В объятиях дождя
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  В объятиях дождя

Тегін үзінді
Оқу


Роман о возвращении домой

Моей маме, даже сейчас — коленопреклоненной.

Пролог

Проснувшись от несносного нервного зуда, я подтягиваю коленки почти к груди. Сердце стучит, как барабан, возвещающий о начале войны. В комнате темно, хотя на небе светит луна. Я знаю, что Рекс ни за что не позволит мне улизнуть из дома. Я чуть-чуть высовываю голову из-под одеяла. Волосы слиплись от пота. Я смотрю в окно с койки, подвешенной едва ли не под потолком. Пар от дыхания оседает на стекле, и лунный свет расплывается в туманном ореоле. У ограды, вдалеке, стоят три копны сена, покрытые белым целлофаном; между ними, в попонах, мирно пасутся несколько лошадей, а рядом с ними и два оленя. Голубая луна освещает лишь порог черного хода в дом и амбар. Кажется, что пастбище колышется в волнах тумана. О, если можно было бы оседлать эти волны и унестись далеко-далеко, над золотистыми полями, даже не оглянувшись назад…

Я всегда спал, укутавшись в одеяло с головой, поэтому напоминал кокон — так я не видел Рекса. Но иногда мой зад получал сполна. В прошлом году, когда у меня появился младший брат, я решил, что теперь меня станут пороть в два раза меньше, поскольку половина побоев должна была прийтись на его долю, но ошибся: теперь меня пороли сразу за двоих.

Я утер нос рукавом байковой пижамы и соскользнул с верхней койки, залитой теперь лунным сиянием, — настоящий Питер Пэн1 — таким я казался маленьким в своей мешковатой пижаме. Это одеяние мне купила мисс Элла, и кожаные вставки на нем забавно поскрипывали, пока я на цыпочках крался к стулу, на котором висел мой ремень с двойной кобурой. Затаив дыхание, я затянул ремень и проверил на ощупь свой шестизарядный кольт, потом напялил на уши ковбойскую шляпу и прокрался к двери. В углу, на расстоянии вытянутой руки, примостилась моя бейсбольная бита. Недавно она была вся в сучках и зазубринах, но Мозес выстругал рукоятку, и теперь она гладкая и вполне удобная. Я пристроил ее на плече: надо ведь пройти мимо комнаты Рекса, имея при себе орудие защиты, ведь никогда не знаешь, дома он или нет, а рисковать не стоило. Если он дома и откроет дверь, тогда я ударю его по ноге и выстрелю сразу из двух стволов, а потом помчусь как бешеный с чердака, пока он будет бесноваться и проклинать все на свете, нарушая третью заповедь: «Не богохульствуй».

Последние несколько недель я мучительно раздумывал над некоторыми вещами, хотя это было бессмысленно. Почему у меня нет мамы? Почему отца почти никогда не бывает дома, а когда он появляется, то всегда ругается и пьет, и почему у меня все время болит живот?

В комнате Рекса темно. Оттуда не доносится ни звука, но меня не проведешь! Ведь перед тем, как грянет гром, небо обязательно затягивают черные тучи, а вокруг стоит тишина. Опустившись на четвереньки, я ползу на животе, словно солдат во время вражеского обстрела, — сначала один локоть вперед, потом другой, — мимо зловещей двери в комнату Рекса, не останавливаясь ни на секунду, чтобы туда заглянуть. Вот так неслышно я ползу в своем байковом балахоне по навощенному полу. В последнее время Рекс часами сидит в темноте и пялится в свои очки с толстыми линзами… Раньше я сомневался, но сейчас твердо знаю, что темнота в комнате не означает его отсутствия, поэтому продолжаю ползти. При одной только мысли, что там, в темноте, в своем кресле сидит Рекс и видит меня… и вот сейчас он поднимется и подойдет к двери, меня охватывает парализующий ужас. Дыхание учащается, и на лбу крупными каплями выступает пот. Однако я ничего не слышу, кроме оглушительного стука собственного сердца, ни храпа, ни ругани…

Миновав дверь, я вытер со лба пот и изо всех сил рванул прочь, но и тогда не услышал топота ног, и его руки не схватили меня за шиворот и не швырнули на пол. Вот я добегаю до лестницы, перебрасываю ногу через перила и скольжу вниз к мраморной площадке на первом этаже. Оглянувшись, я опять-таки не вижу Рекса, но все равно припускаюсь бегом. Если он дома, то все равно меня поймает.

Я бегу через библиотеку, курительную комнату, небольшой кабинет, гостиную с таким огромным камином, что можно там улечься и выспаться, через кухню, в которой пахнет жареным цыпленком, подливкой и еще теплым печеньем. Вот я перемахнул через порог черного хода, откуда несет помоями, бегу через пастбище — тут стоит запах свежего навоза — к маленькому домику мисс Эллы, где всегда пахнет добротой и заботой.

По словам мисс Эллы, все началось с того, что мой отец, Рекс, дал в местной газете объявление: «Требуется помощь по дому» — на той самой неделе, когда я родился на свет. Почему он дал именно такое объявление? По двум причинам: он был слишком самолюбив, чтобы просто сообщить о необходимости пригласить няню, тем более что отослал мою мать, служащую его фирмы и работавшую по вечерам, подшивать бумаги где-нибудь в другом месте.

На объявление отозвалось человек двадцать, но Рекс был придирчив, что было странно при его склонности к беспорядочным связям с женщинами. И вот однажды, сразу же после завтрака, в дверь позвонили. Это была мисс Элла Рейн2, бездетная вдова сорока пяти лет. Ее дед был внуком черного раба из Алабамы. Она звонила долго, почти минуту, а отец специально не открывал дверь — он не хотел показаться слишком нетерпеливым и остро нуждающимся в помощи. Но наконец Рекс отворил дверь и оглядел мисс Эллу долгим взглядом поверх очков. Рекс прекрасно мог читать и без очков, но носил их для того, чтобы создать надлежащее впечатление. Перед ним стояла, скромно сложив руки на животе, женская особа в белом рабочем нейлоновом платье — такие обычно и носит домашняя прислуга; в гольфах, на ногах — белые же кроссовки с двойной шнуровкой. Волосы у женщины были собраны в пучок и заколоты несколькими шпильками. На лице не было никакой косметики, и, приглядевшись, можно было заметить на ее светло-коричневых щеках веснушки. Женщина протянула Рексу рекомендации и сказала:

— Доброе утро, сэр. Я мисс Элла Рейн.

Рекс тщательно просмотрел через очки ее видавшие виды справки, время от времени бросая взгляд на мисс Эллу. Она хотела было что-то сказать, но отец жестом велел ей замолчать, и женщина, сложив руки, замерла в ожидании. Чтение продолжалось три-четыре минуты, а потом со словами «подожди здесь» он захлопнул дверь перед ее носом, но через минуту вернулся со мной на руках, разрешив ей войти, после чего, торжественно протянув руки вперед, сказал:

— Значит, так. Убирай в доме и смотри за ребенком!

— Да, сэр, мистер Рекс, — отвечала мисс Элла.

Она взяла меня на руки, вошла в прихожую и огляделась. Вот почему мне кажется, что я знал мисс Эллу Рейн всегда, и помню я не родившую меня мать, а ее, богоданную.

И еще я никогда не мог понять, почему она взялась за это дело.

Мисс Элла окончила среднюю школу первой ученицей в классе, но предпочла колледжу фартук служанки и заработала достаточно денег, чтобы послать туда младшего брата Мозеса. Когда я стал достаточно взрослым, чтобы уяснить себе все благородство ее поступка, она просто и ясно сказала:

— Придет день, когда и ему надо будет позаботиться о семье. А меня уже не будет на этом свете.

Когда заканчивался первый месяц ее службы в нашем доме, она обосновалась со всеми своими пожитками в домике для прислуги, но, как правило, ночи проводила у входа в мою спальню на втором этаже. Позаботившись о моих нуждах — пища, одежда и кроватка с сеткой, — Рекс вернулся в Атланту и возобновил свое беззаконное наступление на долларовую цитадель. Вскоре весь распорядок нашей жизни установился раз и навсегда. В трехлетнем возрасте я мог лицезреть Рекса с четверга по воскресенье. Он прилетал убедиться, что домашняя прислуга все еще его побаивается, на щеках у меня играет румянец, а заодно объездить какую-нибудь чистокровную кобылку. После прогулки он предпочитал исчезнуть на втором этаже со своим знакомым, помощником окружного судьи. Через месяц он ублажал недавно появившегося партнера по бизнесу, а затем они обычно исчезали в баре и пребывали там, пока Рекс не напивался как следует. Он был убежден, что все люди, а особенно деловые партнеры, — нечто вроде поездов: «езди на них туда-сюда, пока не устанешь, а потом прыгай из вагона на ходу. Через пять минут подоспеет другой поезд».

Если Рекс был дома, то громко разглагольствовал, и в его речах обязательно присутствовали два слова: первое было «Бог», а второе я пообещал мисс Элле никогда не говорить вслух. В пятилетнем возрасте я не знал, что оно обозначает, но то, как отец его произносил, как багровел при этом, как брызгал слюной, пузырившейся в углах рта, — ясно свидетельствовало о том, что слово это нехорошее.

— Мисс Элла, — спросил я однажды, почесывая голову, — а что это такое?

Мисс Элла вытерла о передник руки, стащила меня со стула и усадила на буфетную стойку. Прижавшись ко мне лбом, она приложила указательный палец к моим губам:

— Ш-ш-ш, — прошептала она.

— Но, мисс Элла, что оно значит?

Вскинув голову, она прошептала:

— Такер, это такое слово, произносить которое запрещает третья заповедь Господня. Это скверное, очень скверное слово, самое худшее из всех, что есть на свете. И твоему отцу не следует его произносить.

— Но почему же он произносит?

— Иногда взрослые, когда на что-нибудь сердятся, так выражаются.

— А почему я от тебя никогда его не слышал?

— Такер, — она поставила мне на колени миску с кукурузным тестом, чтобы я помог ей его месить, — обещай, что сам ты этого слова никогда не скажешь. Обещаешь?

— А вдруг ты тоже рассердишься и произнесешь его?

— Никогда! А теперь, — и она взглянула мне прямо в глаза, — обещай! Обещаешь?

— Да, мэм.

— Нет, ты как следует скажи!

— Я обещаю, мама Элла.

— А вот этого никогда не повторяй!

— Чего?

— «Мама Элла»… Он сразу же меня уволит.

— Да, мэм.

— Ну и хорошо, а ты мешай тесто, мешай! — И она посмотрела в ту сторону, откуда к нам доносилась брань Рекса. 

— Давай скорее, он, наверное, проголодался. 

Подобно не раз битым собакам, мы научились распознавать все оттенки Рексовой брани и прекрасно различали, чем она угрожает на этот раз.

Уверен, что каждый день своей жизни мисс Элла тяжко трудилась. Я много раз слышал, как, положив руку на бок и согнувшись, мисс Элла признавалась Мозесу: «Братец, мне сейчас бы рот прополоснуть, позаботиться о своем геморрое, съесть несколько початков кукурузы и опустить, наконец, голову на подушку». Но вместо этого мисс Элла надевала на голову косынку и принималась за грязную работу, ползая по полу на коленях. Вот так начинался ее рабочий день, и он мог продолжаться до ночи.

Мысль о Рексе заставила меня снова оглянуться на дом. Если Рекс там, но не смог одолеть лестницу наверх, то, наверное, он может заметить меня из тыльной части особняка и дверь домика мисс Эллы, но я все равно стремглав бежал к ней. Повернув помойное ведро вверх дном, я вставал на него и подтягивался вверх на руках, пока не упирался подбородком в подоконник, дрыгая ногами в носках и колотя ими по холодной кирпичной стене. А внутри, в домике, мисс Элла стояла на коленях возле постели и молилась. И так бывало часто… На ее склоненной голове желтеет резиновая шапочка для душа, кисти рук сложены вместе и покоятся на раскрытой Библии, лежащей на постели. Будь что будет, но она неизменно вкушала ежедневную порцию Божественной пищи. И цитировала Библию часто и очень торжественно. Да она и вообще редко употребляла слова или фразы, которых не было бы в Ветхом или Новом Заветах. Чем больше Рекс пил, чем больше он сквернословил и сыпал проклятиями, тем больше мисс Элла молилась. Я однажды заглянул в ее Библию и увидел, что многие места там подчеркнуты. Я тогда читал не очень хорошо, но, по-моему, это была Книга псалмов. Они приносили мисс Элле особенное утешение, и прежде всего псалом двадцать пятый.

Вот и сейчас мисс Элла молча шевелила губами и слегка, в такт чтению, кивала головой, а ее закрытые глаза окружали глубокие морщины. Вот такой я ее время от времени и вспоминаю — коленопреклоненную леди. А то, что я мог разглядеть лишь ее спину, совершенно ничего не значило. Я все равно видел под жесткими, как проволока, курчавыми, ею собственноручно подстриженными волосами два маленьких, словно бусинки, глаза, которые замечали все происходящее и видели даже то, что никому незримо. У нее были как бы две пары глаз: одна впереди — добрая и ласковая, а другие глаза на затылке — они всегда ловили меня на каком-нибудь проступке. Иногда я даже представлял, что вот когда она заснет, я тихонько подкрадусь сзади и постараюсь найти эту вторую, скрытую ото всех, пару глаз. Меня останавливал только страх. Я боялся, что даже если и удастся подкрасться к ней, когда она спит, и снять с ее головы желтую резиновую шапочку, раздвинуть на затылке волосы и увидеть закрытые веки, то эти глаза-бусинки вдруг откроются и прожгут меня огнем насквозь, и я, создание из плоти и крови — живое, любопытное, облизывающее губы от нетерпения все узнать, — сразу превращусь в огненный столп и — пыхх! — только меня и видели!

Я легонько постучал битой в окно и прошептал: «Мисс Элла!» Вечер был холодный, изо рта вырвался пар, похожий на дым Рексовой сигары, я смотрел вверх и ждал, а холод расползался по коже под комбинезоном. Пока я дрыгал ногами в воздухе, держась за подоконник, мисс Элла встала, накинула на плечи старую шаль, подошла к окну и подняла раму. Увидев меня, она протянула руку и втащила меня в комнату, все мои почти что тридцать килограммов: я знал свой вес точно, потому что на прошлой неделе они с Мозесом водили меня к врачу по случаю моей пятилетней годовщины, и, когда Мозес поставил меня на весы, она воскликнула: «Дитя, ты уже весишь вполовину меня!»

Мисс Элла закрыла окно и, снова опустившись на колени, спросила:

— Такер, ты почему не в постели? Ты знаешь, сколько сейчас времени?

Но я только покачал головой. Тогда она сняла с меня ковбойскую шляпу, расстегнула ремень на комбинезоне и повесила их на столбик деревянной кровати.

— Ты что? Хочешь замерзнуть насмерть? Иди-ка сюда.

Мы сели в ее качалку перед очагом, в котором еще тлели угольки. Мисс Элла подбросила в очаг несколько поленьев и стала легонько раскачиваться взад-вперед, согревая мои озябшие руки в своих теплых ладонях. Слышались только поскрипывание кресла-качалки и стук моего сердца… Прошло несколько минут.

— Так что с тобой приключилось, дитя? Что с тобой? — спросила она, откинув волосы с моего лба.

— У меня живот болит!

Она кивнула и погладила меня по голове. От пальцев пахло ее обычным лосьоном.

— Тебя тошнит? Или тебе нужно в уборную?

Но я покачал головой.

— Ты не можешь заснуть? — Я кивнул. — Ты чего-то боишься?

Я снова кивнул и попытался рукавом вытереть слезу на щеке, а она обняла меня еще крепче и снова спросила:

— А может, расскажешь, что случилось?

Но я снова покачал головой, шмыгая носом.

Мисс Элла еще крепче прижала меня к своей теплой, уже обвисающей груди и замурлыкала в такт покачиванию какую-то песенку, и я почувствовал себя в полнейшей безопасности.

Потом она положила мне руку на живот и прижалась головой, словно врач, к моей груди, чтобы послушать сердце. Через несколько секунд, кивнув головой, она схватила одеяло и крепко меня закутала.

— Такер, у тебя сейчас болит то место, где живут люди…

— Какое такое место? — удивился я.

— Место, в котором у нас всегда живут другие люди… Ну, это как маленькая шкатулочка для драгоценностей.

— И в ней есть деньги?

— Нет, не деньги. — Мисс Элла улыбнулась и покачала головой. — Там не деньги, там люди, которых ты любишь и которые любят тебя. И человеку хорошо, когда эта шкатулочка полна, и плохо, когда в ней пусто. И сейчас она у тебя становится все больше и потому болит, ну вот как у тебя икры болят и лодыжки. — Она дотронулась до моего пупка. — И вот тут у тебя много чего накопилось…

— А чего?

— Того, что Бог вложил, нас создавая.

— И это у всех так?

— Да.

— И у вас тоже?

— Даже и у меня, — прошептала она.

— А можно мне посмотреть?

— Нет, видеть этого нельзя…

— Тогда почему мы знаем, что это есть?

— Ну, мы чувствуем это. Словно здесь у нас у всех огонь горит. Вот ты сейчас уже не видишь, как полено горит, а тепло от него все равно идет. И чем ближе подвигаешься к теплу, тем больше его чувствуешь!

— А что у вас там, внутри?

— Сейчас посмотрим… Ну, например, ты… И Джордж…

Так звали ее мужа, который умер за полгода до того, как Рекс дал объявление в газету. Она редко рассказывала о муже, но его фотография стояла на ее каминной полке.

— Ну, еще Мозес, мои родители и все братья и сестры… Ну и другие родственники…

— Но ведь они все уже умерли, кроме Моза и меня!

— Но если кто и умирает, то ведь это не значит, что человек этот покинул тебя насовсем.

Легонько пальцами она повернула к себе мое лицо:

— Любовь, Такер, вместе с людьми не умирает!

— А кто живет внутри у моего папы?

— Ну… — она с минуту помедлила, а затем, видно, решила выложить если не всю правду, то хотя бы часть ее.

— Главным образом, там живет «Джек Дэниелс»3.

— Но вам он почему-то не нравится?

— Ну, во-первых, — рассмеялась мисс Элла, — мне сам вкус виски не нравится, и, во-вторых, я пробую лишь то, что люблю или могу полюбить раз и навсегда. Ведь когда пьешь «Джек Дэниелс», то потом опять хочется выпить, и это плохо, потому что человек в конце концов напивается допьяна. А у меня нет времени на такие глупости…

Язычок огня в последний раз лизнул полено, и оно превратилось в угольки, подернутые пеплом.

— Мисс Элла, а где моя мама?

Глядя на огонь, мисс Элла прищурилась.

— Не знаю, дитя…

— Мама Элла?

— Да? — отозвалась она, расшевеливая огонь железной кочергой и не отреагировав на то, что я назвал ее так, как она не велела себя называть.

— Почему папа всегда так на меня злится?

Она крепко меня обняла.

— Мальчик мой… Причина такого поведения твоего отца — не в тебе!

С минуту я сидел молча, наблюдая за раскаленной докрасна кочергой.

— Тогда, значит, он на вас злится?

— Не думаю…

— А почему же, — и я указал на свой левый глаз, — он вас ударил?

— Такер, мне кажется, что твой отец бранится и дерется из-за дружбы с мистером Дэниелсом, — и я кивнул, словно поняв, что она имеет в виду, — но, думаю, — продолжала она, — что он даже и не вспоминает потом об этом.

— Значит, «мистер Дэниелс» как успокоительные пилюли? Помогает забывать?

— Но не все и не навсегда…

Мисс Элла тихонько поглаживала пальцами мои волосы, и я чувствовал на лбу ее теплое дыхание. Она говорит, что, когда молится, тоже чувствует по утрам Божье дыхание. Ее всю оно так и окутывает! Не знаю, какое оно, Божье дыхание, но если как у самой мисс Эллы, то оно приятное, теплое, и мне тоже хочется его почувствовать.

— А вы можете сделать так, чтобы папа не очень злился?

— Такер, я готова на рельсы вместо тебя лечь, чтобы спасти, но мисс Элла не многим может тебе помочь, когда он злится…

Угасающие угольки иногда вспыхивали, и ее кожа казалась тогда светлее, и можно было рассмотреть синяк под ее правым глазом и небольшую припухлость.

Мисс Элла посадила меня поровнее, прижала к себе, погладила мне живот и улыбнулась:

— А знаешь, я иногда ночью вхожу в твою комнату, когда ты спишь, со свечой или фонариком.

Я кивнул.

— Понимаешь, дорогой, свет не спрашивает у тьмы, можно ли ему войти и прогнать ее, он и во тьме светит! Не надо просить тьму исчезнуть! Нужно просто взять свечу и нести ее перед собой — и тьма расступится. Она должна отступить, потому что там, где свет, — ей нет места!

И мисс Элла сжимает мою маленькую ладонь, которая пристроилась в ее большой ладони, словно в колыбели. Рука у нее морщинистая и вся в мозолях от бесконечных стирок, суставы пальцев распухли и кажутся непропорционально большими. Серебряное обручальное кольцо истерлось по краям. Моя рука маленькая, с веснушками, а под ногтями алабамская грязь. На указательном пальце змеится царапина, и когда я сжимаю руку в кулак, рана кровоточит.

— Такер, хочу вот что тебе сказать по секрету, — и она сжимает мою ладонь в кулак и подносит его к моим глазам, — жизнь — это война, но ты не должен пускать в ход кулаки, — и она легонько постучала по моему подбородку моим же кулаком, а потом опустила мою руку мне на грудь, — сражайся в этой битве, но только с помощью сердца.

Мисс Элла снова прижимает меня к груди и громко выдыхает, словно желая сдуть с зубов прилипшую к ним кукурузную шелуху.

— Если, например, в крови не твои коленки, а твои руки, то, значит, твоя война — неправая.

— Мисс Элла, вы как-то непонятно говорите!

— В жизни, — и она дотрагивается до моего колена, — лучше пусть будет кровь вот здесь, а не здесь. — и она касается суставов на моей руке.

— Вы поэтому и мажете свои руки вот этим? — и я показываю на пузырек с лосьоном.

Сухость кожи была ее проклятьем или, как она это называла, — «данью сатане». Особенно кожа страдала, когда она работала на огороде или в поле после дождя.

— Вы почаще им мажьтесь, — советую я, но, поглаживая мою спину, мисс Элла улыбается, и морщины у ее глаз собираются в сетку.

— Нет, дитя, никакой лосьон уже не поможет, если каждый день стирать белье с содой и нашатырем.

— Мисс Элла, вы всегда будете с нами?

— Всегда, мальчик мой… — И она устремляет взгляд на огонь в очаге. — Мы с Господом никуда не собираемся!

— Не уйдете никуда и никогда?

— Никогда!

— Обещаете?

— Всем сердцем!

— Мисс Элла!

— Да, дитя?

— А можно мне сэндвич с ореховым маслом и вареньем?

— Дитя мое, — ответила она, прижавшись ко мне головой и поглаживая пальцами мою щеку, — гони любовь, издевайся над ней, плюй на нее, убивай ее, но она все равно, как бы жестоко с ней ни обращаться, — она, любовь, все равно победит!

В эту ночь, вопреки самым громогласным, пьяным, свирепым запретам Рекса, я свернулся клубочком рядом с мисс Эллой и заснул. И только здесь, уткнувшись лицом в ее теплую грудь, впервые в жизни я проспал всю ночь напролет, ни разу не проснувшись от страха.


1 Персонаж сказки Дж. М. Барри – маленький мальчик, который не хотел взрослеть. Он был наделен магической силой. (Здесь и далее, за исключением специально оговоренных случаев, примечания переводчика.)

2 Rain – дождь (англ.).

3 Сорт виски.

Я утер нос рукавом байковой пижамы и соскользнул с верхней койки, залитой теперь лунным сиянием, — настоящий Питер Пэн1 — таким я казался маленьким в своей мешковатой пижаме. Это одеяние мне купила мисс Элла, и кожаные вставки на нем забавно поскрипывали, пока я на цыпочках крался к стулу, на котором висел мой ремень с двойной кобурой. Затаив дыхание, я затянул ремень и проверил на ощупь свой шестизарядный кольт, потом напялил на уши ковбойскую шляпу и прокрался к двери. В углу, на расстоянии вытянутой руки, примостилась моя бейсбольная бита. Недавно она была вся в сучках и зазубринах, но Мозес выстругал рукоятку, и теперь она гладкая и вполне удобная. Я пристроил ее на плече: надо ведь пройти мимо комнаты Рекса, имея при себе орудие защиты, ведь никогда не знаешь, дома он или нет, а рисковать не стоило. Если он дома и откроет дверь, тогда я ударю его по ноге и выстрелю сразу из двух стволов, а потом помчусь как бешеный с чердака, пока он будет бесноваться и проклинать все на свете, нарушая третью заповедь: «Не богохульствуй».

На объявление отозвалось человек двадцать, но Рекс был придирчив, что было странно при его склонности к беспорядочным связям с женщинами. И вот однажды, сразу же после завтрака, в дверь позвонили. Это была мисс Элла Рейн2, бездетная вдова сорока пяти лет. Ее дед был внуком черного раба из Алабамы. Она звонила долго, почти минуту, а отец специально не открывал дверь — он не хотел показаться слишком нетерпеливым и остро нуждающимся в помощи. Но наконец Рекс отворил дверь и оглядел мисс Эллу долгим взглядом поверх очков. Рекс прекрасно мог читать и без очков, но носил их для того, чтобы создать надлежащее впечатление. Перед ним стояла, скромно сложив руки на животе, женская особа в белом рабочем нейлоновом платье — такие обычно и носит домашняя прислуга; в гольфах, на ногах — белые же кроссовки с двойной шнуровкой. Волосы у женщины были собраны в пучок и заколоты несколькими шпильками. На лице не было никакой косметики, и, приглядевшись, можно было заметить на ее светло-коричневых щеках веснушки. Женщина протянула Рексу рекомендации и сказала:

Rain – дождь (англ.).

Сорт виски.

Персонаж сказки Дж. М. Барри – маленький мальчик, который не хотел взрослеть. Он был наделен магической силой. (Здесь и далее, за исключением специально оговоренных случаев, примечания переводчика.)

— Главным образом, там живет «Джек Дэниелс»3.

Глава 1

Проливные июльские дожди, каждый раз начинающиеся в три часа ночи и неизменные, как сияние солнца, сентябрьские ураганы, бушующие над Атлантикой, а затем удовлетворенно стихающие над побережьем, исчерпав свои водные ресурсы, — хотя, может, это вовсе не дожди, а слезы Создателя, которые он проливает над Флоридой, — одним словом, что бы ни происходило на небе и на земле, река Сент-Джонс есть и всегда будет душой нашего штата.

Сначала реку питают туманы юга, а затем, в отличие от всех прочих рек мира, кроме Нила, она поворачивает на север, набирая, по мере продвижения вперед, объем и протяженность. Выплеснувшись вширь и образовав таким образом озеро Джордж, подземные воды прорывают кристальными источниками земную кору и направляют реку дальше, к северу, где она когда-то немало помогла развитию торговли, ремесел и жилой застройке своих берегов, в строительство которой вложили миллионы долларов, а также появлению города Джексонвилла, который прежде назывался Коровьим Бродом, потому что именно в этом месте коровы могли безопасно перейти реку вброд.

К югу от Джексонвилла русло реки заметно округляется до трех миль в ширину, и на ее небольших ответвлениях или притоках во множестве обитают старые моряки и члены давнишних рыболовных сообществ. Все это — добрые люди, чьи рассказы так же затейливы и витиеваты, как сама река. В нескольких милях к юго-востоку от авиационно-морской базы, штаб-квартиры нескольких эскадрилий, состоящих из огромных, постоянно жужжащих четырехпропеллерных «Орионов П-3», извивается Джулингтонский ручей. Это нечто вроде небольшого речного рукава, устремившегося к востоку от основного течения реки. Рукав ныряет под магистраль государственного значения № 13, петляет под сенью величественных дубов и растворяется в грязи девственного флоридского чернозема.

На южном берегу Джулингтонского ручья, в окружении нескольких рядов апельсиновых и грейпфрутовых деревьев, расположена психиатрическая лечебница «Дубы», занимающая чуть более десяти акров черной, изобилующей червями, плодородной земли. Если упадок и развал чем-нибудь пахнут, то это тот самый запах. Эту грязь затеняют своими раскидистыми ветвями могучие дубы, чьи искривленные сучья или простираются вперед, как руки, или тянутся в стороны, словно щупальца, и все они унизаны сотнями тысяч желудей — добычей жирных, суетливых, быстро снующих туда-сюда белок, зорко остерегающихся ястребов, сов и других хищных птиц.

В «Дубы» поступают тяжелые больные, когда родные уже не знают, что с ними делать. Если у безумия есть бездна, то вот она. Это последняя остановка перед сумасшедшим домом, хотя, по правде говоря, это и есть тот самый сумасшедший дом.

В 10.00 заступает на работу утренняя смена, но прежде все сорок семь обитателей лечебницы принимают положенные дозы многочисленных таблеток. Главное средство — литий, он основа основ, главный ингредиент всех назначений. Его прописывают всем пациентам, кроме двоих. Эти двое только что поступили в лечебницу и пока сдают анализы крови. Пристрастие к литию стало поводом для того, что лечебницу в шутку прозвали Литумвиллем — что казалось забавным, но только не самим пациентам. Большинство из них принимали утреннюю дозу лития № 1. Примерно четверть — это осложненные случаи — дозу № 2. И лишь горстке полагалась доза № 3, но это были пациенты с запущенной стадией, уходящая натура, «безнадежники», о которых говорят: «И зачем только они на свет родились?»

Все здания были одноэтажные, так что возможности случайно выпасть из окна со второго этажа не было. Главное здание лечебницы, Уэйджмейкер-холл, представляло собой полукруг с несколькими постами для дежурных медсестер, стратегически расположенными через каждые шесть палат. Здесь кафельные полы, стены с пейзажными зарисовками, тихая музыка и жизнерадостный обслуживающий персонал. Всюду пахнет растиркой для мышц — успокаивает пациентов и приятно для обоняния.

Пациент палаты № 1 жил здесь уже пару лет. Ему было пятьдесят два года, и эта лечебница стала уже третьей на его счету. Все называли его компьютерщиком, поскольку раньше он был весьма одаренным программистом в органах государственной безопасности, однако все это программирование, как говорится, «вышло ему боком» или «ударило в голову» — и теперь он пребывал в уверенности, что у него вместо головы компьютер, который повелевает, куда идти и что делать. Этот пациент был раздражителен, желчен, и ему часто требовалась помощь персонала, чтобы прогуляться по коридору, поесть или найти дорогу в ванную, но он редко успевал сделать это вовремя или использовать для данной необходимости отведенное для подобных нужд помещение. Следует ли пояснять, какой от него исходил запах? Он то лез от злости на стенку, то впадал в кататоническую неподвижность, и ремиссий у него не наблюдалось уже длительное время. Он или гарцевал, или лежал пластом; или пребывал в реальности, или же за ее пределами. Или здесь, или там. «Да» или «нет». За первый год пребывания в лечебнице он не проронил ни слова. На лице застыла неизменная маска, но тело принимало странные позы, словно он вел какой-то нескончаемый, беззвучный разговор: то есть от человека с высочайшим когда-то уровнем интеллекта осталась лишь оболочка. Теперь были все основания предполагать, что он покинет «Дубы» прикрученным к носилкам, с одноразовым билетом в отделение, где стены обиты синими матрасами толщиной в четыре дюйма и откуда нет возврата.

Пациентке палаты № 2 было двадцать семь лет. Поступила она сюда сравнительно недавно и почти беспробудно спала от довольно внушительной дозы торазина. С ней не будет проблем ни сегодня, ни завтра, ни, очевидно, и в конце недели. Кто же станет психовать под такой дозой лекарства? Три дня назад ее муж постучался в двери лечебницы и попросил принять жену на лечение. Это случилось вскоре после того, как в маниакальном состоянии и уже в девятнадцатый раз, пленившись планом внезапного и грандиозного обогащения, она сняла с их семейного банковского счета 67 000 долларов и вручила их проходимцу, уверявшему, что он изобрел приспособление, удваивающее по мере езды количество бензина в баках. Незнакомец, не оставив расписки в получении денег, исчез в неизвестном направлении и, очевидно, навсегда.

Пациент палаты № 3 за три года, проведенные в лечебнице, трижды отмечал свое сорокавосьмилетие и сейчас у больничной стойки допытывался: «В котором часу начнется праздник?» А когда медсестра ничего не ответила, он стукнул по стойке кулаком и объявил, что, хотя за ним прибыл корабль, он никуда не поедет, а если она сообщит об этом Господу Богу, то он сразу помрет. Когда же сестра улыбнулась, он стал расхаживать взад-вперед, что-то бубня себе под нос. Вообще он всегда говорил быстро и стремительно, его мозг ежесекундно рождал самые блестящие идеи, но в животе все время урчало, поскольку он пребывал в убеждении, что именно через желудок пролегает дорога в ад, и он уже три дня ничего не ел. Пациент находился в эйфории, галлюцинировал на ходу и каждые пять секунд требовал, чтобы ему впрыснули в вену стакан клюквенного сока.

К 10.15 тридцатитрехлетний обитатель палаты № 6 еще не съел свой яблочный мусс. Вместо этого он, выглянув из ванной, с подозрением воззрился на него. Пациент проживал здесь уже семь лет и был последним из тех, кому назначили литий в тройной дозе. Он знал все о литии, тегретоле и депакоте, но никак не мог сообразить, где персонал прячет еще 100 миллиграмм торазина, его ежедневную двойную дозу. Пациент был уверен, что они все время во что-то добавляют торазин, отчего в последние несколько месяцев у него все время в голове туман, словно с похмелья, но никак не мог догадаться — куда и во что! После его семилетнего пребывания в палате № 6 персонал мог с уверенностью утверждать, что циклические обострения повторяются у него 7—8 раз в году и что в это время он нуждается в умеренных дозах торазина, которые назначают ему в течение двух недель. Это уже несколько раз объясняли пациенту, и он все понял, хотя само назначение ему не очень нравилось. А вообще-то он как будто уже приспособился к окружающей обстановке и выглядел моложе своих тридцати трех лет, а также других пациентов, попавших в лечебницу в более зрелом возрасте.

Правда, его темные волосы начали уже редеть, проступали залысины, а за ушами уже появилось несколько седых волосков. Чтобы скрыть — не облысение, а седину, — пациент стригся очень коротко, что совсем не нравилось его брату Такеру, которого пациент не видел уже семь лет с тех пор, как тот подвез его на машине ко входу в лечебницу.

Кличку свою пациент получил еще во втором классе, когда торопливо написал свое имя… Тогда мисс Элла усадила его за кухонный стол делать уроки, и ему очень захотелось похвастаться перед ней тем, что он уже может писать, как взрослый. И вот именно в тот самый день вместо «а» в своем имени Matthew он написал «u», и прозвище приклеилось к нему в школе навсегда. Над ним смеялись, тыкали в него пальцами и дразнили…4

Из-за смуглого оттенка кожи он решил, что его мать была испанкой или мексиканкой. Отец был коренастым и полным мужчиной с очень белой кожей, усыпанной родинками, Мэтт унаследовал эту предрасположенность.

Он перевел взгляд с подноса на зеркало и посмотрелся в него. Когда-то костюм так хорошо сидел на нем, а теперь стал мешковат и казался на номер больше. Он вгляделся в линию плеч, а может, они стали за это время ýже? Сегодня он уже седьмой раз задавал себе этот вопрос, хотя за последний год Мэтт прибавил в весе три фунт5, но это все равно было меньше того веса, с которым он сюда поступил. А тогда он весил 175 фунтов. Его бицепсы, выпиравшие буграми, сохранив упругость, стали жилистыми. Теперь он весил 162 фунта, ровно столько, сколько и в тот день, когда они хоронили мисс Эллу. Его темные глаза и брови когда-то прекрасно сочетались со смуглым лицом. Теперь, когда единственным источником света для него были флюоресцентные лампы, Мэтт стал бледным. От бездеятельности руки его ослабли, а с ладоней давно сошли мозоли. Да, теперь из зеркала на него смотрел не вечно потеющий подросток, который некогда взбирался по туго натянутой веревке на вышку, чтобы прыгнуть оттуда в воду, или стремительно носился на лошади вокруг столба, держась за веревку одной рукой… А воду он любил, и вид, открывающийся с вышки, тоже, и волнение, которое он испытывал при скачке, и гул насоса, наполняющего водой бассейн с высоты двадцати футов. Он подумал о Такере, вспомнил о его зеленых, как вода, глазах. Он любил слушать его спокойный, уверенный голос, но сейчас среди голосов, звучащих в голове, голоса Такера не было.

Он вспомнил об амбаре, о том, как орудовал занозистой деревянной битой и как с годами задняя стена амбара продырявилась, словно швейцарский сыр. И как они купались в котловане и, сидя на пороге вместе с мисс Эллой, поглощали сэндвичи с ореховым маслом и вареньем, бегали днем по высоким скирдам сена и взбирались в безоблачные, лунные ночи на крышу Уэверли Холл, чтобы сверху окинуть быстрым взглядом мир, расстилавшийся под их ногами. Эти воспоминания заставили его улыбнуться, что было странно, если учесть историю этого места. Он вспомнил массивные стены из камня и кирпича, влажную известку, которая их скрепляла, трещины между камнями, наполненные водой; черную черепицу, похожую на рыбью чешую, что покрывала крышу, каменные чудища на башнях, изливающие изо рта воду во время дождей, и медные водосточные желоба, охватывающие дом, как и дымоходы. Он вспомнил о входной двери из дуба толщиной в четыре дюйма и медном молотке, по форме напоминавшем львиную голову, который можно было поднять только двумя руками, о высоких расписных потолках и о четырехрядном металлическом карнизе, увенчивавшем стены; о полках в библиотеке, забитых книгами в кожаных переплетах, которые никто никогда не читал, и лестницу на колесиках, на которой можно было переезжать от одной полки к другой. Вспомнил глухой стук подошв по выложенным плиткой или мрамором полам, обеденный стол с позолотой, вмещавший по тринадцать человек с каждой стороны, и ковер под ним, который семья из семи человек ткала двадцать восемь лет. Вспомнил о копоти печных труб на чердаке, где он держал игрушки, и о крысах в подвале, где Рекс разместил свои вещи, о хрустальном канделябре, громоздком и огромном, словно капот «Кадиллака», дедовских часах, которые всегда спешили на пять минут и сотрясали стены в семь утра оглушительным боем. Вспомнил и о веревочных койках, на которых они с Такером сражались с крокодилами, индейцами, капитаном пиратского корабля и ночными кошмарами. Он снова увидел, словно воочию, длинные винтовые лестницы, и как они с Такером скатывались вниз по широким, гладким перилам и вдыхали кухонные запахи, наслаждаясь теплом, исходящим оттуда. И еще о том, что сердце его никогда не чувствовало себя одиноким и несчастным: ведь на свете существовала мисс Элла, тихонько напевающая песенку, когда чистила три серебряных прибора и скребла, встав на колени, полы красного дерева или мыла окна.

Наконец, он вспомнил о той ненастной ночи, и улыбка сошла с его лица. Он думал о том, что наступило после, об отчужденности, с которой держался Рекс, и его практически постоянном отсутствии. Он думал о множестве лет одиночества, когда он чувствовал себя в безопасности только в пустых вагонах поездов, спешащих вперед-назад по Восточному побережью. Потом он вспомнил о похоронах, о долгом пути из Алабамы, и как Такер тогда подвез его к лечебнице и ушел, даже не попрощавшись.

Нет, он не мог подобрать слова к этим событиям, не мог ни с чем сравнить свое состояние, хотя слово брошенный, пожалуй, подходило. Рекс воздвиг между ними постоянный, непостижимый, неосязаемый барьер, и это его, Мэтта, ранило больше, чем можно было представить, несмотря на упования мисс Эллы, ее объятия, ее внушения и уговоры. Клинок кровной розни оказался обоюдоострым. Они с Такером разошлись, похоронили все общие детские воспоминания, а со временем и всякую память друг о друге. Рекс одержал победу.

В одной из своих проповедей добра мисс Элла, сидя в качалке, как-то сказала, что если гневу дать волю, то он навсегда угнездится в сердце и задушит ростки жалости и справедливости. И она оказалась права, потому что гроздья гнева созрели. Теперь душа Мэтта была словно окована стальным панцирем неприятия. И то же произошло с Такером. Мэтт стал плохим, а Такер, возможно, еще хуже, чем он. Так столетний плющ, который прежде защищал скалу от непогоды, потом разрушает свою каменную опору.

В первые полгода, проведенные Мэттом в лечебнице «Дубы», лекарства на него действовали совсем незначительно, поэтому врач прописал ему электрошоковую терапию. При таком воздействии пациентов сначала накачивают седативными средствами, чтобы расслабить мышцы, а потом используют электрические разряды — и так до тех пор, пока судорога не сведет большие пальцы ног, пациент не закатит глаза и не обмочится. Предполагается, что электричество действует быстрее, чем лекарство. Случай с Мэттом доказал, однако, что некоторые душевные раны так болезненны и глубоки, что электричество бессильно: они все равно не заживают. Вот еще и по этой причине Мэтт смотрел с подозрением на яблочный мусс. Он, конечно, не испытывал желания снова оказаться притороченным к койке электродами и с катетером между ног, но так как его паранойя обострилась, персоналу оставались лишь два способа ввести лекарство ему в организм: яблочный мусс по утрам и шоколадный пудинг вечером. Врач знал, что Мэтт обожает и то и другое, и поэтому усмирить этого пациента не составляло большого труда. Но — так бывало до сих пор.

Кто-то наполнил яблочным муссом чашку, пристроил ее на уголок подноса и посыпал мусс корицей, которая еще не успела смешаться со всем содержимым. Мэтт огляделся по сторонам, взглянул на потолок. Скоро войдет Вики, длинноногая молодая медсестра в короткой юбочке. У Вики испанские глаза, черные как смоль волосы, и она любит играть в шахматы. Вики помашет ложкой перед его носом и тихо скажет: «А ну-ка, Мэтт, съешь вот это…»

Мэтт воспитывался в семье, которая в собственном саду выращивала яблоки и собственноручно готовила яблочный мусс — его любимое лакомство в детстве. Мисс Элла готовила его каждую осень, используя разные ингредиенты, иногда, например, добавляла в яблочное пюре заранее заготовленные консервированные груши, а также — чуть-чуть корицы или ванильной эссенции, но она никогда не использовала какую-то неведомую добавку, а здесь ее смешивали с корицей, поэтому мусс мисс Эллы нравился Мэтту гораздо больше.

Из окна Мэтт мог видеть три городские достопримечательности: Джулингтонский ручей, Джулингтонскую лодочную станцию и черный вход на рыбный рынок Кларка. А если высунуться из окна подальше, то увидишь и реку Сент-Джонс. Несколько раз в году персонал лечебницы арендовал гину — разновидность каноэ с квадратной кормой, которое нельзя было перевернуть или утопить. Лечебница иногда арендовала эту посудину и устраивала для больных короткие прогулки по воде, а потом возвращала каноэ владельцу, который ласково именовал больных «моими психушниками».

Искоса поглядывая на чашку, Мэтт высунулся из окна еще дальше и снова поразился тому, как много нападало желудей, а сколько же их накопилось здесь за эти семь лет — «миллион, наверное», — пробормотал он, глядя на еще один, который, падая, стукнулся о подоконник и заставил пискнувшую белку спрыгнуть в траву за добычей. Мысли его затуманивались — обычное воздействие пилюль. Так же действовала на него и тишина, и Мэтт иногда отдал бы все на свете и согласился бы на любое медицинское вмешательство, лишь бы утихомирить бурное мельтешение мыслей.

Он оглянулся, еще раз удовлетворенно отметив, что стены его палаты не обиты матрасами. Он еще не достиг последней стадии болезни, а значит, можно еще надеяться: то, что он находился в психиатрической лечебнице, не означало, между прочим, отсутствия способности рассуждать. Помешательство не лишило его сообразительности. Он не глупец! Иногда он может рассуждать очень здраво, просто пути его мышления извилистее, чем у здоровых людей, и поэтому он не всегда приходит к тем же умозаключениям, что и они.

В отличие от других пациентов его, например, не требовалось предупреждать об опасности: зачем он влез на лестницу, как бы не упал! Еще бы! Он ведь давно научился сохранять равновесие, когда, например, бешено мчался на лошади. И существует же способ вырваться отсюда и «перепрыгнуть», словно в скачке, через эту «пропасть»… Здешние пациенты могут заглянуть в бездну, могут оглянуться назад, но, чтобы перепрыгнуть, надо расправить крылья воли и совершить большой, затяжной прыжок. Однако большинство здешних никогда этого не сделает: слишком болезненным будет падение, если перепрыгнуть не удастся… Слишком многое надо для этого сделать и преодолеть в себе, но ведь можно ничего и не предпринимать… Мэтт знал и о таком варианте.

Существует еще один способ вырваться отсюда живым: сидя крепко связанным и накачанным тирозином в дальнем углу машины «Скорой помощи». Но Мэтт ни разу не видел хоть одного-единственного пациента, который бы на своих ногах выходил из главного подъезда — все покидают это здание как гулливеры, только привязанные не к маленьким колышкам, а к носилкам. Мэтту часто приходилось слышать гудки машин и наблюдать, как санитары тяжело ступают по выложенным плиткой полам. Колеса каталок скрипели по гравию, входные двери то и дело открывались и закрывались, когда кого-то вывозили в холл и выписывали, а потом гудели автомобильные сирены, потому что автомобили торопились проскочить на зеленый свет.

Мэтту не хотелось все это пережить на собственном опыте по двум причинам. Во-первых, он не любил, когда оглушительно воют сирены. У него всегда от этих гудков болит голова. А во-вторых, потому, что он будет скучать по своему единственному верному другу, Гибби.

Гибби, известный в широких кругах медицинского мира как доктор Гилберт Уэйджмэйкер, был здешним врачом-психиатром, и ему исполнился уже семьдесят один год. У него были седые волосы до плеч, легкая походка, очки с круглыми стеклами, напоминавшими донышки бутылок из-под кока-колы, криво сидевшие на носу, чересчур длинные ногти с черной каймой под ними. Обычно он расхаживал в сандалиях, из которых торчали большие пальцы ног. Помимо работы у него была еще одна страсть — он любил ловить рыбу «на звук», и, если бы не бейдж на белом халате врача, Гибби легко можно было бы принять за пациента. Однако именно благодаря ему большинство больных избегало участи быть вынесенным из главного подъезда на носилках.

Семнадцать лет назад недовольная им санитарка повесила на дверь его кабинета клочок картона, на котором торопливо нацарапала: «врач-страхолюдина». Гибби прочел, снял очки, еще раз тщательно изучил текст, улыбнулся, кивнул и вошел в кабинет. Через несколько дней он вставил картонку в рамку и повесил ее на дверь своего кабинета. С тех пор она там и висела. Год назад ему была присуждена премия «За достижения в науке». Присудило ее Американское общество таких же «страхолюдин»-врачей числом в 1200 человек. В благодарственной речи он упомянул о больных и заметил: «Иногда я сомневаюсь, кто из нас безумнее — я или они», а когда смех аудитории утих, добавил: «Вероятно, рыбак видит рыбака издалека». Когда однажды один журналист настойчиво попросил его прокомментировать использование в некоторых случаях электрошоковой терапии, он ответил: «Сынок, не вижу смысла в том, чтобы психопату так и оставаться на всю жизнь психопатом лишь по той причине, что тебе неохота использовать всю совокупность средств и возможность их благотворного влияния на организм, касается ли это электрошока или некоторых лекарств. Хорош пудинг или нет, можно судить, только попробовав его, и если ты попадешь ко мне в лечебницу “Дубы”, я обязательно тебя им накормлю».

Несмотря на то, что некоторые методы лечения спорны, как, кстати говоря, и многие лекарственные препараты — и по этой причине врачи иногда отказываются использовать их как чересчур сильнодействующие, — Гибби осуществлял такую практику уже сорок лет и мог бы похвастаться значительным числом случаев, когда помогал самым тяжелым больным вернуться практически к нормальному существованию. Он возвращал детям отцов, женам — мужей, родителям — детей. Однако ему казалось, что этих счастливых случаев слишком мало: ведь в лечебнице по-прежнему полно пациентов, и Гибби продолжал работать, не расставаясь, впрочем, с шестиметровой «звуковой» удочкой.

Это благодаря Гибби, в частности, Мэтью Мэйсон все еще жил на свете и разумно рассуждал — хоть и не всегда. Другой причиной стал источник коллективной памяти, воплощением которого была мисс Элла Рейн…

С того самого времени, как семь лет, четыре месяца и восемнадцать дней назад Мэтт поступил на излечение в «Дубы», доктор Гибби очень близко к сердцу принимал этот клинический случай. Иногда ему не хватало профессионального умения, но желания помочь всегда было в избытке.

А Мэтт теперь нередко слышал голоса. Иногда они замолкали, но чаще звучали, и сейчас, в 10.17 утра, когда он смотрел на перекресток, голоса болтали очень оживленно. Он знал, что яблочный мусс заставит их умолкнуть, но весь этот год Мэтт стремился, как говорится, запастись мужеством и отказать себе в яблочном муссе, перепрыгнув через бездну соблазна.

— Может, сегодня мне это и удастся, — сказал он, глядя, как двое юнцов на водных лыжах мчатся по ручью к реке. Вскоре вдогонку устремилось белое суденышко почти шестнадцати футов длиной и мощностью в пятнадцать лошадиных сил, оно стремительно заскользило по лону вод. Мэтт внимательно пригляделся к судну: по бокам — отверстия для удочек, ведра с бело-красной наживкой, мотор жужжит, и двое мальчишек в оранжевых спасательных жилетах замерли в ожидании. Суденышко двигалось со скоростью двадцать узлов в час. Дул сильный встречный ветер, теребивший их рубашки и жилеты, но не волосы, потому что на головах у мальчишек — туго натянутые бейсбольные кепки. Они закрывают уши и коротко стриженные волосы. Сзади восседает отец. Одной рукой он держится за руль, другая — опущена в воду, чтобы контролировать ее уровень, наклон суденышка. Наверное, отец хочет контролировать и поведение своих мальчишек. Вот он замедлил ход, повернул к берегу и стал пробираться между зарослями кувшинок в поисках открытого пространства, достаточно большого, чтобы забросить туда удочки с наживкой из червей и личинок.

Мэтт снова проследил за ними взглядом, когда они уже шагали под его окном по слабо колышущейся траве между пеньками, оставшимися от вырубленных кипарисов. Но вот они прошли, звук шагов стих, и вода в лужах снова замерла. Мэтт сел на край постели и начал размышлять: а каково было выражение их лиц — отца и его сыновей? И удивился: не тому, чтó они выражали, но, скорее, отсутствию всякого выражения! Ни страха, ни раздражения…

…Да, лекарства даруют только наркотический покой, заглушают голоса, усыпляют боль, но почти не влияют на коренную причину того или иного душевного состояния. Мэтт знал, что лекарства не смогут заглушить голоса насовсем. Он всегда это знал. Главное тут — время.

Иногда он поступал так же, как поступали другие: он подходил к забору лечебницы и старался познакомиться с новыми людьми, протягивая им руку. Трудность заключалась в том, что люди оказывались не очень-то доброжелательными.

Однажды Гибби, когда Мэтт прожил в лечебнице уже неделю, спросил:

— Вы считаете себя сумасшедшим?

— Разумеется, — отвечал Мэтт, не слишком удивившись этому вопросу. Возможно, именно такой ответ и привлек к нему внимание Гибби, и врач начал с особенным интересом относиться к Мэтью Мэйсону. В средней школе Мэтью сначала поставили такой диагноз: «шизофрении не наблюдается». Потом появился другой: «страдает от биполярности шизоидного характера». Позже дали о себе знать психопатия, маниакально-депрессивные состояния, рецидивирующая параноидальность, а потом и параноидальность хроническая. Откровенно говоря, Мэтт представлял собой сочетание всех этих диагнозов и в то же время не мог служить классическим примером ни для одного из них. Как разные перемежающиеся течения в речушке, что протекала за его окном, болезнь то отступала, то продолжала прогрессировать в зависимости от того, какие голоса звучали громче и какие воспоминания превалировали. Кстати, Такер и Мэтт реагировали на голоса памяти по-разному.

Гибби вскоре понял, что Мэтт не является типичным шизофреником с маниакально-депрессивным психозом, жертвой тяжелого посттравматического стресса и навязчивых, неуправляемых состояний полного душевного расстройства. Гибби уяснил это после приключившегося с Мэттом длительного периода абсолютной бессонницы, продолжавшейся целую неделю, когда он расхаживал по коридору в 4 утра, бодрствуя, как днем. Из-за этого он мог стать агрессивным, воинственным и, возможно, даже покушаться на самоубийство, но Гибби зорко за ним следил и не допускал этого.

На восьмой день Мэтт одновременно разговаривал с восемью голосами, которые старались друг друга переспорить, как это бывает в телевизионных дебатах. На девятый Мэтт показал на свою голову, произнес «ш-ш-ш», приложил указательный палец к губам и написал на клочке бумаги: «Голоса. Я хочу, чтобы они замолчали. Все-все, до единого».

Гибби прочитал записку, с минуту разглядывал почерк, а потом, тоже письменно, ответил: «Мэтт, я тоже этого хочу. И мы справимся, но прежде, чем мы от них отделаемся, надо узнать, какие из них говорят правду, а какие врут».

Мэтт прочел записку. Мысль ему понравилась. Он оглянулся направо-налево и кивнул. И все последующие семь лет Мэтт и Гибби занимались тем, что отделяли правдивые голоса от лживых. За все это время они обнаружили лишь один, который говорил правду.

Тридцать раз в день, например, один из голосов твердил Мэтту, что у него грязные руки. Когда Мэтт только-только поступил в лечебницу, Гибби стал следить за тем, как он пользуется мылом, потому что долго не мог понять, почему оно так быстро исчезает. Кое-кто из персонала даже предполагал, что Мэтт его ест, и у него отобрали самое антибактериальное, которое Мэтту особенно нравилось. Однако камера видеонаблюдения опровергла эти домыслы, и Гибби вздохнул с некоторым облегчением.

Не только руки Мэтта блистали чистотой. Его комната тоже была безупречна: нигде ни малейшего пятнышка, а рядом с постелью красовались четырехлитровые кувшины с содой, дегтярным жидким мылом и раствором марганцовки, а также там были коробки с резиновыми перчатками и четырнадцать рулонов бумажных полотенец, что составляло двухнедельный запас моющих и гигиенических средств.

Гибби не сразу разрешил Мэтту держать все это в палате, но, совершенно уверившись, что пациент отнюдь не собирается смешивать коктейли из моющих средств, Гибби просто завалил его средствами гигиены, поэтому вскоре палата Мэтта могла стать примером для самых чистоплотных семейств, желающих наставлять своих чад и домочадцев в благом стремлении к порядку. Увы, вопреки надеждам Гибби, что подобное поведение Мэтта окажет благотворное воздействие на обитателя соседней палаты, тот, пациент с пятилетним стажем пребывания в лечебнице, однажды забрел в комнату Мэтта и по привычке опорожнил кишечник в корзину для мусора.

Чистоплотность Мэтта не знала границ: если у него в палате что-нибудь красили, то потом он обязательно соскребал всю краску. Была ли причиной тому навязчивая идея, достойная описания в учебнике по психиатрии, или просто потребность занять чем-то руки и мысли, Гибби точно так никогда и не узнал. С помощью двухсот литров растворителя Мэтт удалил краску, отделку и грязь со всего, что было в комнате. Если его или еще чья-нибудь рука дотрагивалась или же могла дотронуться, сейчас или в отдаленном будущем, до какого-нибудь предмета или поверхности в его комнате, Мэтт, не покладая рук, наводил у себя беспредельную чистоту. Если он к чему-нибудь прикасался, значит, этот предмет нуждался в очищении, поэтому на уборку и наведение порядка он тратил почти целый день. Все, до чего касаются руки, все-все должно быть подвергнуто самой тщательной процедуре чистки, и не только сама эта вещь, но и все, что было или лежало рядом с очищаемым предметом, и, конечно, близлежащее пространство, и даже более отдаленное. Покончив с уборкой, нужно было отмыть до блеска и то, чем чистишь и убираешь! Он так неистово стремился к чистоте, что тщательно мыл перчатки, в которых убирался, прежде чем выбросить их. Он тратил на уборку уйму бумажных полотенец и перчаток, и санитары, наконец, купили ему индивидуальный бак для мусора и выдали ящик пластиковых вкладышей для плинтусов, чтобы под них не подтекала вода.

Цикл такого маниакального стремления к чистоте был довольно длителен, хотя все же не настолько навязчив и жесток, как те душевные путы, что прежде лишали его воли к действию. Заключенный в четырех стенах палаты Мэтт был надмирен, как Млечный Путь, и так же, как он, свободен.

Иногда Мэтта целиком захватывала какая-нибудь проблема или идея, и всю следующую неделю он старался ее решить, прежде чем им овладеет другая, и в подобных случаях Гибби затруднялся решить, является ли подобное состояние болезненным или же Мэтт таким образом пытается заставить себя не думать и не вспоминать о прошлом. Если судить по большому счету, то есть с точки зрения универсума, то какая, в конечном счете, разница? Но на всем протяжении цикла Мэтт мало ел и совсем не спал. Наконец он совершенно обессилел от истощения и заснул, а когда проснулся, то уже ни о чем не думал, кроме еды, и заказал жареные креветки, кукурузные хлопья, картофель фри по-французски и сладкий чай, фирменный кларковский напиток. Поднос со всеми этими яствами Гибби собственноручно принес ему в постель… Так складывалась в лечебнице жизнь Мэтта, и, насколько можно было судить, она обещала, что его душевное состояние может измениться к лучшему. Доводы в пользу этого диагноза были исключительно практические. Разобрав на части автомобильный мотор, карбюратор, дверной замок, компьютер, велосипед, револьвер, генератор, компрессор, вентилятор или еще что-нибудь в том же роде, состоящее из множества деталей, он самостоятельно находил путь к исцелению, снова соединяя разобщенные части в нечто нужное и полезное. За несколько минут, или за день, или за неделю он мог разобрать цельный предмет на мельчайшие детали и все их разложить на полу палаты без всякого порядка, а потом только он, единственный, мог в этом беспорядке разобраться и обнаружить некую систему в хаосе. Затратив еще час, или день, или неделю, Мэтт снова превращал хаос в порядок, возвращая вещи ее предназначение и заставляя ее действовать.

Сначала Гибби заметил эту счастливую способность, когда Мэтт починил будильник. Как-то он опоздал на еженедельное обследование, и Гибби пришел к нему, чтобы узнать, в чем дело. Мэтт сидел на полу в окружении многочисленных деталей. Потеря была невелика, будильник стоил всего восемь долларов, и Гибби, попятившись к двери, тихонько удалился без единого упрека: слава богу, с Мэттом все в порядке, он трудится, он занят делом, активизирующим мозговую деятельность, и, по-видимому, находит в своем занятии удовольствие. Гибби решил зайти к нему через несколько часов, что и сделал. Мэтт спал, а будильник, как положено, стоял на прикроватной тумбочке, показывая точное время, и должен был через полчаса зазвонить. Так и произошло. С тех пор Мэтт стал признанным мастером на все руки и главным специалистом «Дубов» по механической части. Двери, компьютеры, электрические приборы, всякие механизмы, автомобильные моторы — все, что не работало, приводилось им в порядок. Скучные подробности починки Мэтту совершенно не казались скучными. Все напоминало ему разгадку пазла. Однажды утром, придя на осмотр к Гибби, Мэтт увидел, что тот чинит, вернее, пытается усовершенствовать спиннинг, который купил в очень престижном магазине. Им владела пара солидных, хорошо информированных дельцов, продававших товары высокого качества по очень выгодным для себя ценам. Гибби приобрел у них дорогой спиннинг фирмы «Клаузер», тот самый, что приспособлен для ловли красного окуня в поросших водорослями запрудах реки Сент-Джонс. Мэтт некоторое время с явным интересом наблюдал за его попытками, но несколько минут спустя Гибби, не сказав ни слова, уступил ему место, надел белый халат и отправился проведать пару-тройку пациентов. Вернулся он спустя полчаса и увидел, что Мэтт успешно справляется с порученным делом — рядом лежит раскрытый справочник, а Мэтт срисовывает картинки-инструкции. Через несколько месяцев Мэтт привел в надлежащий порядок все рыболовные принадлежности Гибби, и тот стал с завидной регулярностью ходить на рыбалку, чего прежде не наблюдалось. Однако главным достижением Мэтта, не считая успешной починки механизмов, часов и спиннингов, было умение приводить в порядок струнные инструменты: да, это был настоящий талант! Сама по себе игра его совсем не интересовала, но настройщиком он оказался превосходным. Чего бы ни касались его руки — скрипки, арфы, гитары, банджо, — любой струнный инструмент становился первоклассным, и особенно — пианино. Обычно работа продолжалась несколько часов, но по истечении требуемого срока каждая струна пела, словно жаворонок в небе: верно, чисто и мелодично.

* * *

Мэтт услышал муху прежде, чем заметил ее. Его слух перестал реагировать на все другие посторонние звуки, а взгляд неотрывно следил за полетом насекомого. Он наблюдал, нахмурившись, как она кружит над его яблочным муссом. Как это нехорошо! Мухи — разносчики всяких бактерий и микробов! Может быть, он сегодня тоже не отказался бы от мусса, а может, сразу выплеснул бы содержимое чашки в унитаз, но вот никак не может на это решиться! А ведь через час и двадцать две минуты появится Вики в блестящих колготках, ладно обтягивающих ее ноги, юбочке до колен и в мохеровом свитере, окутанная ароматом духов тропической розы. Она войдет и спросит, съел ли он мусс. Мэтту уже исполнилось тридцать три года, но он никогда не был в близких отношениях ни с Вики, ни с какой-нибудь другой женщиной. Однако ему нравится слышать, как шуршат при ходьбе ее нейлоновые колготки. Нет, этот звук не вызывал у него никаких похотливых вожделений, но однажды, внезапно, он привел в действие механизм памяти, словно кто-то вдруг нажал на спусковой крючок. И в смуте стершихся в памяти полувоспоминаний-полуобразов он снова ощутил, когда зашуршал нейлон, как чьи-то маленькие, но сильные ручки обнимают его и крепко прижимают к теплой груди, и вытирают его слезы, и он слышит чей-то шепот. Поэтому во второй половине дня Мэтт обычно укладывается на пол около двери, как солдат-конфедерат времен войны Севера с Югом ложился на рельсы перед приближающимся поездом. Вот так Мэтт прислушивается к нейлоновому шелесту, пока Вики обходит других больных… А двадцать пять упаковок резиновых перчаток, четыре весомых рулона бумажных полотенец и полгаллона дезинфицирующих средств всегда наготове.

Вот шаги приближаются. Женские каблуки стучат по стерильно чистой плитке пола, сопровождаемые характерным шуршанием нейлонового белья, соприкасающегося с нейлоновыми же колготками.

— Мэтт? — это вошла Вики, и он высовывает голову из ванной, где уже отмывает подоконник. — Опять видел муху? — спрашивает Вики, заставая его в пылу уборки.

Мэтт кивает, а Вики осматривает поднос.

— Да ты опять ничего не ел? — Мэтт кивает, а в ее голосе слышится сочувствие, а не только любопытство. — Ты, миленький, здоров? — и она поднимает чашку. Мэтт снова кивнул. В голосе Вики уже звучат и материнская забота, и дружеское участие. Вики сейчас так похожа на старшую заботливую сестру, приехавшую домой из колл

...