Божьим промыслом, или историей, или еще как-нибудь, мудреными словами, ученые люди. Но что ежели бы оно шло само, без нашей воли и помимо воли, то и жить бы тогда не стоило вовсе в этом грешном мире, на этой суровой земле
уже когда похотят перемен и бросают родные поля и погосты, и идут за иною мечтой и в иную, несхожую жизнь, – ну, тогда и родину ищут себе, создают ли вновь, иную, и сами тогда становятся скоро другим народом, с иною любовью, с иною памятью предков,
Слова молитвы, древние и бессчетно повторяемые слова, как тихий весенний дождь спадали на его израненную смятенную душу и приносили тишину и покой – то необходимое, что нужно для неустанных трудов духовных.
И вечером, когда успокоился стан и утихли наконец шум и крики, начался пир победителей. Собрались в шатре Юрия. Пили, неистово паясничали, орали песни. Подымая чары, громко хвалились, кто какую хулу изрек на покойного князя, кто и в чем овиноватил его на суде. И пил Кавгадый, весь добродушно-масленый, словно сытый барс, и Юрий пил, бледнея и молодея лицом, пил с безумным торжеством в очах, пил, распахнувши платье, плескал густой мед и вишнево-пурпурное фряжское вино, поил гостей, икал и хохотал, сверкая зубами, закидывая хмельную голову, взмахивая рыжею гривой, пускался в дикий непристойный пляс и вдруг застывал изумленно, еще и еще раз понимая, что его враг, ненавистью к которому он только и жил все эти долгие четырнадцать лет, наконец-то убит!
И второе было сходбище: без шума, вина и песен, в глубокой тишине и тайне – сходбище верных, те
И, хвастая, льстя и пьянея, Кавгадый все больше и больше начинал ненавидеть тверского великого князя, ибо понял по духу, по запаху понял, почуял, что этот князь чужой ему, что в нем присутствует то твердое, несгибаемое, чего нет в нем, Кавгадые, и нет в Юрии, что у этого высокого и сильного, с тяжким взором, урусутского коназа есть, верно, такие мысли и такие убеждения, за которые он будет драться и, если нужно, положит голову, но не отступит от них. А это было как ржа, как болезнь, ибо в душе Кавгадыя на месте этом зияла пустота. И Кавгадый возненавидел Михаила, возненавидел пуще Юрия, ибо, в отличие от Юрия, почуял величие в супротивнике, величие и гордость врага
. И тут, уже в сильных сумерках, на холме перед ними показался сам князь Михайло на вороном коне. Князь сжимал в опущенной руке темную саблю, с которой капала в снег свежая человечья кровь. Он был один и, увеличенный тенью, казался очень большим и даже зловещим. Завидя князя, мужики завставали, спеша, пристегивая завязки шеломов, отряхивая щиты, прочнее ухватывая рогатины: «Князь, князь! Он!» Степан обернул мохнатое лицо к сябрам и сыну, бросил: «Михайла, сам!» И рядом тоже услышали, и волнами пошло по рядам, а князь, подскакав к полку, обвел ряды сумасшедшим сверкающим взором и крикнул страшно, так, как только на ратях кричал: «Татары!» И – поднял саблю. И замер на миг, на то краткое мгновение, в которое творится поражение или победа и пропустить которое полководцу значит – потерять бой. И – не упустил, и, еще подняв свой железный ратный зык, грянул: