Дмитрий Тардаскин
Особо веселых заберет будочник
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Дмитрий Тардаскин, 2019
Все слова уже сказаны. Все сюжеты написаны. Каждое слово — цитата. Цитата про тебя. Про твою жизнь. Про твой детский, животный страх, юношеское бесстрашие и взрослую бессмысленность.
Кто ты? Для чего? Готов ли ты подавиться отсылками нечитанных книг, недосмотренных фильмов, неизвестных тебе песен? Готов ли ты прочесть о самых страшных своих поступках, которые ты проделывал сотни раз внутри собственной головы? Взгляни со стороны — сколько в тебе от зверя.
Хочешь увидеть?
Решай сам.
ISBN 978-5-0050-6497-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Особо веселых заберет будочник
- Проложек. В дебри
- Бояка бабаек
- Заросли
- Ленинский С
- Маразматы
- Удавленник и вскрытый
- Яга
- Uninstall
- Жуир
- Залепень
- Корчи
- Впопыхах
- Пичальки
- Проходимцы и куплетисты
- Дурных нема
- Приходите на казнь со своими веревками
- Безнадежные лапти
- Зверьё
- Ересь Николаевна
- Саркастический неврастеник с задатками истерии
- Восхищение вертикалью
- Сеанс одновременной ненависти
- И не ори
- Копролалия выходного дна
- Необитаемый Озеров
- Ищу тебя
- Риффы их сердец
- Приключения Томаса Гнойера
- Абсолютный салют
- Эпиложек. В просвет
Но этот город с кровоточащими жабрами
надо бы переплыть…
А время ловит нас в воде губами жадными.
Время нас учит пить.
Александр Башлачев
Посреди одинаковых стен,
В гробовых отдаленных домах,
В непроглядной ледяной тишине…
Долгая счастливая жизнь.
Егор Летов
А я уже, похоже, не могу молчать —
От молчания лопается кожа на плечах.
Забываю знакомые имена.
Ощущение «под» превращается
В ощущение «на».
Дмитрий Озерский
Железные скобы вбиты в крылья,
Источник задушен золотой пылью,
Закрой за мной, я не вернусь.
Борис Гребенщиков
Кузова без душ, или души без башен.
Вот такой расклад, такие дела.
Константин Кинчев
Живи да радуйся, в общем — танцуй вальсами,
Но кто-то трогает мое сердце пальцами.
Андрей Бледный
А люди здесь живут и умирают,
И, молясь, не понимая
На кого охотиться теперь,
Когда смеется задыхающийся зверь.
Глеб Самойлов
Проложек. В дебри
Закатило Дурня в лес. По самое горло. Надавило ветвями на глаза шальные, дурные. Рвет рубашонку тропой непролазной. Лезет на всякий огонь, а как ни огонь, так всё не люди вокруг него ночь коротают — черти. Бросается в каждый хоровод, опомнится, а водят его не ветры вольные — утопленники. В какую сторону не свернет, обратно леший возвращает. Измаялся Дурень. Угорел от тоски изнутри выжирающей. Кинулся он тогда оземь и стал видеть строже, злее. И видит, не лес то, а целый город подмастерьев кишечных. А кишечные подмастерья, трубочками табачок сглатывая, смотрят в сторону грубо случившегося, дерзновенно — произошедшего. Хрустят суставами, щелкают зубами. Счастья поджидают подворотно — неожиданное, долгожданно — ненавистное. Переминаются, топчут грязь валенками истасканными. Побаиваются солнышка осеннего, ни кому не дружественного. Копошатся в животах. Хитросплетенные, паром исходящие подмастерья кишечные. Бабочки бывшие. И плетут они сказки страшные. Пошивают сказкам страшным рубахи, собирают их в путь, и отправляют по деревням ночным, городам беспокойным. Нести тревогу человеку. Кто тревожен — всегда при деле: ищет успокоения душевного. Залюбовался Дурень на дело их благородное, и, поприкинув, давай поклоны бить и во все колокола валять. Так и так, мол, Кишки, хлеб-соль вам. Возьмите меня конвоиром — сказки страшные по городам и весям доставлять. Службу, дескать, нести буду исправно и каждому смертному, по мере сил, кишки от беспокойства сведет. Почесали тогда подмастерья проплешины своими шестью лапами, собрали трав лечебных и сухарей в путь Дурню и отправили его конвоиром. Страх и беспокойство добрым людям доставлять. Чтобы не кисли они на печах. Чтобы не гасла в их окнах лучина. Чтобы не вселялось в их уклад житейский равнодушие. Затянул Дурень поясок потуже, укрепил на спине туесок покрепче и втопил тропой метафизики, разноцветные треугольники пыли разбрызгивая от скорого шага.
Бояка бабаек
Он лежал в своей комнатенке, намертво укрывшись одеялом. Под его кроватью, а он знал это наверняка, затаилось невероятно злое нечто. Некоторые храбрецы нарекают его «бабайкой». Но какой там! Это же самый настоящий Бабай! Страшенный, сука, и злой. Сидит под лежбищем и ждет, когда нога опустится или рука, во сне, нырнет в пространство Темноты. Чтобы откусить и сожрать. Если сильно ответственно прислушаться, можно различить средь ночных звуковых фантомностей — фантомасностей ЕГО дыхание. Ожидающее дыхание.
Как назло, шибко хотелось в туалет, а эта тварь досиживает всегда до самого рассвета и потом уже прячется под обои. Но он знал, как надуть чудовище. Недалеко от кровати — шкаф, между ним и стеной — табурет. Если ловко совершить прыжка точно на него, тогда можно, придерживаясь за шкаф, дотянуться рукою до двери комнаты. А там безопасный и добрый коридор. Освещенный. В комнате щупать по стене выключатель до опасного долго. Лучше не рисковать. И обратно вернуться можно таким же манером. Скачками! Он даже приободрился, нарисовав в голове такую перспективу путешествия к унитазу без риска потерять конечностей окончательно. Итак, в путь!
Осторожно поднявшись на кровати в рост, он двинулся к самому ее краю. Она предательски корежилась под ступнями своими пружинами и предостерегающе поскрыпывала. Шумела. Но его уже не остановить! Решимости полнешенек он, и жаждой к отвагам полон его пузырь. Выставив руки вперед, на манер страшно спортивного прыгуна, качнулся. Взмах! Прыжка!
А вот не обманешь судьбу — надо договариваться.
Почувствовав приземление на себя, табурет дрогнул и надломился. Ринулся рушиться ножками. Тактика трусости мотнула прыгуна вбок без возможности балансирования. С размаху захрустел головой об угол шкафа и, мотнувшись, продолжая заваливаться вниз, гулко и страшно — головой же — об стену. Повалившись, закрыл собою спасительный лучик коридорного света под дверью. Поутих.
Луна в окно выхватила скомканное тело, замершее по-над плинтусом. От головы и откуда-то из-под боку разрастались в стороны темные, жидкие наплывы. Формировались в лужи. Выхватила и, намертво, укрылась тучей.
Заросли
Литературовед Сабуров ненавидел Пушкина так неистово, что при одном только упоминании о «нашем всем» покрывался багровыми пятнами. Упоминающих покрывал сочнейшими оборотами. Нелюбовь эта была следствием разрыва с Мариночкой Беляевой, которая без ума была от творений поэта. Мариночка ушла от Сабурова тихо: без скандалов, без его истерик — все простецки: записюлька: «ухожу!», sms: «Ухожу, блять, сказала же!», пустые плечики и все.
Сабуров почти не пил. Погрустил в подопустевшей квартире, всплакнул для порядку, и… Все силы бросил на создание титанического труда по «разоблачению» творчества ненавистного ему гада — Александра Пушкина. Сутками он сидел в душных архивах и выискивал — в чем же ему разоблачить сукина сына. Через полгода Сабуров понял — зацепок нет! Никаких! Несколько неверных переводов заморских поэтов, странные подтексты в сказках… Все! За полгода! Ни единого мотива, который мог бы привести к обвинению Пушкина в плагиате или других литературных грехах не было. Бедняга Сабуров начал неистово курить, кофейничать и страдать бессонницей: его одолевала ненависть. Горы томов биографий, все виды анализа его (гения) произведений, тайные записи в бабских альбомах и еще более тайные фрагменты переписки Этого с такой же литературной шушерой. Все это роилось в голове Сабурова бесконечным калейдоскопом. Казалось, этому не может быть конца, как самому мыльному сериалику. Был.
Проснулся Сабуров, как всегда, в кипе бумажного барахлища. Долго кряхтел, чесал необходимые для чесания места, бессмысленно оглядывался кругом себя и выборматывал невнятное. Очевидно проклятия. Естественно, закурил. Разбрасывая во все стороны дым изо рта, поплелся по дому. Взгляд скользнул по зеркальному отражению. Сигарета выпала из пасти… дикий крик… там… в зеркале… крик… там… сел на пол… Как?!
Все дело, что Сабуров увидел в зеркальном отражении себя, но… На щеках его царственно покоились курчавые, черные как смола БАКЕНБАРДЫ!!!
* * *
Именно так, как в бородатом анекдоте:
— Доктор, взгляните, что это у меня?
— О, Господи! Что это у вас?!
Врач был знакомым, но являлся хирургом, а не психиатром. А последний был бы не лишним.
— Это бакенбарды, — страдальчески пропаниковал Сабуров.
— Да это-то понятно! — реагировал врач. — Чего ж они так запущенно огромные? Подровняйте. Или вообще удалите. Не идет вам, Сабуров!
— Трижды, — буркнул. — За одно только утро обривал их трижды. Как результат — вот. Они.
Хирург был стоек, не пуглив, рассудителен и опохмелен. Чуду не удивился. Заходил.
— Предложил бы аккуратно срезать, но будет уродски невероятно, — шла врачебная мысль, — Можно и того пуще, прижечь. И так тоже страшно будет. Видимо, срезать повразумительней. Но, принимая во внимание, Сабуров, что это из вас полезло диво дивное, да чудо расчудесное, оно же может и через мясо рвануть! Может ведь рвануть?
Заходил. Но уже Сабуров. Глазами.
— Что же… А как?
Доктор был врач. Поэтому начал врать:
— Неплохо было бы напасть обмануть. Не принимайте во внимание, и они отпадут самостоятельно совершенно.
— Как же я эти заросли волосатые могу во внимание не принимать? — почти завопил пациент. — Оно ж чешется все. Раздражающе действует. Как не принимать?
— Принять можно, — задумался врач. — Но с закуской обязательно. Отвлечет. И отпадут, повторяю, самостоятельно совершенно. Вам рецептика черкануть?
— Закуски то? — отрешенно пробубнил Сабуров. — Нет уж. Сам. Народными средствами.
* * *
Есть питейные заведения очень приятные, а есть отвратительные. Это когда дым коромыслом, как неотъемлемая часть атмосферы, и нецензурщина взахлеб, как следствие бедности лексикона, или совершенного владения словом. Так вот, считается, что в таких заведениях возлияния сильно помогают поуспокоить сдавшие нервы, от невероятных горей, и, свалившихся на жизнь, счастий. В одном из таковых и восседал, чернея бакенбардовыми зарослями, Сабуров. Сиживал давненько. Который день. Напасть не отпадала. Она росла и чернела. Курчавилась противно и чесалась невообразимо.
Поначалу, традиций держась, пивал с шашлычками и зеленью, спустя время, традиций держась, с сигаретой и прищуренным глазом. Бормотал, ухмылялся, щупал заросшие щеки. Пытался взглядами, разными по выразительности, пробить сигаретную пелену, вслушаться в рокот публики. И вновь щупал. Пощупывал. Глотничал. Курить, пощупать. Замкнутый круг.
А еще, в едином болезненном комке, стала подкатывать поднакопившаяся злоба, На все! И про литературу вообще, и про этого потомка каннибалов в частности. Про заросли и куда-то рухнувшую, попластанную на раны любовь. Копилось. Подперевши кулаки в черные, уже порядком всклокоченные гущи бакенбардовых волос, Сабуров шумно выдохнул и вновь залил шары через глотку. Изнутри отозвалось чем-то похожим на треск. Прислушался. Все верно. С треском перли все новые волосья. Глаза вовсе сощурило от боли и ввергнутого в организм. Тяжело толкнувшись вверх, Сабуров поднялся и, яростно раскачивая пол, двинулся в сторону центра. Припадал на непослушных ногах. Взор был стеклянен. И туп. Или уже равнодушен. Ухмылялся чему-то. Страшно. Казалось, все замерли в ожидании свершения задуманного Сабуровым. Поутих гул: не так шумно бубнили вокруг. Наблюдали будто. На деле-то, всем заглушающим алкоголем организм было решительно фиолетово на этого обросшего мужичонку. Признаки живого интереса праздный народ проявил лишь тогда, как Сабуров, оказавшись у бара, грянул стихами Пушкина по помещению. Читал скверно, но много и наизусть. Сначала «Пирующих студентов», затем «Вольность» и всю любовную лирику, ненавистные главы из «Евгения Онегина» и всю кучу «Повестей Белкина». Добил полной версией «Капитанской дочки». И заплакал. А хмельная публика обрукоплескалась. Потому что заткнулся.
Сиживал на скамеечке с каким-то пойлом в руках, продолжая подрагивать от слезы и курчавиться от бакенбардов. Взгляд блуждал. Грудь дышала рвано, с прострелами. Вычитавши из себя накопившееся, Сабуров стал безразличен к уникальному изъяну на своем рыле и наплевательски относился к предполагаемому предстоящему. Зафиксировавшись очами на самой верхушке девятиэтажной постройки для человеческих судеб, заросший сразу как-то подтянулся, заволновался и заглотал содержимое бутыли. Поднялся со скамейки не то, чтобы решительно, однако, довольно сносно. Принялся вновь ухмыляться и брести к цели.
А дом, в крышу которого метил Сабуров, стоял себе окутанный тяжелой уже ночью. Иногда пощелкивал, вспыхивая глазницами окон, иногда постанывал женскими глотками и плакал младенчески. Ему и дел то до бултыхающегося по пожарной лестнице самоубийцы не было. У него своих под потолок. Выше крыши — это уже проблемы небес.
Ленинский С
Иван Карлович ругался глубочайше — басом, но не переходил на визг. Это означало, что расположение духа его было ни к черту. В приятном расположении он любил повизжать.
— Это же где ж видано, — глубочайше-басом, — чтоб взять так и наплевать на субботник?! Пока все с ума сходят, листья кучками возводят, он — что? Он — домино. Это же, как же?
Отчитываемый Иваном Карловичем товарищ Тирин, самозабвенно выстраивал на морде рожу, близкую по духу анделам небесным. Получалось сильно про смех.
— Мария Артуровна, — глубочайше-басом, — почтенного стажа человек, кувыркается по территории организации, как проклятая, с граблями. Он — как? Он в тенечке. Это ли верно ли?
Тирин совершал попытки поддакнуть, но не мог найти паузу в монологе, чтоб вклиниться удачно.
— А надежд на него повозлагали! — Иван Карлович. — Регалиев понавесили. Он? Что ж ты, Тирин? Это жиж где жиж оно видано?! Может тебе есть чего понасказать-то?
Тирин обдумал выше произошедшее, ринулся в карманы брюк, извлек оттель доминошину, размахнулся и точнецки попал ею в ротовую полость Иван Карловича.
— Рыба. — Тирин, интонацией, похожей на глубочайший бас.
В дверь.
Маразматы
Жил-был дед. И было у него две мухи. И так они этого деда по ночам измучили, то там сядут, то тут, что он до сроку взял, да и помре.
Жил-был дед. Еще. Сильно тот дед любил рассолу капустного поиспить. Обдуется его до «Бог ты мой», и сидит, думает про всякие расширения огорода.
Еще дед тоже жил да был и дюже хотел африканских людей вживь поглядеть. Мечтал аж. Тут горел, как назло, в деревне дом. Все сбежались. Кто смотреть, кто плакать, а кто и помогал сдуру. Из пламени спасались самостоятельно два мужика и, как есть, в огне, наружу вон. Мать-перемат, кожа пузырится, обугливается.
— Африканские люди, — тычет пальцем дед. И помре.
А один дед так вообще жил со старухой. Очень он этого стеснялся. Да и она. Как не сядут ужины потчевать, так сидят и стесняются дружку-друга. Спать случиться — мука адская. Замрет дед на лавке, лежит и стесняется, а старуха, на печи затаившись, на краску исходит
