автордың кітабын онлайн тегін оқу Овидион. Последняя книга Европы
Часть I. Fortuna Callipiga
Говоря по правде, в той мартовской ночи не было ничего торжественного. Вьюга за окнами танцевала на закованной в лёд Индаре, мои родители спали в порхании снежного пепла. Поутру я ждал поздравлений. Мне исполнилось шесть лет, и мои мечты кружились вокруг спортивного велосипеда -- молниеносного, сверкающего, в нашем дворе их называли гончими. Но я слишком хорошо знал своих родителей. Они скажут: «Дружочек, холод на дворе. Давай перенесём этот разговор на лето», а после найдут причину отказать. Я никому не доверял с пелёнок, оттого что люди вокруг меня лгали без остановки, и всю свою надежду я отдал богине. Её звали Фортуна. Ночью она пришла в мой сон и пообещала что-то особенное.
Обжигающее предчувствие вскинуло меня в постели. Я взял со стола своё священное писание -- книгу, из которой богиня явилась мне, и стал дожидаться утра, листая картинки c жёлтыми руинами на ошпаренных солнцем площадях. Я представил, как рассекаю воздух на своем гончем посреди сглоданных ветром колонн, среди названий, что бередили моё сердце: Форум, Капитолий, Священная дорога… Странное чувство узнавания вдруг овладело мной. Стало жутко, как прошлой весной на Байкале, когда я провалился под лёд и меня вытащил какой-то старик в чёрной, густо увешанной амулетами хламиде. Вдруг вспышка ударила в зрачки, стало темно. Лишь книга не погасла и раскалённые площади страниц -- картинки полыхали в глазах. Из глубины книги дохнул ветер. Он подхватил меня и отнёс в маленький цветущий парк, где ветви апельсиновых деревьев покачивались вразнобой под слепым дождём у маленькой мраморной беседки; в конце аллеи блестела крохотная площадь и нежный, куполом, фонтан. Внезапно я услышал название этого места, упругое и вкусное, -- Сульмо. А виноградный ветер уносился дальше и таял в огромном, горячем Городе, величайшем из городов. О, богиня! Смогу ли передать его совершенство? Захлебнувшись счастьем, я проговорил фразу, которую на понял: «Ave! Ecce ego sum».[1] В этот миг моя память распахнулась настежь, просто сорвало замки, выбило дно и покрышку, и, охваченный паникой и красотой, я понял, что всё изменилось навсегда.
Вот так это произошло. У меня оказалась ещё одна, прошлая жизнь.
Бешеный поток воспоминаний уложил меня в постель. Я хотел закрыться от царапавшей стекла вьюги и сдавленных рыданий матери, чтобы остаться с моим Городом, только с ним. А память убегала всё дальше в глубину, и было в тот день вовсе не до конфет и подарков, и не до градусника, которым деловитые люди в белой хрустящей одежде пыталась измерить жар полуденных улиц Велабра[2], что раскалил меня изнутри.
Много лет спустя, прослушав курс лекций по психиатрии, я забеспокоился - не сошёл ли я с ума? Нет, теперь я знаю: я и тот человек, память которого досталась мне, были одним целым. Это похоже на воспоминание о прошедшем лете, только звали меня иначе. Память не таила опасности. Разлад начинался, когда я пробовал объяснять своё открытие себе, но так, словно объяснял его другому, как в тот шестой день моего рождения, когда пришлось отвечать на вопросы в больнице и одеть на глаза марлевую повязку, наверное, чтобы не огорчать плакавшую мать.
С того дня я жил на два времени, два континента. Возможно, поэтому я до сих пор не освоил ни один современный язык более-менее сносно. Тонкости русской речи мне давались нелегко. Лишь героическим усилием отец научил меня ставить двойное отрицание - «никто не пришёл», я не понимал, зачем это нужно. В том языке, который впитался в мой разум, достаточно было сказать «никто пришёл», но сейчас говорили иначе. К десяти годам я полностью вспомнил римскую, столичную латынь, к одиннадцати – греческий, и нырнул в старую классику; все только для того, чтобы не находиться здесь, не участвовать душой. Ссылка продолжается, думалось мне, просто я попал ещё дальше во мглу, и с упоением проникался смыслом давно минувших событий, обычно мелких, не исторических. Чем дальше, тем больше красоты я в них открывал, грустного утешения. Будущего не было, сплошное неоконченное прошлое.
Несколько лет прошли как одна хлопотливая ночь. Не хотелось упускать время, и так проспал две тысячи лет. И всё-таки днём приходилось мириться с так называемой реальностью.
Город, куда занесло меня сонным ветром, назывался Куликовск – столица Центральной Сибири, шахтёрского края. Так получилось, что я почти не уделил внимания этой земле, наверное, оттого что всё понял слишком быстро. Каждая неделя открывалась похоронами сгинуших в забое шахтёров и молодняка, не пережившего дискотечных дионисий. Уважали только превосходящую силу, вместо закона -- привычка и страх, лучшим университетом считалась чёрная зона. За любым порочащим намёком следовал нож (был очень популярен удар в живот снизу вверх), за царапину на капоте могли убить, за измену полагалась заточка. На женской половине этого лупанария-лунапарка бурлила подготовка к Чёрному Дню, последнему из самых чёрных. Зимой беспокоились о калориях, в остальное время -- о припасах, детей откармливали на убой. В ходе калорийно-семенных мероприятий кто-то рождался, умирал, сходил с ума, выпускал кишки, травился уксусом. Девушки шалели от Луны, женщин разносило после родов, цыгане цыкали фиксами, обманутые мужья садились на двадцать лет, а над всем господствовали брикеты сала и тёмное, как венозная кровь, сияние Юга. Даже смерть не разряжала обстановку: похороны превращались в карнавал и драку, раньше времени постаревшее лицо венчало могильный камень, а пышнобёдрые вдовы закусывали куриной ножкой под майонезом и отправлялись добывать себе оргазм. Такими городами, словно зубами дракона, обильно засеян весь круг земель, но в детстве я думал, что проклятие овладело лишь этой великой страной, и только жалел своих родителей, которым день ото дня приходилось отдавать минойский долг.
В общем, я решил затеряться на восточном краю Великой Степи, ведя нехитрую частную жизнь. Затеряться было легко. Моё нынешнее имя – Леонид – самое обычное для России. Фамилия – Овчаров – несла меня по сочной траве на бесконечных сарматских просторах. Вот если бы меня звали Волковым, или хотя бы Собакиным, то можно было становиться киллером, политиком или другим уважаемым человеком, но всё же какая ирония! Имя – греческое, фамилия – сарматская, и ни малейшего намёка на Рим. Можете представить, как я завидовал своему деду Максимилиану.
Моя нынешняя семья напоминала ту, прошлую. Как прежде, мои родные исповедовали культ решительного умного человека, его верховным жрецом был отец. Дяди-тёти, многочисленные племянники и двоюродные братья молились на него, будто он управлял бессмертием, а не отделением сотовой компании. Отец был комиссованным военным – служил в мотострелковом полку, пока однажды под Кандагаром не получил две пули в бок. После перестройки он развернулся во всю мощь своей натуры, закрутив дела с той ледяной старообрядческой строгостью, перед которой меркнет страстная библейская жестокость. Он повелевал, внушая мысль о надежном завтра, и никто не замечал, что он спивается и всё больше напоминает покосившийся телеграфный столб с оборванными проводами. Приняв на грудь воскресные пол-литра, отец любил поговорить о цели в жизни. По его словам выходило, что жить без цели невозможно. Вот, например, он живёт для того, чтобы дать мне хорошее экономическое образование, чтобы я развил семейный бизнес и завещал его своим детям, а те – своим. Глядя на него из глубины своего Рима, я честно пытался поверить, что цель действительно существует. И однажды нашел её.
Это случилось в один из майских дней на кладбище, куда мы пришли навестить плодородные останки нашей родни. Чёрная земля под жирной зеленью и далекое небо, словно ржавая копейка в пустоте. Трупные обозы тянулись за городом со всех сторон. Полустёртые фотографии мужчин с аккуратными стрижками и женщин с густо накрашенными губами проходили мимо в том же порядке, в котором они шли на убой каждый день. Их даже не предали огню и открытому небу -- всего лишь закопали. Я видел заброшенные обелиски, вросшие в кладбищенские заросли как нелепые металлические табуретки, забытые после прощального пикника, и думал, что лишь тотальное невезение могло привести сюда этих воинов тщетности. Неужели рабство не откупило их от смерти? Или они заслужили вечность в этой влажной заплесневелой земле, потому что считали собой то, что сгниёт, если даже побрезгуют черви? И здесь меня пронзил настоящий ужас.
Сделанное тем мартовским утром открытие, о котором я уже говорил, немного разрядило обстановку. Оно означало, что я не умру, и никто не умрет -- ни мама, ни папа, и может быть, повезет даже нашему коту, носящему на подгибающихся лапах остатки былого аппетита. Когда скончался дед, я сказал матери:
-- Не надо плакать, он снова будет молодым.
-- Что ты знаешь о смерти… -- вздохнула мать.
Я промолчал, вспоминая, как она приходит, смерть, -- уверенно и просто, как остановка сердца на периферии сна, и даже стыдно от того, что это произошло с тобой. Но я молчал. Мать ничего не поняла, она решила, что я переутомился. Как я мог объяснить этой женщине, что мир, о котором она поет свои песни, совсем другой, не такой маленький? Детство -- только слово, просто чуть-чуть неопытности. Как-то раз я попытался объяснить это своим учителям, но взбесил их настолько, что в тот же день мою мать пригласили к директору на казнь, а я поздравлял себя с тем, что не признался старшим в том глубоком и смутном сомнении, что вызывают у меня их ругань и похвалы. Школа была каторгой. Нас наказывали просто за то, что мы родились в этой стране, на этой планете, и я сообразил, что со свободой придется расстаться – её вымогает организованная мстительная сила. С этим чувством я отправлялся в школу каждые календы сентября. Лет пять или шесть я озадачивал преподавателей привязанностью к мёртвым языкам. Все решили, что перед ними целеустремленный юноша, с третьего класса метящий в вуз. Я никуда не метил. Просто не хотелось говорить на одном языке с теми, кого я видел. Никто не верил мне, и я отвечал взаимностью.
В конце концов, надежда осталась только на богов. Среди них самой могущественной была Фортуна. Я вылепил ее фигурку из пластилина и покрыл золотистой оберткой из-под шоколада, у богини был скелет из проволоки, чтобы она могла покровительственно поднимать руку. Её храм находился в ящике с игрушками, над пластиковым Испанским легионом; я доставал Фортуну перед сном, чтобы попросить немного счастливых совпадений. Видимо, под её влиянием я влюбился в идею о том, что мир возник в результате случайного столкновения атомов. Это стало причиной того, что все мои увлечения были вторичны, малозначительны. Философия? Я терпеть не мог философию. Религию в ту пору каждый придумывал себе сам. История тоже не стала колодцем, где целый день высматривают звезды. Точные даты событий не задерживались в памяти, кроме тех, что относились ко мне лично, зато я навскидку мог показать место, где царица Медея казнила своих сыновей. Остальное -- руины, хроники, особенно заметки тех, кого сейчас называют римскими историками, ни в чем не убеждало. История похожа на религию -- предмет чистой веры, ведь никто не помнит ни минуты до своего рождения.
«Должна быть очень веская причина, чтобы наделить меня такой странной памятью», -- однажды подумалось мне. В тот день я бродил по дому как в тумане, изобретая одну причину за другой, но всё, что придумал, отдавало горячей пластмассой телевизора с его глупыми фильмами и запахом старой бумаги, спрессованной тесным соседством на книжной полке. К обеду я окончательно выдохся. И вдруг вспомнил о девочке, нежной и близкой, её имя было похоже на ветер. Я знал, что только с ней я мог бы совершить свой путь – вперёд, туда, где мерцал едва заметный Свет. Было трудно вспомнить имя сразу, но у нее было ещё одно, похожее на корицу, и вдруг меня осенило: Коринна. Стало смешно. Этажом выше обитала армянская семья -- папа стоматолог, мама домохозяйка. Их дочку звали Каринэ: долговязая, горбоносая, некрасивая. Я плюнул на воспоминания и побежал играть в хоккей.
Время от времени вспоминались другие имена, и однажды по весне она пришла -- Вейя... Из глубокой тьмы, где все туманы уходили в реки, постепенно явились и другие: Силан, Гораций, Котта, Меценат, Мессала...[3] Твёрдые как мрамор, они возникали повсюду, и среди них было тепло.
*
Моя прошлая жизнь началась ранней весной в самом сердце Италии. Страна была охвачена гражданской войной. Все ждали голода и смерти, и боги доставили меня в чрево матери контрабандой. Возможно, то страшное время изначально испортило мой характер. Всё на свете мешало мне спать, и потому я получил сказки матери, а старшему брату, Марку, досталась мрачная наука отца. Он и вёл себя как отец -- я жил под его защитой, а сам не был героем. Только в двадцать пять вернул поневоле старые долги, когда школьный знакомый принялся орать на меня как прежде. Это было на Марсовом поле во время конной прогулки. Его унесли рабы, не посмевшие ввязаться в драку.
Наш огромный дом в Сульмо был похож на фабрику. Не знаю, сколько народу обитало в пенатах. Отец, мать, бабушка, дед, многочисленное семейство моего дяди, потом какие-то родственники, приехавшие погостить, да так и застрявшие среди золотистых колоннад, в глубине крохотных спален и кабинетной прохладе, в стенах, расписанных на тему аргонавтов. Они помогали отцу в делах, а по-моему, всех родственников надо было гнать взашей, кроме дяди Альфиния -- он был приятелем Тибулла, величайшего из поэтов.
Вставали на заре. Управляющий наматывал на сапоги конюшни, амбары, сараи, дворы, курятник, свинарник, подвалы, кухню, сеновалы, и если кто-то из слуг вёл себя недостаточно деловито, он избивал его палкой или обходился тычком в зубы. После завтрака начиналась уборка, после обеда мыли посуду, после ужина отправлялись в постель. Во время поездок в столицу отец брал Марка с собой, а я оставался с матерью, поглощённой битвой за порядок. Целые дни просиживал в библиотеке, и только весной открывался простор, когда мы перебирались на виллу близ Корфиния, где можно убежать в поля и носиться как бешеный Либер, или скрыться в дальней беседке в саду и читать, и мечтать.
Едва мы встали на ноги, отец научил нас драться, плавать и ездить верхом. Мы были поздними детьми. Его первая семья погибла за десять лет до моего рождения. Военная карьера отца не сложилась. После внезапной гибели деда, не последнего политика в Сульмо, ему пришлось вернуться домой из весёлой Лютеции, гарнизоном которой он командовал, и заняться делами семьи. Родитель посвятил себя главному делу нашего рода – поставкам нисейских лошадей для нужд общественной почты. Едва ли не весь год он проводил в столице, у истока золотого ручья. Глава императорской службы гонцов был его личным другом, не считая сенаторов, которые тоже участвовали в этом прибыльном деле. В конце концов, устав от жизни на два города, отец принял важное решение. Мне исполнилось девять лет, когда наше семейство переехало в Рим. Деловые интересы не были единственной причиной: родитель спешил подарить нам столицу.
Мы жили внизу, в Велабре. В вечном запахе мирры, гвоздик, сыров и свежих простыней, ронявших солнечные капли с высоты шестого этажа, в хаосе крутых жёлтых лестниц и распахнутых окон, перекинутых высоко над головами, здесь каждый был своим, и редкое зачатие проходило без благословений с соседских балконов. В базарные дни мы ходили с отцом на Марсово поле, ведя под уздцы коней в толпе, где тебя швыряли под ноги, если ты оказывался в центре, и стремились размазать по стенам, когда оттирали на край. Велабр едва становился приличным районом. Отец купил две развалюхи, снёс их подчистую и построил новый дом, двухэтажный, с круглой высокой башенкой -- в ней жила прислуга, но ещё в детстве я замыслил её захват. Всё было видно из окон башни: медовый пирог Капитолия, окутанный дымом сыроварен Палатин, синевою тентов пылавший Аргилет, лоскутная Субура и волшебный, изумрудный Эсквилин. Всё это стоило того, что наше римское жилище уменьшилось в три раза по сравнению с отеческим -- домов крупнее там просто не было, к тому же отца приняли в корпорацию при каком-то храме, и он хотел показать свою скромность, умолчав, конечно, о доме на родине и бескрайней вилле неподалеку от Корфиния.
Пять лет я не выходил за пределы ра
...