерние чтения! Мама читает нам по-немецки «Лихтенштейн» Гауфа. Несчастный герцог Ульрих, река Некар, бои, рыцарь Георг, Мария, образ девушки в узорчатом окне… Мама чудно читает! Мы не помним, что скоро ночь. И когда раздается папин голос: «Дети, пора спать», – мы кидаемся к маме, прося защиты, нельзя прервать сейчас, надо кончить главу…» (Цветаева А. И. Воспоминания. М., 1974. С. 171).

Вернуться

Там, внизу, где склон дороги крут. – Местечко Хорбен находится на высоком склоне одной из вершин горной цепи Шварцвальд. Гостиница «Zum Engel» («У ангела»), в которой жили Цветаевы, находится на крутом обрыве, откуда открывается живописная панорама долины и гор.

Вернуться

Ульрих – мой герой, а Гéорг – Асин… – В детстве сестры Цветаевы непрерывно все между собой делили, вплоть до литературных героев, и даже иногда из-за этого ссорились. Особенно ревностно отстаивала свои права Марина. «Жажда отчуждения ее радости от других, властная жадность встречать и любить все – одной: ее зоркое знание, что это все принадлежит ей, ей, ей, – больше, чем всем, ревность к тому, чтобы другой (особенно я, на нее похожая) любил бы деревья – луга – путь – весну – так же, как она. Тень враждебности падала от ее обладания – книгами, музыкой, природой – на тех (на меня), кто похоже чувствует. Движение оттолкнуть, заслонить, завладеть безраздельно, ни с кем не делить… быть единственной и первой – во всем!» (Цветаева А. И. Указ. соч. С. 73).

Вернуться

Под Грига, Шумана и Кюи… – Мать Цветаевой по профессии была пианисткой и постоянно музицировала дома за роялем. Чаще всего исполнялись романтические произведения, в том числе композиторов Э. Грига(1843–1907), Р. Шумана(1810–1856), Ц. Кюи(1835–1918).

Вернуться

Том, Бэкки, Индеец Джо, Гекк Финн – персонажи романа американского писателя Марка Твена (1835–1910) «Приключения Тома Сойера» (1876).

Вернуться

Приемыш чопорной вдовы… – Том Сойер.

Вернуться

Как Диоген, живущий в бочке… – Диоген Синопский (ок. 400 – ок. 325 до н. э.), древнегреческий философ-киник, проповедовал и практиковал крайний аскетизм и воздержание. По преданию, жил в бочке.

Вернуться

Принц и Нищий – персонажи романа М. Твена «Принц и нищий» (1882).

Вернуться

Люксембургский сад – парк в Париже.

Вернуться

Следующей

 

Святая ль ты иль нет тебя грешнее,

Вступаешь в жизнь иль путь твой позади, —

О, лишь люби, люби его нежнее!

Как мальчика, баюкай на груди,

Не забывай, что ласки сон нужнее,

И вдруг от сна объятьем не буди.

   

Будь вечно с ним: пусть верности научат

Тебя печаль его и нежный взор.

Будь вечно с ним: его сомненья мучат,

Коснись его движением сестер.

Но если сны безгрешностью наскучат,

Сумей зажечь чудовищный костер!

   

Ни с кем кивком не обменяйся смело,

В себе тоску о прошлом усыпи.

Будь той ему, кем быть я не посмела:

Его мечты боязнью не сгуби!

Будь той ему, кем быть я не сумела:

Люби без мер и до конца люби!

 

Ошибка

 

Когда снежинку, что легко летает,

Как звездочка упавшая скользя,

Берешь рукой – она слезинкой тает,

И возвратить воздушность ей нельзя.

   

Когда пленясь прозрачностью медузы,

Ее коснемся мы капризом рук,

Она, как пленник, заключенный в узы,

Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.

   

Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах

Видать не грезу, а земную быль —

Где их наряд? От них на наших пальцах

Одна зарей раскрашенная пыль!

   

Оставь полет снежинкам с мотыльками

И не губи медузу на песках!

Нельзя мечту свою хватать руками,

Нельзя мечту свою держать в руках!

   

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,

Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»

Твоя любовь была такой ошибкой, —

Но без любви мы гибнем, Чародей![54]

 

Встреча ("Гаснул вечер, как мы, умиленный…")

… есть встречи случайные…

Из дорогого письма

 

Гаснул вечер, как мы, умиленный

Этим первым весенним теплом.

Был тревожен Арбат оживленный;

Добрый ветер с участливой лаской

Нас касался усталым крылом.

В наших душах, воспитанных сказкой,

Тихо плакала грусть о былом.

   

Он прошел – так нежданно! так спешно! —

Тот, кто прежде помог бы всему.

А вдали чередой безутешно

Фонарей лучезарные точки

Загорались сквозь легкую тьму…

Все кругом покупали цветочки;

Мы купили букетик… К чему?

   

В небесах фиолетово-алых

Тихо вянул неведомый сад.

Как спастись от тревог запоздалых?

Все вернулось. На миг ли? На много ль?

Мы глядели без слов на закат,

И кивал нам задумчивый Гоголь

С пьедестала[55], как горестный брат.

 

Недоумение[56]

 

Как не стыдно! Ты, такой неробкий,

Ты, в стихах поющий новолунье,

И дриад, и глохнущие тропки[57], —

Испугался маленькой колдуньи!

   

Испугался глаз ее янтарных,

Этих детских, слишком алых губок,

Убоявшись чар ее коварных,

Не посмел испить шипящий кубок?[58]

   

Был испуган пламенной отравой

Светлых глаз, где только искры видно?

Испугался девочки кудрявой?

О поэт, тебе да будет стыдно!

 

«На солнце, на ветер, на вольный простор…»

 

На солнце, на ветер, на вольный простор

Любовь уносите свою!

Чтоб только не видел ваш радостный взор

Во всяком прохожем судью.

Бегите на волю, в долины, в поля,

На травке танцуйте легко

И пейте, как резвые дети шаля,

Из кружек больших молоко.

О, ты, что впервые смущенно влюблен,

Доверься превратностям грез!

Беги с ней на волю, под ветлы, под клен,

Под юную зелень берез;

Пасите на розовых склонах стада,

Внимайте журчанию струй;

И друга, шалунья, ты здесь без стыда

В красивые губы целуй!

Кто юному счастью прошепчет укор?

Кто скажет «Пора!» забытью?

На солнце, на ветер, на вольный простор

Любовь уносите свою!

 

Шолохове, февраль 1910

От четырех до семи

 

В сердце, как в зеркале, тень,

Скучно одной – и с людьми…

Медленно тянется день

От четырех до семи!

К людям не надо – солгут,

В сумерках каждый жесток.

Хочется плакать мне. В жгут

Пальцы скрутили платок.

Если обидишь – прощу,

Только меня не томи!

Я бесконечно грущу

От четырех до семи.

 

Предсказанье

 

«У вас в душе приливы и отливы!» —

Ты сам сказал, ты это понял сам!

О, как же ты, не верящий часам,

Мог осудить меня за миг счастливый?

   

Что принесет грядущая минута?

Чей давний образ вынырнет из сна?

Веселый день, а завтра ночь грустна…

Как осуждать за что-то, почему-то?

   

О, как ты мог! О, мудрый, как могли вы

Сказать «враги» двум белым парусам?

Ведь знали вы… Ты это понял сам:

В моей душе приливы и отливы!

 

Оба луча

 

Солнечный? Лунный? О мудрые Парки[59],

Что мне ответить? Ни воли, ни сил!

Луч серебристый молился, а яркий

Нежно любил.

   

Солнечный? Лунный? Напрасная битва!

Каждую искорку, сердце, лови!

В каждой молитве – любовь, и молитва —

В каждой любви!

   

Знаю одно лишь: погашенных в плаче

Жалкая мне не заменит свеча.

Буду любить, не умея иначе —

Оба луча!

 

Weisser Hirsch, лето 1910

«Курлык»

 

Детство: молчание дома большого,

Страшной колдуньи оскаленный клык;

Детство: одно непонятное слово,

Милое слово «курлык».

   

Вдруг беспричинно в парадной столовой

Чопорной гостье покажешь язык

И задрожишь и заплачешь под слово,

Глупое слово «курлык».

   

Бедная Frӓulein[60] в накидке лиловой,

Шею до боли стянувший башлык, —

Все воскресает под милое слово,

Детское слово «курлык».

 

Но без любви мы гибнем, Чародей! – Чародей – прозвище, данное Цветаевой поэту Эллису (наст. фам. и имя Кобылинский Лев Львович; 1879–1947). Поэт, переводчик, критик, беллетрист, драматург, теоретик символизма, мемуарист («Годы странствий»). В 1909–1910 гг. – старший товарищ сестер Цветаевых, предмет их девичьей влюбленности. «Маринин творческий дар Эллис чтил, слушал ее стихи, восхищался. Хвалил ее перевод «Орленка» (пьеса Э. Ростана. – П. Ф.). С первого дня учуял и ее нрав, ни с чем не мирившийся» (Цветаева А. И. Указ. соч. С. 305–306).

Вернуться

И кивал нам задумчивый Гоголь С пьедестала… – Памятник Н. В. Гоголю работы скульптора Н. А. Андреева (1873–1932) был открыт в Москве 26 апреля 1909 г. по случаю столетия со дня рождения писателя. В 1952 г. на его месте на Гоголевском бульваре был установлен новый памятник Гоголю, а памятник работы Андреева демонтирован и в 1959 г. установлен во дворе дома № 7 по Суворовскому (Никитскому) бульвару, где умер Гоголь. В. В. Розанов писал о нем: «Это – портрет живого, натуральногочеловека, что очень много для памятника, который всегда являет схему или идею изображаемого человека…» (Розанов В. В. Среди художников. М., 1994. С. 303).

Вернуться

Стихотворение обращено к В. Я. Брюсову (1873–1924) и навеяно рассказом А. Цветаевой о встрече с поэтом: «В один весенний день я ехала на трамвае по бульварному кольцу «А», как часто, с книгой стихов. На этот раз это был сборник Брюсова. Перевертывая страницу, я подняла глаза и заметила, восхищенно, с испугом: напротив меня сидел Валерий Брюсов. Я знала его по портретам. Перебарывая сердцебиение, я, будто глядя в книгу, а на деле – наизусть, начала вполголоса (а когда шум трамвая заглушал, то и громче) читать – в воздух – его стихи. <…> Брюсов не мог не слышать, не узнать своих стихов. Он не смог скрыть этого. Его лицо стало встревоженным, вспыхивало – он не знал, как повести себя. Я понимала отлично, как мой вид – девочка в очках, с волосами до плеч – полнил его недоумением. Наконец он не выдержал – встал и направился к выходу. Зачем я сделала это? Я не знала сама. Я, не заражаясь Марининой нелюбовью к нему, так любила стихи Брюсова! А его – своим непонятным поведением – испугала… Но Марина совсем иначе отнеслась к происшедшему. Она возмутилась не мною, а Брюсовым» (Цветаева А. И. Указ соч. С. 304–305).

Вернуться

Ты, в стихах поющий новолунье, И дриад, и глохнущие тропки… – Упоминаются темы и образы неоромантической поэзии Брюсова. Например, стихотворение «Лесная дева» (1903). Дриады – лесные нимфы, покровительницы деревьев (гр. миф.).

Вернуться

Не посмел испить шипящий кубок? – ироническая отсылка к стихотворению Брюсова «Кубок» (1904). Ср.:

 

Вновь тот же кубок с влагой черной,

Вновь кубок с влагой огневой!

Любовь, противник необорный,

Я узнаю твой кубок черный

И меч, взнесенный надо мной.

   

О, дай припасть устами к краю

Бокала смертного вина!

Я бросил щит, я уступаю —

Лишь дай, припав устами к краю,

Огонь отравы пить до дна.

 

Вернуться

О мудрые Парки… – Парки – богини судьбы (рим. миф.).

Вернуться

Барышня (нем.).

Вернуться

Баярд[61]

 

За умноженьем – черепаха,

Зато чертенок за игрой,

Мой первый рыцарь был без страха,

Не без упрека, но герой!

   

Его в мечтах носили кони,

Он был разбойником в лесу,

Но приносил мне на ладони

С магнолий снятую росу.

   

Ему на шее загорелой

Я поправляла талисман,

И мне, как он, чужой и смелой,

Он покорялся, атаман!

   

Улыбкой принц и школьник платьем,

С кудрями точно из огня,

Учителям он был проклятьем

И совершенством для меня!

   

За принужденье мстил жестоко, —

Великий враг чернил и парт!

И был, хотя не без упрека,

Не без упрека, но Баярд!

 

"Мы с тобою лишь два отголоска…"

 

Мы с тобою лишь два отголоска:

Ты затихнул, и я замолчу.

Мы когда-то с покорностью воска

Отдались роковому лучу.

   

Это чувство сладчайшим недугом

Наши души терзало и жгло.

Оттого тебя чувствовать другом

Мне порою до слез тяжело.

   

Станет горечь улыбкою скоро,

И усталостью станет печаль.

Жаль не слова, поверь, и не взора, —

Только тайны утраченной жаль!

   

От тебя, утомленный анатом,

Я познала сладчайшее зло.

Оттого тебя чувствовать братом

Мне порою до слез тяжело.

 

Памятью сердца

 

Памятью сердца – венком незабудок

Я окружила твой милый портрет.

Днем утоляет и лечит рассудок,

Вечером – нет.

   

Бродят шаги в опечаленной зале,

Бродят и ждут, не идут ли в ответ.

«Все заживает», – мне люди сказали…

Вечером – нет.

 

В раю

 

Воспоминанье слишком давит плечи,

Я о земном заплачу и в раю,

Я старых слов при нашей новой встрече

Не утаю.

   

Где сонмы ангелов летают стройно,

Где арфы, лилии и детский хор,

Где всё покой, я буду беспокойно

Ловить твой взор.

   

Виденья райские с усмешкой провожая,

Одна в кругу невинно-строгих дев,

Я буду петь, земная и чужая,

Земной напев!

   

Воспоминанье слишком давит плечи,

Настанет миг – я слез не утаю…

Ни здесь, ни там, – нигде не надо встречи,

И не для встреч проснемся мы в раю!

 

Эпилог

 

Очарованье своих же обетов,

Жажда любви и незнанье о ней…

Что же осталось от блещущих дней?

Новый портрет в галерее портретов,

Новая тень меж теней.

   

Несколько строк из любимых поэтов,

Прелесть опасных, иных ступеней…

Вот и разгадка таинственных дней!

Лишний портрет в галерее портретов,

Лишняя тень меж теней.

 

Не в нашей власти

 

Возвращение в жизнь – не обман, не измена.

Пусть твердим мы: «Твоя, вся твоя!» – чуть дыша,

Все же сердце вернется из плена,

И вернется душа.

   

Эти речи в бреду не обманны, не лживы,

(Разве может солгать, – ошибается бред!)

Но проходят недели, – мы живы,

Забывая обет.

   

В этот миг расставанья мучительно-скорый

Нам казалось: на солнце навек пелена,

Нам казалось: подвинутся горы

И погаснет луна.

   

В этот горестный миг – на печаль или радость —

Мы и душу и сердце, мы всё отдаем,

Прозревая великую сладость

В отрешенье своем.

   

К утешителю-сну простираются руки,

Мы томительно спим от зари до зари.

Но за дверью знакомые звуки:

«Мы пришли, отвори!»

   

В этот миг, улыбаясь раздвинутым стенам,

Мы кидаемся в жизнь, облегченно дыша.

Наше сердце смеется над пленом,

И смеется душа!

 

Итог дня

 

Ах, какая усталость под вечер!

Недовольство собою и миром и всем!

Слишком много я им улыбалась при встрече,

Улыбалась, не зная зачем.

   

Слишком много вопросов без жажды

За ответ заплатить возлиянием слез.

Говорили, гадали, и каждый

Неизвестность с собою унес.

   

Слишком много потупленных взоров,

Слишком много ненужных бесед в терему,

Вышивания бисером слишком ненужных узоров.

Вот гирлянда, вот ангел… К чему?

   

Ах, какая усталость! Как слабы

Наши лучшие сны! Как легка в обыденность ступень!

Я могла бы уйти, я замкнуться могла бы…

Я Христа предавала весь день!

 

«И уж опять они в полуистоме…»

 

И уж опять они в полуистоме

О каждом сне волнуются тайком;

И уж опять в полууснувшем доме

Ведут беседу с давним дневником.

   

Опять под музыку на маленьком диване

Звенит-звучит таинственный рассказ

О рудниках, о мертвом караване,

О подземелье, где зарыт алмаз.

   

Улыбка сумерок, как прежде, в окна льется;

Как прежде, им о лампе думать лень;

И уж опять из темного колодца

Встает Ундины плачущая тень[62].

   

Да, мы по-прежнему мечтою сердце лечим,

В недетский бред вплетая детства нить,

Но близок день, – и станет грезить нечем,

Как и теперь уже нам нечем жить!

 

Дикая воля

 

Я люблю такие игры,

Где надменны все и злы.

Чтоб врагами были тигры

И орлы!

   

Чтобы пел надменный голос:

«Гибель здесь, а там тюрьма!»

Чтобы ночь со мной боролась,

Ночь сама!

   

Я несусь, – за мною пасти,

Я смеюсь, – в руках аркан…

Чтобы рвал меня на части

Ураган!

   

Чтобы все враги – герои!

Чтоб войной кончался пир!

Чтобы в мире было двое:

Я и мир!

 

БаярдПьер дю Террайль (1476–1524) – прославленный французский военачальник, прозванный «рыцарем без страха и упрека». Обращено к товарищу по детским играм Володе Миллеру, сыну хозяина пансиона в городе Нерви (Италия), в котором в 1902 г. жили Цветаевы. «Володя, в не первой свежести матроске, рыжеголовый, веснушчатый, такой же широкий, как у отца, нос с озорно подрагивающими ноздрями, лукавый взгляд синих глаз, застенчивых и дерзких…» (Цветаева А. И. Указ. соч. С. 107).

Вернуться

Встает Ундины плачущая тень… – Ундина – героиня одноименного романа (1811) немецкого писателя-романтика Фридриха де ла Мотт Фуке (1777–1843).

Вернуться

Aeternum vale[63]

 

Aeternum vale! Сброшен крест!

Иду искать под новым бредом

И новых бездн и новых звезд,

От поражения – к победам!

   

Aeternum vale! Дух окреп

И новым сном из сна разбужен.

Я вся – любовь, и мягкий хлеб

Дареной дружбы мне не нужен.

   

Aeternum vale! В путь иной

Меня ведет иная твердость.

Меж нами вечною стеной

Неумолимо встала – гордость.

 

Только девочка

 

Я только девочка. Мой долг

До брачного венца

Не забывать, что всюду – волк

И помнить: я – овца.

   

Мечтать о замке золотом,

Качать, кружить, трясти

Сначала куклу, а потом

Не куклу, а почти.

В моей руке не быть мечу,

Не зазвенеть струне.

Я только девочка, – молчу.

Ах, если бы и мне,

   

Взглянув на звезды, знать, что там

И мне звезда зажглась,

И улыбаться всем глазам,

Не опуская глаз!

 

Барабан

 

В майское утро качать колыбель?

Гордую шею в аркан?

Пленнице – прялка, пастушке – свирель,

Мне – барабан.

   

Женская доля меня не влечет:

Скуки боюсь, а не ран!

Всё мне дарует, – и власть и почет

Мой барабан.

   

Солнышко встало, деревья в цвету…

Сколько невиданных стран!

Всякую грусть убивай на лету,

Бей, барабан!

   

Быть барабанщиком! Всех впереди!

Всё остальное – обман!

Что покоряет сердца на пути,

Как барабан?

 

Жажда

Лидии Александровне Тамбурер

 

Наше сердце тоскует о пире

И не спорит и всё позволяет.

Почему же ничто в этом мире

Не утоляет?

   

И рубины, и розы, и лица, —

Всё вблизи безнадежно тускнеет.

Наше сердце о книги пылится,

Но не умнеет.

   

Вот и юг, – мы томились по зною…

Был он дерзок, – теперь умоляет…

Почему же ничто под луною

Не утоляет?

 

Розовая юность

 

С улыбкой на розовых лицах

Стоим у скалы мы во мраке.

Сгорело бы небо в зарницах

При первом решительном знаке,

И рухнула в бездну скала бы

При первом решительном стуке…

– Но если б вы знали, как слабы

У розовой юности руки.

 

Полночь

 

Снова стрелки обежали целый круг:

Для кого-то много счастья позади.

Подымается с мольбою сколько рук!

Сколько писем прижимается к груди!

   

Где-то кормчий наклоняется к рулю,

Кто-то бредит о короне и жезле,

Чьи-то губы прошептали: «Не люблю»,

Чьи-то локоны запутались в петле.

   

Где-то свищут, где-то рыщут по кустам,

Где-то пленнику приснились палачи,

Там, в ночи, кого-то душат, там

Зажигаются кому-то три свечи.

   

Там, над капищем безумья и грехов,

Собирается великая гроза,

И над томиком излюбленных стихов

Чьи-то юные печалятся глаза.

 

Первый бал

 

О, первый бал – самообман!

Как первая глава романа,

Что по ошибке детям дан,

Его просившим слишком рано,

   

Как радуга в струях фонтана

Ты, первый бал, – самообман.

Ты, как восточный талисман,

Как подвиги в стихах Ростана[64].

   

Огни сквозь розовый туман,

Виденья пестрого экрана…

О, первый бал – самообман!

Незаживающая рана!

 

Домики старой Москвы

 

Слава прабабушек томных,

Домики старой Москвы,

Из переулочков скромных

Все исчезаете вы,

   

Точно дворцы ледяные

По мановенью жезла.

Где потолки расписные,

До потолков зеркала?

   

Где клавесина аккорды,

Темные шторы в цветах,

Великолепные морды

На вековых воротах,

   

Кудри, склоненные к пяльцам,

Взгляды портретов в упор…

Странно постукивать пальцем

О деревянный забор!

   

Домики с знаком породы,

С видом ее сторожей,

Вас заменили уроды, —

Грузные, в шесть этажей.

   

Домовладельцы – их право!

И погибаете вы,

Томных прабабушек слава,

Домики старой Москвы.

 

Юношеские стихи

Литературным прокурорам

 

Всё таить, чтобы люди забыли,

Как растаявший снег и свечу?

Быть в грядущем лишь горсточкой пыли

Под могильным крестом? Не хочу!

   

Каждый миг, содрогаясь от боли,

К одному возвращаюсь опять:

Навсегда умереть! Для того ли

Мне судьбою дано всё понять?

   

Вечер в детской, где с куклами сяду,

На лугу паутинную нить,

Осужденную душу по взгляду…

Всё понять и за всех пережить!

   

Для того я (в проявленном – сила)

Всё родное на суд отдаю,

Чтобы молодость вечно хранила

Беспокойную юность мою.

 

«Идешь, на меня похожий…»

 

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала – тоже!

Прохожий, остановись!

   

Прочти – слепоты куриной

И маков набрав букет —

Что звали меня Мариной

И сколько мне было лет.

   

Не думай, что здесь – могила,

Что я появлюсь, грозя…

Я слишком сама любила

Смеяться, когда нельзя!

   

И кровь приливала к коже,

И кудри мои вились…

Я тоже была,прохожий!

Прохожий, остановись!

   

Сорви себе стебель дикий

И ягоду ему вслед:

Кладбищенской земляники

Крупнее и слаще нет.

   

Но только не стой угрюмо,

Главу опустив на грудь.

Легко обо мне подумай,

Легко обо мне забудь.

   

Как луч тебя освещает!

Ты весь в золотой пыли…

– И пусть тебя не смущает

Мой голос из-под земли.

 

Коктебель, 3 мая 1913

Прощай навеки (лат.).

Вернуться

Как подвиги в стихах Ростана. – См. примеч. к стихотворению «В Париже».

Вернуться

«Моим стихам, написанным так рано…»

 

Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я – поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,

   

Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти, —

Нечитанным стихам!

   

Разбросанным в пыли по магазинам,

Где их никто не брал и не берет,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед.

 

Коктебель, 13 мая 1913

"Солнцем жилки налиты – не кровью…"

 

Солнцем жилки налиты – не кровью —

На руке, коричневой уже.

Я одна с моей большой любовью

К собственной моей душе.

   

Жду кузнечика, считаю дó ста,

Стебелек срываю и жую…

– Странно чувствовать так сильно и так просто

Мимолетность жизни – и свою.

 

15 мая 1913

"Вы, идущие мимо меня…"

 

Вы, идущие мимо меня

К не моим и сомнительным чарам, —

Если б знали вы, сколько огня,

Сколько жизни, растраченной даром,

   

И какой героический пыл

На случайную тень и на шорох…

– И как сердце мне испепелил

Этот даром истраченный порох!

   

О летящие в ночь поезда,

Уносящие сон на вокзале…

Впрочем, знаю я, что и тогда

Не узнали бы вы – если б знали, —

   

Почему мои речи резки

В вечном дыме моей папиросы, —

Сколько темной и грозной тоски

В голове моей светловолосой.

 

17 мая 1913

"Сердце, пламени капризней…"

 

Сердце, пламени капризней,

В этих диких лепестках,

Я найду в своих стихах

Все, чего не будет в жизни.

   

Жизнь подобна кораблю:

Чуть испанский замок – мимо!

Все, что неосуществимо,

Я сама осуществлю.

   

Всем случайностям навстречу!

Путь – не все ли мне равно?

Пусть ответа не дано, —

Я сама себе отвечу!

   

С детской песней на устах

Я иду – к какой отчизне?

Все, чего не будет в жизни

Я найду в своих стихах!

 

Коктебель, 22 мая 1913

"Мальчиком, бегущим резво…"

 

Мальчиком, бегущим резво,

Я предстала Вам.

Вы посмеивались трезво

Злым моим словам:

   

«Шалость – жизнь мне, имя – шалость.

Смейся, кто не глуп!»

И не видели усталость

Побледневших губ.

   

Вас притягивали луны

Двух огромных глаз.

– Слишком розовой и юной

Я была для Вас!

   

Тающая легче снега,

Я была – как сталь.

Мячик, прыгнувший с разбега

Прямо на рояль,

   

Скрип песка под зубом или

Стали по стеклу…

– Только Вы не уловили

Грозную стрелу

   

Легких слов моих, и нежность

Гнева напоказ…

– Каменную безнадежность

Всех моих проказ!

 

29 мая 1913

Сергею Эфрон-Дурново[65]

1
"Есть такие голоса…"

 

Есть такие голоса,

Что смолкаешь, им не вторя,

Что предвидишь чудеса.

Есть огромные глаза

Цвета моря.

   

Вот он встал перед тобой:

Посмотри на лоб и брови

И сравни его с собой!

То усталость голубой,

Ветхой крови.

   

Торжествует синева

Каждой благородной веной.

Жест царевича и льва

Повторяют кружева

Белой пеной.

   

Вашего полка – драгун,

Декабристы и версальцы![66]

И не знаешь – так он юн —

Кисти, шпаги или струн

Просят пальцы.

 

Коктебель, 19 июля 1913

2
"Как водоросли Ваши члены…"

 

Как водоросли Ваши члены,

Как ветви мальмэзонских ив[67]

Так Вы лежали в брызгах пены,

Рассеянно остановив

   

На светло-золотистых дынях

Аквамарин и хризопраз[68]

Сине-зеленых, серо-синих,

Всегда полузакрытых глаз.

   

Летели солнечные стрелы

И волны – бешеные львы.

Так Вы лежали, слишком белый

От нестерпимой синевы…

   

А за спиной была пустыня

И где-то станция Джанкой[69]

И тихо золотилась дыня

Под Вашей длинною рукой.

   

Так, драгоценный и спокойный,

Лежите, взглядом не даря,

Но взглянете – и вспыхнут войны,

И горы двинутся в моря,

   

И новые зажгутся луны,

И лягут яростные львы —

По наклоненью Вашей юной,

Великолепной головы.

 

1 августа 1913

Байрону[70]

 

Я думаю об утре Вашей славы,

Об утре Ваших дней,

Когда очнулись демоном от сна Вы

И богом для людей.

   

Я думаю о том, как Ваши брови

Сошлись над факелами Ваших глаз,

О том, как лава древней крови

По Вашим жилам разлилась.

   

Я думаю о пальцах – очень длинных —

В волнистых волосах,

И обо всех – в аллеях и в гостиных —

Вас жаждущих глазах.

   

И о сердцах, которых – слишком юный —

Вы не имели времени прочесть

В те времена, когда всходили луны

И гасли в Вашу честь.

   

Я думаю о полутемной зале,

О бархате, склоненном к кружевам,

О всех стихах, какие бы сказали

Вы – мне, я – Вам.

   

Я думаю еще о горсти пыли,

Оставшейся от Ваших губ и глаз…

О всех глазах, которые в могиле.

О них и нас.

 

Ялта, 24 сентября 1913

ЭфронСергей Яковлевич [8(20). 10.1893-16.11.1941, расстрелян], литератор, муж М. Цветаевой, которому она посвятила поэмы «Лебединый стан» и «Перекоп». С Сергеем Эфроном Цветаева познакомилась в июле 1911 г. в Коктебеле. Дурново – фамилия матери Сергея Елизаветы Петровны (1855–1910).

Вернуться

Декабристы и версальцы. – Декабристы – участники восстания 14 декабря 1825 г. в Петербурге на Сенатской площади во время вступления на трон императора Николая I. Версальцы – здесь: защитники Версальского дворца (уже без короля) во времена Великой Французской революции.

Вернуться

Как ветви мальмэзонских ив… – Мальмезон (Malmaison) – замок в окрестностях Парижа, подаренный императором Наполеоном своей супруге Жозефине Богарне.

Вернуться

Аквамарин и хризопраз… – Аквамарин (от лат.aqua marina – «морская вода») – минерал, драгоценный камень прозрачного синевато-зеленого или голубого цвета, разновидность берилла. Хризопраз – минерал яблочно-зеленого цвета, разновидность халцедона.

Вернуться

И где-то станция Джанкой… – Джанкой – населенный пункт в Крыму.

Вернуться

БайронДжордж Ноэл Гордон (1788–1824), великий английский поэт, культовая фигура эпохи романтизма, участник национально-освободительного движения греческого народа. Автор лирических стихов, поэм «Паломничество Чайльд-Гарольда» (1809–1818), «Гяур» (1813), «Корсар», «Лара» (обе – 1814), «Шильонский узник» (1816), драматических сочинений «Манфред» (1817), «Каин» (1821), «Сарданапал» (1821) и др.

Вернуться

Встреча с Пушкиным

 

Я подымаюсь по белой дороге,

Пыльной, звенящей, крутой.

Не устают мои легкие ноги

Выситься над высотой.

   

Слева – крутая спина Аю-Дага[71],

Синяя бездна – окрест.

Я вспоминаю курчавого мага

Этих лирических мест.

   

Вижу его на дороге и в гроте…

Смуглую руку у лба…

– Точно стеклянная на повороте

Продребезжала арба… —

   

Запах – из детства – какого-то дыма

Или каких-то племен…

Очарование прежнего Крыма

Пушкинских милых времен.

   

Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,

Кто у тебя на пути.

И просиял бы, и под руку в гору

Не предложил мне идти.

   

Не опираясь о смуглую руку,

Я говорила б, идя,

Как глубоко презираю науку

И отвергаю вождя,

   

Как я люблю имена и знамена,

Волосы и голоса,

Старые вина и старые троны,

– Каждого встречного пса! —

   

Полуулыбки в ответ на вопросы,

И молодых королей…

Как я люблю огонек папиросы

В бархатной чаще аллей,

   

Комедиантов и звон тамбурина[72],

Золото и серебро,

Неповторимое имя: Марина,

Байрона и болеро[73],

   

Ладанки, карты, флаконы и свечи,

Запах кочевий и шуб,

Лживые, в душу идущие, речи

Очаровательных губ.

   

Эти слова: никогда и навеки,

За колесом – колею…

Смуглые руки и синие реки,

– Ах, – Мариулу[74] твою! —

   

Треск барабана – мундир властелина —

Окна дворцов и карет,

Рощи в сияющей пасти камина,

Красные звезды ракет…

   

Вечное сердце свое и служенье

Только ему, Королю!

Сердце свое и свое отраженье

В зеркале… – Как я люблю…

   

Кончено… – Я бы уж не говорила,

Я посмотрела бы вниз…

Вы бы молчали, так грустно, так мило

Тонкий обняв кипарис.

   

Мы помолчали бы оба – не так ли? —

Глядя, как где-то у ног,

В милой какой-нибудь маленькой сакле[75]

Первый блеснул огонек.

   

И – потому что от худшей печали

Шаг – и не больше – к игре! —

Мы рассмеялись бы и побежали

За руку вниз по горе.

 

1 октября 1913

"Уж сколько их упало в эту бездну…"

 

Уж сколько их упало в эту бездну,

Разверстую вдали!

Настанет день, когда и я исчезну

С поверхности земли.

   

Застынет всё, что пело и боролось,

Сияло и рвалось:

И зелень глаз моих, и нежный голос,

И золото волос.

   

И будет жизнь с ее насущным хлебом,

С забывчивостью дня.

И будет всё – как будто бы под небом

И не было меня!

   

Изменчивой, как дети, в каждой мине

И так недолго злой,

Любившей час, когда дрова в камине

Становятся золой,

   

Виолончель и кавалькады[76] в чаще,

И колокол в селе…

– Меня, такой живой и настоящей

На ласковой земле!

   

– К вам всем – что мне, ни в чем

не знавшей меры,

Чужие и свои?!

Я обращаюсь с требованьем веры

И с просьбой о любви.

   

И день и ночь, и письменно и устно:

За правду даи нет,

За то, что мне так часто – слишком грустно

И только двадцать лет,

   

За то, что мне – прямая неизбежность —

Прощение обид,

За всю мою безудержную нежность,

И слишком гордый вид,

   

За быстроту стремительных событий,

За правду, за игру…

– Послушайте! – Еще меня любите

За то, что я умру.

 

8 декабря 1913

"Быть нежной, бешеной и шумной…"

 

Быть нежной, бешеной и шумной,

– Так жаждать жить! —

Очаровательной и умной, —

Прелестной быть!

   

Нежнее всех, кто есть и были,

Не знать вины…

– О возмущенье, что в могиле

Мы все равны!

   

Стать тем, что никому не мило,

– О, стать как лед! —

Не зная ни того, что было,

Ни что придет.

   

Забыть, как сердце раскололось

И вновь срослось,

Забыть свои слова и голос,

И блеск волос.

   

Браслет из бирюзы старинной —

На стебельке,

На этой узкой, этой длинной

Моей руке…

   

Как зарисовывая тучку

Издалека,

За перламутровую ручку

Бралась рука,

   

Как перепрыгивали ноги

Через плетень,

Забыть, как рядом по дороге

Бежала тень.

   

Забыть, как пламенно в лазури,

Как дни тихи…

– Все шалости свои, все бури

И все стихи!

   

Мое свершившееся чудо

Разгонит смех.

Я, вечно розовая, буду

Бледнее всех.

   

И не раскроются – так надо

– О, пожалей! —

Ни для заката, ни для взгляда,

Ни для полей —

   

Мои опущенные веки.

– Ни для цветка! —

Моя земля, прости навеки,

На все века.

   

И так же будут таять луны

И таять снег,

Когда промчится этот юный,

Прелестный век.

 

Феодосия, Сочельник 1913

Генералам двенадцатого года

Сергею

 

Вы, чьи широкие шинели

Напоминали паруса,

Чьи шпоры весело звенели

И голоса.

   

И чьи глаза, как бриллианты,

На сердце вырезали след —

Очаровательные франты

Минувших лет.

   

Одним ожесточеньем воли

Вы брали сердце и скалу, —

Цари на каждом бранном поле

И на балу.

   

Вас охраняла длань Господня

И сердце матери. Вчера —

Малютки-мальчики, сегодня —

Офицерá.

   

Вам все вершины были малы

И мягок – самый черствый хлеб,

О молодые генералы

Своих судеб!

   

Ах, на гравюре полустертой,

В один великолепный миг,

Я встретила, Тучков-четвертый[77],

Ваш нежный лик,

   

И вашу хрупкую фигуру,

И золотые ордена…

И я, поцеловав гравюру,

Не знала сна.

   

О, как – мне кажется – могли вы

Рукою, полною перстней,

И кудри дев ласкать – и гривы

Своих коней.

   

В одной невероятной скачке

Вы прожили свой краткий век…

И ваши кудри, ваши бачки

Засыпал снег.

   

Три сотни побеждало – трое!

Лишь мертвый не вставал с земли.

Вы были дети и герои,

Вы всё могли.

   

Что так же трогательно-юно,

Как ваша бешеная рать?…

Вас златокудрая Фортуна

Вела, как мать.

   

Вы побеждали и любили

Любовь и сабли острие —

И весело переходили

В небытие.

 

Феодосия, 26 декабря 1913

Аю-Даг(Медведь-гора) – горный массив, мыс на южном берегу Крыма, к северо-востоку от Гурзуфа.

Вернуться

Тамбурин(фр.tambourin) – большой двусторонний барабан цилиндрической формы, или бубен.

Вернуться

Болеро(исп. bolero) – испанский парный размеренно-плавный танец под сопровождение гитары, тамбурина и кастаньет, часто с пением танцующих.

Вернуться

Мариула – персонаж поэмы А. С. Пушкина «Цыганы» (1824), мать Земфиры.

Вернуться

Сакля(сахли – дом; груз.) – каменное, глинобитное или саманное жилище горцев.

Вернуться

Кавалькада(фр. cavalcade) – группа всадников, едущих вместе.

Вернуться

Тучков-четвертыйАлександр Алексеевич (1778–1812), российский генерал-майор (1808), герой Отечественной войны 1812 г. Погиб в Бородинском сражении у Семеновских флешей.

Вернуться

"Ты, чьи сны еще непробудны…"

 

Ты, чьи сны еще непробудны,

Чьи движенья еще тихи,

В переулок сходи Трехпрудный[78],

Если любишь мои стихи.

   

О, как солнечно и как звездно

Начат жизненный первый том,

Умоляю – пока не поздно,

Приходи посмотреть наш дом!

   

Будет скоро тот мир погублен,

Погляди на него тайком,

Пока тополь еще не срублен

И не продан еще наш дом.

   

Этот тополь! Под ним ютятся

Наши детские вечера.

Этот тополь среди акаций

Цвета пепла и серебра.

   

Этот мир невозвратно-чудный

Ты застанешь еще, спеши!

В переулок сходи Трехпрудный,

В эту душу моей души.

 

<1913>

С. Э ("Я с вызовом ношу его кольцо…)[79]

 

Я с вызовом ношу его кольцо,

– Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —

Его чрезмерно узкое лицо

Подобно шпаге.

   

Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.

   

Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями распахнутых бровей —

Две бездны.

   

В его лице я рыцарству верна,

– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —

Такие – в роковые времена —

Слагают стансы[80] – и идут на плаху.

 

Коктебель, 1914 – Ванв, 1937

Але[81]

1
"Ты будешь невинной, тонкой…"

 

Ты будешь невинной, тонкой,

Прелестной – и всем чужой.

Пленительной амазонкой,

Стремительной госпожой.

   

И косы свои, пожалуй,

Ты будешь носить, как шлем,

Ты будешь царицей бала —

И всех молодых поэм.

   

И многих пронзит, царица,

Насмешливый твой клинок,

И всё, что мне – только снится,

Ты будешь иметь у ног.

   

Всё будет тебе покорно.

И все при тебе – тихи.

Ты будешь, как я бесспорно —

И лучше писать стихи…

   

Но будешь ли ты – кто знает —

Смертельно виски сжимать,

Как их вот сейчас сжимает

Твоя молодая мать.

 

5 июня 1914

2
"Да, я тебя уже ревную…"

 

Да, я тебя уже ревную,

Такою ревностью, такой!

Да, я тебя уже волную

Своей тоской.

   

Моя несчастная природа

В тебе до ужаса ясна:

В твои без месяца два года —

Ты так грустна.

   

Все куклы мира, все лошадки

Ты без раздумия отдашь —

За листик из моей тетрадки

И карандаш.

   

Ты с няньками в какой-то ссоре —

Все делать хочется самой.

И вдруг отчаянье, что «море

Ушло домой».

   

Не передашь тебя – как гордо

Я о тебе ни повествуй! —

Когда ты просишь: «Мама, морду

Мне поцелуй».

   

Ты знаешь, все во мне смеется,

Когда кому-нибудь опять

Никак тебя не удается

Поцеловать.

   

Я – змей, похитивший царевну, —

Дракон! – Всем женихам – жених! —

О свет очей моих! – О ревность

Ночей моих!

 

6 июня 1914

Бабушке[82]

 

Продолговатый и твердый овал,

Черного платья раструбы…

Юная бабушка! Кто целовал

Ваши надменные губы?

   

Руки, которые в залах дворца

Вальсы Шопена играли…

По сторонам ледяного лица —

Локоны в виде спирали.

   

Темный, прямой и взыскательный взгляд.

Взгляд, к обороне готовый.

Юные женщины так не глядят.

Юная бабушка, – кто Вы?

   

Сколько возможностей Вы унесли

И невозможностей – сколько? —

В ненасытимую прорву земли,

Двадцатилетняя полька!

   

День был невинен, и ветер был свеж.

Темные звезды погасли.

– Бабушка! Этот жестокий мятеж

В сердце моем – не от Вас ли?…

 

4 сентября 1914

Из цикла «Подруга»[83]

2
"Под лаской плюшевого пледа…"

 

Под лаской плюшевого пледа

Вчерашний вызываю сон.

Что это было? – Чья победа? —

Кто побежден?

   

Всё передумываю снова,

Всем перемучиваюсь вновь.

В том, для чего не знаю слова,

Была ль любовь?

   

Кто был охотник? – Кто – добыча?

Всё дьявольски наоборот!

Что понял, длительно мурлыча,

Сибирский кот?

   

В том поединке своеволий

Кто, в чьей руке был только мяч?

Чье сердце – Ваше ли, мое ли

Летело вскачь?

   

И все-таки – что ж это было?

Чего так хочется и жаль?

Так и не знаю: победила ль?

Побеждена ль?

 

23 октября 1914

3
"Сегодня таяло, сегодня…"

 

Сегодня таяло, сегодня

Я простояла у окна.

Взгляд отрезвленней, грудь свободней,

Опять умиротворена.

   

Не знаю почему. Должно быть,

Устала попросту душа,

И как-то не хотелось трогать

Мятежного карандаша.

   

Так простояла я – в тумане —

Далекая добру и злу,

Тихонько пальцем барабаня

По чуть звенящему стеклу.

   

Душой не лучше и не хуже,

Чем первый встречный – этот вот, —

Чем перламутровые лужи,

Где расплескался небосвод,

   

Чем пролетающая птица

И попросту бегущий пес,

И даже нищая певица

Меня не довела до слез.

   

Забвенья милое искусство

Душой усвоено уже.

Какое-то большое чувство

Сегодня таяло в душе.

 

24 октября 1914

Трехпрудный переулок – переулок в центре Москвы, между Бульварным и Садовым кольцом, в районе большой Бронной улицы. В доме № 8 по Трехпрудному переулку родилась и прожила первые двадцать лет Цветаева. Дом был разобран на дрова в революционные годы. Старшая сестра Цветаевой – Валерия вспоминала: «В доме одиннадцать комнат, за домом зеленый двор в тополях, флигель в семь комнат, каретный сарай, два погреба, сарай со стойлами, отдельная, через двор, кухня и просторная при ней комната, раньше называвшаяся «прачечная». <…> Летом двор зарастал густой травой, и жаль было видеть, как водовоз, въезжавший во двор со своей бочкой, приминал траву колесами. Кроме тополей, акаций, во дворе росла и белая сирень возле флигеля и деревце калины у черного входа. <…> У ворот наших стоял столетний серебристый тополь, его тяжелые ветви, поверх забора, висели над улицей. <…> Вход в дом был со двора. Парадное крыльцо имело полосатый тамбур, в белую и красную полоску; темные ступени вели к тяжелой двери с медной ручкой старинного звонка-колокольчика» (Цветаева В. И. Записки. Воспоминания. Цит. по кн.: Швейцер В. А. Марина Цветаева. М.: Мол. гвардия, 2002. С. 34–35).

Вернуться

С. Э. – Сергей Эфрон, муж Цветаевой.

Вернуться

Стансы(фр.stance – «строфа») – небольшое элегическое стихотворение с несложным строфическим строением.

Вернуться

Аля – домашнее имя Ариадны Сергеевны Эфрон, старшей дочери Цветаевой. Родилась 5 (18) сентября 1912 г.

Вернуться

Стихотворение посвящено памяти бабушки Цветаевой по материнской линии – Марии Лукиничне Бернацкой, в замужестве Мейн (1841–1869). Она происходила из старинного, но обедневшего дворянского польского рода. Умерла на девятнадцатый день после рождения дочери.

Вернуться

Цикл стихов посвящен поэтессе Софье Яковлевне Парнок (наст. фам. Парнох; псевд. Андрей Полянин; 1885–1932). Автор стихотворных сборников «Стихотворения» (Пг., 1916), «Розы Пиерии» (М.; Пг., 1922), «Лоза» (М., 1923), «Музыка» (М., 1926), «Вполголоса» (М., 1928)

Вернуться