автордың кітабын онлайн тегін оқу Падшая женщина
Эмма Донохью
Падшая женщина
Copyright © Emma Donoghue 2000
© Перевод, «Центрпо лиграф», 2017
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2017
Пролог
Когда-то жил на свете сапожник по имени Коб Сондерс, который умирал целых одиннадцать дней. По крайней мере, так это запомнилось его дочери.
В 1752 году от Рождества Христова было объявлено, что за вторым сентября наступит сразу четырнадцатое. Конечно, это была всего лишь формальность; время как таковое не могло подвергнуться никаким изменениям.
Переход на новый календарь должен был наконец приблизить королевство Великобритания к соседям; неудобство и некоторая путаница – разве это большая цена за такое важное достижение? Лондонские газеты напечатали остроумные стишки об «истреблении» времени, но тем не менее никто не усомнился в правильности принятой правительством реформы. И никто не удосужился объяснить ее смысл незначительным людишкам вроде Коба Сондерса.
Он понимал только одно: это несправедливость. Одиннадцать дней с шилом в руках, за которые никто не заплатит. Одиннадцать ужинов, выхваченных у него из-под носа. Одиннадцать украденных ночей, когда он не сможет с наслаждением повалиться на свой набитый соломой тюфяк.
Четырнадцатого сентября – по новому стилю, как они это называли, – Коб Сондерс проснулся с гудящей головой и с осознанием того, что пропали одиннадцать дней его жизни. Нет, не пропали. Его ограбили. Вырезали эти дни из его существования, как вырезают червячка из яблока. Он понятия не имел, куда они подевались и как можно вернуть их обратно. Когда Коб пытался об этом думать, он чувствовал, что голова готова расколоться на куски. Он стал на одиннадцать дней ближе к смерти и ничего не мог с этим поделать.
А может быть, и мог. Когда разразились «календарные беспорядки» и толпы вышли на улицы, Коб Сондерс примкнул к ним всей душой и телом, подбросив свою порцию ярости в общий костер. Его голос звучал в хоре других таких же голосов: «Верните нам наши одиннадцать дней!»
Правительство проявило милосердие; Коб Сондерс не был казнен. Он умер в тюрьме от сыпного тифа.
В том году Рождество пришло на одиннадцать дней раньше. Воздух гудел от звона церковных колоколов, и пятилетняя дочь сапожника Мэри сидела на корточках возле окна, ожидая снега. Он так и не выпал.
Одиннадцать лет спустя Мэри Сондерс вот так же сидела на корточках, но уже в тюрьме.
Каков отец, такова и дочь.
Ночная камера в монмутской тюрьме имела двадцать два фута в длину и пятнадцать футов в ширину. Мэри измерила ее шагами в самую первую ночь. Четыре стены, ни одного окна. Мужчины и женщины, все вперемешку, ожидали весенней судебной сессии. Они жили как крысы. Некоторых заковывали в цепи после заката, и не обязательно убийц. Мэри не находила этому никаких разумных объяснений.
В темноте, как она узнала позднее, могло случиться все. Изнасилование – и только чьи-то хрипы нарушали тишину. Избиение – и ничего, кроме звуков смачных ударов. Соломы не было, и в углах высились кучи дерьма. Воздух был тяжелым и плотным, как земля. Однажды утром старого валлийца нашли лежащим лицом вниз, он не шевелился. Но ничто не могло удивить или напугать Мэри Сондерс. Ничто не могло проникнуть вглубь ее души.
В сентябре было гораздо хуже. Ночи были невыносимо жаркими, вокруг звенели комары, и стражники не приносили воды.
Однажды перед рассветом пошел дождь, такой сильный, что отдельные струйки просочились сквозь трещины в потолке, и заключенные хохотали как безумные и лизали стены.
Теперь было Рождество. По утрам их переводили в дневную камеру. Мэри Сондерс сидела неподвижно, как статуя, день за днем, час за часом. Если не шевелиться, то не будешь ничего чувствовать. Ее ладони покоились на ткани грубого коричневого платья, что выдали ей в тюрьме три месяца назад. На ощупь она была как мешковина, жесткая от грязи. Ее глаза не отрывались от забранного решеткой окна. В белом морозном небе, глухо каркая, носились вороны; они улетали куда-то в сторону Уэльса, и Мэри следила за ними взглядом.
Другие узники вскоре привыкли относиться к лондонской девчонке так, будто ее нет. Их грязные песенки не достигали ее ушей; сплетни были так же непонятны, как чужестранная речь. Их совокупления значили для Мэри не больше, чем мышиная возня.
Если брошенные кости случайно попадали на ее колени, она даже не вздрагивала. Когда мальчишка вытащил у нее из руки голубоватую от плесени горбушку хлеба, Мэри Сондерс только сжала пальцы и закрыла глаза. Она собиралась умереть в тюрьме, как ее отец.
Но однажды утром она вдруг почувствовала странное шевеление в груди, как будто кто-то потянул за ниточку тугого клубка, в который превратилось ее сердце. В воздухе, словно облако, стоял крепкий запах джина. Мэри открыла глаза и увидела согнувшуюся над ней воровку-карманницу. Осторожно, кончиками пальцев, та вытаскивала из корсета Мэри полинявшую красную ленту.
– Это мое, – хрипло сказала Мэри. Она совсем отвыкла говорить, и ее голос как будто заржавел. Одной рукой Мэри перехватила ленту, а другой вцепилась в мягкое горло старухи. Ее пальцы все глубже впивались в серую дряблую плоть; воровка захрипела, задергалась и попыталась вырваться.
Мэри отпустила старуху и вытерла руку о платье. Потом она намотала ленту на палец, сделав из нее плотное колечко цвета запекшейся крови, и снова сунула ее за корсет. Лента должна была находиться именно там.
Часть первая. Лондон
Глава 1. Красная лента
Когда Мэри Сондерс увидела ленту первый раз, она была ярко-алой. Это было в Лондоне в 1760 году, и Мэри было тринадцать лет. Широкая атласная полоска была в точности такого же цвета, как маки, что росли на полях Лэмз-Кондуит-Филдс на окраине Холборна, там, где практиковались в стрельбе лучники. Лента была продета в серебряные волосы девицы, которую Мэри всегда искала глазами, когда проходила по Севен-Дайлз.
Мать Мэри – выйдя замуж во второй раз, за угольщика, она стала зваться Сьюзан Дигот – сто раз говорила Мэри, чтобы она не ходила через Севен-Дайлз, когда возвращается домой из благотворительной школы. Яма, где собираются все самые мерзкие отбросы Лондона, – так называла мать этот перекресток. Но ее предостережения не пугали, а притягивали Мэри к Севен-Дайлз, словно горящий камин в холодную зимнюю ночь.
Кроме того, она никогда не торопилась оказаться дома. Мэри точно знала, какую картинку она увидит, подходя к подвалу на Черинг-Кросс-Роуд, где семья занимала две комнаты. Если на улице было еще светло, у низкого грязноватого окошка всегда сидела Сьюзан Дигот, окруженная волнами дешевого полотна, словно обломок корабля, тонущий в бурном море. В шершавых пальцах она держала иглу, подрубая, сшивая, простегивая бесконечные лоскуты материи. В корзине вопил новорожденный ребенок. Сидеть и стоять было негде; Мэри либо загораживала свет, либо мешала пройти. В ее обязанности входило менять грязные, дурно пахнущие пеленки младенца; жаловаться при этом не полагалось. В конце концов, это был мальчик, их главное семейное достояние. Уильям Дигот – «этот человек», так Мэри про себя называла своего отчима, – возвращался с работы лишь через несколько часов. Ее другой обязанностью было ходить к насосу на Лонг-Акр. Мэри стояла в очереди до самой ночи и возвращалась домой с двумя ведрами воды, чтобы Уильям Дигот мог смыть с черного лица угольную пыль перед тем, как лечь спать.
Неудивительно, что Мэри предпочитала болтаться по Севен-Дайлз. Семь улиц разбегались в разные стороны от большого столба; на прилавках лавочек были навалены груды разноцветных шелков, в бочках бились живые карпы, над головой кричали чайки, а к сюртуку уличного торговца были приколоты ленты и кружева самых разных цветов. Мэри казалось, что она чувствует их на вкус: желтый, как свежее сливочное масло, черный, как чернила, и голубой… На что же был похож голубой? На небесный огонь? Мальчишки вполовину ниже, чем она, курили длинные трубки и сплевывали на мостовую черную слюну, воробьи дрались за крошки от пирога, и Мэри не слышала собственного дыхания, потому что вокруг стоял оглушительный шум: топот десятков ног, грохот телег, звон церковных колоколов, бряцанье колокольчика почтальона, звяканье тамбуринов, свист дудочек, крики разносчиков и продавцов, предлагавших купить лаванду, кресс-салат, творог с простоквашей и все на свете. Чего желаете? Лучший товар!
Здесь же торчали и девицы. Всегда две или три на каждом из семи острых углов Севен-Дайлз, с выбеленными лицами и темными, как вишня, губами. Мэри не была дурочкой, она прекрасно знала, что это шлюхи. Они смотрели сквозь нее, как будто не видели, и Мэри нисколько не удивлялась. Что им за дело до долговязой девчонки в сером платье на пуговицах, из которого она так стремительно вырастала, с густыми черными волосами, скрытыми под чепцом? Только одна из них, с отливающей глянцевым блеском лентой в прическе и шрамом, пересекавшим напудренную, белую как мел щеку, всегда улыбалась ей своей странной, кривой улыбкой. Если бы не ужасный рубец, который тянулся от глаза до рта, она была бы самым прекрасным созданием, которое только доводилось видеть Мэри. Ее юбки были иногда изумрудными, иногда клубнично-красными, иногда фиолетовыми; пышные, как будто надутые воздухом, они окружали ее словно облако, а грудь вздымалась над корсажем, словно пенка на закипающем молоке. Ее высоко взбитые волосы были серебряными, и алая лента в них казалась струйкой крови.
Мэри знала, что шлюхи были низшими из низших. У некоторых был вполне довольный вид, но конечно же они просто притворялись. «Девушка, которая теряет добродетель, теряет все», – сказала однажды мать. Она стояла в дверях; мимо, держась за руки, как раз проходили две девицы. Их розовые юбки раскачивались, как колокольчики. «Все, Мэри, ты меня слышишь? Если не будешь содержать себя в чистоте, никогда не получишь мужа».
Еще они были навеки прокляты. Об этом говорилось в стихах, которые Мэри заставляли учить в школе.
Пьяницы, шлюхи, воры, лгуны
Жариться в пламени ада должны.
Холодными ночами, лежа под тонким потертым одеялом, Мэри любила представлять этот жаркий адский огонь. Вечное пламя! Она складывала ладони и воображала себе все его оттенки.
У самой Мэри не было ни единой цветной вещи, и ее невероятно тянуло ко всему яркому. Если у нее выдавалось свободных полчаса, самым любимым занятием Мэри было побродить по Пиккадилли и поглазеть на магазины. Деревянные вывески раскачивались на цепях; самой роскошной была вывеска золотых дел мастера: огромная позолоченная рука и молоточек. Она останавливалась возле каждой витрины и прижималась лбом к холодному стеклу. Как ярко горели лампы – даже среди бела дня! Как красиво были разложены шляпы, перчатки и туфли, они словно предлагали себя ее взгляду! Штабеля серебряных, золотых, кремовых тканей громоздились выше человеческого роста. От цветов ее рот буквально наполнялся слюной. Мэри никогда не заходила внутрь – она знала, что ее тут же вытолкают наружу, но смотреть… никто не мог запретить ей смотреть.
Ее собственное платье было тусклого серовато-коричневого цвета – для того, чтобы покровители школы видели, что девочки скромны и послушны, как говорила директриса. То же самое касалось чепцов и пелерин на пуговицах, которые предписывалось оставлять в школе вместе с книгами после уроков. Это делалось для того, чтобы родители не могли их продать. Однажды Мэри попыталась унести домой «Королей и королев Англии», чтобы почитать книгу ночью, в постели, при свете уличного фонаря, но ее поймали у школьных дверей и высекли, так что с ладоней долго не сходили красные отметины. Разумеется, это не остановило Мэри, а только сделало ее более изобретательной. В следующий раз, когда учитель забыл пересчитать книги в конце дня, она засунула «Жития святых мучеников для детей» между ног и вышла из класса маленькими шажками, как будто ее терзала боль в животе. Книгу она так и не вернула. Самой любимой картинкой Мэри была та, где святого поджаривали на огромной сковороде.
Помимо повседневного платья у Мэри было и воскресное, хотя Диготы ходили на службу в церковь Святого Мартина на Полях только дважды в год. Оно давно полиняло и приобрело грязно-бежевый цвет. Хлеб, который ела семья, скрипел на зубах: пекарь добавлял в него мел, чтобы сделать белее. Сыр был бледным и «потел», потому что молоко разбавляли. Если на столе у Диготов появлялось мясо – в те редкие дни, когда матери удавалось в срок закончить очередную порцию шитья, – оно было светло-коричневым, как опилки.
Не то чтобы они были бедняками. У Мэри, ее матери и человека, которого она должна была звать отцом, было по паре собственных башмаков; маленькому Билли тоже должны были справить пару, если только он не научится ходить слишком рано. Мэри знала, что бедность – это нечто совсем другое. Бедность – это когда сквозь прорехи в одежде видно голое тело. Или когда щепотку чая заваривают неделями, снова и снова, пока заварка не станет прозрачной, как вода. Или когда человек падает в обморок от голода, прямо посреди улицы. В дыхании мальчика из ее школы, который потерял сознание во время молитвы, чувствовался какой-то особый запах.
– Блаженны кроткие… – произнесла директриса, на секунду умолкла, явно недовольная тем, что ее прервали, и тут же продолжила: – Ибо они наследуют землю.
Но тот мальчик так ничего и не унаследовал, решила Мэри. На следующее утро ему снова сделалось дурно, и после этого он в школу не вернулся.
Да, Мэри знала, что ей есть за что быть благодарной. За кожаные подошвы, предохранявшие ее ноги от холода, за хлеб во рту, за то, что она, в конце концов, ходила в школу. Пусть там было невероятно скучно, но все же это было лучше, чем с восьми лет возить грязной тряпкой по полу в таверне, как девочка из соседнего с ними подвала. Немногие девочки продолжали посещать уроки в возрасте тринадцати лет – большинство родителей считали такое образование излишним. Но самой заветной мечтой Коба Сондерса было, чтобы его девочка научилась читать, писать и считать, – сам он этого не умел, и его вдова, из уважения к покойному, следила за тем, чтобы дочь никогда не пропускала занятий. Мэри была благодарна за все, что имеет, и не нуждалась в постоянных напоминаниях матери.
– Мы справляемся, разве нет? – говорила Сьюзан Дигот в ответ на любую жалобу и направляла на Мэри длинный мозолистый палец. – Мы сводим концы с концами, хвала Создателю.
Когда Мэри была маленькой, она слышала, как Бога называли Господь, и думала, что это тот, на кого работает мать. Каждую неделю мальчишка-посыльный притаскивал целый мешок лоскутов, скидывал его с плеч прямо к ногам Сьюзан Дигот и говорил:
– Господин сказал, что это должно быть готово к четвергу, или плохо вам придется. И больше никаких пятен, а не то он сбросит по два пенса с каждого шиллинга.
С тех пор в голове у Мэри закрепилась мысль, что Господь – это господин, хозяин всех людей и вещей на земле и что в любой момент он может призвать человека к ответу и проверить, как тот обращается с его имуществом.
Ночами ей снилось, как усатый француз преклоняет перед ней колено, а она прячет лицо за жестким кружевным веером. Шлюха со шрамом с перекрестка Севен-Дайлз качала головой, словно береза на ветру, и алая лента падала прямо в руки Мэри. Она была гладкой, как вода.
– Вставай, девочка!
Каждое утро ее будил голос матери. Мэри должна была вылить в сточную канаву наполненный до краев ночной горшок Диготов, раздуть вчерашний огонь в очаге и поджарить на почерневшей вилке тосты.
– Давай-ка поторапливайся. Твой отец не может прохлаждаться тут весь день.
Как будто он был ей отцом! Доброе отношение Уильяма Дигота к Мэри длилось не дольше, чем его ухаживание за вдовой Сондерс.
– Поди же сюда, разве ты не слышишь, что маленький Билли плачет?
Как будто ей было не все равно!
Мальчик был в десять раз ценнее девочки, Мэри знала это наверняка, хотя никто ей этого не говорил. Однако после рождения сына Сьюзан Дигот, как ни странно, не стала выглядеть более счастливой. Ее локти стали еще острее, а вспышки гнева участились. Иногда она смотрела на свою дочь с настоящей яростью.
– Мне надо кормить четыре рта, – пробормотала она как-то сквозь зубы, – и один из них – здоровой бесполезной девчонки.
Каждое утро, поджидая на углу молочника, – Мэри было велено особенно следить за тем, не кладет ли он в молоко улиток, чтобы оно пенилось, как парное, – она вспоминала самые приятные события своей жизни. Например, тот раз, когда мать взяла ее с собой, чтобы посмотреть на процессию лорд-мэра или салют на Тауэр-Хилл на прошлый Новый год. За завтраком Мэри макала тосты в большую чашку с чаем, чтобы немного их размочить, и представляла себе свое блестящее будущее. По утрам служанка будет вплетать ей в косы алую ленту, и ее волосы будут блестеть, как уголь. И звуки в ее будущем будут совсем другие, не такие, как здесь: флейты, топот копыт, взрывы серебристого смеха.
Весь день в школе, переписывая с доски пра вила и попутно исправляя ошибки своих соседок, Мэри думала о ярких, волнующих красках. Школьные задания не требовали от нее почти никаких усилий, и это было не слишком хорошо. Директриса говорила, что это гордыня, но Мэри считала нелепостью притворяться глупее, чем ты есть. Всегда, с самого начала занятий, учеба давалась ей чрезмерно легко. Вместе со всеми она повторяла вслух правила и молитвы и воображала себе великолепные платья с фижмами и шлейфами в десять футов длиной. Мэри возвышалась над другими, младшими, девочками почти на целую голову.
На земле мы, чтоб трудиться,
Дети не должны лениться.
Она давно затвердила все эти стихи наизусть, так что теперь могла присоединиться к общему хору в любом месте и думать при этом о чем-то совершенно постороннем. Например, пересказывая «Пять правил спасения души», Мэри твердо решила, что, когда станет взрослой, ни за что не будет носить бежевое. Она гнала от себя мысли о пустом желудке, о Господе всемогущем там, в Небесах, о том, что за бремя он для нее приготовил, и о том, сколько лет ей придется это бремя нести. Ту самую Бессмертную Душу, о которой без конца рассуждали учителя, Мэри без колебаний обменяла бы на крохотную толику красоты. На одну-единственную алую ленту.
В сентябре умер старый король Георг, и его место занял молодой король Георг. Уильям Дигот заявил, что теперь все изменится к лучшему. Этот парень, по крайней мере, родился на английской земле, не как его папаша или дед, «и видит бог, мы достаточно навидались этих немцев и их толстых женушек».
Когда отчим уснул на стуле, Мэри осторожно заглянула в газету, лежавшую у него на коленях. Она подозревала, что Уильям Дигот в состоянии прочитать лишь одно слово из трех и что он всего-навсего с грехом пополам разбирает заголовки и разглядывает картинки. Под подписью «Король Великобритании, Ирландии, Гибралтара, Канады, обеих Америк, Бенгалии, Вест-Индии и курфюрст Ганновера» был портрет молодого короля в полный рост. У него было немного нервное лицо, а ляжки, обтянутые бархатными панталонами, показались Мэри гладкими, как рыбы.
У окна, прикусив губу и сгорбившись над шитьем, сидела Сьюзан Дигот. Мэри знала, что мать не интересуется политикой. Пределом ее мечтаний было стать настоящей портнихой, кроить изящные юбки и жакеты вместо того, чтобы по двенадцать часов в день простегивать грубые лоскуты размером шесть на шесть дюймов, работать на хозяина, которого она никогда не видела. Сьюзан и Коб Сондерс выросли далеко отсюда, в городе под названием Монмут; они приехали в Лондон в 1739 году.
– Почему вы с отцом переехали в Лондон? – спросила Мэри. Она старалась говорить тише, чтобы не разбудить угольщика.
– Откуда у тебя в голове берутся такие вопросы? – Сьюзан Дигот на секунду подняла удивленные глаза. Веки у нее были красные. – Мы с Кобом думали найти тут долю получше… а надо было остаться дома. – Ее пальцы, проворные, как мыши, быстро подворачивали край и подрубали ткань. – Это все бесполезно.
– Что – бесполезно?
– Пытаться выбиться в люди, – ровным, бесцветным голосом сказала мать. – Коб и слыхом не слыхивал, что лондонские сапожники давно поделили всех заказчиков. О чем он мечтал, так это о тонкой работе, да только так он ее и не получил. Латать дыры в подметках картоном – вот и все, чего он добился. Ну-ка, сосчитай, сколько здесь штук.
Мэри подошла поближе, опустилась на колени и принялась перебирать квадраты заготовок, подбитые муслином. Когда она думала об отце, то всегда представляла себе этакого сапожника из сказки: вот он сидит, поджав под себя ноги, и постукивает маленьким молоточком, забивая крохотные гвоздики в остроносые бальные туфли. Но все это было неправдой. Напрягая память, Мэри видела его таким, какой он был на самом деле. Очень большим. Огромным.
– В Монмуте Коб не вышел бы на улицы и не позволил бы с собой такое сделать, – добавила Сьюзан и скривила рот. – Там такого кровопролития не было.
Мэри попробовала вообразить это – кровь на вымощенных булыжником улицах Лондона. В прошлом году она видела, как бунтовщики пробегали по Черинг-Кросс, мимо их подвального окна. Башмаки стучали по мостовой, и до Мэри доносились крики «Нет папистам!» и звон разбитого стекла.
– Это было как «Нет папистам»? – с интересом спросила она.
Сьюзан Дигот хмыкнула.
– «Нет папистам!» – это чепуха. Календарные беспорядки были куда хуже. Куда хуже! Бедлам и светопреставление. Ты даже представить себе не можешь. – Она замолчала. Слышался только скрип иголки, продеваемой сквозь ткань. – А что сталось со мной? – спросила вдруг мать и уставилась на Мэри, как будто та знала ответ. – Разве не умела я обращаться с иголкой не хуже моей подруги Джейн? И что теперь? Я ломаю пальцы, по целым дням простегиваю эти лоскуты, словно железная машина, а она, как говорят, шьет платья для знати!
Это Мэри вообразила без труда: платья для знати, яркие и изысканные, словно сочные фрукты на фарфоровом блюде. И алые ленты – по подолу, по рукавам, на стомакерах[1].
– А почему бы тебе тоже не стать портнихой, мама? – спросила она.
Мать раздраженно прищелкнула языком.
– И что за чушь лезет тебе в голову, Мэри. Я умею только стегать и подрубать, и больше ничего. И где, по-твоему, мне взять денег, чтобы открыть свое дело? И где тут у нас место для мастерской? Да и глаза у меня уже не те, что прежде. Да к тому же в Лондоне полно портних и без меня. С какой стати людям заказывать платье именно у меня?
Ее голос показался Мэри особенно скрипучим. Вечное недовольство. Она попыталась припомнить, когда мать последний раз смеялась.
– Кроме того, – натянуто добавила Сьюзан, – теперь нас кормит Уильям.
Мэри опустила голову, чтобы мать не видела ее лица.
Она была уверена, что они знавали и лучшие времена. Еще раньше, когда Мэри была совсем маленькой, а ее мать звалась миссис Сондерс. Она смутно припоминала картинку: вот она, Мэри, выздоравливает после лихорадки. Она еще слаба; мать держит ее на коленях. Одной рукой она обнимает Мэри, а другой поит ее с ложечки теплым поссетом[2]. Поссет греет ей горло; Мэри чувствует, как тепло постепенно опускается вниз, к животу. Ложечка была оловянной. Где она теперь? Потеряна или заложена? И еще Мэри помнила Коба Сондерса, его крупную фигуру возле окна, стук молотка, быстрый и четкий, как биение сердца. После ужина в его черной бороде оставались крошки; Коб брал дочку на руки, и она, смеясь, расчесывала ее пальцами. Конечно же она это не выдумала. Воспоминание было слишком ярким и живым. Мэри знала, что высокий рост, темные глаза и волосы она унаследовала от отца. От матери ей достались только проворные, умелые руки.
Даже еда, казалось ей, в те времена была лучше. Как-то у них выдалась неделя, когда в доме было полно всего. Мать получила деньги за большой заказ, и у них на столе появилось свежее мясо и пиво; от возбуждения и изобильной пищи Мэри вырвало прямо на сорочку, но никто не стал ее бранить.
– Так сколько там? – спросила мать.
Мэри вздрогнула и очнулась. Дневной свет уже почти угас. Она взглянула на гору лоскутов у себя на коленях.
– Пятьдесят три, кажется… или пятьдесят четыре, – неуверенно ответила она.
– Пересчитай еще раз, – сварливо бросила мать. – «Кажется» хозяину не ответишь.
Мэри принялась торопливо перебирать лоскуты, стараясь при этом не запачкать их. Сьюзан Дигот склонилась еще ниже. Комнату наполняли сумерки.
– Мама! – спросила вдруг Мэри. У нее появилась новая мысль. – А почему вы не вернулись в Монмут?
Мать пожала плечами:
– Ползти домой на коленях? После всех наших великих планов? Мы с Кобом этого не хотели. Да и он был не из тех, кто отказывается от надежды. Ему нравился Лондон, – презрительно добавила она. – Это ведь он нас сюда притащил.
– Но потом? После смерти отца?
Это было похоже на сказку из книжки. Мэри будто наяву видела себя и мать в черных траурных атласных платьях, в обитой бархатом карете. Они возвращаются в волшебный город Монмут, где воздух всегда свеж и чист, а люди улыбаются друг другу.
Мать покачала головой, как будто внутри жужжала пчела и она хотела ее прогнать.
– Постелил постель – так спи на ней, – сказала она. – Создатель привел меня сюда, и здесь я останусь. Пути назад нет.
И с этим было сложно спорить.
* * *
Однажды вечером, это было в ноябре, Мэри послали купить ракушек на два пенни, и в переулке возле Шортс-Гарденз она наткнулась на торговца лентами. Он распахнул свой сюртук, словно пару больших крыльев, и Мэри испуганно отпрянула. Сюртук был старый и довольно грязный, но внутри, на подкладке, среди многих других была она: приколотая к ткани, длинная, дрожащая, чуть завивающаяся на конце, словно язык. Точно такая же лента, как у той шлюхи.
– Сколько стоит красная? – Вопрос вырвался у Мэри как будто сам собой.
– Для тебя шиллинг, милочка. – Торговец склонил седую голову набок, словно только что выдал удачную шутку. Его глаза маслено блестели.
Мэри бросилась наутек.
С таким же успехом он мог бы запросить целую гинею. Она даже никогда не держала шиллинг в руках. Подойдя к тележке продавца ракушек, Мэри засунула руку в карман и обнаружила, что один из двух пенсов, что вручил ей Уильям Дигот на покупку ужина для всей семьи, исчез. В кармане была дыра с мягкой, как ресницы маленького Билли, бахромой по краям.
Что же делать? Ракушками на один пенни четырех человек не накормить, это Мэри знала точно. Она бросилась к торговцу пирогами на угол Флиткрофт-стрит и спросила, что у него есть на пенс. Ей дали пирог с ветчиной; у него была сломанная корочка, но, по крайней мере, пирог выглядел достаточно сытным. Всю дорогу домой Мэри не отрывала глаз от земли, в надежде, что потерянная монетка вдруг блеснет между двух булыжников или где-нибудь в канаве, среди очисток и какашек, но, конечно, она так ничего и не нашла. Как будто пенни будет валяться в грязи на Черинг-Кросс!
Она рассчитывала, что семья будет довольна пирогом – он был горячим и вкусно пах. Но Сьюзан Дигот назвала ее лгуньей.
– Ты ведь потратила пенни на пряники, да? – спросила она и устало потерла покрасневшие глаза ладонью. – Я же чувствую, от тебя пахнет пряниками.
Она отлупила Мэри ручкой от метлы.
– Я потеряла его! – выкрикивала Мэри, снова и снова, при каждом новом ударе. – Я правда потеряла пенни! Клянусь!
– О, Мэри, – повторяла мать и обрушивала на нее следующий удар.
Мэри лупили и раньше, и гораздо сильнее, но никогда еще она не чувствовала такой боли и обиды. Что толку быть взрослой девушкой тринадцати лет, если мать по-прежнему может положить тебя поперек колен и отходить за то, чего ты не делала?
После наказания Мэри съежилась в углу, наблюдая за тем, как Диготы едят пирог. Серединка досталась маленькому Билли. Ее слезы высохли, только щеки и подбородок были солеными. В животе у Мэри громко заурчало, и ей очень хотелось, чтобы Диготы это услышали. В конце концов она поднялась, подошла к столу и вывернула карман.
– Смотрите, – сказала Мэри. Ее голос дрожал. – Там была дырка, а я не знала. – Она просунула палец в дыру.
Уильям Дигот поднял голову.
– Да ты могла и сама ее пробуровить, – буркнул он.
Мать посмотрела на дырявый карман, и на секунду на ее лице появилось странное выражение, словно она вот-вот разрыдается.
– Я не воровка! – почти крикнула Мэри.
Сьюзан Дигот сморгнула.
– Небрежность – это нисколько не лучше.
Помедлив, она протянула Мэри жестяную миску с коркой пирога. Как собаке. Муж Сьюзан бросил на миску косой взгляд.
– Она этого не заслужила, – заметил он.
– Она моя дочь, – тихо и яростно сказала Сьюзан.
На кого она злилась? На дочь? На мужа? Или на Создателя, который дал ей такую большую семью и такой маленький пирожок, чтобы ее накормить? Мэри с удовольствием швырнула бы миску с объедками на пол или – еще лучше – безразлично отвернулась бы от нее, но она была слишком голодна. На то, чтобы показывать гордость, у нее не было сил. Она взяла корку двумя пальцами и проглотила ее в один момент.
Урок она усвоила, но только совсем не тот, что предполагался. В следующий раз, когда ее послали купить что-нибудь на ужин, Мэри просто соврала матери насчет цены полудюжины устриц и оставила один пенс себе. В возмещение за порку.
К этому времени у нее уже два месяца шли месячные. В первый раз, когда это случилось, Сьюзан всплакнула и пробормотала, что еще слишком рано, несмотря на то что Мэри уже была выше многих взрослых женщин.
– Я оставалась девочкой до шестнадцати лет дома, в Монмуте, – грустно добавила она. – В большом городе все бежит так быстро.
Серое школьное платье Мэри почти прорвалось на локтях, а впереди, там, где наливалась грудь, отлетела пуговица. В те дни она совсем не занималась на уроках, забывала присоединиться к хору голосов, повторяющих стихи, хотя давно знала слова наизусть. Ей хотелось зевнуть и потянуться, как тигрице. Она читала, писала и считала лучше, чем любая другая девочка в школе. Все ее ровесницы уже бросили уроки; одна стала прачкой, другая помощницей чулочницы, еще три – швеями, как ее мать. Девочка, с которой Мэри почти дружила, поступила в услужение и уехала в Корнуолл – все равно что на другой конец света. Все ремесла и занятия казались Мэри низкими и презренными.
У других девочек не было никаких честолюбивых замыслов. Все они, похоже, оставались довольны своей участью. Тщеславие терзало Мэри, как камешек, попавший в туфлю, как жучок, разъедающий внутренности. Когда она читала книгу, глаза всего лишь прыгали по строчкам, чтобы скорее добраться до конца. Наверное, это из-за тщеславия ее ноги становились все длиннее, а губы алее. По вечерам Мэри устраивалась на матрасе рядом с Билли, умещая свое ноющее растущее тело в продавленную посередине ямку. В короткий промежуток между сном и явью она грезила о какой-то иной, лучшей жизни, где вместо грязи и изматывающего труда были яркие краски, разнообразие и бесконечные танцы, танцы, танцы всю ночь напролет в развлекательном саду в Воксхолле, на другом берегу. Иногда ее недовольство словно собиралось в одну точку, как луч света. Перед рассветом Мэри просыпалась с замирающим сердцем; ее будил грохот первых телег, проезжающих по мостовой, или хныканье и толчки Билли. В эти моменты мысли в ее голове были особенно четкими и ясными. Я достойна большего.
Сама земля в том году, казалось, не могла найти покоя. В феврале было землетрясение, а потом, в марте, еще одно. Последняя фарфоровая тарелка Сьюзан Дигот, доставшаяся ей от родителей, упала с полки и разбилась на мелкие кусочки. Люди считали, что это дурные предзнаменования. Говорили, что следующее землетрясение, которое придет очень скоро, не оставит от Лондона камня на камне. Проповедники обещали, что Господь в своем праведном гневе поднимет воды Темзы, и в них утонут все пьяницы, развратники и те, кто играет в карты и кости.
Уильям Дигот утверждал, что все это чепуха, но когда подошло время и жители Лондона начали уезжать из города в близлежащие деревни, Сьюзан Дигот убедила мужа на одну ночь вывезти семью в Хэмпстед. Вреда от этого не будет, говорила она. Они сидели на пустоши и смотрели вниз, на город. К десяти часам ничего так и не случилось, и Диготы пошли спать в амбар, на соломе с одиннадцатью другими семьями. Уильям Дигот поспорил с хозяйкой насчет непомерно высокой цены за ночлег, и та заставила его оставить в залог его лучшую рубашку.
Вонь и разговоры не давали Мэри уснуть. Чуть позже она тихонько накинула на плечи материнскую шаль, выскользнула из амбара на пустошь, уселась на корточки и уставилась на дрожащие огни Лондона. Она думала о балах-маскарадах, салонах, где ночь напролет играют в карты, и о гуляках в атласных костюмах, смеющихся прямо в лицо разгневанному Создателю. Это был город полный блеска и веселья, и ему предстояло быть разрушенным до того, как она успела отведать его радостей.
Мэри ждала, что земля вот-вот начнет содрогаться или в воздухе вдруг запахнет затхлыми водами вышедшей из берегов Темзы. Но в ту ночь божья кара миновала Лондон. Стояла напряженная, звенящая тишина, и на небе одна за другой появлялись звезды.
* * *
В мае 1761 года Мэри исполнилось четырнадцать. Возвращаясь в тот день из школы, она, как всегда, пошла через Севен-Дайлз и заметила впереди спину той самой шлюхи со шрамом. Поддавшись непонятному порыву, Мэри последовала за ней, вверх по Мерсер-стрит, мимо церкви Святого Эгидия на Полях. Как там говорила мать? Там кто не попрошайка, так непременно вор. Но Мэри старалась не выпускать из виду белый парик с дерзкой алой лентой. Девушка зашла в «заведение» и появилась с половиной бутылки джина в руках; Мэри дождалась ее снаружи и снова двинулась следом. Возле Хай-Холборн Мэри остановилась – идти дальше было страшновато. Она знала, что этот район называют Трущобами. Шлюха исчезла в узком проходе между двумя домами, которые склонялись друг к другу, словно пьяные. Улица здесь была не шире, чем раскинутые руки Мэри. Извилистые переулки перетекали во внутренние дворики, внутренние дворики – в подворотни; между домами то и дело встречались щели. Говорили, что если, скрываясь от погони, свернуть в Трущобы, то тебя не поймает никто, даже ищейки с Боу-стрит. Мимо прошли два матроса-индуса; один из них подмигнул Мэри. Его белки были невероятно яркими. Мэри бежала почти всю дорогу до дому.
Сьюзан Дигот подняла голову и вытерла мокрый лоб рукой, в которой держала иголку. Ее медно-рыжие волосы уже заметно поседели.
– А, Мэри. Наконец-то. Я раздобыла голубя. Он, конечно, староват, но в хорошем рагу, со специями, мы этого и не заметим.
Перья у голубя были редкие. Мэри быстро ощипала его, стараясь поскорее разделаться с заданием. Ее все еще слегка трясло. Крупные перья летели прямо в огонь, но мелкие прилипали к пальцам. Она ловко взрезала голубиное брюшко. Значит, вот каково это – когда тебе четырнадцать, подумала она.
Сьюзан Дигот взглянула на дочь и облизнула нитку, как будто хотела попробовать ее на вкус.
– У тебя сноровистые пальцы, Мэри, – заметила она.
Мэри промолчала.
– Пора тебе научиться какому-нибудь ремеслу. Теперь ты уже совсем взрослая.
Мэри, все так же молча, достала внутренности. Она и не думала, что мать помнит о ее дне рождения.
– Шитье, вышивка, стежка… девушка никогда не пропадет с голоду, если у нее в руках иголка, Мэри.
Мэри обернулась и посмотрела на мать. У Сьюзан Дигот были серые глаза, цвета набухших дождем облаков, но в последнее время Мэри начала замечать, что они будто обведены красным, словно мишень. И испещрены красными точечками, как следами от стрел. Сколько еще лет они протянут? Ей приходилось видеть ослепших швей; на чердаке на Нилз-Ярд как раз жили две. Можно было пересчитать все кости у них на руках. Мэри покачала головой и снова вернулась к голубю. Она собрала внутренности на лезвие ножа и бросила в огонь.
На минуту она подумала, что этим все и закончится. В комнате повисла тишина; постепенно темнело. Дигот проснется к ужину, и тогда разговор, конечно, начнется опять. Но Мэри знала, как перевести его на безопасную тему: например, какой мягкий сегодня ветерок или какие сильные ручки у маленького Билли.
Но Сьюзан Дигот откинула со лба выбившиеся волосы и глубоко вздохнула, как будто у нее болело в груди.
– Вся эта грамота: и чтение, и письмо, и счет – это, конечно, славно. Коб Сондерс требовал, чтобы ты пошла в школу, и я ему слова поперек не сказала, верно?
Этот вопрос не требовал ответа.
– Скажи мне, я стояла у тебя на пути? – торжественно спросила мать. – Нет. Хотя многие мне говорили, что для девочки учение – это лишнее.
Мэри уставилась на огонь в очаге.
– Но пришла пора и тебе начать зарабатывать на хлеб. Что говорят в школе?
– Идти в служанки. – Мэри показалось, что слова застревают у нее в горле. – Или в швеи.
– Ну вот видишь! В точности мои слова. Все верно, да, Уильям?
Из угла, где устроился Уильям, не донеслось ни звука. Мэри скосила глаза и увидела, что ее отчим дремлет. Он то и дело клевал носом; его тень на стене была такой же черной, как и его вымазанная углем голова.
– А если ты выберешь идти в швеи, то ведь я сама могу начать тебя учить, так? – не отставала мать.
В ее голосе даже послышалась нежность. Мэри вдруг вспомнила, что несколько лет они были только вдвоем, вдова Сондерс и ее дочка. Они спали вдвоем на узкой кровати, и им было тепло.
– А если дело у тебя пойдет хорошо – а я уверена, что пойдет, с такими-то ловкими пальцами, точь-в-точь как у меня, – может, я даже смогу отослать тебя подальше из этого проклятого грязного города. Скажем, в Монмут. – Это слово Сьюзан всегда произносила особенно тепло. – Моя подруга Джейн Джонс, та самая, что портниха, – я же могу написать ей. И она возьмет тебя в помощницы – в два счета, точно тебе говорю.
Кусочки голубиной тушки прилипали к пальцам. Мэри стряхивала их в горшок, один за другим. Мяса там было не больше яйца. Как из этого сделать хорошее рагу со специями на четверых?
– Для подрастающей девочки Монмут – как раз то, что надо, – с надеждой сказала мать. – Такие хорошие люди, чистые, добрые. И все кругом так зелено, и на улицах тишина.
Мэри представила себе вылизанный, притихший маленький городок.
– Я не люблю тишину, – выдавила она.
– Как будто ты что понимаешь, девчонка! – К матери снова вернулась строгость. – Кроме того, главное – получить ремесло. – Она на секунду оставила работу, и ее глаза заблестели. – Когда ты всему научишься, сможешь и вернуться. Будешь работать со мной. Будем… компаньонами.
Мэри посмотрела на мать, на ее сияющие глаза, влажные губы, и внутри у нее все сжалось. Теперь она понимала, в чем действительно дело. Одни руки хорошо – а двое лучше. Может быть, ее и растили с этой целью – чтобы она встала между Сьюзан Дигот и ее несчастливой судьбой, подставила плечо. Какова мать – такова и дочь. В своей беспощадной любви Сьюзан Дигот предлагала дочери все, что имела, все, что знала: будущее, которое ограничивалось этим сырым подвалом. Все это должно было достаться Мэри в наследство: мужчины из клана Диготов, согнутая спина, иголки, красные веки.
– Мне… жаль, – прошептала она.
На мгновение Мэри показалось, что она услышала то, что не было высказано, смирилась с их обоюдным предательством. Что между ними возможно понимание.
– Или тебе больше нравится услужение? – холодно спросила мать. – Давай скажи, что думаешь. Что тебе больше по душе?
– Ни то ни другое, – четко произнесла Мэри и вытерла нож о край горшка.
Из угла послышался кашель. Уильям Дигот проснулся.
– И что же ты собираешься делать, раз так? – резко бросила Сьюзан. Иголка в ее руках была направлена на дочь, словно оружие.
Мэри с силой закусила губу и поставила горшок на огонь. Во рту она чувствовала сладкий вкус крови.
– Я не знаю. И шитье, и услужение – это… жалкие занятия.
– А с чего вам пришло в голову, что вам назначено что-то получше, мисс? – ядовито спросила Сьюзан. – Какая неблагодарность! Какое упрямство! Подумайте только.
Уильям Дигот, сгорбившись, уселся поудобнее.
– Девчонка что, думает, мы будем кормить ее вечно? – хрипло спросил он.
Мэри отвернулась, чтобы он не увидел ее лица, и потыкала ножом в шипящие на дне горшка кусочки голубя.
– Отвечай отцу! – велела Сьюзан.
Мэри молча посмотрела матери прямо в глаза. Она ответила бы отцу, будь он здесь, говорил ее взгляд.
Маленькие серо-голубые глазки Сьюзан, так не похожие на глаза ее дочери, яростно сверкнули в ответ.
– Что ты собираешься с собой делать?
– Что-нибудь получше, – сквозь зубы процедила Мэри.
– Что? – переспросил отчим.
– Я хочу быть кем-то получше, чем служанка или швея, – громко сказала Мэри.
– А, так, значит, у нас есть пожелания?! – проревел Уильям Дигот и упер руки с черными ногтями в колени. Теперь он окончательно проснулся. – Твоя мать и я колотимся целыми днями, чтобы на столе была еда, но миледи Сондерс этого недостаточно. Скажите же, миледи Сондерс, чего вы желаете?
Искушение было велико. Мэри очень хотелось повернуться к нему и сказать: все что угодно, только не эта вонь от угольной пыли. Любое занятие, лишь бы не проклятая игла. Любое место на свете, только не этот сырой подвал.
Мать отложила иглу и взяла ее за подбородок. Сухие мозолистые пальцы зажали рот Мэри, прежде чем она успела произнести хоть слово. В этом жесте была почти нежность. Спаси меня, мама, чуть не взмолилась она. Помоги мне выбраться отсюда.
– Всех нас Господь определил на свое место. И мы должны довольствоваться тем, что имеем, – с чувством произнесла Сьюзан. – Твой отец забыл об этом и позволил себе вольности с теми, кто стоит выше его.
– И смотри, что из этого вышло, – с удовольствием добавил Уильям Дигот.
Мэри вырвалась и бросилась вон из комнаты. Дверь с грохотом захлопнулась за ее спиной; маленький Билли заплакал.
Темнота постепенно покрывала небо, как корка сыр. Вокруг фонарей на Лонг-Акр лежали маленькие лужицы света; горящее масло немного дымилось. Пьяцца Ковент-Гарден была ярко освещена, и оттуда доносились звуки скрипок. Но сегодня Мэри хотелось держаться от света подальше.
Она повернула на Мерсер-стрит. Здесь темнота сгустилась; многие фонари были разбиты. Обитатели прихода Святого Эгидия не любили, когда свет вторгался в их личную жизнь. Мэри побежала по скользкой мостовой. Ее дыхание участилось. Она радовалась, что не надела башмаков, – так у нее было нечего взять. И незачем причинять ей вред.
На Севен-Дайлз в этот теплый майский вечер болталось всего несколько шлюх. Девушки со шрамом среди них не было. Мэри остановилась под столбом в центре перекрестка и камнем отскребла с рук грязь и голубиный пух. Она терла так сильно, что на ладонях оставались белые полосы. Никто не обращал на нее никакого внимания. Пустой желудок Мэри как будто сжался. Из окна ближайшего подвала сочился слабый свет; оттуда слышался стук костей, видимо, шла игра. Становилось сыро. Должно быть, уже часов девять. Она снова и снова обходила столб, пересчитывая расходившиеся от него переулки, пока совсем не запуталась.
Кроме как домой, идти было некуда… Мэри устремилась в противоположном направлении. В желудке заурчало, и ею снова овладела ярость. Если мать думает, что она согласится на такую же безрадостную, серую, кислую полужизнь…
Торговец лентами стоял, прислонившись к дверному косяку на Шортс-Гарденз. Мэри узнала его, только когда подошла совсем близко, и с удивлением заметила, что стала почти такого же роста, как и он. От торговца пахло джином. При виде ее он поднял свои кустистые брови и шутливо поклонился.
– А, школьница, – протянул он и отхлебнул из бутылки темного стекла. На его губах играла пьяная улыбка.
– Цена все еще шиллинг? – хрипло спросила Мэри. Ее собственный голос показался ей больше похожим на воронье карканье.
– Что?
– Лента, сэр. Алая, – глупо уточнила она.
Торговец распахнул сюртук, как будто хотел напомнить себе, о чем таком она говорит, но в сумерках было невозможно отличить один цвет от другого. Он скривил губы и задумался.
– Шиллинг и шесть пенсов, – выдал он наконец.
У Мэри заболели глаза – так пристально вглядывалась она в темноту.
– Но вы говорили…
– Времена нынче тяжелые, дорогуша. И становятся все тяжелее. Нужно быть твердым. – Он как-то особенно приналег на это слово. Это было похоже на загадку, но Мэри и понятия не имела, как ее разгадать. – Один шиллинг шесть пенсов, – повторил торговец и запахнул сюртук. – Или поцелуй.
Она растерянно моргнула. Торговец ухмыльнулся; его зубы смутно белели в темноте.
А потом Мэри Сондерс шагнула вперед. Вернее, это была не Мэри. Эту девушку она совсем не знала. Даже не подозревала о ее существовании.
Чужой язык раздвинул ее губы, как будто пытался там что-то найти. Спрятанное сокровище. Мэри показалось, что она чувствует привкус чего-то горелого. Он шевелился у нее во рту, бился, как вытащенная на берег рыба, и на секунду она подумала, что сейчас задохнется.
Когда он прижал ее к стене, она даже не закричала. Самым удивительным было то, что она как раз не удивилась.
– Тихо, тихо, – бормотал он ей на ухо заплетающимся языком.
Кажется, она уже слышала эти слова… давным-давно, одной душной ночью, когда не могла уснуть. Его руки путались в ее юбках, а щетина царапала ее лоб, словно он пытался оставить там тайную метку. Темнота окутала их, как дым. Мэри затаила дыхание, чтобы не завизжать. Каким-то образом она понимала, что кричать уже поздно, что она переступила неведомую грань и никто ее теперь не спасет.
– Тихо, – еще раз сказал он, больше себе самому, чем ей.
Даже когда острый камешек на стене больно впился ей в плечо, Мэри не издала ни звука. Все кончилось через несколько минут. Немного боли, ничего приятного. Только жаркое черное небо над головой и еще какая-то странная растянутость внутри.
Она проводила торговца глазами. Ее лицо было мокрым. В кулаке Мэри сжимала гладкую атласную ленту.
Она могла бы все рассказать в тот же вечер, когда добралась наконец до дому. Ее ноги дрожали, и между ними было скользко. Мэри казалось, что стоит ей произнести хоть слово – и она разразится слезами. Она уже готова была сказать: «Мама, случилось что-то ужасное…»
Но Сьюзан Дигот была в ярости. Девочка четырнадцати лет шатается по улицам после десяти, когда все добрые люди давно лежат в постелях? И конечно же болтается у Севен-Дайлз, тут и думать нечего. Среди самой что ни на есть швали, что собирается со всего города.
– Запомни, кто возится с дерьмом, непременно запачкается, – презрительно бросила мать.
И Мэри промолчала. Отвернув от свечи расцарапанное лицо, она попросила у матери прощения и пошла в постель. Маленький Билли уже спал, его нога свисала с кровати.
Как только в окне забрезжил рассвет, она достала из-под матраса ленту. Лента оказалась коричневой.
После этого Мэри держалась от торговца лентами подальше, но это уже ничего не меняло. Она переросла свое неведение. Оно будто лопнуло и сошло с нее, как старая кожа, и рассыпалось в прах. Она знала, что никогда больше не будет прежней.
И все же Мэри продолжала играть свою роль. Потом, вспоминая об этом, она думала, что пыталась обмануть саму себя.
Лето заканчивалось. Мэри не доставляла матери никаких неприятностей. Когда Уильям Дигот выходил из своей обычной дремоты и делал падчерице замечание или что-нибудь велел, она, не огрызаясь, молча выполняла то, что требовалось. В сентябре молодой король широко отпраздновал свою свадьбу, а через две недели было устроено еще более пышное торжество по поводу коронации, но Мэри даже не просилась пойти посмотреть на фейерверк. Она не жаловалась на скудную еду, даже когда в октябре выдалась особенно тяжелая неделя. Тогда целая стопка простеганных лоскутов упала в очаг и загорелась, и Сьюзан Дигот закричала так громко, что ее слышали все соседи. Ей пришлось возместить хозяину все убытки. Иногда Мэри говорила, что не хочет есть, и отдавала половину своего хлеба маленькому Билли. По утрам она торопилась в школу. Вывески питейных заведений скрипели и раскачивались над головой, заслоняя и без того скудный свет. Мэри не поднимала глаз от парты и послушно повторяла стихи, как будто это была благая весть.
Тратить время – преступленье.
Ее голос, самый звучный и глубокий из всех, перекрывал остальные.
Пламя ада – вот грешникам награда.
Однажды, после проповеди, которую читал навещавший школу священник, Мэри Сондерс обнаружили у вешалок с одеждой. Она плакала. Когда директриса спросила ее, в чем дело, она сказала, что потеряла еще одну пуговицу на платье.
Первый раз в жизни она попробовала молиться. «Господи, – шептала она, уткнувшись в подушку. – Господи». Она напряженно вслушивалась в тишину, но ответа не было.
Однажды вечером в октябре Мэри вернулась домой и тут же получила удар в глаз от отчима.
Она упала на пыльный пол. Самым странным было то, что Сьюзан Дигот не работала. Шитье неаккуратной кучей валялось на стуле. У нее было чудное, какое-то перевернутое лицо. В руке она сжимала клочок бумаги; он дрожал, как будто от сильного сквозняка. Младший брат Мэри, голодный, хныкал в углу. Мать поднесла бумагу к глазам и вслух прочитала:
– Твоя дочь…
Ее голос оборвался, и она уронила записку к ногам Мэри.
Боясь дотронуться до нее, Мэри скосила глаза и прочитала неровные строчки вверх ногами.
Твая доч шлюха. Пасматри на ее жывот.
Все кончено. Мэри твердила это себе снова и снова, пока слова не приобрели смысл. Пока она не поняла, что эти пять месяцев она не то подозревала, не то отрицала очевидное.
Мать нагнулась и подняла ее на ноги. Они были одного роста. Мать обтянула просторное серое школьное платье Мэри вокруг ее живота. Как странно смотрелась эта аккуратная небольшая выпуклость на стройном девичьем теле… если не приглядываться специально, заметить ее под свободным платьем было невозможно. Сьюзан ахнула.
– Так это правда, дьявол ее забери, – протянул Уильям.
– Молоко! – завопил Билли.
На платье Сьюзан впереди темнели два мокрых пятна.
Уильям Дигот подвинулся ближе. В нос Мэри ударила угольная вонь.
– С кем ты путалась?
Она не могла выдавить из себя ни слова.
– Кто это был, шлюшка? – Чуть ли не первый раз в жизни он выглядел полностью проснувшимся. Он сжал кулаки, но Сьюзан быстро скользнула между мужем и дочерью и обхватила Мэри руками.
Мэри вдруг показалось, что все еще может быть хорошо.
– Почему? – прошептала мать ей в волосы, почти нежно. Ее влажный корсаж упирался Мэри в плечо. – Почему?
Мэри попыталась вспомнить. Мысли в ее голове были вязкими и густыми, как грязь.
– У него был нож? – с надеждой прошептала мать.
Мэри покачала головой. Ни одна лживая мысль не приходила ей на ум.
– Лента, – хрипло сказала она, касаясь губами нежной, шелковистой кожи на шее матери.
Сьюзан чуть отодвинулась и повернулась к ней ухом.
– Что?
– Лента, – повторила Мэри и замолчала. – У него была красная лента, – еле слышно добавила она. – А я ее очень хотела.
В ту ночь Мэри узнала, что все ее имущество, все, чем она владела в этом мире, умещалось в одну-единственную шаль. Мать сложила туда все ее рубашки и нижние юбки с таким остервенением, будто месила тесто. Костяшки на ее пальцах побелели; на Мэри она даже не смотрела. Уильям Дигот закатился в пивную, а маленького Билли отправили в кровать с горбушкой хлеба. Собирая вещи Мэри, Сьюзан не переставала говорить. Она как будто боялась, что если замолчит хоть на миг, то ее решимость ослабеет.
– Мы живем всего один раз, Мэри Сондерс. И ты только что выбросила свою жизнь на помойку.
– Но…
– Ты не могла довольствоваться своей долей, как все остальные, не так ли? Я ведь старалась воспитать тебя как следует, вложила столько труда, а ты продала себя за самую что ни на есть низкую цену! За ленту! – Она выплюнула это слово, как название богомерзкого греха. – За жалкий, грязный клочок роскоши. Вот, значит, чего ты стоишь! Вот какую ты назначила себе цену!
– Прости, – всхлипнула Мэри, и в это мгновение она говорила правду. Она сожалела о том, что произошло, и отдала бы все на свете, только бы перевести время назад и вернуться в детство.
– Скажи мне, чего тебе не хватало? – Сьюзан вцепилась в юбку, словно хотела выжать из дочери ответ. – Разве ты голодала? Разве Уильям, или я, или маленький Билли в чем-то тебе отказывали? Не давали тебе жить?
Ее вопросы повисли в воздухе, словно туман; только туман был не на улице, а в доме.
– Ничего, – кротко ответила Мэри. Но кроткие наследовали землю, это она знала точно. Они не наследовали вообще ни черта.
– Мы дали тебе кров над головой. Позволили учиться. Разве нет? Разве нет? – повторила мать. – И предложили заработать себе на жизнь честным трудом, хорошим ремеслом – шитьем. Но нет, ты была слишком горда, ты не приняла это. Мы дали тебе все, что имели, все, что могли, но ты все равно извозилась в дерьме. – Она говорила так, будто у нее был полный рот соли. Завязывая шаль в узел, она дернула ее так сильно, что оторвала кончик.
– Я не… – Мэри замолчала. Она не знала, чего она не сделала. В голове были только мысли о том, что она сделала. Или что сделали с ней пять месяцев назад… темный переулок, теплый майский вечер, странный, какой-то бездушный обмен. – Я не хотела… – выдавила она и тут же забыла, что собиралась сказать. Это уже не имело никакого значения. Настоящее стояло перед ней, безнадежное, тяжелое и неотменимое, как огромные валуны посреди грязного поля.
– Ты – дочь своего отца, – устало сказала Сьюзан, и на мгновение в Мэри проснулась надежда, что мать сжалится над ней. – Я так и вижу Коба Сондерса, всякий раз, как ты поворачиваешь голову.
Мэри сделала крохотный шажок навстречу и заглянула в покрасневшие, водянистые глаза матери, так не похожие на ее.
– Когда… когда он был с нами… – робко начала она.
– Ты была еще мала, ты не помнишь, – оборвала ее мать. Ее лицо как будто захлопнулось – словно закрыли дверь.
– Но я помню, – возразила Мэри.
– Он был негодяй и подлец, – отрезала мать. – Ему захотелось пойти побунтовать, а я осталась одна, с ребенком на руках и в долгах. Я проклинаю тот день, когда стала его женой. – У Мэри задрожали губы, но Сьюзан безжалостно продолжила. Она говорила все быстрее и быстрее. – Ты вся в него. Гнилая от самого корня. Дурное семя – оно и есть дурное семя. И ты идешь к геенне огненной семимильными шагами.
Брезгливо, двумя пальцами она подняла маленький твердый узелок – как будто в нем было полно паразитов.
– Что же мне делать? – прошептала Мэри.
Сьюзан яростно пожала плечами.
– Если тебе так нравятся ленты, попробуй питаться лентами. Попробуй поискать помощи у своих дружков. Они-то будут почище, чем простой люд, да? Поглядим, сколько ты протянешь сама по себе. А скоро ты приведешь в эту юдоль слез еще одну душу. – Она болезненно сморщила лоб. – Надеюсь, этому несчастному не доведется открыть глаза.
Мэри хотела что-то сказать, но слова застряли у нее в горле.
– Что же со мной будет? – наконец выдавила она.
– Может, закончишь в работном доме. Или в один прекрасный день будешь болтаться на виселице. – Сьюзан протянула ей узелок. – Я благодарю Создателя за то, что этого не увижу.
– Если только ты позволишь мне остаться на время, мама… – выговорила Мэри.
– Забудь это слово. – Сьюзан сунула узел ей в руки.
– Я исправлюсь…
– Ты свой случай упустила. – Сьюзан подошла к двери и распахнула ее.
Холодный, пахнущий дымом октябрьский воздух ворвался внутрь.
– Мама, – выдохнула Мэри.
Бледные, выцветшие глаза смотрели сквозь нее.
– Теперь у тебя нет матери.
За все свои четырнадцать лет Мэри Сондерс ни разу не была на улице после полуночи. Только теперь она поняла, что, когда порядочные люди запирают двери, здесь все только начинается. Это была совсем иная жизнь, настоящий праздник темноты, и сумерки являлись всего лишь его репетицией.
Она видела, как из подвала на Диотт-стрит вытащили бесчувственного мужчину и как кто-то стащил у него с головы парик. Оказалось, что волос под париком почти нет; те островки растительности, что еще оставались, были цвета грязной воды. На Хай-Холборн мальчишка попытался вырвать у Мэри узелок, но она убежала.
– Шлюха сифилитичная! – крикнул он ей вслед и добавил еще какие-то слова, которых Мэри не знала.
Дрожа от холода, она забилась в нишу у дверей на Айви-Лейн. Мимо прошла старуха; ее голые груди болтались словно тряпки.
– Птица забилась мне под кожу, – пожаловалась она.
Мэри сжалась в комок и закрыла глаза – ей казалось, что так безумная ее не увидит. Старуха повторяла про птицу снова и снова, пока не скрылась за поворотом. Через некоторое время Мэри услышала за дверью не то стоны, не то всхлипы и прильнула к замочной скважине. Двое людей лежали на полу и елозили друг по дружке взад и вперед, и оба они были мужчинами.
Этот мир был полон загадок и ужасов, и она ничего в нем не понимала. Чтобы ноги не замерзли и не занемели, Мэри решила идти вперед. В эту холодную октябрьскую ночь в городе не было ни одной двери, куда она могла бы постучать. У нее не было родных в Лондоне. У Коба Сондерса, должно быть, имелись друзья, но он никогда не приводил их домой, и к тому же Мэри была слишком мала, чтобы расспрашивать о них отца.
Ноги машинально понесли ее к тому месту, куда она ходила каждое утро, – к школе. Ее узкие высокие окна были темны. Мэри уставилась на кованые чугунные ворота. Неужели еще сегодня утром она проходила сквозь них, дитя в форменном школьном платье, такая же, как и сотни других? Но школа не могла стать ее убежищем. Все девочки, которых она знала, уже уехали из Лондона. И даже если бы она простояла у ворот всю ночь, утром учителя все равно не позволили бы ей войти – после того, как она объяснила бы, почему у нее больше нет дома и некуда идти.
Мэри держалась за свой узелок, как утопающий за обломок корабля. Она заблудилась – вокруг не было ни одного знакомого названия улицы. Заворачивая за темный угол, она споткнулась и упала на колени; рука уткнулась во что-то холодное и скользкое, и Мэри с ужасом поняла, что это полуразложившийся труп собаки. Он кишел червями. Она завопила и стала колотить рукой по земле, стряхивая мерзких тварей с пальцев.
На столбе раскачивался фонарь. В узком кругу света Мэри увидела сторожа с дубинкой и трещоткой. Она подумала было попросить о помощи его, но тут же отбросила эту мысль. Что она ему скажет? Она отступила подальше в тень и подождала, пока он пройдет мимо. Если даже собственная мать не захотела ее приютить, разве это сделает незнакомец?
Она пошла быстрее. Впереди показался шпиль церкви Святого Эгидия – или это была другая церковь? Луна скрылась. Мэри так устала, что почти не разбирала, куда ступает. Она валилась с ног. «Господи, – повторяла она про себя. – Господи, пожалуйста!» Но если он и был где-то там, на Небесах, то не слышал ее.
В конце концов она забралась в канаву и, как только ее голова коснулась холодной земли, провалилась в глубокий сон.
Она проснулась от острой боли внутри, как будто кто-то воткнул в нее длинный нож. Ее юбки были задраны до пояса, и ледяной воздух касался тела. Что-то вцепилось ей в спину, животное или чудовище, его горячее дыхание обжигало ей шею, и откуда-то издалека до нее долетал жуткий смех. Обрывки кошмара смешивались с не менее кошмарной реальностью. Она повернула голову, и зубы чудовища впились ей в ухо. Тогда Мэри закричала, громко, во весь голос – так, как нужно было закричать тогда, пять месяцев назад, в переулке. Слишком поздно ее голос обрел силу и ярость.
– Нет! – завопила она.
Но мужчина – теперь, когда с нее слетели остатки сна, она видела, что это просто человек, – ударил ее в челюсть. Никто и никогда не бил ее так сильно. И еще раз. И еще. С торговцем лентами все было быстро и просто, но этот человек не хотел скорого облегчения. Он хотел уничтожить ее, разрушить до основания. Он схватил ее за волосы и стукнул головой о землю. Ее лицо ткнулось в грязь, и он удерживал ее так, что она не могла издать ни звука, не могла дышать – только чувствовать жгучую боль внутри.
Смеялся, как оказалось, не он. Смеялись другие солдаты. Они стояли вокруг, опираясь на винтовки, и ждали своей очереди. Сколько всего их было, Мэри так и не поняла.
Потом, целую вечность спустя, она очнулась от того, что кто-то коснулся ее век. Мэри сморщилась, но рука никуда не исчезла.
