Мать-и-мачеха
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мать-и-мачеха

Вера Юрьевна Дмитроченко

Мать-и-мачеха






18+

Оглавление

  1. Мать-и-мачеха

Предисловие


Повесть Веры Дмитроченко «Мать-и-мачеха» относится к достаточно молодому, но набирающему популярность жанру современной литературы — документальной прозе. Это литература, в которой сюжетная линия строится исключительно на реальных событиях, с редкими вкраплениями художественного вымысла. Биографии, мемуары, описания исторических событий, дневники и другие тексты, где действуют не вымышленные персонажи, а реальные люди, — все это примеры документальной прозы, где авторская точка зрения проявляется в отборе и структурировании материала, а также в оценке событий. Документальная проза отличается воссозданием яркой, живой картины реальных событий и психологического облика людей.

Чем объясняется интерес к этому жанру?

В наше время реальность опережает фантазию. Воспоминания, подлинные впечатления, свидетельства оказываются увлекательнее любого вымысла.

В новой отечественной литературе немало примеров документальной прозы. Читая такие тексты, можно представить, какое влияние оказывал постоянно менявшийся советский проект на людей, на трансформацию их идентичности и моделей восприятия действительности, чем для них был опыт террора, войны и массового переселения в города.

События повести «Мать-и-мачеха» происходят во второй половине двадцатого века и охватывают большой временной отрезок: хрущёвская оттепель, брежневский застой, перестройка, Новейшее время. Автор почти не касается политических событий. Повествование сосредоточено на глубочайшем психологизме и хрупкости отношений дочери с матерью, вернее, с удочерившей ее мачехой.

На фоне этих женских взаимоотношений отчетливо проглядывает советский мир двадцатого века, с его посттравматическим синдромом, надеждой, болью и осознанием судьбы.

Ольга Столповская

1


В шесть лет я узнала, что родители у меня не родные, а приемные. Узнала случайно. Родители возле открытого окна выясняли отношения. Мама обвиняла отца в том, что он вдруг решил отправиться на поиски новых приключений, а ведь, если он помнит, взять ребенка из детского дома — это был полностью его проект, а теперь она одна должна все расхлебывать?..

Тем более что ребенок как был с самого начала волчонком, так и остается, ничего не меняется. И других проблем у ребенка куча: к логопеду надо водить, с холециститом надо что-то делать, а мама ведь только-только с таким трудом устроилась на работу, и кто ее будет то и дело отпускать с работы?.. В таком духе родители долго препирались, естественно на повышенных тонах.

Еще я расслышала, что детдом, из которого меня взял отец, был для глухонемых детей и до трех с половиной лет я не разговаривала. Этого я совершенно не помнила.

В тот момент я играла в классики с соседской девочкой буквально под окнами нашей комнаты, и мне было очень неловко перед ней оттого, что у меня все «не слава богу».

Потом я еще долго слонялась по двору, переваривая информацию, которая на меня только что свалилась, и неожиданно увидела отца — какого-то скомканного, ссутулившегося, с совершенно нелепым узелком в руке, которого он, похоже, стеснялся. Я б тоже стеснялась.

С мамой отец всегда выглядел этаким суперменом, постоянно шутил, вечно что-то конструировал и мастерил: то приемник, который в послевоенные годы, когда ни у кого ничего не было, казался «круче не бывает», то диван, верой и правдой прослуживший маме аж до ее смерти. А сколько отец еще всякого-разного сделал, не столь впечатляющего, но тоже необходимого, вообще не счесть.

Поэтому, увидев такого помятого отца, я даже не сразу сообразила, что это именно он. А когда идентифицировала его, то с любопытством стала рассматривать женщину, к которой отец, еле волоча ноги, подошел. Впрочем, слово «любопытство» не отражает и десятой доли тех моих чувств. Я совершенно не понимала, как можно было мою элегантную маму променять на такую простую-простую тетку?..

Из всего случайно услышанного, а потом и увиденного самым обидным было то, что мама считала меня волчонком. Я и в самом деле каждый раз вздрагивала, когда она меня пыталась гладить по головке, и будто каменела, когда она обнимала. Я видела, что другие дети в подобных ситуациях не вздрагивают и тем более не каменеют. Не понимая, в чем дело, я чувствовала себя виноватой, но ничего не могла с собой поделать. Хоть в этом вопросе случайно услышанное знание могло примирить меня с самой собой. Но конечно, этого было недостаточно, чтобы унять мою обиду на родителей: зачем они так громко выясняли отношения?

Как и во все времена, подобные скандалы происходят постоянно и повсеместно, обвинения банальны и бесполезны, но зачем-то обязательно должны быть выкричаны со слезами на глазах — и в результате стать достоянием общественности.

Тонкие фанерные стенки, которыми были разгорожены на клетушки-комнатки огромные залы бывшего барского особняка, в котором мы жили, защищали частную жизнь людей лишь постольку-поскольку. Даже разговор вполголоса через день-другой становился темой для обсуждения на нашей коммунальной кухне, если, конечно, было что обсуждать. А такие подробности, которые мама сгоряча нашвыряла в отца, для так называемой общественности стали любимой темой очень надолго.

Впрочем, в комнате, в которой мы жили, все стены были капитальные. Услышать моих родителей мог лишь кто-то, оказавшийся в тот теплый вечер у соседнего распахнутого окна или как-то по-другому. Главное, услышали.

Нашу коммунальную квартиру населяли в основном одинокие училки. Их было много, больше десятка, и когда я утром прибегала на кухню чистить зубы, здороваясь с ними, надо было называть их непременно по имени-отчеству. Это было первое задание, с которым я с трудом справилась, когда мы приехали в Москву. В народе наш дом так и называли: «учительский». Бабушка была учительницей, и незадолго до приезда моего отца с мамой и мной она как раз и получила эту комнату на двоих с сыном, папиным братом. Еще в нашей коммунальной квартире жили четыре полноценные семьи. Пятыми были мы. После ухода отца мы перестали быть полноценной семьей и заняли какое-то промежуточное положение, что-то вроде, ни то, ни се…

Нас некому стало защищать. А надо бы! Это я очень быстро осознала. Мама была как кость в горле у всех этих немолодых одиноких теток. При этом любая из соседок тоже могла взять ребенка из детского дома. Но страшно: вдруг что-либо не заладится, пойдет не так, как мечталось. Жизнь же всегда непредсказуема! Многих это пугает. Но не маму. Мне тоже пришлось учиться и бесстрашию, и стойкости. Потому что едва мама уходила на работу, я оставалась одна, и соседки, как бы разговаривая между собой, оценивали: как я буду смотреться на панели, когда подрасту?.. «Ты хоть знаешь, что ты детдомовская и твоя мать — шалава?» — это они уже ко мне обращались.

Я отмалчивалась. Хотя мама строго-настрого мне наказывала с соседями быть вежливой, тем более что они учителя, и вообще, старше.

Но я продолжала делать вид, будто не ко мне обращаются.

И когда соседки говорили, что, мол, пальцы у меня вон какие длинные и тонкие, у меня получится стать отличной воровкой, дескать, яблоня от яблони… «Ты хоть знаешь такую поговорку?» Мне было досадно, что зачем-то я научилась говорить. Ведь считали же меня глухонемой, пускай и дальше продолжали считать, тогда точно никто бы не приставал.

Но они приставали. Не все, только две. И еще одна, когда она твердо знала, что ее никто, кроме меня, не слышит. Но я шарахалась ото всех. Даже мимо тети Симы я очень долго норовила пролететь сквознячком, хотя всегда, когда рядом с ней оказывалась, она говорила что-нибудь очень лестное для меня.

Тетя Сима была в молодости свистуньей. Был когда-то такой эстрадный жанр — художественный свист. В моем детстве она уже давным-давно работала редактором в каком-то журнале. Но продолжала постоянно свистеть. Когда она несла на коммунальную кухню свою дежурную курочку в гусятнице и при этом свистела, во всем нашем доме устанавливалась атмосфера какой-то латиноамериканской беззаботности и расслабленности. Иссохшие от угрюмого одиночества соседки, привыкшие к своим скучным сосискам или макаронам с сардельками, от тети-Симиного свиста начинали суетиться и изобретать, как бы и им внести разнообразие в свое уже поднадоевшее меню, и вспоминали про свои давно куда-то заткнутые специи. На кухне все эти ароматы как-то причудливо перемешивались под художественный свист тети Симы. Я очень любила такие мгновенья.

Еще у тети Симы был красавец муж, фотограф, и сын на три года младше меня. Сын сильно заикался. Видимо, в их семье тоже происходили нешуточные разборки. И было понятно какие. Но тетя Сима никогда вида не подавала и всегда была лучезарна. Она постоянно зазывала меня в гости, чтоб я играла с ее сыном Гошкой. При мне он почти не заикался. Впрочем, чаще всего мы с Гошкой играли в шахматы, молча и лишь сопя от азарта. Я всегда с удовольствием соглашалась на приглашение и часто проводила у них целые вечера.

Удивительно, но тетя Сима была всегда в курсе моих успехов и любила завести о них этакую светскую беседу, а я иногда непроизвольно надувала щеки, но еще чаще смущалась. Однажды она меня поразила тем, что, оказывается, знает номер моей художественной школы, к которой ни она сама, ни ее сын никакого отношения не имели. Это, кстати, всегда очень меня удивляло. Ведь в нормальной еврейской семье мальчик должен был хотя бы на какой-нибудь скрипочке пиликать. Тем более что у тети Симы было музыкальное образование. Но их сын не пиликал. А я, конечно, не спрашивала почему. Потому что не мое это дело… Я вполне довольствовалась тем, что в присутствии тети Симы на меня никто не шипел. Я ведь отлично знала, чего соседки от меня добиваются. Они хотели, чтобы я начала у мамы выпытывать про свое происхождение.

Но о себе я знала даже больше, чем хотела.

Я уже вполне осознавала, что именно мамиными стараниями в конце концов научилась говорить внятно и понятно. Ни на каких промежуточных результатах она не могла остановиться. Ее ребенок должен изъясняться уж во всяком случае не хуже других! Она была максималисткой.

Папа был проще. В те годы отцы вообще не заморачивались воспитанием и образованием своих детей. Видимо, это считалось немужским делом. Но однажды он взялся отвести меня в детский сад и по дороге тоже решил внести свой вклад в мое образование. В то время мне все никак не удавалось научиться выговаривать «р». «Давай мы с тобой такой договор заключим: ты говоришь „р“, а я тебе покупаю шашки». Я немедленно схитрила и произнесла «рак» и «рыба» с помощью горла. Отец был счастлив от такого быстрого результата. Когда мы с мамой вернулись вечером из детского сада, на своем топчанчике я увидела шашки. Глаза мои засияли! При этом стало абсолютно ясно, что необходимо как можно скорее научиться правильно выговаривать чертову «р», потому что это у отца нет никакого слуха, а у мамы слух абсолютный, и с ней моя хитрость не прокатит. Мне повезло, буквально через пару дней и этот рубеж был мной преодолен! Отец был доволен своим педагогическим талантом, мама счастлива тем, что я наконец стала как все дети. А я была рада тому, что они оба рады.

Это были последние дни перед тем, как он от нас ушел.

Теперь, оставшись с мамой вдвоем, я уже твердо знала: что бы мне ни говорили соседки, до мамы это не должно дойти никогда.

Видя напрасность своих стараний, соседки поменяли тактику. Они начали следить за мной из окна и, взяв за основу увиденное, присочинять какие-нибудь гадкие небылицы, например про то, что я плевала в каких-нибудь девочек. Мама, естественно, пыталась выяснить: с чего это я вдруг?.. А я лишь глядела исподлобья. Было обидно, что она верит кому ни попадя, что такого плохого мнения обо мне…

К тому времени я уже была вполне как все. Что-то у меня получалось лучше, что-то — хуже. Как у всех.

Разумеется, и пай-девочкой я не была. Моя врожденная неосторожность часто заносила меня в такие дебри, из которых крайне сложно было выкарабкиваться пристойно. Бывало, приходилось утешать себя тем, что ноги удалось унести. До сих пор о многом стыдно вспоминать. А память, увы, цепко держится за все те несуразности, будто это какой-то особый личный золотой фонд, который необходимо хранить вечно. Словом, мне было что от мамы скрывать. Но она меня ни о чем обычно и не расспрашивала. И времени у нее для этого не было, да и сил, наверное, тоже. Но соседки, которые со сладострастием пытались вбить клин между мной и мамой, время на меня находили. Придумки, сообщаемые маме обо мне, становились все противней. Я попала прямо-таки под перекрестный огонь, когда своих нет ни с какой стороны. Однажды мама даже в сердцах замахнулась на меня. Я увернулась и несколько дней с ней не разговаривала. Мне понравилось, какой мама вскоре из этой ситуации нашла выход.

В то время я пила таблетки под названием «акрихин» от холецистита. Это были невероятно горькие таблетки. Ну чистая горечь! Я их пила три раза в день. Без напоминаний. Ведь надо же было хоть кому-то верить и чему-то беспрекословно следовать. А раз надо, значит, надо. Может быть, именно этими таблетками я сумела выработать в себе потрясающую самодисциплину, которая потом мне очень пригодилась, когда я увлеклась математикой. Ведь математиков без самодисциплины не бывает, потому что им надо уметь подолгу удерживать в памяти последовательность промежуточных выводов, а этого можно достичь лишь постоянными тренировками.

Привыкнуть к акрихину нельзя было никогда. И вот мама во время моего очередного подвига как бы из любопытства положила себе на язык одну из таблеток и тотчас выплюнула.

— Ух, — говорит мама, — какая горечь! Теперь я понимаю, почему тебя бесполезно бить и наказывать. С такой горечью никакое наказание не может сравниться.

Мы помирились. Как-то сами собой определились границы, которых и я старалась придерживаться — и она тоже.

Заодно эту историю мама с юмором и в красках рассказала на нашей коммунальной кухне. В конце концов от меня все отстали. Жизнь, как говорится, начала налаживаться.

Но увы, никакое счастье не длится долго, особенно в детстве, когда перемены декораций происходят с невероятной скоростью и не успеваешь крутить головой, чтобы за ними уследить. Любая неосторожность может повлечь непредсказуемые последствия.

А история случилась такая. В тот вечер мы с девочками по обыкновению играли в классики. То есть я прыгала, а девочки стояли рядом и следили, чтобы я не заступила за границы расчерченных мелом квадратов. В какой-то момент я неловко взмахнула рукой, чтобы не потерять равновесие, и чиркнула по щеке стоящую рядом девочку. Несильно, но несколько капелек крови все же проступило. Мы все тотчас же бросили прыгать и полезли наперебой со своими советами. Мы же страна Советов!

Все это время мама пострадавшей девочки расчесывала волосы у окна и наблюдала за нами. Она тотчас выскочила во двор с расческой в руке и развевающимися, как у ведьмы, волосами, схватила за руку свою дочь и, велев мне следовать за ними, решительно направилась к моей маме. И вот в таком составе, во главе с обезумевшей соседкой, размахивающей расческой, ее дочерью, вяло протестующей против того, что ее мамаша вот-вот учинит, и мной, будто в рот набравшей воды, мы предстали перед моей мамой.

С места в карьер, безо всяких объяснений совершенно свихнувшаяся тетка потребовала от мамы, чтобы та меня избила прямо сейчас и прямо у нее на глазах. Мама в надежде, что я хоть что-то объясню, замешкалась, но та пронзительно завизжала: «Я требую, требую, чтоб немедленно, а то…»

Мама, похоже, поняла, что это за «а то». Я тоже поняла. У меня на глазах эта ведьма маму нагло шантажировала, и ни я, ни мама не знали, как из этой ситуации достойно вывернуться. Я видела, что мама боится разрушить то хрупкое равновесие, которое ей с таким трудом удалось установить и которым мы обе наслаждались последние месяцы. Помочь я ей могла только одним: стойко перетерпеть экзекуцию.

Взяв отцовский ремень, мама несколько раз меня хлестнула. Я смолчала.

Но соседка заревела: «Еще!»

И мама послушно стала хлестать меня дальше. Пришлось молча стиснуть зубы.

Можно было бы заплакать, закричать от боли. Но доставить такое удовольствие соседке? Ни за что!

Тогда мне еще не приходило в голову, что стоило бы научиться разыгрывать короткие сценки, которые часто помогают разрядить любую обстановку. Но до этого искусства я, видимо, еще не дозрела.

Через неделю у девочки, которую я нечаянно задела, все царапины на щеке исчезли. Я с мамой из-за этой истории ссориться не стала, чем поставила ее в тупик. Она перестала меня понимать, и мы начали жить, все больше и больше отдаляясь друг от друга.


2


В то время мы жили как сельди в бочке в одной комнате с папиной мамой, Ксенией Николаевной, и двумя братьями моего отца, Евгением Александровичем и Шуркой. Евгений Александрович вернулся из армии спустя год после нас. Он был младшим из трех братьев, но сразу поставил себя так, чтобы все его именовали исключительно по имени-отчеству. В то время в армии служили три года. Евгений Александрович за это время успел жениться и приехал с красавицей Эльвирой и только что родившейся дочерью Наташкой. Бабушка, поняв, во что превращается ее совсем недавно шикарная комната, никакого пиршества по поводу возвращения сына устраивать не стала. Но коляску Наташке, конечно, купили. Со временем, когда Наташка перестала помещаться в ней, ей попросту прорезали для ног в задней стенке коляски дырку и приставили табуретку.

Шурка был старше Евгения Александровича, но почему-то никто никогда его по-другому не называл. Он всегда с большим вкусом одевался, даже дома носил дорогую рубашку, а не какую-нибудь несвежую майку, как большинство мужиков в те годы, включая, между прочим, и Евгения Александровича. Шурка был самым красивым из братьев. Увы, в юности он угодил под трамвай и лишился глаза и ноги выше колена. Но это нисколько не мешало ему постоянно менять женщин: то одна несколько месяцев у нас поживет, то другая несколько дней. После того как мой отец скрылся за горизонтом, бабушка велела Шурке наконец определиться и жениться, чтобы нас не сняли с очереди на человеческое жилье. Претендовать на дополнительную площадь можно было только в том случае, если у семьи было меньше двух квадратных метров на человека. Как бы странно это ни звучало, тем не менее, к счастью, у нас было меньше этих двух квадратных метров. В Москве в те годы подобная плотность не была редкостью. Именно в таких бесчеловечных условиях послевоенная волна «понаехавших» ковала свой столичный статус. При этом у меня был свой личный топчанчик, единственным минусом которого была щель между ним и диваном, на котором спал Шурка, и именно в эту щель он на ночь ставил свою деревянную ногу. Нога эта, как и все у Шурки, была очень хорошего качества, ну прямо как настоящая, и если я утром просыпалась не на том боку, то спросонья у меня все внутри опускалось от ужаса, когда я утыкалась носом в эту ногу. Но я не жаловалась, потому что бабушка вообще спала на раскладушке. Каждый вечер ее раскладывала, а утром собирала. К тому же Шурка меня фотографировал. Мне это нравилось. Как и большинство пижонов того времени, он увлекался фотографией. Это было весьма дорогим удовольствием, но пижонство — на то оно и пижонство, чтобы сверкать всем самым-самым. Снимки чаще всего были постановочными: то указательный пальчик к щечке, то газовая косыночка в горошек на голове… От того времени остался ворох этих фотографий. Я долгое время считала, что Шуркино увлечение фотографией никогда не могло бы стать искусством, потому что он понятия не имел о таких вещах, как концепция, сверхзадача и тому подобное. Казалось, Шурка просто щелкал и щелкал. Но когда я начала рассматривать эти фотографии сейчас и сравнивать их с редкими снимками из фотоателье того же периода, сделанными для документов, то должна покаяться: грешна, сверхзадача у Шурки однозначно была! На всех снимках из фотоателье у меня сжатые губы, колючий, недоверчивый взгляд — словом, вид такой, словно я в гестаповских застенках, которые в кино показывают. А на Шуркиных снимках у меня всегда сияющие глаза. Потому что те фотосессии были чем-то вроде терапевтических сеансов, во время которых я училась быть лучезарной, а мои губы — счастливо улыбаться.

А у взрослых тем временем от постоянной тесноты сдавали нервы. Но они старались терпеть, ненавидя друг друга молча. Не желала терпеть лишь бабушка. Мне это казалось странным. Ведь даже я знала про бабушкино происхождение, что мать у нее — немка из Кенигсберга, баронесса Амалия Рудольфовна фон Канн. В кровожадные сталинские времена это было тайной за семью печатями, ни одной семейной фотографии ни у кого не сохранилось. А в вегетарианские хрущевские годы людям захотелось вспомнить свою родословную. Ведь не только огурцы без корней не растут. И какие-то проговорки про канделябры и люстры и про чудо какую лестницу на второй этаж их прежнего дома начали изредка проскакивать. Поэтому, когда бабушка устраивала свои отвратительные представления, я недоумевала: она в детстве и юности наверняка вполне успела насладиться и немецким порядком в своей семье, и баронским своим превосходством перед теми, у кого голубая кровь пожиже. Могла бы и стойкость проявить, и терпение… Даже, пускай презрительно, скривить губки на окружающее ее русское свинство, но молча. Нет!

Именно бабушка затевала все склоки, подзуживала сыновей против их жен, а жен против моей мамы. Каждый раз это заканчивалось перепалками, в которых уже никто не выбирал выражений, а если это оказывалось недостаточным, в ход шли столовые ножи, вилки и тарелки.

Уловить момент, когда разразится очередной скандал, было невозможно. Бабушка была совершенно непредсказуема. Если я, по счастливой случайности, во время зарождения цунами оказывалась на улице, было еще хуже. Окружающие начинали на меня смотреть с презрительным сочувствием. Некоторые взрослые запрещали своим детям со мной играть. К тому времени я уже научилась к этому относиться почти равнодушно, потому что вполне освоила искусство дружить с самой собой. Но все равно приходилось опускать глаза и бочком-бочком уходить куда-нибудь подальше.

В моем описании бабушка Ксения Николаевна выглядит, конечно, совершенной мегерой, но ко мне бабушка относилась хорошо. Когда Евгений Александрович, мужик не очень большого ума, услышал на кухне разглагольствования о моих длинных тонких пальцах и захотел развить эту тему при бабушке, та так на него зыркнула, что Евгений Александрович аж подавился, и все по очереди били его ладонями по спине, а бабушка — так даже кулаком.

Ксения Николаевна преподавала в младших классах. Естественно, при моем появлении она сразу же начала присматриваться, с какой бы стороны ей включиться в мое воспитание и образование. Как только меня стало можно не стесняясь предъявлять народу, бабушка повела меня в свою школу на елку, и там я в наряде снежинки прочла стихотворение «Когда был Ленин маленький, с кудрявой головой…» По-видимому, мое первое публичное выступление оказалось удачным, и мы с бабушкой вскоре отправились в кино. При первом же появлении на экране Бармалея крупном планом я в ужасе сползла со своего кресла и просидела весь сеанс в проходе. Искусство кино оказалось для меня чрезмерным. Пришлось сделать паузу. Когда пришло время записываться в первый класс, бабушка выдала мне тетрадку с палочками и крючочками, и я каждый день ей показывала, что и как сделала. Я очень старалась — и к школе оказалась хорошо подготовленной. Поэтому нет ничего удивительного в том, что я с самого начала была отличницей.

В общем, с бабушкой мы вполне ладили. Все взрослые с утра отправлялись на работу, и мы с ней оставались вдвоем. По ее поручению я бегала в магазин за молоком, а она следила, чтобы, прежде чем уйти гулять, я сделала уроки. А то с меня станет…

Однажды, учась уже во втором классе, я вдруг не смогла решить задачу. А в окно меня уже звали: «Верка, выходи!» Я — к бабушке: «Помоги!» Бабушка прочла задачу и сказала: «Думай!»

По-видимому, формулировка задачи оказалась нестандартной, и надо было напрячь мозги, чтобы понять, в чем там дело, а в окно кричат: «Верка, ты скоро?..» И мозги, конечно, напрягаться не думают. Тогда я бабушку уже умоляю помочь, а она снова свое непреклонное: «Думай!»

Наверное, я целый час эту задачу мусолила и так и сяк, пока наконец не сообразила, как ее решить. После того как я записала решение задачи и бабушка похвалила меня, мол, молодец, у меня аж голова закружилась от счастья. И гулять я после этого не сломя голову помчалась, а с достоинством вышла на крыльцо, посмотрела вдаль…

Блаженное состояние еще долго оставалось со мной.

Одним словом, именно бабушка Ксения Николаевна в тот день вручила мне золотой ключик от дверцы, за которой таился восторг. Щелк-щелк — и вот оно, счастье! И я с тех пор начну зависать над каждой заковыристой задачей, и никто больше не посмеет назвать меня бестолковой. Впрочем, к тому времени меня уже давно никто не называл бестолковой. Обида, засевшая в моей памяти со времен младших групп детского сада, то и дело еще всплывала, но все менее больно и горько.


3


Но я все-таки вернусь в те дни, когда отец не захотел себя ломать, так ему захотелось новых ощущений. Я потом иногда вспоминала ту тетку, к которой ушел отец. Она, это было видно, как говорится, невооруженным взглядом, ждала ребенка, причем скоро. То есть отношения с отцом у нее сложились задолго до того черного для моей мамы дня. То, что отец поступил так, а не иначе, ни у кого не могло вызвать осуждения. «Не сдрейфил», «Взял на себя ответственность», «Поступил как настоящий мужик»… Словом, все народные присказки на стороне отца. А это глупое «предатель, изменщик… ты нас предал»… даже мама ни разу не произнесла, хотя подстреленность во взгляде у нее была еще очень долго. Конечно, мама была мудрой женщиной и глупостей не говорила даже в запальчивости. Отец ей вечно в рот смотрел, каждое ее слово ловил. Но она была намного старше отца. Настолько старше, что я даже не хочу это озвучивать. До рекордов А. Пугачевой ей, конечно, далеко, но, учитывая послевоенное время, когда даже за самых убогоньких мужичонков женщины бились насмерть, мамин рекорд можно считать фантастичным.

Но все же что случилось, то уже случилось. Надо было жить дальше. Не думаю, что если бы не наличие меня, мама от такого удара разнюнилась. Это было не в ее характере. Но я тем не менее была и требовала заботы и внимания. К счастью, к тому времени я уже нормально говорила, была сообразительной, и меня уже можно было нисколько не стесняться.

Так что у нас с мамой получилась слаженная команда, и она меня вовлекла в кучу самых разнообразных дел. Была осень — пора, когда все квасили капусту. Отец оставил нам самодельную дубовую кадку, и несколько воскресений я училась шинковать капусту тонкой соломкой. Потом наступил черед варки айвового варенья. Чистить айву — это было занятие точно не детское. Когда мои пальцы покрылись волдырями, мама выдала пластырь, чтобы я заклеила их и продолжала ей помогать. Я не могу объяснить, почему мама меня тогда не пожалела. Но я чувствовала ее жгучее женское отчаяние, которое любую здравую мысль тут же доводит до абсурда, и поняла, что уместнее всего в подобной ситуации быть аки мышка, тихой и смирной. Тем более айвовое варенье мама варила очень вкусное.

Когда грянули морозы, возникла проблема с дровами.

В нашем доме было печное отопление. Роскошную голландку надо было каждый день топить. Разумеется, никто нас с мамой не освободил от заготовки дров. Сколько-то кубометров мы должны были в общий семейный котел предъявить. До ухода отца мама особенно не вникала во все эти дровяные тонкости, а лишь изящно подкидывала в топку полешки. Когда встал вопрос, какие дрова покупать, она купила полутораметровые бревна. Это было намного дешевле, чем покупать готовые поленья. И вот мы с мамой каждое воскресенье с утра пораньше шли пилить эти бревна двуручной пилой, а потом мама их колола. В наш адрес то и дело отпускались разные колкости. Мама легко отшучивалась. У нее это здорово получалось. Но я все равно решилась ее спросить:

— Почему одни только мы пилим?..

Мама объяснила:

— Потому что на колотые дрова нет денег.

И пообещала, что к следующей зиме она позаботится о дровах заранее.

Я ходила уже в старшую группу детского сада и с нетерпением ждала, когда же мама наконец найдет время пойти со мной записываться в школу, а вместо нее однажды теплым майским днем в детский сад за мной пришел отец, чтобы отвести меня на экзамен в художественную школу. До этого никаких разговоров о художественной школе мне не приходилось слышать, но почему-то и удивления своего я не запомнила, так же как и радости от встречи с отцом. Но кажется, он был доволен тем, что я не встретила его в штыки. Поэтому, как только мы с ним вышли из детского сада, он стал рассказывать мне, что его папа был художником, что это его картина висит у нас в комнате над дверью… и что мне не надо волноваться, выдержу ли я конкурс, потому что в детском саду меня хвалят за рисунки. Я молча слушала.

Для меня не было тайной то, что мой дед был художником. Его картина, похожая на «Грачи прилетели», мне нравилась.

Пока мы с отцом шли до художественной школы, он ни на секунду не замолкал. Уверял, что внимательно просмотрел все мои рисунки за последнее время и уверен, способности у меня определенно есть. Мол, наследственность — великая вещь.

И как мне на это надо было реагировать? До сих пор не знаю. Но отец врал вдохновенно. И я заслушалась.

Художественная школа была в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Это было довольно стильное двухэтажное строение, в котором второй этаж занимала музыкальная школа, а на первом была школа художественная. В нашем дворе все, у кого были деньги на пианино и место в комнате, куда это пианино можно было приткнуть, шли поступать в музыкалку. Это считалось престижным. Поэтому конкурс туда был очень большой, и мало кому сквозь это сито удавалось просочиться. Художественная школа в сравнении с музыкальной была не очень популярна. Желающих поступить в нее было не так уж много, и меня приняли.

Второй раз и последний я видела отца, когда он вскоре после моего поступления пришел к маме для каких-то переговоров. После непродолжительного совместного чаепития меня отправили погулять, а когда я вернулась, отец уже ушел. В тот день он снял со стены шкуру огромного белого медведя, которую они с мамой привезли с острова Диксон, и мама поняла, что отец уже никогда не вернется. От покрашенной масляной краской стены, которую раньше закрывала эта шикарная шкура, всегда стало веять холодом.


4


Через несколько лет отец умер. От рака. Совсем молодым. Ему было всего тридцать четыре года. Теперь-то я понимаю, что за свою короткую жизнь отец успел сделать очень многое. Главное, он сумел найти слова, чтобы убедить мою маму уехать с Диксона. С ним уехать.

Этому все удивлялись, мол, зачем отцу это надо было?

Собираясь на Диксон чинить барахливший электрогенератор, он, конечно, не исключал возможности какой-нибудь ни к чему не обязывающей интрижки. Их в его командировочных разъездах были десятки. И как только отец вылез из самолета, наметанным взглядом он сразу выделил из немногочисленной группы встречающих мою маму, единственную из женщин не в застиранной телогрейке и солдатской ушанке, а в подогнанной по фигуре шубке и в шляпке, надетой поверх оренбургского платка. Выбрав даму, к которой отец был не прочь подкатиться, он, не теряя времени, приступил к штурму и вскоре сам удивился тому, с какой увлеченностью это делает. Разбирая генератор, отец одновременно придумывал, что он вечером скажет маме и как она может на это отреагировать… и если она возразит, то на это у него тоже найдется что ответить!

В общем, слово за слово, отец очень быстро договорился до того, что нечего маме делать на этом унылом Диксоне, где, кроме северного сияния и белых медведей, ничего нет. Таким женщинам нужно жить в больших городах, ходить в театры, на концерты…

Поначалу, говоря подобные слова, отец ничего не имел в виду, просто вырвалось и вполне могло сойти за комплимент. Мама действительно, по его представлениям, выглядела «столичной штучкой». А она от рассказов о Москве, о театрах и кинотеатрах потеряла сон.

Я не знаю, при каких обстоятельствах отец и мама признались друг другу в том, что они оба из семей «лишенцев». В те годы люди тщательно это скрывали. Теперь спросить об этом уже не у кого. Поэтому расскажу то, о чем знаю от мамы.

Итак, у ее деда был небольшой, но прибыльный заводик по выделке кож, то есть в небольшом городе Сызрани он был заметной фигурой. Маминому деду повезло умереть за год до октябрьского переворота, поэтому конфискация с контрибуцией его прах уже не смогли потревожить. Заводик наследники хоть и успели продать, но все вырученные миллионы в революционной свистопляске мгновенно обесценились. Когда объявили нэп, мамин отец сумел пристроиться нэпманом. И довольно успешным. Эти несколько лет счастья мама запомнила навсегда. Закончился нэп неожиданно. После нескольких дней массовых арестов нэпманов и облав наконец всенародно объявили об окончании этой затеи. Маминому отцу повезло что-то почуять до начала арестов, и он, бросив все, на первом же товарняке уехал в Среднюю Азию, твердо зная, что в любом бизнесе ценность представляют вовсе не деньги, а само налаженное дело. Он верил, что после того, как революционные эксперименты наконец закончатся, его организаторский талант снова потребуется. Как говорится, блажен, кто верует. Но мамин отец не только верил, но и постоянно демонстрировал свои способности. Узбекистан в те годы считался опасным местом. Банды басмачей там постоянно оказывались где-то рядом и советской власти развернуться не давали. В результате этого противостояния в республике поддерживался статус-кво, что вполне устроило маминого отца. Он нашел жилье, временный заработок и сумел послать весточку семье, чтобы они заколотили дом и налегке приезжали. «С собой ничего не берите. Только Христа ради можно добраться до Андижана», — написал он. И они поехали. Мама мне потом рассказывала, как какие-то бандиты их пожалели, подсадили в свою теплушку и всю дорогу кормили.

Так начались мамины скитания по окраинам страны. Но Андижан ей сразу понравился. Отец их с дороги накормил пловом и виноградом. Соседи были приветливыми. Только школа оказалась никудышной. Упор в ней делался на изучение русского языка. Для остальных предметов класс разбили на бригады, и на каждом уроке бригада решала, кто будет отвечать. Довольно грамотная мама всегда отвечала по русскому языку, два русских мальчика отвечали на уроках математики и физики, а полученные ими оценки ставили всей бригаде. Результат был предсказуем. Мама за два года учебы научилась запятые ставить не абы как, а по правилам, русские мальчики продвинулись в знании математики и физики, а весь класс получил свидетельства об окончании семилетки с приличными оценками. О дальнейшем мамином образовании речь не шла. Моя бабушка, Зинаида Сергеевна, с трудом дождалась маминого свидетельства. Семилетка в начале тридцатых годов давала возможность выбора довольно широкого круга профессий, и Зинаида Сергеевна быстро устроила мою маму чертежницей, хотя то, что мама была из семьи «лишенцев», осложняло эту задачу. К счастью, узбеки умели подобные «обстоятельства» обходить. А грозные снаружи представители советской власти не решались им возражать.

Сама Зинаида Сергеевна о том, чтобы устроиться на работу, не думала, твердо заявив, что «на красных она работать не будет». На бурчанье своего мужа, что не на «красных» эта работа, а чтобы дети не голодали, не реагировала, потому что его мнение ее не интересовало, так как, во-первых, сам он перебивался случайными заработками, а во-вторых, эта на вид хрупкая белокурая дамочка всегда умела добиваться исполнения своих капризов. Словом, маме пришлось смириться. Но она долго не могла забыть, как в Сызрани пела в церковном хоре, и регент постоянно говорил ее родителям, что у их дочери уникальный голос, а потом предложил им свою знакомую преподавательницу, чтобы та занималась с мамой, обещая впоследствии помочь с поступлением в консерваторию. Он не сомневался, что мамино место именно там. И еще регент говорил, что все эти революции и вызванный ими хаос и неразбериха в конечном счете осядут, как пыль, а дар, которым человека наделяет Бог, останется, потому что дар отнюдь не награда, а долг. Долг перед Богом его реализовать.

В те годы многие заблуждались, подобно регенту, считая революционеров временщиками. Двенадцатилетняя мама об этом не думала. Все ее мысли и мечты тогда были о консерватории. Она даже начала заниматься с преподавательницей, но та вскоре уехала за границу. После этого мамины родители договорились с другой преподавательницей, но она тоже уехала, в Москву. А потом и сама мама вместе с семьей перебралась в Узбекистан и окончательно разминулась со своей мечтой.

И вот, можно сказать, промчалась целая жизнь, за время которой фантастические детские мечты постепенно становились все проще и приземленней и все равно большей частью не сбывались. Но неожиданно прилетает на богом забытый Диксон мой отец со своими рассказами о Москве, Большом театре, зовет ее с собой… И мама отчетливо понимает, что готова на это безумство!

Но увы, у нее был муж, командир дислоцирующегося на Диксоне небольшого погранотряда.

Когда-то, еще в Андижане, их знакомство началось весьма романтично. Ей было семнадцать лет. Она ехала в трамвае, когда в него вошел молодой лейтенант. Русских в те годы в Средней Азии было немного, и она глянула на лейтенанта с интересом. Он тоже посмотрел на маму долгим взглядом, но ничего не сказал, и лишь когда она начала выходить из трамвая, вышел вслед за ней. Мама была стройной, миловидной, но первым, что в ее внешности всех завораживало, была ее осанка, будто она только что из-за балетного станка выбежала на улицу перевести дух. Мама никогда ни балетом, ни танцами не занималась. Осанка у нее была природная, в отца. Лейтенант немедленно представился, мол, Константином его зовут, и попросил разрешения маму проводить до ее дома, а проводив, он с места в карьер принялся свататься. Сказав, что сейчас у него времени нет даже чаю попить, так как вскоре заканчивается его увольнительная, попросил позволения приехать через неделю. За это время мамины родители должны предложение Константина обсудить и обдумать. А он, вне зависимости от их окончательного решения, привезет продуктовый паек, и если они согласятся на его предложение, Константин с моей мамой зарегистрируют брак и вдвоем уедут. С тем и распрощались. А через неделю расписались и уехали на заставу.

По крайней мере, с маминой стороны это не было любовью с первого взгляда. Но офицеры в России всегда были в цене, тем более русские офицеры в среднеазиатской глубинке. Маминым родителям Константин понравился, против брака они не возражали. Ее мнения никто спрашивал, даже ее довольно продвинутый отец. В Узбекистане ХХ век еще не наступил, с его феминизмом, революционностью, и вообще, переворотом всего с ног на голову. И нескоро наступит.

После этого мамина жизнь в очередной раз кардинально изменилась.

Таджикская граница в те годы была самой горячей точкой на карте страны. Война с басмачами здесь годами не затихала. Все, кто мог держать ружье, почти все время проводили на стрельбище, учились стрелять, сдавали нормы, но и сдав нормы, продолжали оттачивать свое мастерство, потому что банды басмачей постоянно налетали то на одну заставу, то на другую, убивая всех, кто им подворачивался, без разбору. В любой переделке надо было уметь стрелять, ни секунды не раздумывая, и по возможности метко.

Наши пограничники в то время были ничем не хуже воспетых в голливудских фильмах ковбоев.

Так или иначе, но в молодости удается привыкнуть к злой войне как к ежедневному быту, удается хоронить убитых друзей и знакомых почти без слез и не сходить после этого с ума. Конечно, это очень плохая привычка. Эмоциональное отупение еще никогда никому не шло на пользу. Но Константин в этой науке преуспел и вскоре возглавил заставу. До него всех командиров, едва они вступали в должность, подстреливали, а маминому мужу везло. Пограничники в него верили. И Константин продержался невредимым целых два положенных срока.

Беда к маме и ее мужу подкралась совсем с другой стороны, неожиданной. Несмотря на нечеловеческий быт, жизнь брала свое. У мамы родились две дочери, и Константин начал добиваться перевода на более спокойный участок границы. Но однажды в партии бутылок с «Нарзаном», использовавшимся для приготовления пищи и для питья, оказалась дизентерийная палочка. Взрослые, перемучавшись, выжили, а для детей эта зараза оказалась смертельной.

Мама никогда мне не рассказывала, как она этот кошмар пережила. Есть то, для чего нет слов в человеческом языке. И не надо их выдумывать.

Назначение на о. Диксон мамин муж получил за несколько лет до начала войны. Они очень рассчитывали на рождение других детей. Но надежды не оправдались. На Крайнем Севере недостаточно для этого кислорода и ультрафиолета, — вынесли свой приговор медики. Жизнь после этого начала терять свой смысл. А потом началась война, долгая, кровопролитная. У многих мужья с нее не вернулись. Мамин муж вернулся. Цел и невредим. Но какой-то тусклый и ко всему безразличный. Злополучные «наркомовские» сто грамм, до которых он по должности имел неограниченный доступ, превратили его в пьяницу. В стельку он не напивался, как говорится, знал меру, но пил каждый вечер. Подобное бытовое пьянство в те годы считалось поти нормой. Никакие мамины демарши не смогли на мужа повлиять. Она даже перебралась в соседнюю комнату. Но Константин и на это никак не отреагировал. Словом, семья фактически распалась. Когда мама заикнулась о разводе, Константин лишь рассмеялся, посчитав это ее очередной блажью. После окончания службы маминому мужу обещали квартиру в Архангельске, которой он, еще ее не получив, очень гордился. Когда его душа горела и хотелось напиться вдрызг, Константин, сорвав фольговую «кепочку» с бутылки… сразу же зло затыкал бутылку комком бумаги, потому что для того, чтобы получить квартиру, необходимо было удерживаться в определенных рамках.

Мой отец тем временем разобрал и заново собрал мамин радиоприемник, который после этого стал работать очень чисто, без помех, смастерил маме изысканную полочку для разных мелочей и, конечно же, убил белого медведя. В те годы на это запрета не было. Даже наоборот, если с Дальнего Востока все ехали с трехлитровым баллоном красной икры, то с Диксона положено было привозить шкуру белого медведя.

Генератор, из-за которого мой отец прибыл на этот остров, уже был отремонтирован, командировка заканчивалась, отец ждал лишь благоприятной погоды. Поэтому надо было срочно решать проблему с маминым мужем, и мой отец рвался сам с Константином договориться, так сказать по-мужски. А мама не решалась. Не любила окончательных формулировок. Но Константин к этому времени сам понял, что если это и блажь мамина, то весьма серьезная, и по-любому придется договариваться. Он даже согласился на присутствие при этом разговоре моего отца и очень ясно объяснил, что до выхода в отставку развод для него крайне нежелателен, так как из-за этого его могут обойти с квартирой. Поэтому он просит отложить окончательное решение. Ждать придется недолго. Меньше года. Константин был абсолютно трезв, его просьба была понятной, и мужчины пожали друг другу руки.

Как только погода наладилась, мама с моим отцом и с медвежьей шкурой улетели в Москву. Дальнейший план устройства жизни у отца уже был полностью готов. Он не только приемники с генераторами умел ремонтировать, но и жизни тех, кто был ему небезразличен. Поэтому перво-наперво он предложил маме взять ребенка из детского дома.

Мама согласилась. Она еще не догадывалась, что именно это было ее «болевой точкой», но полностью доверяла моему отцу. Для оформления усыновления надо было отцу с мамой расписаться, а также предъявить нормальное жилье, которого в тот момент у отца не было. Его мама, Ксения Николаевна, жила в то время в небольшой подвальной комнате с заплесневевшими обоями вместе с отцовским братом, инвалидом.

С жильем отец определился быстро: устроился на работу в один из подмосковных совхозов и, как ценный специалист, получил две отличные комнаты в доме, построенном для таких случаев.

Быстро оформить брак оказалось сложнее. Моя мама была против аферы, которую ей предлагал отец. Не получив развод от Константина, она не решалась идти в ЗАГС с моим отцом, хотя для этого нужно было лишь заявить о пропаже паспорта и через положенное время получить чистый паспорт. По мнению отца, это было плевое дело, а мама тряслась лишь от одной этой мысли. До того момента она никогда не нарушала законы, во всяком случае писаные. Даже улицу переходила исключительно на зеленый свет. А мой отец хотя пресловутое «с волками жить — по-волчьи выть» никогда не формулировал, потому что жить желал по-человечески, но то, что ему мешало так жить, обходил легко. В конце концов он уговорил маму пойти в милицию и написать заявление о пропаже паспорта и сразу после этого начал прочесывать детские дома, пока я, по легенде, сама к нему не подошла и не ткнулась в его колени. Уж не знаю, правда это или нет, отец был известный сказитель, но моя мама ему верила. Да и мне хочется верить.

Словом, в те несколько месяцев, во время которых мой отец встретил мою маму и потом увез ее в Москву, он выглядел безусловным молодцом. В этой истории, конечно, присутствуют скользкие моменты, но даже мамин первый муж, Константин, который мог не на шутку разобидеться и начать мстить, ничего этого делать не стал. После смерти моей мамы я обнаружила его письмо на наш адрес в Новых Черемушках. Банальный почерк Константина меня удивил. Ведь в какой-то момент он был явно любимцем небес, даже пули, как заговоренные, летели мимо него. Но успех и ему не удалось развить. Узнав, что мой отец умер, Константин в письме звал маму в Архангельск. Ответила ли она ему или нет, не знаю. Но в Архангельск она точно не ездила.

Насколько мне известно, к моему отцу небеса были явно равнодушны. В первом же бою, когда он выскакивал из горящего танка, его скосила автоматная очередь. На меня в детстве эти ровненькие пять шрамов чрез всю его грудь наискосок произвели такое впечатление, что я даже постеснялась спросить: что это? Отец после ранения долго отлеживался в госпиталях. Но битва была известная, на Курской дуге. Победная. И отец получил за нее свою первую медаль. В госпиталях он много что увидел и услышал. Повзрослел. И кажется, помудрел. Ведь у него, как у большинства мальчишек, о войне были детские представления. Когда война началась и все приятели моего отца побежали записываться в добровольцы, он очень хотел быть вместе с ними. Но в тот момент ситуация в его семье была настолько тяжелой, что отец не решился даже заикнуться об этом. За два года до начала войны его отца, художника, арестовали. Кто-то настрочил на него донос, будто он на всех углах разглагольствует о том, что «лысого» писать не будет. В результате дед оказался в психиатрической больнице. Это была семейная версия. Для близкого круга. Для остальных мой дед умер от холеры. Но кажется, все обстояло еще хуже: скорее всего, его осудили стандартно, по политической статье, а бабушке предложили отказаться от него, оформив развод, и она, оставшись с тремя детьми, один из которых инвалид, вынужденно с этим согласилась. Так или иначе, Ксению Николаевну с детьми переселили из приличных двух комнат в хорошем доме в сырой подвал и одновременно уволили с работы с объяснением, что не может быть учительницей жена, даже бывшая, подобного субъекта. Оставшись без средств к существованию, бабушка была согласна на любую работу. С большим трудом ей наконец удалось устроиться уборщицей в столовую. Так как к мытью полов она была не очень-то приспособлена, мой отец стал работать с ней в паре. После работы их кормили, и отец набивал за пазуху котлеты и хлеб без всякого стеснения, чтобы порадовать своих братьев. А бабушкина «голубая» кровь не позволяла ей делать то же самое, хотя сына она не останавливала.

В конце 1942 года, во время смертоубийственной битвы за Сталинград, мой отец все же пошел в военкомат. Ксения Николаевна его решение приняла с тяжелым сердцем, но молча, понимая необходимость сделать нечто неординарное, иначе дети могут привыкнуть к той жизни, которая им, к несчастью, выпала.

Отец серьезно подготовился к походу в военкомат, впервые в жизни рискнув подчистить единичку в своем свидетельстве о рождении, тем самым увеличив свой возраст на десять месяцев. Вышло не очень-то хорошо. На просвет подчистка была видна невооруженным взглядом. Но в отличие от 1941 года, когда война только-только началась и советская армия казалась могучей и никем непобедимой, к концу 1942 года от нее остался пшик, и в военкомате не слишком придирчиво рассматривали документы, мол, хочет парень в армию, милости просим! Отца направили в танковое училище. Все ребята мечтали учиться водить танк или в крайнем случае стрелять из пушки, а отца определили в механики. Поначалу он из-за этого очень расстроился. Но со временем понял, что это его профессия. Ведь он всегда любил железки. А когда научился читать чертежи, ему открылся какой-то совсем другой уровень понимания этого увлекательного дела.

После госпиталя мой отец уже не рвался в герои и на рожон не лез. Тем не менее к окончанию войны несколько медалей его простреленную грудь украсили, и это оказалось очень кстати. Весомое побрякивание медалей открывало после войны многие двери. В результате Ксению Николаевну восстановили на ее прежней работе в школе, поставили в очередь на нормальное жилье, а сам отец нашел хорошо оплачиваемую работу с постоянными командировками по всей стране, что в молодости весьма привлекательно. Более того, посовещавшись и поспорив с Ксенией Николаевной, отец настоял, чтобы его брат, инвалид, поступал в институт. Правда, на всякий случай не в Москве, а в Загорске, в котором жили близкие родственники, не на дневное отделение, а на заочное. Но главное, Шурка получит диплом, и он откроет ему такие возможности, какие заранее и в голову не придут. Для большей надежности отец взялся в паспорте брата добавить к его фамилии всего одну буковку, чтобы украинская фамилия звучала по-русски.

По правде говоря, эту историю я собирала всю жизнь. Разумеется, никто ее мне не рассказывал от начала до конца и не мог рассказывать. Но постепенно из случайно услышанных реплик, маминых рассказов, со временем становившихся все подробней и подробней, из рассказов моей сводной сестры, испытывавшей ко мне прямо-таки родственные чувства и постоянно звонившей, эта история в общих чертах сложилась. Когда отец от нас ушел, в отличие от мамы я на него не обиделась. Может быть, это было каким-то моим природным отупением, но жизнь я всегда воспринимала такой, какая она есть, без обольщения, что кто-то меня любил, любил… и вдруг разлюбил.

О смерти отца мама, конечно, сообщила, но на моем присутствии на похоронах она не настаивала, и я в них не участвовала. И я даже была рада этому, так как в то время у меня стремительно начала развиваться фобия на все, что так или иначе связано со смертью. Даже за квартал от магазина «Похоронные принадлежности» мне становилось настолько плохо, что казалось, вот-вот потеряю сознание.


А в тот год, когда я пошла в первый класс, несмотря на все мамины обещания, к зиме, конечно же, ничего не изменилось. Денег продолжало не хватать ни на что. Отец алиментов не платил. И дрова мама снова купила в виде бревен. А вот мужики, постоянно вокруг мамы вертевшиеся, стали смелее и меня к пилке дров больше не привлекали.

Я по своей невнимательности совершенно не заметила, в какой момент появился дядя Гриша. Иногда я видела, как он колет для нас дрова, но посчитала его одним из прочих…

Но этот высокий кряжистый дядька сразу не встал в один ряд с остальными. Первым делом он расчистил плацдарм, отодвинув своим могучим плечом всех конкурентов. Очень быстро он стал для меня окончательно и бесповоротно Григорием Алексеевичем, нашим ангелом-хранителем. Григорий Алексеевич жил в нашем дворе в соседнем доме. Все ребята считали его сумасшедшим. Я, особо не задумываясь, тоже, хотя никакой неадекватности за ним не замечала. Даже когда в окно его комнаты залетал наш мяч. А это случалось часто, так как именно его окно выходило на ту часть нашего двора, где мальчишки играли в свой футбол, а мы, девчонки, в волейбол и в «вышибалы». Если стекло не разбивалось, Григорий Алексеевич молча выкидывал нам мяч. Но изредка оно все же разбивалось. И пока мы решали, что нам делать: разбегаться или демонстрировать бесстрашие и готовность отвечать, Григорий Алексеевич выходил к нам и, ни слова не говоря, отдавал мяч в руки именно тому, кто срезал его в окно. От этого особенно всем становилось неуютно. Но другой площадки у нас не было.

А однажды привычный алгоритм неожиданно для нас был изменен. Сначала все было как всегда. Звон разбитого стекла, следом Григорий Алексеевич, но вместо того, чтобы как обычно отдать нам мяч, он сказал Сашке, виновнику фатального удара:

— Пошли к твоей матери, будем разбираться!

Через десяток-другой секунд и мы, не сговариваясь, заспешили на подмогу нашему неудачливому бомбардиру.

Григорий Алексеевич шел размашисто, следом понуро тянулся Сашка, а чуть поодаль мы, группа поддержки.

— Добрый день, Клавдия Андреевна! — поприветствовал Сашкину мать Григорий Алексеевич, как только Сашка, юркнув в свою комнату, видимо, в двух словах описал матери, как он ну совершенно ни в чем не виноват, и та вынужденно вышла разбираться. На пожелание доброго дня она вдруг как резаная завопила:

— Ах ты гад! Ах ты гнида!

И огрела Сашку ремнем, который держала в руках. Таким тяжелым армейским ремнем с тяжелой пряжкой. Ремень в моем детстве был наиважнейшим воспитательным средством. Дальше ситуация почти мгновенно переросла в сцену из жизни сумасшедшего дома. Клавдия Андреевна размахивала ремнем, визжа:

— Ах ты подлец! Убью!

Сашка, сколько мог, увертывался. Григорий Алексеевич молча пережидал этот мощный вулканический выброс. Наконец, когда пронзительность визга начала затихать, Григорий Алексеевич, все это время рассматривавший почти выпавший дверной замок, обратился к нему:

— А что, Александр, у твоей мамы разве нет сына, который бы следил за тем, чтобы в доме все было в порядке?

Сашка обалдело начал таращиться, а потом, сообразив, наконец мигом слетал за отверткой и начал остервенело завинчивать выпадавшие шурупы.

— Полегче, Александр, полегче… Железо любит, чтобы с ним нежно обращались, — попридержал его Григорий Алексеевич.

И мы, поняв, что Сашка в нашей защите больше не нуждается, помчались на улицу.

— Влип Сашок, — сказал кто-то из ребят, — теперь этот чокнутый от него вовек не отстанет.

Все согласились. Я тоже. Сцена, которую мы только что наблюдали, была не для наших недоразвитых умов.

Позже я узнала, что Григорий Алексеевич преподает математику в каком-то институте. Но для меня тогда это ничего не значило. Наверное, тогда же мама мне рассказала, что жена Григория Алексеевича во время войны была угнана на работу в Германию, и он вывез ее оттуда в качестве жены. Это спасло ее от наших лагерей. Я, конечно, понимала, что те лагеря и мой пионерлагерь — это, как говорится, «две большие разницы». Но насколько большие, я не могла представить.

Наверное, мама неспроста несколько раз заговаривала со мной о Григории Алексеевиче. Но я каждый раз отмахивалась. У меня были свои какие-то очень важные детские заботы. А то, что мама мне рассказывала, я очень плохо понимала.

Я особенно не вникала в их отношения. Мама целыми днями работала, а я постоянно заботилась о себе сама. Тогда многие дети так жили. Даже к зубному врачу я научилась записываться самостоятельно и так же самостоятельно ходила терпеть несусветную боль, потому что обезболивающее, которое кололи зубные врачи, на меня совершенно не действовало.


В таком режиме мы прожили несколько лет. Красавица Эльвира, жена Евгения Александровича, сбежала из нашего ада, как супруг ее ни запирал. Ей заранее удалось с кем-то договориться, чтобы к нашему окну подтащили стремянку, и она, выбросив в окно чемодан, на руках с Наташкой спустилась по ней и укатила в свой родной Смоленск.

Через некоторое время Евгений Александрович привел новую жену, Зинаиду, или, как ее все звали, Зинку, потому что она была законченной стервой. Любимым ее развлечением было стравливать людей. Даже бабушка притихла после появления Зинки. Разумеется, со мной она тоже попыталась обсуждать мои длинные тонкие пальцы, видимо с подачи Евгения Александровича, но к тому времени меня уже голыми руками было не взять! Я уже освоила искусство высокомерно удивляться, мол, как это она не стесняется выставлять напоказ свой мерзкий характер?

Жизнь не то чтобы начала налаживаться, но мы ее уже научились терпеть.

Эльвире мы с мамой могли только завидовать. Ей было куда сбегать. Нам с мамой бежать было некуда. Да и ад, который Эльвира сочла для себя невыносимым, в действительности никогда не воспринимается таковым слишком уж долго. Всегда находится что-нибудь положительное то в одном, то в другом. Например, я очень гордилась тем, что была в школе отличницей, и когда соседка тетя Сима одаривала меня очередными комплиментами, уже не краснела от неловкости, а была благодарна ее высокой оценке моих успехов. А уж как мне нравились мои стенгазеты, которые я наловчилась делать настолько эффектными, что их до окончания года ни у кого рука не поднималась снять, так и висели рядышком: к 7 Ноября, к Новому году, к 8 Марта и Первомайская, я просто передать не могу! Хоть в этом была польза от моей учебы в художественной школе, и поэтому я туда хоть и без большой охоты, так сказать, без блеска в глазах, но ходила. И еще мы всем двором то и дело бегали записываться в разные кружки и спортивные секции. И меня почти всюду брали. Понемногу позанимавшись то одним, то другим, я на все те занятия и тренировки переставала ходить. Каждый раз казалось, что у меня на это не остается сил. Но потом еще что-нибудь на первый взгляд заманчивое подворачивалось, и поиск себя продолжался. Ведь в детстве нет ничего более увлекательного, чем искать себя.

И вот, когда я уже училась в четвертом классе, маме удалось получить ордер на крошечную комнатку в нашей же коммуналке. Вскоре выяснилось, что на эту комнату выдали ордер еще одним нашим соседям. Это было в духе времени. Сейчас-то я уверена, что подобные трюки не были случайностью, а кем-то продуманной стратегией: чтобы народ не считал себя безгрешным и за каждым числился хотя бы малюсенький чемоданчик компромата. Наглость, называемая в те годы смелостью, приветствовалась. Как говорится: кто смел, тот и съел. Смелее оказался Григорий Алексеевич. Пока мама обивала пороги нужных кабинетов, доказывая, что именно мы самые нуждающиеся, он, не теряя времени, врезал новый замок в дверь нашего нового жилища и перетаскал наши нехитрые пожитки. Я была на седьмом небе от счастья. Комната, в которой я целыми днями наконец-то смогу быть одна, мгновенно меня отделила от всего окружавшего мира, с его дрязгами и косыми взглядами. Я даже каждый раз запиралась, входя в свою комнатенку. На два оборота.

— Ты от кого запираешься? — подсмеивалась надо мной мама.

Я не знала, как ей это объяснить. Похоже, небеса сочли возможным начать испытывать меня счастьем.

Не успела я еще вдоволь нарадоваться нашей отдельной комнате, как новое грандиозное событие нас всех потрясло.

Двенадцатого апреля 1961 года в начале второго урока к нам в класс пришли директор школы, завуч, еще несколько учителей и торжественно объявили, что наш советский космонавт Юрий Гагарин открыл миру дорогу в космос, и по такому случаю нас всех отпускают с уроков. Мы выслушали эту информацию молча. У нас не было слов. Мы даже не захлопали дружно. От небывалого восторга выскочив из-за парт, мы быстро покидали наши ручки и тетрадки в портфели и побежали. С крыльца школы нам еще удалось услышать удаляющийся рокот самолетов, только что разбросавших листовки с фотографиями Юрия Гагарина. Дворники ожесточенно сметали их с мостовых и тротуаров. Это было обидно. Будто грандиозный праздник прошел без нас. Будто мы явились к шапочному разбору! Но счастье все равно переполняло нас, и мы все равно не могли остановиться, нам необходимо было бежать, на бегу выхватывая то здесь, то там застрявшие, не сметенные дворниками листовки…

Мы бежали молча, чувствуя, как кардинально вдруг изменился мир после полета Гагарина, для описания которого нам срочно потребуются какие-то новые слова, которых еще нет.

Все так же молча мы добежали до Патриаршей. Там на льдине, которая зимой была катком, а летом прудом с лебедями и лодками, сверкая на ярком солнце, были кучами набросаны разноцветные листовки: белые, голубые, ярко-желтые, розовые! Праздник здесь еще не закончился. Не сговариваясь мы, побросав портфели, перелезли через ограду и спрыгнули на плавающую в полуметре от берега льдину. Напихав за пазуху ворохи листовок, мы попытались с тающей льдины запрыгнуть обратно на берег, но не тут-то было. Лед крошился под ногами, расстояние до берега заметно увеличивалось, и вскоре стало ясно, что сухими из этого приключения нам не выбраться. Тогда кто-то самый отчаянный спрыгнул в воду, и все остальные попрыгали вслед. С нас ручьями текла вода, но это вызывало у нас лишь смех. Похватав свои портфели, хлюпая и чавкая мокрыми ботинками, мы помчались к шестиэтажному дому в нашем дворе, в котором была черная лестница, ведущая на чердак, с всегда распахнутой дверью. На наше счастье, дверь действительно была раскрыта, и подбежав к чердачному окну, мы начали кидать в него листовки, и они кружились, кружились… Мы жаждали продолжить праздник и были счастливы, что нам это удалось! Можно было спускаться вниз и расходиться по домам. Но там стояла дворничиха, проклиная нас последними словами, мол, она все утро подметала, подметала… Конечно, она была права. Об этом никто из нас не подумал. И спускаться расхотелось. А когда мы все же набрались смелости, внизу стояла не только дворничиха, но еще и участковый. Струхнув, мы даже попятились. А участковый улыбнулся. Он понял наш бешеный восторг и уговаривал дворничиху не ругать нас, дескать, такое событие ведь…

Не напрасно говорят, что утро вечера мудренее. Ночью сильные эмоции, пережитые накануне, преображаются в слова и понятия. К утру я отчетливо поняла, что началась новая эра. До 12 апреля были мы и фашисты, которых мы разгромили. Прежде мы жили исключительно этим прошлым и очень им гордились. А после полета Гагарина война наконец закончилась, фашисты переместились куда-то на задворки сознания. Остались только мы и американцы, которых мы, конечно, тоже победили 12 апреля, но не разгромили. Соперничество с американцами обещало стать серьезным и долгим, но главное, захватывающим!

Полет Гагарина волшебным образом переместил нашу страну из прошлого, в котором никогда не бывает никаких перспектив, в переполненное планами будущее.

И я захлебнулась в своих фантазиях. Скорость произнесения слов очень быстро перестала поспевать за вихрем моих мыслей, поэтому я приспособилась лишь первыми слогами обозначать слова. Понимать меня снова стало трудно. Чтобы избавиться от моей «абракадабры», мама в очередной раз нашла точный ход: повела меня в Дом пионеров, в кружок художественного слова.

С первого же занятия я поняла, что этот вид искусства, то есть я в этом искусстве, вызывает у меня даже какое-то отвращение. Я физически не могла быть в центре внимания. Мне всегда комфортней быть с краешку, как бы на приставной скамеечке. В то время я уже знала, что означает слово «стриптиз». Именно это слово мне в голову приходило для обозначения того, чем приходилось заниматься в этом кружке. Но мама была непреклонна. Занятия в Доме пионеров проходили раз в неделю, и она специально отпрашивалась с работы, чтобы ну прямо-таки оттащить меня туда, и потом сидела в коридоре, ожидая окончания занятий, а в действительности для того, чтобы я под каким-нибудь предлогом не сбежала раньше. Словом, как я ни ерепенилась, мама своего добилась, и через полтора месяца в меня вколотили вместе с ясной речью еще и умение, как говорится, с большим художественным мастерством читать басню «Ворона и лисица». Басня маму мало интересовала. Ей было важно, чтобы я перестала тараторить. Как только, по ее мнению, это произошло, она от меня отстала, и ненавистный кружок потерял меня навсегда. Умение с выражением прочесть басню легло на полочку рядом с умением делать шпагат и мостик, со знанием, как правильно держать рапиру, и многими другими навыками, приобретенными к тому времени на случай: вдруг что-нибудь когда-нибудь пригодится!

И действительно, очень скоро басня пригодилась. Все-таки поразительно устроена жизнь! Разве можно когда-нибудь заранее представить, что множество разрозненных усилий вдруг сложатся в замысловатый пазл с фантастической картинкой?.. А именно это и произошло.

Я тогда училась в старой краснокирпичной школе с узкими коридорами. Даже актового зала в той школе не было. Даже никакого пришкольного участка не было. После полета Юрия Гагарина, когда перед страной открылось фантастическое будущее и мы уже чувствовали себя одной ногой в коммунизме, старая, обшарпанная школа перестала соответствовать новому мироощущению. К тому же за год до этого невдалеке от нашего дома выстроили новую школу с отдельным спортзалом, с огромной территорией, на которой росли какие-то необыкновенные цветы. Тогда ни у кого еще дач не было, и от пионов с георгинами невозможно было оторвать глаз. Кровь из носа, я должна была учиться в этой школе.

Единственной закавыкой мне представлялось заявление, которое по окончании четвертого класса я должна буду написать, чтобы мне выдали мои документы. До того момента я никаких заявлений не делала и тем более не писала. И вот пришлось. Хорошо, что я подумала об этом заявлении заранее. Образцов, с которых можно было что-то списать, я сроду не видела. Написав на чистом листе слово «Заявление», я чувствовала, как все мои мысли рассыпаются на атомы, и эти атомы, как североамериканские индейцы, растворяются в окружающем пространстве без следа.

И так день за днем.

В конце концов какое-то заявление мне удалось-таки накарябать. Я его потом и так и сяк пересочиняла даже большее количество раз, чем Н. В. Гоголь свои бессмертные произведения.

Закончив четвертый класс, я собралась с духом и понесла свой шедевр к директору школы.

Директор, было видно, что с удивлением, прочел мое заявление, сверкнул стеклами своих очков и, обнаружив, что грозное сверканье очков не произвело на меня должного эффекта, жестко объявил: подобные заявления он принимает только от родителей. Такого поворота я не ожидала и не могла предвидеть. Спорить было не о чем. Пришлось уйти ни с чем.

Вовлекать маму в мою затею я не хотела, потому что не представляла, как ей можно объяснить про Гагарина, и химизацию и тем более про коммунизм, который стучится в каждую дверь. Начнешь объяснять, она сразу же спросит: от кого же я тогда свою дверь запираю аж на два оборота, от коммунизма?..

В общем, ну их, взрослых! Тем более я уже придумала, как действовать дальше. Встретив на улице своих одноклассниц, тоже отличниц, я их легко уговорила перейти в новую школу. И мы уже толпой ввалились в директорский кабинет. Директор школы уже не сверкал на нас своими очками, а как-то безропотно отдал наши личные дела, которые в новой школе приняли с большим удовольствием.

Словом, я сделала все, что могла, для того чтобы все лето ни о чем не волноваться, а лишь с удовольствием мечтать и фантазировать.

Но как говорится, мы полагаем, а Бог располагает. В течение лета произошло удивительное для того времени событие: в Москве открыли двадцать школ с углубленным изучением иностранных языков. До этого иностранные языки в школах формально, конечно, изучались, но в действительности дело было поставлено так, чтобы ни в коем случае никто на иностранном языке не заговорил. Да и незачем было! За границу тогда никто не ездил. Общение с иностранцами не приветствовалось. А раз не приветствовалось, то никто и не рвался с ними заговаривать.

Когда осенью 1959 года Никита Сергеевич Хрущев был в Америке, рассказывают, что его заинтересовал один любопытный факт: по пути следования кортежа в витринах некоторых магазинов были выставлены пластинки с курсом русского языка. Он поинтересовался у своих референтов: как это понимать? И они ему доложили, что сами были удивлены столь быстрой реакцией на наши достижения в космосе, мол, буквально в течение года после полета нашего первого искусственного спутника в Соединенных Штатах открыли несколько сотен школ, в которых начали изучать русский язык. До этого русский язык у них популярностью не пользовался. А теперь тираж пластинок для желающих изучать русский язык не успевают допечатывать. И все пластинки раскупают!

Словом, Никита Сергеевич Хрущев вернулся из Соединенных Штатов не только с кукурузой, но и еще с кучей идей, одной из которых было открытие в Москве школ с углубленным изучением иностранных языков. Наш генеральный секретарь по своему обыкновению если что делал, то непременно с размахом. Поэтому он распорядился проработать вопрос об открытии школ с изучением не только английского языка, но также и немецкого, французского и даже испанского. Как в «верхах» что-то решалось и продвигалось, народу никто не докладывал. Но когда через два года выяснилось, что ни одной школы так и не открыли, сославшись на то, что дело это непростое: надо учебники писать, учителей готовить и много что еще делать, Никита Сергеевич, видно, не на шутку рассвирепел. И приказал в манере Наполеона школы открыть немедленно, мол, ввяжемся, а там посмотрим и подкорректируем.

И в течение лета школы открыли.

Школа, в которую я с девчонками отнесла свои документы весной, оказалась в их числе. И в августе мне в почтовый ящик кинули открытку с приглашением тогда-то и тогда-то прийти на собеседование. Не очень понимая, что это за мероприятие, уверенная, что в школу меня еще в мае зачислили и даже сказали, в какой класс — в «Б», я посчитала, что это просто какие-то формальности. Естественно, мне и в голову не пришло привести свой внешний вид в соответствие с пафосом предстоящего действия. Как была в многажды заштопанных на коленях чулках и стоптанных сандалиях, так и заявилась, типа: вызывали? — вот она я!

Честно говоря, больших возможностей улучшить свой вид и не было. Приличной у меня была только школьная форма. Поэтому чего уж там?.. Тем более я все еще не въезжала, зачем меня вызвали.

Собравшимся по мою душу учителям сразу стало ясно, что я девчонка из вонючей коммуналки и в их школе, в которую со всей Москвы ломится вся столичная элита, мне делать нечего. Если бы я пришла с мамой, ей бы в каком-нибудь уголке это интеллигентно объяснили. А что можно сказать ребенку? Поэтому формально меня учителя о чем-то спрашивали, я что-то отвечала, но скука и неловкость все нарастали. Видимо, я отвечала правильно. Но кому это могло быть интересно?

И все-таки в какой-то момент я сумела вызвать некоторый интерес к себе, когда, отвечая на какой-то вопрос, обмолвилась, что учусь в художественной школе. Это в нашем дворе «художка» не очень-то котировалась, а здесь это лыко вполне оказалось в строку. В общем, мне дали еще один шанс, попросили прочесть басню.

И тут я, конечно, им выдала! Мгновенно сообразила, что вот теперь-то отступать определенно некуда, позади, как говорится, Москва. И меня захлестнуло небывалое вдохновение.

О, как я читала эту басню! Про дуру-ворону, про хитрюгу-лису и про кусочек сыра, из-за которого весь сыр-бор! Как голос моей Патрикеевны приобретал даже какую-то хрипотцу от томления и страсти по этому кусочку сыра, от которого дух на весь лес, и слюнки текут, и глаз невозможно отвести.

Успех был ошеломляющий! Одна экзальтированная учительница аж зааплодировала. И меня вынуждены были зачислить в эту школу. Как и обещали еще в мае, в класс «Б».

А спустя несколько дней мама принесла газету «Вечерняя Москва», в которой был фельетон про конкурс в нашу школу с называнием имен тех, чьих детей не приняли.

Мама была чрезвычайно горда. Пижоны архитекторы, с которыми она работала, мое поступление в английскую школу восприняли как еще одно чудо «оттепели». Они даже начали небольшими компаниями то и дело приходить к нам в гости по случаю разных праздников. Я любила слушать этих раскованных и остроумных маминых сослуживцев.

Тем временем мама придумала новую фишку, так сказать for special guests. Она поставила на стол вазу с шоколадными конфетами высшего качества: все виды «Мишек», грильяж и прочее. Из-за холецистита я не ела шоколадные конфеты. После нескольких жестоких приступов мне даже и не хотелось никогда их есть. В убогой обстановке нашего жилища шикарные конфеты выглядели муляжом: как бы, девочка учится в художественной школе, и ей это нужно для натюрмортов. Когда кто-нибудь из гостей вдруг обнаруживал, что конфеты настоящие, маму начинали закидывать вопросами: как такое может быть, чтоб ребенок не съедал конфеты сразу в момент их появления? И тут уже наступал мамин черед. Нечто подобное в дореволюционных кафе-шантанах называлось «цыганочка с выходом». Мама объясняла, что Верушка (то есть я) не дикая же, понимает, что конфеты — это не еда, а с чаем с удовольствием одну-две конфетки съест. Осанка при этом у мамы была такая, что этот текст у нее звучал ну очень убедительно. И я с радостью маме подыгрывала, тем более что от меня только и требовалось, чтобы я не портила ее игру, ее сценарий и режиссуру.

Вот в этом и состояло наше с мамой принципиальное различие. Маму не смущала убогость нашей жизни. Она из любой безнадежности не оставляла попыток высечь искру, создать сюжет, сценку, а потом мастерски разыграть, чтобы окружающие удивлялись и еще долго с удовольствием друг другу пересказывали, совершенно забыв, на фоне какого мрака все это происходило.

Я же была маме полной противоположностью. Меня угнетала наша бедность, в которой мы увязли будто навсегда. Я мечтала о другой жизни и не ленилась набирать очки, чтобы, как только представится случай, оказаться на высоте.

5


Увы, чудо с поступлением в английскую школу оказалось моей последней удачей на долгие годы. Вплоть до поступления в институт маму я ничем больше порадовать не смогла. Она давно уже не пыталась гладить меня по головке и обнимать. Отношения становились все суше и деловитее.

Про Григория Алексеевича мама больше не заговаривала. Что у них там происходило, я не вникала. У меня своих проблем было выше крыши. И самой большой проблемой был английский язык. Мои мозги отказывались воспринимать английский язык, хоть так, хоть этак — никак. Если бы не моя нормальная успеваемость по другим предметам и не стенгазеты, украшавшие наш класс (в этом деле мне действительно удалось достичь большого мастерства), то меня давно бы выперли из этой школы, как уже многих на моих глазах. Я такого позора себе не представляла. Поэтому срочно научилась просыпаться в 5 часов утра без будильника, чтобы не будить маму, и до 7 часов утра зубрила тексты. По вечерам ничто иностранное не запоминалось абсолютно.

Учебников для школ с углубленным изучением предметов тогда еще напечатано не было. Подслеповатые тексты к каждому уроку нам печатали на машинке. И эти тексты я каждый день, кроме воскресений, заучивала наизусть. Новые слова из этих текстов я переводила и заучивала с вечера. Но как человека с плохим зрением можно обучить лишь технике стрельбы, а метко стрелять — никогда, так и дислексиков бессмысленно обучать языкам, пока в их мозгах что-то с чем-то не сцепится и не сложится. Нормальные дети, получая текст, переводили новые слова, и два-три раза пробежав по строчкам глазами, были готовы к своим пятеркам и четверкам. Я же свой подвиг совершала ради очень хиленькой троечки и в гораздо большей степени для того, чтобы избежать позора.

Мама была очень впечатлена моим упорством. Она, увы, не замечала, что я уже на грани помешательства, что у меня снова усилились тики и заикание и начались мучительные головные боли. Микстура Павлова, которую я пила каждое утро, сколько себя помню, помогала мне как мертвому припарка. Маминой слепоте на мой счет, конечно же, есть объяснение. Тем более что жили мы с ней, все больше отдаляясь друг от друга, устанавливая комфортную для обеих дистанцию.

В то время у мамы умер брат, любимый, единственный, кто поддержал ее, когда она выходила замуж за моего отца и когда они взяли меня из детского дома. У меня до сих пор хранится фотокарточка, полученная от маминого брата, с надписью на обратной стороне: любимой племяннице… Формально тетек и дядек у меня пруд пруди, а реально только для дяди Толи я была любимой племянницей.

Однажды, когда мне было уже семь лет и я вот-вот должна была пойти в первый класс, мы с мамой поехали в город Сызрань, в котором мама родилась и где жила ее родня. По-видимому, мама сочла меня уже вполне годной для показа своим родным. Но бабушке, Зинаиде Сергеевне, я, судя по всему, не глянулась, и она постоянно на меня щурилась и задавала вопросы с подковыркой, на которые непонятно было, как ответить. Мама мне на помощь не приходила, сидела и молчала, как партизанка. И лишь ее брат мгновенно реагировал и что-нибудь смешное говорил, от чего бабушка начинала еще сильнее щуриться, а все остальные с облегчением выдыхали и начинали улыбаться.

Вообще-то, дядя Толя вовсе не был весельчаком и балагуром, а напротив, был молчуном, вечно погруженным в свои мысли. Но с самого начала назвав меня любимой племянницей, он все время подтверждал, что это не пустой звук, не для красного словца сказано. Единственные два выходных, которые выпали на наше с мамой короткое пребывание в Сызрани, мамин брат полностью посвятил мне. Приладив к раме своего велосипеда сиденьице для меня, он в первое воскресенье на целый день повез меня на Волгу, где мы с ним купались, дядя Толя давал мне первые уроки плавания и ловил раков, а потом устроил что-то вроде пикника с костерком и вареными раками. Я была в восторге. А через неделю, накануне вечером пошептавшись, мы с ним раньше всех проснулись и снова улизнули на Волгу, на этот раз уже с удочками, и снова на весь день, и снова с костерком. Но в тот раз мы жарили на палочке рыбу.

Потом мне мама с гордостью рассказывала, что ее брат — изобретатель, что он умеет вернуть к жизни любой убитый годами непосильной работы механизм. Но для меня эта информация была абстракцией. А вот то, что ее брат всего за неделю сумел извлечь из меня мою человеческую суть, это абстракцией не было. До нашей поездки в Сызрань мне хотя и обидно было то, что мама считала меня волчонком, но увы, так оно и было. Со временем я могла бы стать очень хищным и клыкастым волчарой. Все к тому шло. А дядя Толя будто взмахнул волшебной палочкой, и все те, кто своей злобой заставлял меня щетиниться, попятились. Как это чудо произошло, я до сих пор объяснить не умею, но по жизни я еще несколько раз встречалась с подобными феноменальными людьми, вокруг которых было будто какое-то особое поле. Если человеку повезет и он вдруг окажется в таком поле, с него сама собой слетает вся ненужная шелуха. Главное, чтобы под шелухой что-нибудь осталось.

Вскоре бабушкин прищуренный взгляд хотя и не забылся, но никаких эмоций уже не вызывал, а волшебство дяди Толи, наоборот, начало восприниматься все четче и ярче. Научившись ездить на велосипеде и плавать, я очень хотела чтобы об этом мама написала своему брату. Но она всякий раз отмахивалась, считая все это ерундой, и в своих письмах в Сызрань от меня мама посылала лишь дежурные приветы.

Конечно, я не для дяди Толи училась плавать и ездить на велосипеде. Все дети хотят этому научиться. Но тогда мне казалось, что лишь он по достоинству мог оценить мои успехи. Тем более уж кто-кто, а он-то знал, что велосипеда у меня своего нет, а речка только в пионерлагере, и купались мы в ней строго по пятнадцать минут под надзором вожатых. Надо было едва ли не в узел завязаться, чтобы в таких условиях все-таки научиться плавать хотя бы по-собачьи.

Со смертью дяди Толи мои фантазии на его счет и мечты, что он вот-вот соберется и нагрянет к нам в гости, и я ему похвастаюсь, что тоже не лыком шита, тоже и то, и это, между прочим, умею — все это вдруг оборвалось.

Мама на две недели уехала в свою родную Сызрань на похороны, обвешав всю нашу коморку записочками, где хранится соль, где сахар, где то и се с пятым и десятым. А когда мама из Сызрани вернулась, ей вскоре диагностировали подозрение на рак и поставили в очередь дожидаться места в больнице. Подобная скорбная очередь никому не прибавляет внимательности к окружающим. Поэтому в ту зиму мы с мамой в нашей каморке загибались порознь. Тянулся месяц за месяцем, а места в больнице все не было и не было. Могу себе представить, какие мысли неотвязно преследовали маму в ожидании приговора. Я тоже себе места не находила. Но держалась, надеялась, что она что-нибудь придумает. Когда пришло сообщение, что место в больнице наконец освободилось, стало ясно, что напрасно я так верила в мамину изобретательность, никаких инструкций на случай фатального исхода она мне не оставила, даже записочек про соль и сахар не написала. В день «Х» мама рано утром ушла с небольшой котомкой будто в никуда. Она даже не попыталась меня поцеловать на прощание, хотя впервые в жизни мне этого захотелось.

В начале 1960-х годов онкологический диагноз действительно был приговором, шансов выжить было очень мало. Это я очень хорошо понимала, и то, что никому на фиг не нужна, это я тоже отлично понимала. Скорое детдомовское будущее я даже не хотела представлять, потому что это никакое не будущее, а самый настоящий конец.

День без мамы я провела в забытье. Я что-то отвечала на уроках. Вернувшись из школы, прямо из кастрюли покидала в рот холодные макароны и котлету и, поленившись идти на кухню, разогревать на плите чайник, запила макароны холодной водой. Потом я вяло попыталась делать свои домашние задания, но вскоре уснула прямо на стуле, чего со мной никогда не случалось. Проснувшись вечером, я все же переместила себя на кровать, но всю ночь промаялась без сна.

Утром я, всегда отличавшаяся изрядным аппетитом, неожиданно поняла, что завтракать категорически не хочу. Уныло послонявшись из угла в угол, оделась и побрела в школу. Получив там свою законную двойку по английскому языку, я вернулась домой. А там мама уже разогревала к моему возвращению обед.

Страшный диагноз не подтвердился.

На меня напал зверский аппетит. Съев две полные тарелки супа и такие же две полные тарелки второго, я жадно заглянула в кастрюлю. В тот день мне ни в чем не было отказа. Хоть черта лысого можно было попросить, и по такому счастливому случаю мама мне его даже из-под земли бы достала, никуда бы он от нее не делся, и тогда бы я точно знала, как он выглядит. Ведь интересно же!

Но я всегда стеснялась о чем-нибудь просить. Даже о том, чтобы бросить художественную школу, не заикнулась.

Она сама об этом заговорила, сказала, что много об этом думала и, если я хочу, она готова об этом поговорить.

Конечно, хочу! — обрадовалась я. К тому времени у меня уже давно было четкое понимание, что все свои способности к рисованию я реализовала. Планка, до которой мне удалось дотянуться, да, очень низкая, но поднимать ее бесполезно, искусство акварели для меня оказалось непосильным. Маму даже вызывали в художественную школу и показывали акварели нашего гения Ваньки и беспомощные мои акварели. Но мама упорствовала. Надеялась взять меня «на слабо». Спрашивала: «Чем хоть этот Ванька лучше тебя?» — «Да ничем, — отвечала я, — просто у Ваньки есть к этому способности, а у меня, надеюсь, тоже есть, но к чему-то другому». Мама же считала, что моя готовность быстро сдаться никуда не годится.

Считала, считала и вдруг наконец-то перестала считать. Как говорится, и слава богу!

Увы, это уже не могло меня спасти. Лишь какое-то чудо могло на меня снизойти, чтобы дислексия отступила, что-то с чем-то в моих мозгах наконец совпало и сложилось и английский язык, да и русский тоже, перестал даваться с таким трудом. Когда-то оказавшись, по счастливой случайности, в этой школе, уже через месяц-другой я поняла, как мне крупно повезло. Я была в восторге от своих одноклассников! Многие из них меня поражали: одни — своим остроумием, другие — потрясающими сочинениями по литературе, некоторые могли запросто разговаривать с иностранцами, приезжающими в нашу школу то и дело. Словом, учиться в этой школе было очень интересно, и мне совсем не хотелось быть отчисленной по причине неуспеваемости. Даже представить такое я не могла! При этом из-за ухода из художественной школы никаких особых терзаний у меня не было, хотя тот же гениальный Ванька в нашем классе был весьма примечательным персонажем. Тем не менее бросить «художку» оказалось легче легкого, никаких комплексов у меня на это счет не возникло. Но и с изучением английского языка улучшений не последовало. Как говорится, чуда не произошло. Голова продолжала болеть, будто показывая этим, насколько невыносим ей английский язык и что подачки в виде брошенной мной «художки» ей мало.

Тем не менее шестой класс я хоть и с трудом, но окончила и уехала в пионерский лагерь, где со мной и произошло чудо. Счастьем его назвать никак нельзя. Поэтому и чудом я его не восприняла.

Одним словом, я влюбилась.

Большинство девчонок первый раз влюбляются в детском саду. Потом уже как-то по-иному учатся флиртовать в начальных классах. И эти первые опыты действуют как прививки от тяжелого протекания влюбленности в подростковом возрасте, когда это хмельное чувство накрывает почти всех.

Но мне не повезло вовремя получить прививки. В детском саду я еще слишком невнятно говорила, чтобы обращать внимание на что-то, кроме своей дефективности. В начальных классах я уже вполне готова была испытать головокружение от этого неземного чувства. Но не случилось. Небесной канцелярией мне, похоже, в те годы была прописана аскеза. Что-то вроде карантина.

И вот в пионерском лагере без репетиции, без подготовки я влюбилась, можно сказать, насмерть.

У меня была подруга, Марина Таубер. Глядя на меня с сочувствием, она говорила:

— Я думала, ты умная девчонка, а ты, право, ну прямо детский сад какой-то. Тебя разве мама не учила, что красавцы годятся только для того, чтобы оттенить твою новую блузочку? Ни для чего больше эти эгоисты не нужны.

Мы всегда слушали Маринку зачарованно. Она всегда была стопроцентно права. Но я уже вляпалась и совсем не представляла, как можно с мамой обсуждать подобные темы.

Вообще-то, Марина Таубер — это отдельная песня! И я эту песню, как смогу, постараюсь спеть.


6


Когда я переходила в седьмой класс, наконец-то был достроен и открыт пионерлагерь от маминого «Моспроекта». Новенький, с иголочки, заполненный детьми архитекторов и конструкторов, со всеми их понтами и фишками, и с продвинутыми пионервожатыми, которые эти понты и фишки понимали и принимали. Это была мечта наяву.

До этого я однажды побывала в отвратительном пионерском лагере. Буквально за год до этого. Тот лагерь был от какого-то строительного управления с детьми в основном маляров и штукатуров. В первый же «мертвый» час одна из девочек в моей палате предложила учиться ругаться матом. «Кто „за“?» — спросила она. Все подняли руки. Мне пришлось тоже руку поднять. То есть предложение было принято на «ура». И началось! Девчонки очень быстро обнаружили самое «слабое звено», меня, еще быстрее придумали себе особое развлечение: каждый вечер заставлять меня произносить матерные слова. В общем, отвращение к мату у меня отнюдь не умозрительное.

Я была рада, что лагерь от маминой работы наконец достроили и мне не надо больше будет ездить по лагерям от каких-то разных СУ. Мы даже с мамой несколько раз ездили в наш лагерь на воскресники: убирать мусор, что-то сажать, и я познакомилась с несколькими девочками. Одна из тех девочек оказалась со мной в одном отряде, и в автобусе мы с ней ехали уже вдвоем, о чем-то болтая.

Первая смена в любом пионерском лагере всегда в основном организационная, тем более в только что открытом лагере: время знакомств, притирок, выстраивания шкалы ценностей и тому подобное. А на вторую смену мы уже ехали вполне устоявшейся компанией. Я сразу заметила в автобусе новую красивую девочку, но она всю дорогу смотрела в окно и разговаривала лишь с сидящим рядом с ней мальчиком.

А когда мы подъехали к нашему лагерю и, подхватив свои вещи, помчались занимать места, эта девочка неожиданно оказалась на соседней со мной койке. Через минут пятнадцать, как это часто в детстве случается, мы стали подругами с Мариной Таубер навек.

Внешность у Маринки была как у Мерлин Монро. Тот же типаж. Все мальчики нашего лагеря мечтали хотя бы постоять рядом с Маринкой. Но это место было навсегда занято верным Маринкиным пажом — Валеркой Адаменко. Собственно, с ним она в автобусе и разговаривала, когда я впервые обратила на нее внимание.

Они оба много читали, и им всегда было что обсудить. И делали они это самозабвенно. Нам тоже немало доставалось от этого интеллектуального изобилия. Почти каждый «мертвый» час Маринка пересказывала нам какие-нибудь книжные истории со своими комментариями. Некоторые из этих сюжетов я потом прочла, и удивительное дело, в изложении Марины Таубер они звучали гораздо увлекательней. Так что мы, благодарные слушательницы, каждодневно присутствовали при таинстве преображения. Маринка несколькими точными мазками умела расцветить и чужие истории, и свои. И даже наши собственные истории уже не кажутся совершенно банальными, какими, вообще-то, им и суждено было быть, потому что в преображенных Маринкой декорациях, на фоне которых мы тогда пребывали, ничему тривиальному места не было. Все сияло и сверкало. Будто по заказу, в то лето в нашем лагере подобралась необычайно звездная компания парней на 2—3 года старше нас, соплюшек, так сказать, high quality мальчики. Они высадились этаким десантом, каждый уникум в своем роде, будто специально для того, чтобы нас, девчонок, свести с ума. В подобном обрамлении Марина Таубер была совершенно неотразима. В искусстве флирта ей не было равных.

И мы поняли, что пропали! Даже самые стойкие из нас пропали. Даже самые унылые и те заметно оживились и встрепенулись в непосредственной близости от такого великолепия и тоже пропали.

Один из этих парней приехал в лагерь со своей трубой. Естественно, он был у нас горнистом, и мы перед обедом слышали не банальные «бери ложку, бери хлеб…», а каждый раз великолепную импровизацию на эту тему и немедленно вспоминали, что уже как звери голодные, и чуть ли не рыча, мчались в столовку.

По вечерам наш горнист брал свою трубу и уходил в лес подальше, репетировать, и самые рьяные почитательницы его таланта крались за ним, чтобы послушать.

Другие два парня пели. Главным хитом одного из них были знаменитые «Шестнадцать тонн». Он исполнял эту песню чаще всего на русском, но мог и по-английски, и тогда его сдержанно-мужественную манеру трудно было отличить от оригинала, Теннеси Эрни Форда. Собственно, и про Эрни Форда, и про дурманящих нам головы из всех динамиков других исполнителей мы получили сведения именно от этого парня. Маринка Таубер немедленно закрутила с ним бурный роман и время от времени рассказывала про своего нового поклонника что-нибудь умопомрачительное, например то, что он родной племянник знаменитого режиссера, что с Баталовым однажды играл в шахматы… Другой парень, в него-то я вскоре и влюбилась, пел совсем в другой манере и совсем другие песни: Шпаликова, Окуджаву… Когда он пел, я на словах «мы по палубе бегали, целовались с тобой» каждый раз чуть сознание не теряла, и Маринка с опаской на меня поглядывала с тем, чтобы ежели я, не дай бог, в обморок упаду, успеть меня подхватить. Но я старалась своей персоной не обременять подружек.

Воспоминания о тех high quality мальчиках у меня навсегда остались самые яркие. Всего этих ребят было семь или восемь. Несомненно, у них были и недостатки. Этого добра у каждого из нас сколько хочешь. Но в то волшебное лето даже при очень ярком солнце мы ни в ком никаких недостатков не видели. Эти недостатки, если захотят, увидят другие, но когда-нибудь в другое время, не такое волшебное.

А мы по вечерам вдохновенно обсуждали исключительно положительные стороны наших героев и постепенно начинали ими нешуточно заболевать. Маринка как-то в ходе подобных наших захватывающих обсуждений вдруг неожиданно лениво и раздумчиво объявила, что в эту смену она, пожалуй, займется, условно говоря, Ивановым, Петровым, Сидоровым и Кузнецовым с Васильевым. Если у кого-то по какой-нибудь кандидатуре есть возражения, она готова любого заменить, слава богу, есть из кого выбирать. И в том, как Маринка это излагала, чувствовался такой высокий класс, что дух захватывало!

Парень, к которому я робко присматривалась, в Маринкином списке не значился, и я, дура, вздохнула с облегчением.

В то удивительное лето атмосфера в нашем лагере была чрезвычайно наэлектризована. Наш заведующий радиорубкой был другом детства Савелия Крамарова. Знаменитый актер постоянно к нам приезжал, привозил фильм «Друг мой, Колька», по нашей просьбе свистел, как в этом фильме, а потом свистел на бис, но главное, он каждый раз привозил новые магнитофонные записи американских хитов. И с утра до вечера из каждого динамика зажигали Сестры Бэрри, Луи Армстронг с Эллой Фицджеральд, Элвис Пресли и другие, кого ни я, ни даже Маринка не знали. А американцы, сами знаете, какие они мастера создавать такую атмосферу, что чувства у всех начинают хлестать через край, и о правилах приличия иногда, бывало, вспоминаешь под утро, но лишь для того, чтобы отмахнуться.

В общем, к концу второй смены я уже потеряла сон и покой окончательно.

А Маринка в начале третьей смены объявила очередные пять кандидатур. Впрочем, двух из предыдущего списка оставила, видно, не все свои задумки воплотила. И конечно же, опять ни от кого никаких возражений не последовало.

— А с «твоим», — сказала она мне, — я даже не буду танцевать, когда будет приглашать.

И не танцевала. Хотя он, как и все, балдел от Маринки.

Ни зависти, ни ревности к своей подруге я не испытывала. Удивительно, но вот уже теперь, когда жизнь прожита, приходится признать, что эти сильные чувства обошли меня стороной. Про жадность я много что знаю. Как пресловутого чеховского раба, по капле выдавливала и выдавливала ее из себя. А зависть и ревность, на которых большая часть художественной литературы держится, так и остались для меня терра инкогнито. Даже обидно.

Мне кажется, Маринка не могла поверить, что я совсем ничего не чувствую, и никогда не забывала кучу соломы подстелить прежде, чем что-нибудь сказать о моем идоле. Впрочем, то же самое делали в пионерлагере все, включая пионервожатых. Меня там любили. В чем-то я действительно была звездой. Перво-наперво я была абсолютной чемпионкой по настольному теннису, который в нашем лагере был спортом №1. Иногда мне удавалось обыгрывать даже пионервожатых, которые выступали за сборную «Моспроекта». Другой моей фишкой была способность вдохновлять подружек на подвиги. Поэтому во всех командных играх на меня цепляли капитанскую повязку, даже и в тех случаях, когда я играла хуже всех. Тем не менее иногда и в самом деле удавалось сотворить чудо и спасти игру. К тому же меня многие считали остроумной девчонкой, что всегда уместно и ценно. Но, например, на свою способность иногда генерировать крылатые фразы я повлиять не могла никак. Это происходило абсолютно спонтанно и не всегда удачно, а чаще коряво и по-дурацки. То и дело приходилось испытывать неловкость за слетевший с языка вздор. Зато, когда слова вдруг складывались удачно и народ их подхватывал и тиражировал, чувство законной гордости меня прямо-таки захлестывало.

Глядя на себя в зеркало (а я вдруг то и дело начала рассматривать себя в зеркало), я отчетливо понимала, что все мои козырьки, увы, из какой-то совсем другой колоды. Они вызывали восторг и обожание у мальчишек из младших отрядов, но ничего не стоили в глазах тех ребят, из которых Маринка составляет свои списки.

Можно было б поучиться надувать губки и строить глазки, но по мне, это всегда выглядело дешево и пошло. Маринка никогда до подобной фигни не опускалась. Хотя умела. Она часто передразнивала подобных дамочек во время какого-нибудь своего очередного рассказа, доводя нас от смеха до икоты. Гнаться за Маринкой было глупо. То, как она наэлектризовывала атмосферу вокруг себя, было чистым волшебством и магией. Нам всем было куда расти. А тогда, потеряв всякую веру в себя, я опять замкнулась. Маринка меня всячески опекала и поддерживала, вела со мной душеспасительные беседы. Валерка Адаменко то и дело что-нибудь предлагал: «А хочешь то?.. А может, хочешь это?..» Увы, я ничего не хотела.

Кое-как домучилась до конца третьей смены, приехала домой и свалилась с температурой 40°. Это не был мой родной холецистит. Это безнадежность жгла мои нервы и мозги. И мама не понимала, что это за болезнь такая на меня навалилась. Вызванная врач, не сказав ничего вразумительного, таблеток выписала немерено. И от того, и от этого, и от пятого с десятым — на всякий случай. Мама еще и своих любимых таблеток добавила и пичкала меня ими до тех пор, пока я не поняла, что если срочно не объявлю себя здоровой, то и в самом деле умру. И вовсе не от своей горестной любви, а самым пошлым образом: от пилюль.


7


А 1 сентября, когда в школьном дворе все классы выстроились под своими табличками, я вдруг увидела Володьку. Именно так звали того, кто плавил мои мозги. Оказалось, он сумел пробиться в супер-пупер 9-й класс, профориентацией которого была архитектура. Говорили, на всю Москву это был единственный такой класс. Представляю, какие страсти кипели в моей школе в начале лета! Мы с Маринкой в это время калякали о том о сем, а больше всего о девичьем. А выпускники художественных школ со всей столицы ломились в этот класс. Выходит, Марина Таубер ошибалась, когда презрительно называла Володьку красавчиком, отказывая ему в других достоинствах. Достоинств у него было полно. Да и с какой стати мне вдруг должен был совсем изменить вкус, чтобы я по уши влюбилась в какого-нибудь козла?.. Просто я была еще такой соплюшкой, что молодые люди с устоявшимся баритоном ко мне не могли испытывать никакого интереса. И я такую досаду прочла в глазах Володьки, когда он вдруг заметил меня…

Считается, что испытания даются человеку по его силам. Наверное, мудро считается. Но похоже, мои возможности были сильно преувеличены. Потому что мной завладела какая-то совершенная апатия ко всему. Куда-то подевалась твердая решимость просыпаться в пять часов утра и зубрить английский. «Тройки» по алгебре и геометрии, замелькавшие в дневнике с завидным постоянством, перестали производить впечатление, которое производили раньше. Беспощадная команда «надо!», до сих пор действовавшая на меня безотказно, будто убежала в самоволку, посчитав, что на ее поиски все равно никто не кинется.

Тем временем в моих дислексичных мозгах, кажется, что-то сдвинулось. Английский с русским стали полегче даваться. Это было, конечно же, чудо. Я даже в какой-то момент размечталась, что если чуть-чуть поднажму, то и «четверку», по крайней мере по английскому языку, могу получить. С русским было сложнее. Но в любом случае поднажимать никакого желания не было.

Случись это чудо несколькими месяцами раньше, я бы прыгала от счастья, гордилась своим упорством, которое всегда дает результаты.

Но вовремя чудо никогда не случается, на то оно и чудо.

Во всяком случае, на мою апатию это чудо никак не повлияло. Нехотя каждый день шла в школу. Еле волоча ноги, из нее возвращалась. Кое-как делала уроки. Каждый день в школе видеть совершенно не замечающего меня Володьку было невыносимо.

Но удивительное дело, именно в 7-м классе мне единственный раз за все школьные годы посчастливилось написать замечательное сочинение. Зачем? К чему? Никому не дано проникнуть в тайны неба.

Тема была свободная, про что конкретно, совершенно не помню. Впрочем, это и неважно. Но так как этот эпизод сильно продвинул меня в понимании, что такое истинное искусство, я постараюсь рассказать об этом подробней.

Итак, домашнее сочинение на какую-то свободную тему, то есть, конечно, свободное, но какой-то заявленной проблемой все ж ограниченное. И то ли проблема оказалась мне близкой, то ли еще что-то, но никогда за всю школьную жизнь я не писала с такой легкостью, без черновиков, будто не сочиняла, а писала диктант.

Два лучших сочинения наша учительница обычно зачитывала в классе. Сначала читала, а потом объявляла, кто написал.

Обычно с первых же предложений мы легко вычисляли автора и очень радовались своей проницательности. А в тот раз учительница читает, читает… Мы все переглядываемся, пожимаем плечами, более пристально присматриваемся к нашим литературным гениям, а они молча нам показывают, что это не они. К концу текста интрига достигает своего апогея. Никто не сумел догадаться, чей это текст, и я в том числе. Любопытство было настолько сильным, что все уже готовы были начать скандировать: «Автора! Автора!»

Учительница нас опередила и назвала мою фамилию. Мы выдохнули и уставились друг на друга в полном недоумении. Через некоторое время я наконец вспомнила, что да, что-то подобное я неделю назад писала. Но надувать щеки повода не было. Как-то очень четко я в тот момент осознала, что в этом сочинении моими были лишь чернила, в которые я макала свое стальное перышко.

Этот странный эпизод, конечно, отвлек меня на некоторое время от моего потустороннего состояния. Но надолго и этого чуда не хватило.

К весне я уже вконец обессилела, и поэтому, когда завуч нам сообщила, что с восьмого класса мы начнем изучать еще и французский язык, я пришла в ужас. Два иностранных языка не помещались у меня ни в сознании, ни в воображении. Учебников английского языка к тому времени для нас так и не напечатали. Как будут обстоять дела с учебниками французского языка, нам не сказали, но порекомендовали начать искать какое-то пособие в таких-то и таких-то магазинах. То есть то, что прежде было лишь слухом, подтвердилось в полной мере, французский нам учить придется. Для меня это был конец. И как-то сразу ни к селу ни к городу мне стали ненавистны мои заштопанные на коленках чулки и вылинявший штапельный фартук. У всех в моем классе были шерстяные фартуки и чулки не простые, а эластичные. И на свои старые, скособоченные ботинки я больше не могла смотреть. Прежде я с этим вынужденно мирилась. А к концу седьмого класса это терпеть стало невыносимо. По дороге домой все мои несчастья потребовали от меня принятия решительных мер. Может, понадеялись на мою находчивость? Но мысли у меня в тот момент были только черные: дескать, хотите решительных мер? Будут! Самые радикальные!

Дома я не раздумывая достала упаковку маминых таблеток от бессонницы и методично заглотала одну за другой. И начала ждать. Через полчаса напряженного ожидания пришлось констатировать, что таблетки не подействовали.

Тогда я недолго думая взяла бритву и полоснула себя по запястьям. Этот вид смерти, по моим представлениям, тоже не нарушал мои эстетические чувства. Смерть не должна выглядеть отвратительно. По крайней мере та, которую сама себе организуешь.

Я представила, как сейчас моя кровь интеллигентно заструится на махровое полотенце, расстеленное на столе. Но моя кровь про все эти интеллигентские штучки не имела понятия. Она фонтанами начала хлестать на все вокруг… Инстинктивно я схватила только что аккуратно разложенное на столе полотенце и начала им промакивать все подряд, до чего дотягивалась, пока вдруг не заснула…

Очнулась я на следующий день уже в больнице, в неврологическом отделении. Мама меня в очередной раз спасла и от смерти, и, что еще важней, от психушки, куда свозят всех таких идиоток, как я. Да, мама умела грамотно общаться с народом. Никогда она не заискивала, не клянчила, а всегда находила очень точные слова, и люди шли ей навстречу.

Когда через много лет поклонник моей шестнадцатилетней дочери с яростью полоснул себя по венам после того, как она объявила, что он ей неинтересен, и упорхнула, громко хлопнув дверью, я не сумела уберечь этого мальчика от психушки. При виде фонтана кровищи я просто оцепенела. Хорошо, что у меня в гостях в тот вечер была подруга, сумевшая быстро оценить ситуацию. Помахав мне перед лицом рукой, она тотчас распорядилась, чтобы я вызывала скорую, а сама тем временем ловко наложила мальчику жгут. Скорая в тот раз приехала минут через десять и очень быстро увезла поклонника моей дочери в психиатрическую больницу для подростков. Не раньше чем через сутки я наконец подумала о том, что надо было бы поехать вместе с мальчиком, попытаться по дороге о чем-то с врачами договориться…

А моя мама, видать, не растерялась, сумела спасти мою репутацию. Ведь из «психушки» я могла бы выйти с таким диагнозом, с которым ни в один институт документы не принимают. Тогда на жизни можно было бы поставить жирный крест. Без поступления в институт я своего будущего не представляла. Со временем я очень это оценила. А тогда, похоже, мама уже устала от моих выкрутасов. За целый месяц моего пребывания в больнице она ни разу меня не навестила. В какой-то момент меня осенило: может, мама себя считает виноватой в случившемся и именно поэтому ко мне не приходит, боясь прилюдных разборов полетов?.. Мне стало очень стыдно. Хотелось, чтобы она наконец пришла, и я бы ей все объяснила. Разумеется,

без подробностей. И несколько ночей снились сны, в которых я то плакала, то подыскивала слова, чтоб извиниться. Слова не находились, и сны прошли. Стопарик брома на ночь и таблетки с капельницами свое дело делали. Через месяц я вышла из больницы. Желание объясниться с мамой выветрилось из головы совершенно.

А когда она рассказала, что наш замечательный особнячок вскоре будут сносить и нам с ней вот-вот дадут «смотровую» на квартиру в Новых Черемушках, то после такой грандиозной новости все мои мысли были уже о другом.

8


Из-за переезда, как тогда считалось, к черту на рога, я по окончании учебного года, так сказать, без потери лица перевелась из своей элитной школы в самую что ни на есть простецкую школу вблизи нашего нового дома в Черемушках.

Когда приходится принимать радикальные решения, сожаления неуместны. Начинать жить с чистого листа иногда не так уж и глупо: высвобождается место для новых впечатлений и новых практик, будто с одного ракурса я то и это изучила довольно подробно, а с другого ракурса как это выглядит? Ведь тоже любопытно, не правда ли?

Летом я на три смены поехала в свой пионерлагерь. Марина Таубер в первую смену тоже приехала. И Валерка Адаменко — тоже. Как же без него?

Увидев мои плохо заживающие запястья, Маринка ни о чем расспрашивать не стала. Я сама ей в нескольких словах рассказала обо всем этом ужасе и кошмаре. И мы обе понадеялись, что время лечит.

В тот год мы уже были в первом отряде. Старше нас — только пионервожатые. Мы чувствовали себя этакими матронами, пожившими, чего только ни повидавшими и, пожалуй, даже циничными.

Как и в предыдущее лето, из всех динамиков неслась разухабистая «Тумбалалайка» сестер Бэрри, и Луи Армстронг простреленным голосом излагал свою американскую мечту о счастье, и актер Савелий Крамаров прогуливался в редких в то время вьетнамках по аллеям нашего пионерлагеря, но никакого волшебства в этом не было. И было понятно, что и не будет. Мы переросли пионерскую романтику, когда все было просто и ясно, и начинали примериваться к взрослой жизни, в которой одно пишешь, другое говоришь, а пятое с десятым засовываешь в самый темный угол шкафа, чтобы никому и никогда ни за какие коврижки в этом не признаться.

На наше место пришли девочки из младших отрядов. Они влюблялись в мальчиков из первого отряда, о чем-то шептались, хихикали, и Сестры Бэрри туманили им головы с первых же аккордов. Для этих девочек волшебная атмосфера нашего лагеря никуда не исчезла. Жизнь, как ей и полагается, продолжалась. Но уже без нас.

На следующую смену Марина Таубер уже не приехала. И я ее больше никогда не видела, потому что когда я спохватилась и начала ее разыскивать, выяснилось, что дом, в котором она жила, отдали какому-то министерству и всех жильцов переселили в Медведково, куда в то время, в отсутствие метро, вообще было ни доехать, ни доплыть. Медведково считалось тогда даже не у черта на рогах, а какой-то другой планетой. И я оставила свои поиски. Марина Таубер так и осталась в моей жизни яркой кометой, с которой мы по прихоти неба некоторое время летели рядом, а потом она набрала скорость и улетела в свое феерическое будущее. До сих пор, просматривая вскользь книжные прилавки, я все еще не оставляю надежды когда-нибудь на них встретить красочное описание ее приключений.

В то лето, доскучав его день за днем до самого конца, я вернулась уже не в нашу прежнюю коморку, а в новую квартиру.

Эта квартира потрясла все мое воображение и чувства! До этого я видела лишь старые квартиры своих подружек из прежней школы, заставленные чуть ли не антикварной мебелью, а может быть и на самом деле антикварной, спрашивать об этом было как-то неудобно. У нас же огромная, почти пустая комната. В компанию к сиротливо жавшимся к стенке моему топчанчику и отцовскому дивану и круглому столу посредине с двумя старыми «венскими» стульями явно просились платяной шкаф и сервант. Новые квартиры всегда рождают кучу планов и фантазий! Горячая вода и ванна были точно из какого-то фильма. И балкон, конечно, оттуда же: ветерок пузырит юбку, треплет волосы… Словом, кино! Вот-вот прозвучит команда: «Мотор! Снято!»

Почти все наши прежние соседи по коммуналке получили квартиры в Медведково, то есть практически, как я уже говорила, на другой планете. Больше никого из них я никогда не видела, кроме Евгения Александровича, с которым лет через двадцать мне понадобилось встретиться. Но об этом я расскажу позже. По словам моей мамы, Евгений Александрович с Зинкой путем каких-то чрезвычайно хитроумных квартирных обменов из Медведково перебрались поближе к центру. Бабушка, Ксения Николаевна, умерла. А Шурка с женой сумели получить квартиру в районе Страстного бульвара. К тому времени Шурка уже работал в магазине «Подарки» в самом начале улицы Горького, а потом стал директором этого магазина. Я была рада за него, за то, что его страсть к изысканности была вознаграждена. Но самой большой удачей во всех этих перемещениях для меня было то, что буквально в соседней квартире, за стенкой теперь жила тетя Сима. Она была все такая же, как и прежде, лучезарная. И это при том, что дядя Саша, ее муж, начал открыто жить на две семьи, а Гошка стал еще больше заикаться. По-видимому, тетя Сима мудро посчитала, что не стоит тратить силы и нервы на то, что изменить все равно невозможно, а высвободившуюся энергию лучше использовать более эффективно. Короче, она купила пианино и сначала засела за гаммы, а через пару лет уже весьма прилично играла. Мне кажется, мама завидовала тете Симе. Она вдруг начала жаловаться на никуда не годную звукоизоляцию в нашей квартире и иногда даже говорила о тете Симе что-то вроде того, что, мол, совсем баба сдурела… К тому времени я неожиданно для самой себя пристрастилась слушать по радио передачу «По заявкам колхозников». Колхозники в те годы любили слушать исключительно классические произведения. Почему-то рабочие были более примитивны в своих предпочтениях: в передаче «В рабочий полдень» по их заявкам исполнялась сплошь одна эстрада. И вот однажды из-за стенки начали доноситься звуки какой-то мелодии, мама открыла рот, чтобы произнести очередную нелестную реплику в адрес тети Симы, а я, прислушавшись, узнала эту мелодию и, подняв вверх указательный палец, сказала: «Бетховен! Соната №17». Мама очень удивилась. И это было удивление, переходящее в восхищение! Бурными аплодисментами я себя наградила уже самостоятельно, по принципу самообслуживания, как раз в те годы там и сям со скрипом внедряемого. После этого мама зареклась при мне обсуждать тетю Симу.

Как и прежде, тетя Сима часто забегала к нам посмотреться в наше старое зеркало размером от пола почти до потолка. Каждый раз я очень рада была ее видеть и с удовольствием слушала, как она с мамой обсуждает новые свои наряды и шляпки. Иногда мне и самой не терпелось что-нибудь умное вставить, но, к счастью, каждый раз удавалось вовремя прикусить язык. Потому что не моего ума это дело.


9


1 сентября я пошла в новую школу.

Непосредственно за нашим кварталом пятиэтажек начинались колхозные поля и деревни, и подростки из них по крайней мере на треть заполняли все окрестные школы. Разница между городскими учениками и деревенскими была настолько велика, что никакой искры не надо было для того, чтобы запылала классовая ненависть. То, что у нас стыдливо называется «нецензурной лексикой», для большинства деревенских было привычным словарным запасом.

Об учебе в такой обстановке речь не шла. Стыдно признаться, но лично я чувствовала себя Миклухо-Маклаем среди папуасов.

Было ясно, что я в очередной раз вляпалась. Когда рубишь с плеча, всегда проскакиваешь мимо нормальных решений, и получается, что попадаешь из огня да в полымя. Словом, надо было как-то из этого кошмара выбираться. Еще хорошо было б знать: как? Из такой школы, как из тюрьмы, вроде бы «на свободу с чистой совестью», а кому человек с этакой чистой совестью нужен?

Дома тоже все было не слава богу. Григорий Алексеевич почти поселился у нас. Мама потчевала его пирогами. Он нахваливал. И все вечера, засучив рукава, сверлил и прибивал. В новой квартире была, естественно, куча недоделок, и фронт работ для Григория Алексеевича был обширный. Чтобы он не отвлекался на меня, на то, чтобы учить меня жизни, я чаще всего по вечерам уходила из дома и бесцельно часами слонялась по улицам. В общем-то, я всегда была склонна к одиночеству. К тому же постоянно было о чем подумать. Новая школа ежедневно подкидывала для этого кучу поводов.

Но вскоре к моим прогулкам присоединилась соседка по парте, Люба. Никаких особо интересных тем, чтобы их обсуждать, у нас с моей соседкой по парте не было. Таких классных подруг, какие у меня были в прежней школе, здесь, во всех Черемушках, не сыскать. Поэтому с Любой мы чаще всего ходили молча. Она была замкнутой девчонкой, и меня это устраивало. Но иногда она срывалась, так или иначе выводя разговор на своего «приходящего» отца.

У Любы была куча комплексов из-за прочерка в графе «отец» в ее свидетельстве о рождении.

— Тебе хорошо, — говорила она мне, — у тебя такого прочерка нет.

— У меня и самого свидетельства о рождении нет, — смеялась я. — Во всяком случае, я его никогда не видела.

Но Любу рассмешить было трудно.

Однажды мы зашли к ней домой. Она что-то там забыла и долго искала. А я, увидев два шкафа до потолка с книгами, как все культурные девочки, принялась рассматривать корешки книг. Библиотека была, на мой вкус, сногсшибательной. Она никак не сочеталась с общей довольно аскетичной обстановкой в «хрущобской» квартире. Люба объяснила, что это подарок отца на ее четырнадцатилетие. «Ничего себе подарочек! — подумала я. — Юношеская библиотека вместе со специально заказанными для этого шкафами». В то время подобную роскошь мало кто мог себе позволить.

Я, девчонка простая, немедленно попросила дать мне почитать «Три мушкетера». И Люба дала.

Надо сказать, у меня с «Тремя мушкетерами» были свои неимоверные комплексы, может даже похлеще, чем у Любы с ее прочерком в графе «отец».

В третьем классе, еще в своей старой краснокирпичной школе, я сидела за одной партой с Сережей Ермиловым. Он был актером. Играл в каких-то детских фильмах, впоследствии Петю Ростова у Сергея Бондарчука. А в третьем классе мы с Ермиловым увлеченно резались на уроках в морской бой, а после иногда болтали о всяком разном. Однажды Сережка прочел «Трех мушкетеров», и его настолько переполняли эмоции, что он захотел обменяться впечатлениями со мной. Я вынуждена была признаться, что эту книжку не читала. Видимо, я внешне производила впечатление читающей девочки, и Сережка на следующий день мне принес «Трех мушкетеров».

Тогда я еще не имела понятия о своей дислексии. И никто не имел. Прочитанное в образы не складывалось, и через несколько страниц одолевала такая скука, с которой бороться я не могла, сколько ни старалась. Через некоторое время книгу пришлось вернуть непрочитанной. И Сережа Ермилов потерял ко мне всякий интерес.

Это было не просто обидно, это был настолько разрушительный удар по самолюбию, что «Три мушкетера» с тех пор стали для меня каким-то наваждением.

И вот неожиданно представился случай еще раз попытать счастья.

Дома я открыла книгу и утонула в ней. На следующий день, собравшись в школу, сунула книгу в портфель и читала ее на всех уроках и во время перемен. Пару раз учителя меня выдергивали, чтобы я повторила то, что они только что рассказывали. Но в детстве многие умели заставить слух и зрение работать автономно. К счастью, я была из их числа. С интонациями робота мне удавалось все повторять почти дословно, и от меня отставали.

Тем не менее на другой день я школу прогуляла, чтобы дочитать книгу в спокойной обстановке. Это был мой первый в жизни прогул. Раньше мне и в голову не приходило пропускать уроки. Как-то незачем было. Но первая прочитанная в жизни книга, конечно, стоила того.

Следом я попросила «Графа Монте-Кристо» и потом том за томом начала глотать одну книгу за другой. Обсуждать прочитанное как-то ни с кем не хотелось. Нормальные читающие дети, я знала, еще в начальных классах прочли всех этих куперов и майн-ридов. А я только в восьмом классе узнала о таком сильнейшем соблазне, как приключения. И выяснила, что это моя страсть. Я в них то вляпываюсь, то сама организую, то ищу на свою голову, каждый раз выкарабкиваясь из очередного приключения, будто с еще более емкой батарейкой, на полную мощь заряженной.

Я читала, и читала, и ходила по школе с какой-то блаженной улыбкой на лице, почти не вслушиваясь в то, что происходит вокруг. Слава богу, я была новенькой в классе, и мало кому было до меня дело. К тому же я намазала зеленкой свой герпес на губах и на носу, чтобы никто не лез ко мне с предложениями дружбы, от которых чаще всего невозможно отвертеться.

Увы, жизнь не любит, чтобы ее слишком уж игнорировали. Она тотчас же создает ситуации, в которых хочешь не хочешь, а приходится участвовать.

Пока я балдела, погрузившись в мир приключений, школьное руководство пыталось найти решение с помощью РОНО. И дело наконец сдвинулось. Организовали дополнительный класс, в который загрузили всех второгодников и третьегодников. Остальные классы стали поменьше. Лишние парты убрали. Учащихся раскидали по классам по какой-то лишь руководству школы понятной схеме. С Любой мы оказались в разных классах. Но хуже всего было то, что классным руководителем нам назначили Наталью Степановну, учительницу черчения, которая возненавидела меня с первого взгляда. Ни за что. Просто возненавидела и все. Я с подобным феноменом столкнулась первый раз в жизни. Конечно, меня и раньше травили соседки по коммунальной квартире, и Зинаида, жена Евгения Александровича, любила зажать меня в каком-нибудь углу и нашептывать свои гадости. Но всем им конкретно я была совершенно безразлична. Они надеялись через меня до мамы дотянуться. А теперь вдруг и мой черед настал. Похоже, я у мамы ненароком переняла что-то такое, от чего некоторые тетки впадают в бешенство. Во всяком случае, неприязнь ко мне Натальи Степановны была мне абсолютно не понятна.

Я отлично чертила. После почти шести лет учебы в художественной школе это было естественно. Мои работы могли оцениваться только на «5». Даже «5–» выглядела бы кощунством. По другим предметам у меня тоже были хорошие оценки, то есть в своем не очень-то продвинутом классе я была лучшей. Даже с русским языком у меня все вдруг стало замечательно, и диктанты я начала писать с очень редкими ошибками. Конечно, это был результат усилий заслуженной учительницы Марии Александровны из моей прежней школы. Наверняка Мария Александровна и раньше сталкивалась с учениками, подобными мне, которых не надо третировать и обзывать тупицами, а грамотно складировать в их голове знания и терпеливо дожидаться, когда эти знания оживут. Мария Александровна, увы, так и не дождалась этого судьбоносного момента. А я дождалась! И была на седьмом небе от счастья. Кстати, именно Мария Александровна была той экзальтированной учительницей, которая на собеседовании при моем поступлении в английскую школу восторженно аплодировала, когда я читала басню, ничуть не стесняясь недоуменных взглядов остальных преподавателей.

Я могу и еще несколько хороших слов о себе сообщить, например о том, что меня избрали председателем отряда, хотя я и отнекивалась. Но в этой школе, видать, принято было всех хороших учеников назначать на заметные должности. Поэтому, когда конфликт с Натальей Степановной стал нестерпим, я даже порадовалась, что класс мое мнение при выборе председателя не учел. Надеялась, что это может мне помочь. Увы, не помогло.

Теперь-то я знаю, что есть люди, которые чрезвычайно серьезно относятся к субординации. Наверное, в армии без этого нельзя. Но в светской жизни уважение просто так ни на кого не сваливается. Его надо завоевывать, если у кого-то такая потребность есть. У Натальи Степановны она была, причем гипертрофированная. Одной моей обычной вежливости ей оказалось мало.

Наконец, в одно из воскресений она заявилась к нам домой. Мама помогла ей снять пальто, и Наталья Степановна прошла в комнату прямо к нашему большому круглому столу с выгнутыми ножками. Я тоже отложила книгу и с недоумением наблюдала.

Никаких причин посещать нас не было. Ничего предосудительного я за собой не числила, а мои редкие прогулы выглядели совершенно вегетарианскими по сравнению с тем, что позволяла себе добрая половина класса. Если на всех прогульщиков тратить свое личное время, отдыхать будет некогда. Словом, у меня не было никаких причин начать ерзать. А Наталья Степановна, напротив, пока шла к столу, успела раскалиться, как утюг. Раскрыв хозяйственную сумку, она начала вытаскивать из нее: партбилет, удостоверения о наградах времен ВОВ и о том, что она Ворошиловский стрелок, а потом настал черед каких-то справок и еще бог знает чего. И все с комментариями, которые становились все более отрывистыми и бестолковыми.

Чтобы как-то разрядить обстановку, мама шутя спросила:

— Теперь мой черед свои документы показывать?

Наталья Степановна будто очнулась. Ни слова не говоря, она покидала свои бумажки и удостоверения в сумку и ретировалась.

Мама, конечно, не комментировала этот визит, потому что комментировать здесь было нечего. Потом, за обедом, мне мама все ж свое личное мнение высказала, что, дескать, судя по документам Натальи Степановны, во время войны она была снайпером, а бывшие снайперы в мирное время часто бывают не в себе. То есть, попросту говоря, я должна учитывать, что моя классная руководительница с головой не очень-то дружит. И что мне было с этой информацией делать? И зачем мама не придержала свою шуточку при себе, чем наверняка разозлила Наталью Степановну еще больше?

Но я не стала ни в чем маму обвинять. Не хотелось еще и с ней отношения портить, тем более уже ничего исправить было нельзя.

Кстати, моя мама тоже имела удостоверение Ворошиловского стрелка. Видимо, в 30-е годы это считалось особым понтом, причем доступным. И мама этого массового увлечения, разумеется, не избежала. Во всяком случае она, сколько себя помню, постоянно ездила на стрельбище выступать за команду своего «Моспроекта», и потом, уже на пенсии, еще лет десять ей продолжали звонить с бывшей ее работы с просьбой выступить в очередном соревновании, и мама с радостью соглашалась. Однажды ей даже санаторную путевку в Кисловодск выделили за какое-то особо успешное выступление. То есть мамины суждения о снайперах были квалифицированными. Но неудачно сложившийся разговор с Натальей Степановной маму все же тяготил, и она еще несколько раз возвращалась к нему. То возмущалась, мол, куда смотрел отдел кадров, принимая на работу в школу такую сумасшедшую тетку?.. То, немного успокаиваясь, утверждала, что неадекватность время от времени каждый из нас демонстрирует, и не надо делать из мухи слона.

Так или иначе, вскоре Наталья Степановна мне устроила курс молодого бойца: чтобы не расслаблялась, чтобы постоянно чувствовала себя на мушке.

Но настоящий кошмар начался с той стороны, с которой я его меньше всего ожидала, считая, что уж что-что, а это мой самый надежный тыл. Кошмарить меня принялся учитель математики Георгий Дмитриевич. Он был во время войны разведчиком, и видимо, у него сработал инстинкт воинского братства с Натальей Степановной.

Первую двойку Георгий Дмитриевич мне поставил, может быть, самую обидную. Чаще всего я домашние задания игнорировала, но зато каждый день решала или разбирала задачи повышенной трудности из задачника, который купила себе в надежде подготовиться к поступлению в математическую школу. Но в тот редкий день я как раз задание по геометрии сделала, так как двоечница Ринка примчалась ко мне, чтоб списать его, и мне пришлось открыть задачник и решить все задачи из домашнего задания, причем одна задача оказалась весьма непростой.

На уроке Георгий Дмитриевич спросил:

— Кто решил задачу номер такой-то?

Я и Ринка подняли руки.

— Давайте свои дневники, — сказал Георгий Дмитриевич.

Ринка получила «5» и сияла от счастья, а я — «2» с объяснением, что, так как у меня в дневнике задание не записано, значит, я его списала у Ринки. Класс заржал от подобной нелепости. Но Георгий Дмитриевич знал свое учительское дело. Это называлось выбиванием из учеников их расхлябанности. Двойку я приняла с каменным лицом, продемонстрировав, как мы в то время говорили, «ноль внимания и фунт презрения».

На Ринку я не обиделась. Ничем не заработанный подарок человек редко когда способен оценить, еще реже этот подарок бывает кстати. Фортуна, играя в свои игры, просто испытывает нас, так сказать, на вшивость. Тем не менее Ринке, конечно же, было полезно хотя бы раз в жизни почувствовать себя на высоте, вздернуть нос, попробовать глянуть на всех нас высокомерно… Я Ринку отлично понимала.

После этого мне Георгий Дмитриевич поставил еще шесть двоек: то по алгебре, то по геометрии. На каждом уроке математики он изыскивал причину, по которой я заслуживаю «неуда», хотя я уже поняла, что пощады мне не будет, и начала записывать в дневник домашние задания и делать их, и старалась не подставляться. Все зря. Георгий Дмитриевич мне решил показать со всей наглядностью, что любого человека можно размазать по стенке и от этого спастись невозможно. Он расстреливал меня двойками с каким-то непонятным садизмом. Класс с ужасом наблюдал, чем все это закончится. И на седьмой двойке я расплакалась. Первый раз в жизни.

Поняв, что переборщил, Георгий Дмитриевич потом все клеточки в журнале заставил пятерками, чтобы в четверти можно было б вывести мне хотя бы четверки. До конца года при виде меня он отводил глаза. Но однажды я встретила Георгия Дмитриевича на улице, и он, видимо в качестве извинения, начал объяснять мне, что, если бы не мое разгильдяйство, цены мне б не было. В подобном виде я извинения от него не приняла, пробурчав, что для решения нетривиальных задач нужна очень большая самодисциплина. И она у меня есть.

Словом, мы друг друга не поняли. Если бы наш с ним разговор пошел по-другому, я, быть может, его даже поблагодарила за то, что он довел меня до слез. Девчонки должны уметь плакать. Одной лишь стойкости явно недостаточно.

Между тем отношения с Натальей Степановной становились все более нетерпимыми. Мои мелкие оплошности никак не могли стать поводом для скандала, но зато их можно было отслеживать и накапливать. Досье на меня пухло. И наконец Наталья Степановна дождалась удобного момента. В нашем классе была девочка, которую никто не любил. Она была грубая и не очень умная. А когда кого-то не любят, то не считается грехом над ними смеяться, подставлять их и издеваться. Класс наш был очень простой. Я даже не помню, как эту девочку звали. Но кличка у нее была Харя, что очень ей подходило. Сидела эта Харя непосредственно передо мной, и в тот день, когда я при появлении Натальи Степановны в классе вместе со всеми встала, она размахнулась и хрясть! — сломала мне нос. Посыпались искры из глаз, хлынула кровища, и я, зажимая нос, выбежала из класса, скорей под холодную воду. А потом и вовсе ушла домой зализывать свои раны, так и не попытавшись в тот день вникнуть в подоплеку того, что произошло. Было не до этого. Нос распух и болел нестерпимо.

На другой день картина начала проясняться. Оказалось, что моя подружка кинула мальчишкам папочку Хари в качестве мяча играть в футбол. Были у нас в то время такие папочки на молнии, без ручек, в которых те, у кого они были, носили свои тетради и учебники в школу. То есть у меня-то такой папочки не было. Я о ней лишь мечтала, но не настолько сильно, чтобы попросить у мамы ее купить. Впрочем, я вообще никогда ни о чем не просила. А счастливые обладательницы этих папочек с них пылинки сдували. Могу представить себе ярость Хари, когда она увидела, как ее ненаглядная папочка мечется по грязному паркету. Кто сообщил Харе, будто это я дала мальчишкам ее папочку, так и осталось тайной. Моя подружка никакой вины за собой не чувствовала. В этой окраинной школе, за порогом которой, казалось, выли волки, нравы были дикими. Поэтому я себя посчитала пострадавшей стороной и решила не устраивать разбора полетов, чтобы не подставлять подружку. Нос мой, конечно, скривился, но уже не болел. Вспоминать обо всем этом лишний раз не хотелось. Наталья Степановна тоже искать виновных не спешила. Но через две или три недели, когда все уже давно забыли про этот злополучный инцидент, в очередной раз по какому-то поводу собрался совет дружины, на котором я, как председатель совета отряда, должна была присутствовать. Неожиданно на него заявилась Наталья Степановна. Она не стала дожидаться, когда мы обсудим все те дела, по поводу которых нас собрала старшая пионервожатая Вита, а сразу заявила:

— Я здесь потому, что считаю: хулиганкам не место в совете дружины школы. Недавно вот она, — Наталья Степановна указала на меня, — устроила драку, сорвала урок, не спросив у меня разрешения, ушла, хлопнув дверью, а все последующие уроки просто прогуляла. Все учителя ею недовольны. Поэтому я ставлю вопрос о выводе ее из состава совета дружины.

Одна юная карьеристка пятиклассница звонко отчеканила:

— Поддерживаю!

И подняла руку.

Все с любопытством на меня уставились. История про то, что мне сломали нос, в школе в общих чертах многим была известна. А теперь можно было узнать подробности! Это вам не тягомотные оргвопросы решать. Это сама жизнь ворвалась в пионерскую комнату. И покрытые пылью красные флаги, казалось, вот-вот затрепещут от накала страстей.

Я была новенькой в этой школе. Ни с кем из совета дружины у меня никаких контактов не было. Кроме старшей пионервожатой Виты. С ней мы иногда болтали о том о сем. За год до этого она окончила школу и не смогла поступить в МГИМО. Работа пионервожатой в школе была весьма непыльная и, полагаю, блатная. Но Вита особенно не усердствовала, и мы чувствовали себя довольно вольготно. Впечатления от непоступления у нашей пионервожатой плескались через край, и она готова была делиться ими со всеми, кто желал послушать. А тут и вот она я, благодарная слушательница любых историй! Словом, с Витой у нас отношения были вполне свойские. Она учила меня жизни, знакомила со стандартами, зная которые дети из приличных семей достаточно уверенно выходят в жизнь. Мне это было интересно. Сама я плохо усваивала стандарты. Но во-первых, повторение — мать учения, а во-вторых, и это главное, Вита мало внимания обращала на нашу с ней разницу в возрасте и часто говорила мне о том, о чем детям до шестнадцати лет узнать было негде, а интерес был жгучий. Например, до сих пор помню, как она мимоходом проворковала, что, когда знакомишься с молодым человеком, в первую очередь надо обращать внимание на качество его ботинок и на зубы.

В тот момент я даже поморщилась от подобного цинизма. Для меня до сих пор было главным, чтобы с человеком было интересно. А таких и вообще-то не очень много. Поэтому на все остальное я внимания почти не обращала. Но Витина сентенция застряла у меня в голове, и я вольно или невольно краем глаза начала рассматривать ботинки и зубы своих знакомых. В общем, Вита оставила след в моем сознании не только своим странным именем.

Поначалу после столь подлого наезда на меня Натальи Степановны я очень понадеялась, что хотя бы Вита будет на моей стороне. Разумеется, не до такой степени, чтобы грудью на амбразуру, но все-таки…

Было видно, что Вита занервничала и даже поперхнулась. Но потом сумела взять себя в руки и произнесла вроде бы стандартную фразу:

— Прежде чем мы проголосуем, давайте дадим слово Вере.

Только спустя время я смогла оценить подвиг Виты. Стандарты, которыми щедро снабдили ее родные, не предусматривали ничего такого, что впоследствии могло повлиять на ее характеристику. А Наталья Степановна могла испортить характеристику кому хочешь.

Так или иначе, но мне дана была возможность отбиваться, и я, разумеется, ею воспользовалась. Когда меня загоняют в угол, красноречие часто мне приходит на помощь.

— Итак, придется возвращаться к истории про мой сломанный нос, — вяло, на каждом слове спотыкаясь, промямлила я… И вдруг мой голос зазвенел. — Наталья Степановна, я была уверена, я ни минуты не сомневалась в том, что вы не стали разбираться по горячим следам только потому, что пощадили мое самолюбие. Ни одной девчонке не доставит удовольствия вспоминать, как ей сломали нос. Тем более ни за что, ни про что. Но если вы настаиваете, что к этому инциденту следует вернуться, тогда я требую тщательного разбирательства. Ни от кого из учителей, которые, как вы, Наталья Степановна, утверждаете, будто они на меня жалуются, я никогда никаких замечаний не слышала. Хотя спорить не буду, наверное, я не самая «удобная» ученица. Тем не менее ни одного замечания у меня в дневнике нет. Если кому интересно, смотрите!

Я достала дневник и начала его перелистывать. Не считая кошмарной истории с Георгием Дмитриевичем, на всех остальных страницах были одни пятерки и четверки и ни одной тройки и тем более двойки. Не дневник, а прямо-таки представление к награде! Весь совет дружины переключился на разглядывание моего необыкновенного для этой школы дневника, и никто не обратил внимания на Наталью Степановну, которая очень тихо и незаметно вышла. Одна я проследила за ее перемещениями и выдохнула: отбилась!

Конечно, никакие организационные вопросы мы в тот день уже не решали, а разошлись каждый со своими впечатлениями.

— Что это было? — спросила меня Вита.

— Понятия не имею.

Увы, это было не совсем правдой. Наталья Степановна сумела добиться того, что начала занимать в моих мыслях очень много места. И меня уже перестала удивлять та холодная безжалостность, с которой она, как танк, наезжала на меня.

Я все чаще и чаще начала вспоминать свою прежнюю школу, в которой весь процесс обучения был заточен на то, чтобы нам было интересно. Теперь это воспринималось не иначе как чудо!

К приоткрытой форточке, из которой веяло свободой в короткое время хрущевской оттепели, наши учителя, очевидно, припали со всей страстью. Например, в нашем классе учился Ленька Володарский. Это тот переводчик американских фильмов, голос которого страна знает по кассетам VXS и по телевизионным передачам об известных советских разведчиках. Так вот, в шестом классе Надежда Петровна, наша учительница истории, предложила, чтобы кто-то из нас вел политинформацию раз в неделю. Ленька за это с охотой взялся, и весь год мы с интересом слушали о том, что происходит в мире. Надежда Петровна сама обладала даром необыкновенной рассказчицы, до сих пор почти дословно помню многие из ее историй. Ленька Володарский ей мало в чем уступал. Вы можете себе представить, что политинформацию можно проводить увлекательно, а слушать, затаив дыхание?

В конце учебного года форточку, из которой веял воздух свободы, захлопнули и такие радиостанции, как BBC и «Голос Америки», начали глушить, и Ленька на какую-то очередную политинформацию пришел не подготовившись, объяснив это тем, что ничего не удалось расслышать, сколько он ручку радиоприемника ни крутил. Надежда Петровна сказала ему «спасибо». И все.

Я лишь спустя годы поняла, что Ленька пересказывал нам «вражеские» голоса, а для Надежды Петровны наверняка уже и тогда это не было секретом, но она закрывала на это глаза. А то, что в нашем классе училась Лена Пастернак — племянница опального поэта, это ведь тоже была демонстрация такого мужества учителей, зачисливших ее в школу, которая достойна восхищения. Потому что как раз в то время роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго» напечатали на Западе, по этому поводу у нас в стране разгорелся грандиозный скандал. Мы, конечно, обо всем этом ничего не знали. В «Пионерской правде» об этом не писали и по радио, естественно, не рассказывали о том, что поэта исключили из Союза писателей и перестали издавать. Со сталинских времен опалу принято было распространять и на ближайших родственников. А наши преподаватели отважились хотя бы эту традицию начать ломать.

Впрочем, не все наши учителя в прежней моей школе были такими уж продвинутыми. Например, учительница математики нас постоянно обзывала «пеньковскими», когда сердилась на нас за что-то. Но алгебра с геометрией в той школе не были слишком уж значимыми предметами, к тому же мы были абсолютно уверены, что мы никакие не «пеньковские» и никогда ими не будем.


10


После сбора совета дружины у меня в очередной раз ничего путного в голове не удерживалось, кроме мыслей о Наталье Степановне, которой хоть и не удалось в этот раз размазать меня по стенке, но в следующий раз, вполне возможно, удастся. Сначала Георгий Дмитриевич мне показал, как технически это можно исполнить. Но добивать не стал. Что-то в нем дрогнуло. Более того, после той истории Георгий Дмитриевич стал заметно суше разговаривать с Натальей Степановной. Но радоваться мне не стоило, потому что это еще большую злость вызывало у моей классной руководительницы. Хорошо, что хоть с другими учителями у меня были нормальные отношения. Никому из них не требовалось, чтобы я опускала глаза в их присутствии, даже завучу. Лишь Наталья Степановна была неравнодушна к подобной «азиатчине». Но и я не могла себя переломить и вдруг начинать буравить пол при ее появлении.

Короче, эту проблему мне так и не удалось решить. Я постоянно пыталась предугадать, какую гадость и в какой момент мне Наталья Степановна уготовит, а она со мной играла, как кошка с мышкой, неделями делая вид, будто ничего не происходит, хотя я-то чувствовала, как нетерпеливо она дожидается удобного момента. В принципе, это можно было бы посчитать отличным упражнением для того, чтобы научиться сосуществовать с тем, что невозможно просчитать и предугадать, и не беспокоиться о том, на что повлиять невозможно. Со временем именно такую реакцию на подобные вещи я сумела выработать. Но тогда, под пристальным взглядом Натальи Степановны, пока я дергалась, словно мышка в конвульсиях, никаких разумных идей мне в голову не лезло.

Освободиться от всей этой мути в голове удалось лишь тогда, когда весеннее солнце засияло во всю мощь. Дни стали казаться безразмерными и начали вмещать в себя, кроме уроков, и заглатывания книг из библиотеки Любы Макаровой, и кайфа от решения задач повышенной трудности, разнообразную дурь, которая во всех нас присутствует, но морозной зимой легко удерживается в рамках пристойности. А когда вскипела сирень и начала дурманить сознание до небывалого восторга и начались первые опыты с сигаретками и портвейном, и песни Окуджавы под гитару, и, так сказать, танцы, шманцы, обжимансы, прицельный взгляд Натальи Степановны перестал меня волновать. Раздражение на маму, которая начала в те дни чуть ли не каждый день учить меня уму-разуму, казалось намного важнее. Мои поздние возвращения домой и запах сигарет вперемешку с портвейном выводили ее из себя, и она пыталась взять эту ситуацию под свой контроль. Меня это каждый раз доводило до едва сдерживаемого бешенства. Но однажды я все же выпалила с досадой:

— Лучше бы ты меня не забирала из детдома!

Мама все-таки нашла в себе силы спросить:

— Откуда тебе это известно?

— Да от тебя и известно. Когда отец уходил к своей тетке, ты слишком громко свои претензии высказывала, — промямлила я, чувствуя, что сгоряча ляпнула то, о чем потом буду жалеть всю жизнь. И будто извиняясь, добавила: — Не одна я, весь дом это слышал.

Мама больше ничего не сказала. И мы с ней потом долго общались одними репликами.

Тем временем Наталья Степановна готовила мне удар под дых, объявив вскоре, что поставит мне четверку по поведению в году. Школа была восьмилетняя, и имея четверку по поведению, мне пришлось бы поставить крест на дальнейшем образовании.

«Вот и перекантовалась», — потрясенно размышляла я. Уже давно моя неземная любовь перестала меня изводить. Правду говорят: с глаз долой — из сердца вон! А тут на тебе — другая напасть.

И новая напасть воспринималась гораздо страшней. Самостоятельно из этого кошмара мне было не выбраться. Надо было просить маму, чтобы она как-нибудь уговорила Наталью Степановну не делать этого.

Разговор оказался тяжелым. Мне не имело смысла перед мамой извиняться, потому что извинения тут были ни при чем. Я сама, своею дурью нарушила то хрупкое равновесие, которое между нами существовало. А теперь взывала о помощи. Мама, всегда умевшая держать себя в руках, после того ужасного разговора пыталась забыться в хлопотах по обустройству нашей новой квартиры, и Григорий Алексеевич снова зачастил к нам в гости. Наверное, это помогло ей почти не обращать на меня внимания. Во всяком случае, мой сломанный нос она не заметила. А когда я ей эту историю рассказала, она мне не поверила. Не поверила в то, что я могла вот так взять и утереться, раз действительно ни в чем не виновата. И вообще, с тех пор прошло уже так много времени, — сказала она, — что возвращаться к этой истории бессмысленно.

Еще мне мама заявила, что раз уж я сама этот разговор завела, то она со своей стороны тоже намерена высказаться: мол, я попала под влияние своей новой подружки и стремительно качусь по наклонной плоскости. Она давно мне говорила, чтобы я перестала с ней дружить, а мне ее слова как об стенку горох…

Ох, уж эта пресловутая наклонная плоскость! Она постоянно всем мерещится, как страшный сон.

Действительно, мама терпеть не могла мою одноклассницу, с которой я сидела за одной партой. Но в той бандитской школе, в которую меня занесло, никого лучше не было. Моя соседка по парте неплохо училась, была старостой класса, а это хоть какой-то, да знак качества. Согласна, девчонка она была довольно простая, карьера продавца ее вполне устраивала. Никаких моих доводов, что надо учиться дальше, она слушать не желала. На нее тоже, как и на меня, трудно было оказать влияние. А жаль. Она была остроумной, шаржи на одноклассников рисовала — обхохочешься! Мгновенно видела смешное в человеке и прямо шариковой ручкой чиркала свои карикатуры, чаще всего с первого же раза добиваясь нужного результата. Я вклеивала ее рисунки в свои стенгазеты, постоянно их меняла, и класс, хохоча, вечно толпился возле них. Когда я своей подружке однажды принесла несколько газет с карикатурами, чтобы она поняла, что ее талант просто глупо зарывать, она отмахнулась, дескать, она уже все решила, деньги ей, видите ли, надо зарабатывать, и это только таким блаженным, как я, они по фигу…

В этом она была неправа. Мне тоже позарез нужны были деньги, и даже удалось зимой на два месяца устроиться развозить утренние газеты, пока кто-то, по слухам, на почте болел. Так что никакой блаженной я не была, а лишь умела хорошо просчитывать варианты и пускать под откос всю жизнь ради немедленных легких денег считала глупостью. Короче, переубедить подружку мне не удалось.

Звали ее Алена Капитанова. Меня она считала девчонкой с причудами, но мы ладили. Более того, именно мои причуды чаще всего становились темой для ее фантазий. Например, однажды, еще осенью, мною намазанный зеленкой герпес на носу и в уголке губ Алена представила так, будто в тот момент у меня под рукой не оказалось помады, и я недолго думая губы раскрасила зеленкой, а заодно и ногти тоже. Сейчас, когда губы и ногти красят во все цвета радуги, это никого не удивило бы. А тогда даже у Бабы-яги в каком-нибудь спектакле-ужастике этого никто не мог представить. Но художникам дано заглядывать в будущее, а Алена художником была! Другие ее фантазии на мой счет были примерно такие же, чаще всего пошловатые, на что я хоть и хмурилась, но помалкивала, потому что иногда с ее языка слетали чистые перлы! Словом, Алена была яркой девчонкой! И не зря Георгий Дмитриевич во время контрольных сажал с ней нашего отпетого двоечника Астафьева, чтобы посреди контрольной воскликнуть: «Астафьев, ты опять у Капитановой ночуешь?» Класс каждый раз покатывался со смеху.

И конечно, я была благодарна Алене за то, что она ввела меня в круг своих простецких приятелей. Я там легко нашла себе роль, что-то вроде клона Марины Таубер, и внесла немного разнообразия в обычный треп, вроде: «А как он?» — «А она что?» — «Во-о дают!» Мне удавались коротенькие смешные байки. За них меня ценили почти так же, как и Алену, и не настаивали на том, чтобы я их портвейн пила со всеми наравне, поверив в мой холецистит. Меня и в самом деле от портвейна тошнило.

Ничего этого я маме объяснить не могла, да и сама в то время не умела это четко сформулировать. Лишь интуитивно понимала, что, если бы не соседка по парте, моя привычка общаться лишь с одной собой ни к чему хорошему не привела бы. Потому что никакой радости нет в том, чтобы сидеть в своей квартире с книжками и задачниками и не иметь понятия, какое это счастье — снять туфли, и шлепать под дождем по лужам, и горланить во все горло с подружкой про буревестника, который гордо реет…

— А самое интересненькое никогда глаза не слепит! — огрызнулась я. — Его надо сначала откопать, отчистить, отмыть… И только тогда…

Мама замотала головой, оборвав меня на полуслове. Она не любила моих безапелляционных формулировок, потому что я их как гвозди вбивала — намертво. А она всегда предпочитала глубокомысленную недосказанность и меня, увы, понимать отказывалась.

Как и я, мама любила решать самые трудные задачи. Я — абстрактные математические, а она — жизненные. Никакие трудности ее не останавливали. И в такие моменты, в вихре эмоций глаза у нее сияли и шуточки рождались будто из воздуха и мысль парила, не ведая никаких преград.

Когда мама теряла интерес, ее мысли тотчас же от скучного отворачивались, мол, незачем на это тратить свои силы и время. Это был как бы один из способов экономии ресурсов.

От меня она отвернулась именно из-за этого. Увы, я оказалась в зоне маминой экономичности, и мне никак не удавалось включить ее интерес ко мне, чтобы она поняла, что моя проблема и в самом деле сложна.

— Ведь в предыдущей школе у меня ничего подобного не было, — говорила я ей. — Потому что там каждый из моих одноклассников был чем-нибудь интересен. Именно по этому принципу нас туда и отбирали. Хорошим учителям интересно таких учить. А вопрос уважения — это же из историй про алкашей.

Я заметила, что мама очень постарела и как бы вообще устала от жизни.

Но я должна была убедить ее поговорить с Натальей Степановной. Ведь взрослые как-то совсем по-другому между собой разговаривают.

Разглядывая маму и одновременно подыскивая аргументы для уговоров, я вдруг с болью поняла, почему она не ходит на родительские собрания. Почему не ходила на собрания в английской школе, я тогда довольно быстро сообразила и мысленно с ней согласилась: я уже не была отличницей, гордиться было нечем, а чувствовать себя бедной родственницей среди молодых ухоженных и хорошо одетых женщин мало кому хочется. Москва — такой город, который даже у самобытных и уверенных в себе провинциалов рождает комплексы. Но было странно, что и в мою нынешнюю школу она ни разу не сходила. Я как-то не придавала значения этому факту. А зря. Это тоже злило Наталью Степановну. Видимо, мама в какой-то момент остро почувствовала свой возраст, когда жизнь, до тех пор стремительно взбегавшая в гору, вдруг покатилась вниз. И тошно стало сидеть на родительских собраниях рядом с пускай и простыми, но молодыми и жизнерадостными мамашами.

Может быть, в частности, из-за этого она была против того, чтобы я шла в девятый класс, считая, что простенького техникума мне вполне будет достаточно, одновременно убеждая меня, что я все время себя переоцениваю. Меня это злило. Я никак не могла этого понять. Неужели только потому, что в техникумах уж точно никаких родительских собраний не устраивают?.. Такая гипотеза мне в то время показалась вполне убедительной, и никаких других объяснений в голову не приходило.

Много позже я поняла, что была неправа. Оценка моих способностей была совершенно ни при чем. Дело было в том, что после установления советской власти те, кого зачислили в категорию «лишенцев», до конца жизни чувствовали себя «на птичьих правах» и старались не «светиться». В их юности «лишенцев» в институт не принимали, и в газете «Правда» не сообщали, что эту установку отменили. Я, естественно, обо всей этой дури не имела понятия, при этом отлично видела, что техникумы в то время считались почти как ПТУ и поступали в них лишь горемыки совсем уж без фантазии, а нормальные выпускники школ стройными рядами шли в институты.

Про то, что я хочу попытаться поступить в математическую школу всего в одной остановке на метро от нас, я никому не говорила. Боялась сглазить. Да и чего было трепаться?.. Тем более что я абсолютно не представляла, какие у меня на это шансы.

На такую удачу, какая мне выпала во время поступления в английскую школу, никогда рассчитывать не стоит. Не только бомбы не летят в одну воронку! Поэтому я, по своему обыкновению, как верблюд в свои горбы перед переходом через пустыню, накапливала запас трудно решаемых задач, чтобы постараться обойти конкурентов на классе. Именно так выигрывают спортивные соревнования мастера у третьеразрядников. Но это была моя личная тайна.

Словом, ни в какой техникум я идти не собиралась. Умом я, может, и в самом деле не блистала, но его хватило на то, чтобы не говорить маме про то, что она со своими представлениями отстала от жизни.

В конце концов, убедившим ее аргументом стало то, что с четверкой по поведению у меня даже в техникум документы не примут.

Нехотя мама согласилась и на следующий день пошла в школу.

Мама выбрала верную тактику: она сначала постучалась в дверь учительской. Учителя увидели ее впервые и с любопытством рассматривали, пока она излагала суть проблемы. Она умела говорить четко, и ясно, и без визгливости, в которую люди зачастую впадают, рассказывая про что-то несусветное. А то, что мама говорила, было и в самом деле из ряда вон… Не могло быть такого, чтобы в государственном учреждении, каким была школа, преподаватель мог позволять себе творить черт знает что! Все с недоумением пожимали плечами, слушая мамин рассказ, и в конце пришли к общему мнению, что это я слишком уж что-то преувеличиваю, и согласились пойти вместе с ней, чтобы прояснить ситуацию.

Сама я при этом не присутствовала. Маме было комфортней с учителями объясняться без меня. Поэтому я даже не знаю, в компании каких учителей она пришла к моей классной руководительнице. Наталья Степановна как раз в это время заполняла бланки наших свидетельств об окончании восьмого класса.

Когда мама вернулась домой и попыталась рассказать о том, что там произошло, понять ее было невозможно. Одни междометья. Трудно нормальным людям рассказывать о чьем-то безумии.

Но учителя, которые пошли вместе с мамой к Наталье Степановне убедить ее не делать глупостей, наговорили столько лестных для меня слов, что мама снова начала поглядывать на меня с некоторым интересом. Разумеется, никакие разумные доводы на Наталью Степановну не подействовали, и «четверку» по поведению она мне влепила, зато эти разумные доводы повлияли на маму. Пускай поздно, но до мамы в конце концов дошло, под каким прессом я целый год находилась, а главное, она осознала: четверка по поведению — это ужас что! И уже ни про какой техникум не заикаясь, мама объяснила, кто и как мне поможет поступить в девятый класс соседней школы.

Как потом выяснилось, учителя, наблюдавшие бешенство Натальи Степановны и ничего не сумевшие ему противопоставить, тотчас придумали стратегию обходного маневра.

Когда я пришла в школу на следующий день, мне даже не пришлось никого искать. Ко мне подошла завуч, позвала в свой кабинет и вручила мое личное дело с пятеркой по поведению. В те годы выдавали нам еще и такой совершенно никчемный документ.

Мне было даже неловко оттого, что столько учителей встало на мою защиту. И пускай это закончилось неудачей. Но ведь главное: порыв!

Я нисколько не волновалась о том, пройду ли я собеседование в не очень-то продвинутую школу. Была уверена, что пройду. А вот трюк с последующей заменой личного дела на свидетельство об окончании восьмого класса моему воображению плохо давался, даже подгибались коленки, когда я пыталась это представить. Но меня убедили на этот счет не беспокоиться.

— Если вдруг что-либо пойдет не так, — сказала мне завуч, — я лично позвоню и все объясню. — И стоящие рядом учителя мне ободряюще улыбались.


11


Так я оказалась в еще одной скучной школе. Она была, конечно, немного лучше предыдущей, в нее был хоть какой-то конкурс: из пяти классов моей прежней школы в нее прошли отбор лишь шесть человек, но через полгода троих из них отчислили за неуспеваемость.

Увы, оставшиеся были ни сколько не интереснее. Я никогда не любила девчонок, оттопыривающих мизинчик, полагая… Впрочем, мне всегда было лень вникать, что они могут полагать. Меня привлекали лишь те, кто выбивался из общего ряда. Люда Титова была из них. Мне повезло довольно быстро ввинтиться в ее компанию. Именно повезло, потому что в конце первого полугодия Люду отчислили за неуспеваемость. Физика и математика не были ее сильной стороной. Она была артисткой: играла на пианино, на гитаре, пела в каком-то ансамбле, как потом выяснилось, вместе с юной Аллой Пугачевой, но в отличие от будущей примы оказалась без царя в голове. Как говорится, увы… Но в то время мы своего будущего еще не знали. На что-то рассчитывали, о чем-то мечтали, но планы удавались лишь скоротечные: когда снова соберемся, чем интересненьким займемся и тому подобное. То, что родители Люды Титовой были готовы терпеть нашу компанию почти каждый день, очень облегчало строить наши планы.

Школьные учителя, разумеется, поставили мне жирный минус за вовлеченность в компанию бывшей одноклассницы. Но я уже научилась на это плевать, считая, что жизнь должна быть прежде всего интересной.

В правильно организованной компании обязательно должна быть красавица, вокруг которой все события и вертятся. И у нас такая девчонка была. И конечно, «она звалась Татьяной». Танька Антонова. Все хулиганы и матершинники в ее присутствии становились паиньками и, морща лоб от напряжения, пытались выглядеть истинными джентльменами, чтобы потрясти Антонову.

Но напрасно они старались. У нее был отчаянно влюбленный поклонник, Толик, добровольно и с удовольствием взявший на себя роль телохранителя. Он присутствовал практически на всех наших сборищах, туповатый и молчаливый. Его все звали Толик-трубач, но я ни разу не слышала, чтобы он играл, да и с трубой его никогда не видела, поэтому к кличке «трубач» с иронией относилась, вроде как, любят придурки прихвастнуть. Вообще-то, эта трепетная история любви Толика-трубача к Антоновой началась давным-давно, когда она училась в шестом классе, а Толик попал в ее класс, до этого уже несколько лишних лет в предыдущих классах потратив на зубрежку школьных наук. Влюбившись, Толик попытался максимально напрячь свои мозги, чтобы вместе с Антоновой перейти в седьмой класс, но ума у него оказалось мало, а возраст уже позволял пытку учением прекратить, поэтому учителя выдали ему справку об окончании шестого класса и с облегчением спровадили из школы. С подобной справкой даже копать траншеи не каждого берут, но Толик сумел не только устроиться на эту работу, но и попросил, чтобы траншея, которую он будет копать, была в нашем квартале. С тех пор каждый день, когда приближалось время окончания уроков у Антоновой, Толик, опершись на лопату, дожидался, когда она выйдет на школьное крыльцо. Увидев ее, он бросал лопату и в заляпанной глиной телогрейке и еще более грязных ватных штанах бежал к Антоновой, чтобы проводить ее до дома. Даже нога за ногу дорога до Танькиного дома занимала не более пяти минут. Но это были минуты абсолютного Толькиного счастья.

История неземной любви Толика Ноздрачева известна мне лишь в пересказе. Было любопытно, почему Антонова так долго это терпела. Почему не объяснила Толику, что он ее компрометирует или что-то в этом роде?

— Ты разве не знаешь, что Тольку чудом успели вынуть из петли, так он на Антонову запал?.. — объяснили мне. И тут же со смехом дополнили эту историю подробностями, что на самом деле никто Толика из петли не вынимал, сам рухнул вместе со здоровым куском потолка и люстрой, к которой свою намыленную веревку приладил. Мол, грохоту было!..

— Ух ты! Прямо шекспировские страсти в Черемушках! — восхитилась я. Конечно, ничего этого я знать не могла, потому что все происходило за пару лет до моего появления в той школе. К тому же Танька Антонова училась на класс младше, и пока Толик возле нее сидел цербером, я с ней почти не общалась. Но после того как его наконец забрали в армию, выяснилось, что у нас с Антоновой много общего. Мы обе в детстве переболели холециститом, и с тех пор обе не ели шоколад, и нас обеих тошнило от портвейна, который в нашей юности был главным напитком компаний, подобных нашей. К тому же, как и я, Татьяна никогда не пользовалась косметикой. Собственно, на этом общее между нами и заканчивалось, но в то время это казалось важным. Сблизило же нас другое: несмотря на то что училась она, мягко говоря, неважно, тем не менее по многим вопросам взгляды у нее были нетривиальные. Словом, что-нибудь обсуждать с Антоновой было занятно. Она жила в кооперативном доме. В то время таких домов было мало. Например, в том квартале, где я жила, не было ни одного кооперативного дома. На фоне обитателей обычных пятиэтажек владельцы кооперативных квартир выделялись. Мама у Антоновой была кандидатом биологических наук, а отец — то ли полковником, то ли подполковником. Видя, что их дочь вряд ли сумеет поступить в институт, они костьми готовы были лечь, чтобы она хотя бы десять классов закончила, поэтому не ленились каждый день проверять, сделала ли она домашние задание. Мне часто приходилось решать для подруги задачи по геометрии и алгебре. Для своих родителей Антонова сочинила формулировку, что, мол, я занимаюсь с ней математикой, когда ей что-то непонятно. За это ее родители меня уважали, хотя, если честно, пользы от подобных занятий не было никакой, один вред. Увы, поверхностные и от того неправильные суждения были настолько распространены, что более глубокие и более верные выводы считались ересью. Например, сходить к кому-нибудь послушать магнитофонные записи какого-нибудь Клячкина или Визбора считалось стремным, а пропадать вечерами у Людки Титовой было нормальным, хотя именно у Людки парни своим портвейном напивались зачастую до свинячьего состояния, а иногда даже, когда ее родители уезжали на дачу, приносили с собой папироски с «дурью». Но Люда тоже жила в кооперативном доме, ее отец когда-то несколько лет работал в Германии, и звездочки на его погонах, видимо, сияли ярче, чем на погонах Татьяниного отца.

Сейчас я в своем рассказе забегу на несколько лет вперед, в то время, когда, после окончания школы, мы разбежались в разные стороны, лишь изредка перезваниваясь после того, как наконец наши Новые Черемушки телефонизировали. Антонова, как и предполагалось, ни в какой институт поступать не пыталась. Мы были поколением советского бэби-бума, нас было настолько много, что даже на работу устроиться нам было непросто. Но Антонову ее мама устроила: секретарем на какой-то факультет в МГУ, и Татьяна свой шанс не упустила, довольно быстро выйдя замуж за математика, кандидата наук, по слухам, талантливого и так далее по списку… Муж был грузином, поэтому вскоре она улетела в Тбилиси, радуясь своему избавлению от назойливой опеки родителей. Увы, брак у Татьяны не заладился. Общие темы, интересные и ей и мужу, очень быстро исчерпались. Говорить стало не о чем. Целыми днями готовить сациви с чахохбили восторга не вызывало. И Антонова начала все чаще с дочкой улетать в Москву к родителям и оставаться у них все дольше и дольше. В один из таких приездов она мне и позвонила и напросилась в гости.

— Представь, — сказала Татьяна, как только я разлила чай по чашкам, — вчера ко мне приходил Ноздрачев!

Мне стало очень интересно. Толик давно исчез с нашего горизонта. Ушел в армию и где-то запропастился, к всеобщей радости.

— Ну и…

— Звонок в дверь. Открываю и вижу перед собой букет роскошных роз. Думала: Георгий прилетел мириться, открыла рот, чтобы неинтеллигентно его выпроводить, а оказалось, это Толик… В такой дубленке — закачаешься! Ботинки — с ума можно сойти! И в пыжиковой шапке. И ты знаешь, в этой шапке он очень стал похож на Челентано. Ведь Челентано тоже никогда Эйнштейном не выглядел. В кино играет одних придурков.

— Ну ты, надеюсь, Толика не стала неинтеллигентно выставлять?..

— Не стала. Пригласила на кухню.

— И откуда вся эта роскошь, он рассказал?

— Конечно. Оказывается, его приняли в оркестр цирка, который на проспекте Вернадского, и он часто ездит с цирком на гастроли. В Монако был, в Чехословакии… Не поверишь, очень смешно об этом рассказывал, колоритно!

Мы с Татьяной допоздна просидели, обсуждая преображение нашего Толика-трубача. К Антоновой он приехал, разумеется, с предложением руки и сердца. А оказалось, что она замужем, и о том, что ее брак находится в режиме полураспада, говорить Толику не стала. Так что он ушел, как говорится, «не солоно хлебавши» и уже навсегда исчез из нашей жизни.


А я возвращаюсь к рассказу о моем скучнейшем девятом классе.

Если бы не постоянные Людкины эксперименты со всем, что подворачивалось ей под руку, я бы в то время загнулась от тоски. С ней мы то твист учились танцевать, то входивший в моду шейк, и все не примитивно, а будто готовясь к конкурсному показу. Люда придумывала все новые и новые движения и проходы, и мы послушно их заучивали и оттачивали. А показ мы устраивали сами себе перед зеркалом. И сами себе рукоплескали. Бурно. Я даже гитару себе купила и освоила несколько аккордов. Но пение оказалось совершенно не моей стихией: ни слух, ни голос у меня так и не прорезались.

Никаких амбициозных планов на будущее в моей голове больше не зарождалось. И в девятом классе, и потом в десятом я ходила на подготовительные курсы в Архитектурный институт: два раза в неделю рисовала гипсовые головы и тушью чертила вазы. У мамы пошатнулась уверенность в том, что институт не наш уровень. Наверное, на работе ей объяснили то, о чем я талдычила постоянно, что теперь другое время, как говорится, новые песни придумала жизнь! Мама без возражений оплатила мне эти курсы, едва я о них заикнулась, хотя ей еще за купленный холодильник надо было расплачиваться и за шкаф.

В принципе, архитектура меня привлекала. У меня даже слезы каждый раз наворачиваются при виде дома Пашкова. Но собственных архитектурных идей у меня никогда не было. Техника меня тоже никогда не интересовала. Я ее до сих пор боюсь. В каком институте можно было бы заняться любимым делом, решением задач, я не могла придумать, но определенно не хотела стать учительницей математики. Про мехмат я не помышляла, видимо, на меня все-таки подействовали мамины постоянные причитания про «не наш уровень» и МГУ в моем сознании стоял слишком высоко. Поэтому и победил в соревновании вузов, ни один из которых особых чувств не вызывал, престижный МАРХИ. Я ездила на занятия, старалась их не пропускать, радовалась, когда мне ставили хорошие оценки… Но душа требовала восторга.

Целый год я стеснялась звонить девчонкам из своей прежней, английской, школы. Стеснялась того, что здесь, в Черемушках, на краю цивилизации, моя речь очень быстро стала отрывистой и односложной. Тут никто не обсуждал проблемы, не имеющие однозначных решений, мой ум не был в постоянном поиске и поэтому, я чувствовала, тупел и обволакивался жирком.

Постоянно я кидалась в разные крайности, например, зачем-то начала учить немецкий язык. Половина нашего класса изучала немецкий. Попросив у девчонок учебник для пятого класса, с остервенением начала его штудировать. По своему обыкновению — тотально. За месяц, заполнив несколько тетрадей упражнениями и выучив наизусть подряд все тексты, я поняла: чушь все это! Даже простенькие диалоги из этого учебника я стеснялась проговаривать вслух прилюдно. Не из-за возможных ошибок в произношении, а именно потому, что стыдно было признаться, какой ерундой занимаюсь.

Однажды поехав из Черемушек в центр, наверное за какими-нибудь контурными картами, которые только в центральных магазинах продавались, я увидела «растяжку» на Садовом кольце: «Роден и его время», и внизу более мелким шрифтом: импрессионисты. Про Родена я никогда не слышала, а об импрессионистах что-то маловразумительное в моей голове когда-то застряло, во всяком случае, мои ноги сами понеслись в сторону Волхонки, в музей имени Пушкина. Надо ли говорить, что импрессионисты меня потрясли. Много позже я узнала, что это было одно из последних явлений «оттепели», когда директор музея имени Пушкина, Ирина Антонова, сумела настоять на том, чтобы импрессионистов достали из запасников и показали народу. Так что мне случайно повезло увидеть импрессионистов в числе первых посетителей, и оторваться от алой рыбки в стакане Анри Матисса я не могла очень долго.

Оказалось, что картины импрессионистов имеют такое удивительное свойство, когда все, у кого дома имеются краски и кисти, немедленно вспоминают о них.

Короче, несколько дней спустя я достала свои акварельные краски и кисточки, наспех соорудила из подручных средств мольберт и для начала изобразила незатейливый заоконный пейзажик. Получилось неплохо. В технике акварели прежде всего требуется легкость и мгновенная реакция. Ни того, ни другого у меня раньше не было. И вот надо же!.. Я тотчас же на следующем чистом листе ватмана выдала себе на радость что-то вроде натюрморта без драпировок и без прочих наворотов — просто ваза, даже без цветов. Вышло скромненько, но изящно. Главное — грамотно.

На следующий день я поспешила закрепить успех. Рядом с вазой положила несколько яблок. И снова получилось.

Но эйфория быстро улетучилась. После нескольких дней я в очередной раз уткнулась в свой потолок. Он уже не казался непреодолимым. Любая техника, как мускулатура, наращивается упражнениями. Теперь, когда наконец стало получаться, можно было всерьез задуматься о том, насколько мне все это надо, учитывая, что красные рыбки Матисса прочно расположились в моей голове и привораживали, привораживали… Прежде чем принять какое-то решение, я еще несколько раз съездила в музей имени Пушкина, и как-то сам собой азарт заглох. Не думаю, что очень выразительная картина Пикассо «Любительница абсента» так на меня повлияла. Просто такие прихотливые чувства, как порыв и азарт, всегда стоит проверять на прочность. Словом, я вернулась к своему любимому задачнику. Здесь и азарт и вдохновение были непреходящими. Казалось бы, чего же еще?.. Но я чувствовала, что уже очень близко подхожу к тому рубежу, за которым не будет возврата к обычной жизни. А я этой жизнью, можно сказать, еще и не начинала жить, не говоря о том, чтобы ею насладиться. И меня она тоже манила. Господи, сколько прелести в девчоночьем щебете о пустяках! А парни, не знающие, как к нам, девчонкам, подкатить!.. Это же так увлекательно — быть частицей подобного броуновского движения. Выпадать из него мне отчаянно не хотелось.

Но каждая задача, в особенности из тех, которые приходилось повертеть и так и сяк, чтобы решить, словно ластиком проходилась по самым захватывающим эпизодам моей жизни, приглушая их яркость, будто подсказывая тем самым, что на двух стульях все равно не усидеть.

Короче, надо было что-то решать. И я зашла в телефонную будку и набрала номер девчонки из своей прежней школы, с которой была более всего дружна, и мы договорились встретиться.

У нас была замечательная компания в той школе. Я в эту компанию не протыривалась, а по счастливой случайности оказалась в ней изначально. Когда перед пятым классом 1 сентября нас построили во дворе школы, каждый класс под своей табличкой, и мы, все из разных школ, с любопытством друг друга разглядывали, стоявшая рядом со мной девочка предложила сесть с ней за одну парту. Мы познакомились и побежали в класс, уже имея план действия. Девочку звали Лена Колосова. Вскоре выяснилось, что из всех нас, прежде отличников, только моя соседка подтвердила свой статус отличницы. Одни съехали на четверки, другие — даже на тройки, а несколько учеников не добрались и до окончания пятого класса. У самой меня была полная палитра оценок. Но я старалась. А отличники своим сиянием всегда притягивают тех, чье сияние хотя и послабее, но тоже яркое. Так нежданно-негаданно, волей случая я оказалась в самой звездной компании класса. Разумеется, я это ценила.

И вот мы встретились. У памятника Пушкину. Прогуливаясь между двумя памятниками: Пушкину и Маяковскому, девчонки захлебываясь рассказывали мне о революционных переменах, произошедших в моем бывшем классе, о том, что их звездность заметно потускнела и мальчики, прежде поворачивающие головы лишь в их сторону, теперь начали засматриваться на девчонок из, так сказать, второго эшелона, и даже из третьего. Пока у моих бывших одноклассниц это в голове не укладывалось.

Я молча все это слушала, слушала… И вдруг вспомнила недавно где-то вычитанную фразу, которая меня зацепила: любая система развивается исключительно в сторону усложнения, а если упрощается, то это — деградация. Конечно же, я немедленно эту мысль озвучила. Девчонки сначала с недоумением на меня уставились, а через мгновение засыпали вопросами: Кто это сказал? Насколько точно я цитирую источник?

Что я могла на это ответить? У них в головах все их обширные знания были аккуратно разложены по рубрикам со всеми ссылками и источниками, чтобы в любой момент оказаться на языке в самом удобном виде. Очень хорошо помню эту четкость и ясность в то время, когда мы училась вместе, как говорится, дышали одним воздухом. И вот за столь короткое время моя голова превратилась в какую-то невообразимую свалку. Это было обидно. Девчонки уже второй год в дополнение к английскому языку учили французский, и в их рассказах то и дело сверкали французские словечки и выражения, а иной раз и латинские. Они постоянно писали какие-то заумные рефераты и для их написания читали еще более заумные книжки.

На прощание я только то и смогла сказать своим бывшим подругам, что моя не очень четко воспроизведенная цитата все-таки работает и мне завидно, что правила, по которым они живут, постоянно усложняются и сами они усложняются вслед за этими правилами. А на моей обочине народ уже и в азах-то путается и был бы рад, чтобы эти чертовы азы наконец отменили.

С девочками из своей прежней школы я уже никогда не пыталась встретиться. Общение с ними мне вполне показало мой тогдашний уровень: так сказать, неудовлетворительный. Как говорится, среда и меня заела и укатала. Поэтому я абсолютно не понимала, за что на меня взъелась директор школы. Она не упускала случая наговорить мне гадостей, едва я попадалась ей на глаза. Но я отвечала ей улыбкой. Может быть, кривой. Я даже ни разу не сочла нужным изменить свой маршрут, чтобы, загодя заметив директрису, обойти ее стороной. Она у нас никакого предмета не вела, и я не задумывалась над тем, чем мне может грозить ее неприязнь. С остальными учителями у меня были отношения ровные, с одними — лучше, с другими — равнодушнее. Впрочем, с завучем отношения были прекрасные. У нее было отличное чувство юмора, и она часто отпускала в мой адрес какие-нибудь шуточки, а мне в то время в карман за словом не надо было лезть, и я с удовольствием ей отвечала тем же. Иногда, к обоюдному удовольствию, получалось удачно. На мои оценки это никак не влияло, так как завуч, как и директор, никаких предметов в нашем классе не вела, но некоторое разнообразие вносило в довольно скучную жизнь. Поэтому на вопрос: «Как дела у тебя в школе?» — я уверенно отвечала: «Нормально».

Дома тоже жизнь наконец твердо установилась на показателе «нормально». Закончились посиделки с Григорием Алексеевичем, в присутствии которого у меня все время было ощущение, что я будто бы в гостях, а не у себя дома. После того как Григорий Алексеевич перестал к нам то и дело захаживать, мама уже не спешила с работы домой, а то и дело где-то задерживалась: то в магазине, то у кого-нибудь в гостях. В такие вечера дома становилось вообще «отлично»! Спустя несколько лет мама, не вдаваясь в подробности, сказала, что Григорий Алексеевич уговаривал ее официально оформить их отношения, но из-за меня мама решила этого не делать. В ответ мне оставалось лишь принять эту информацию к сведению. Потому что комментировать здесь нечего. Я была абсолютно ни при чем. Просто обстоятельства изменились. Мама получила квартиру, и ей понравилось быть в ней полновластной хозяйкой, а уж этим счастьем она не хотела ни с кем делиться.

В начале десятого класса все задачи и примеры из сборника задач повышенной сложности я решила, а про другой подобный задачник мне спросить было не у кого. В магазине учебных пособий мне ничем не смоги помочь. Предложенные продавцами задачники оказались малоинтересными. Одним словом, хоть вой от скуки. Рисовать гипсовые головы и чертить вазы в Архитектурном институте уже до чертиков надоело. Но маме в этом признаться не хотелось, да и неловко было.

Также к концу десятого класса директор школы наконец нашла, как ей показалось, подходящие слова для выражения своей неприязни ко мне. Она вызвала в школу мою маму и до тех пор запретила посещать занятия. Снова, как и в истории с Натальей Степановной, мне было крайне трудно объяснить, за какие мои прегрешения ее вызывают и за что запрещают ходить на уроки. Мама снова не верила ничему, что я ей говорила. Для того чтобы пойти в школу, ей надо было отпрашиваться с работы, а для этого надо было что-то внятное говорить. Я же лишь пожимала плечами.

В общем, в результате утомительных препирательств мама все-таки согласилась прийти на рандеву с директором школы. Звали директрису Лией Михайловной. Это была полноватая дама лет под пятьдесят с редкими волосами, настолько редкими, что из них невозможно было соорудить никакую прическу. Поэтому Лия Михайловна собирала все свои наличные волосы в крысиный хвостик. Полагаю, никому в голову не пришло бы обращать внимание на ее тощий хвостик, если бы не постоянная гримаса раздражения на всех вокруг, не сходившая с ее лица. И все рады были заранее запастись злорадством на тот случай, если директриса захочет кого-нибудь обидно обозвать.

Мне было очень любопытно, чем же этаким Лия Михайловна решила потрясти мою маму. Увы, директриса плохо подготовилась к ее визиту.

С места в карьер Лия Михайловна начала нести полную чушь и, все больше заводясь, и захлебываясь, и даже покрываясь пятнами, стала уверять, что я ни по одному предмету не знаю программу даже за пятый класс и что с таким убогим объемом знаний она меня до экзаменов не допустит.

Маме было что на всю эту ахинею возразить, но она предпочла в полемику не вступать, быстро поняв, что перед ней очередная тетка не в себе, а подобные персонажи требуют к себе особого подхода. Мама умела держать паузу.

Тем временем Лия Михайловна, исчерпав скудный запас надуманных упреков, решила сменить тему.

— И еще… — Лия Михайловна жестко посмотрела на маму. — Являться на уроки намалеванной во всех школах запрещено. Наша школа не исключение. Но для вашей дочери законы не писаны.

Мама невольно среагировала.

— Никогда не видела, чтобы Вера красилась.

— Смотреть надо лучше!

Лия Михайловна откуда-то извлекла промокашку, протянула ее мне и приказала:

— Плюй!

Я плюнула.

— Еще!

Еще плюнула.

— А теперь проведи по губам.

Провела. На промокашке, естественно, никаких следов.

— Сильнее три. — Приказала директриса.

Я подчинилась. Лия Михайловна надела очки, чтобы убедиться в том, что цвет промокашки не изменился.

— А теперь три щеки и глаза.

Я-то знала, что ничего на моем лице быть не может, сколько бы я его ни терла. Не оттого, что я совсем уж пофигистка относительно своей внешности. Отнюдь. Многие девчонки в классе подводили глаза и пользовались тональным кремом. И я тоже отдала дань этому виду декоративного искусства. На тональный крем у меня денег не было. Зато тушь для ресниц в то время стоила копейки. И я долго экспериментировала, прежде чем прийти к однозначному выводу, что во всех вариантах на меня из зеркала таращится очковая змея. Обидно, но на этом опыты со своей внешностью пришлось закончить.

Лия Михайловна была в бешенстве.

Слава богу, прозвенел звонок, возвещающий об окончании очередного урока, и учительская начала заполняться преподавателями.

— А вот сейчас и они вам расскажут об успеваемости вашей дочери. — Зловеще прошипела директриса.

Учителя в это время с любопытством разглядывали мою маму, которая и в этой школе ни разу не была. Перед ними стояла скромно одетая немолодая женщина. Единственное, что у всех всегда рождало сложные чувства, это мамина горделивая осанка, которая сама по себе не позволяла окружающим отнестись к ней с пренебрежением.

Я знала, что у них накопилось много претензий ко мне. И главное их неудовольствие вызывал мой безучастный вид на уроках. Мне всегда было неловко тянуть руку, когда они задавали слишком простые вопросы, ответ на которые был всем очевиден. И мне плевать было, что за это ставились плюсы, а к концу урока этих плюсов можно было набрать на полноценную оценку. До сих пор не разуверилась, что «бесплатный» сыр всегда бывает гниловатым. Короче, я могла поднять руку лишь в том случае, если ни у кого в классе на заданный вопрос ответа не было, а у меня вдруг был. Чаще всего это происходило на математике или физике. Но именно с математичкой и физиком у меня были какие-то вязкие и непонятные отношения. Именно от них я ждала самых нелестных отзывов о себе.

Но всех опередила обожавшая меня учительница английского языка. Еще в девятом классе, на первых же уроках, она посадила меня на первую парту, буквально в метре от себя, и постоянно вела со мной приватные беседы, вводя меня в краску от вопросов: как ей идет новый костюмчик или сногсшибательный кружевной воротничок? И мне приходилось этот светский тон поддерживать.

Ярко накрашенная блондинка с голубыми, всегда сияющими глазами и чувственными пухлыми губами, она одевалась довольно стильно. В советские годы это требовало не только материальных возможностей, но и увлеченности до самозабвения. В девятом классе, когда старшеклассникам разрешили ходить в школу в повседневной одежде, я по выкройке из SILUETа сшила себе удачную юбку и связала пару симпатичных свитерков из этого же журнала. Журнал SILUET тогда был мало кому известен, но в Архитектурном институте «самострок» был в чести, и мне девочка с подготовительных курсов буквально на вечер дала его. По-видимому, англичанка, высоко оценив мое рукоделие, считала естественным обсуждать со мной свой внешний вид.

Разумеется, с английским языком у меня не было никаких проблем. Все те тексты, которые я весь шестой класс спозаранку вбивала себе в голову и которые, как тогда казалось, не желали в моей голове задерживаться, спустя несколько лет неожиданно обнаружились в полной боевой готовности. Словарный запас английских слов и выражений оказался настолько обширным, что все время выплескивался через край.

Короче, когда англичанка начала нахваливать мои знания и говорить, что за все годы учительства ей не выпадало подобного счастья, и даже выхватила из рук математички журнал, чтобы наглядно показать мои бесконечные пятерки, директриса очень быстро ее оборвала.

— Ну а вы что скажете? — кипя от злости, обратилась Лия Михайловна к другим учителям.

И тут случилось нечто для меня совершенно непонятное. Все учителя чуть ли не хором начали меня хвалить. И никто не обмолвился про мои прогулы, а говорили только о том, какая я способная и как на лету все схватываю.

В принципе, как и все люди, о себе я была высокого мнения. Естественно, были учителя, думавшие по-другому. Но меня это нисколько не волновало. Я самоуверенно считала, что это их проблемы.

И вдруг учителя, огульно причислявшиеся мной к тем, кто не способен за деревьями видеть леса, заговорили словами, которыми я и сама себя оценивала. От смущения я впилась взглядом в пол учительской — кажется, я могла его прожечь.

Когда мы с мамой возвращались домой, на свежем воздухе выйдя наконец из оцепенения, я поняла, что произошло. Лия Михайловна уже всех достала — и преподавателей тоже.

Я трезво оценила, что комплименты от учителей достались мне лишь в пику директрисе, тем не менее доброе слово и кошке приятно. Когда мама умчалась на работу, на меня нахлынуло небывалое желание ко всем урокам следующего дня подготовиться в полной мере.

Быстренько решив все примеры и задачи по математике, я открыла учебник истории. Откровенно говоря, я не помнила, чтобы когда-нибудь мне зачем-то нужно было открывать дома учебник по предмету, считающемуся устным. По всем предметам вроде биологии, географии и истории мне хватало того, что рассказывали на уроке. И лишь когда я прогуливала, приходилось восполнять пробел на перемене. Пяти — десяти минут обычно хватало, чтобы понять главное и оценить второстепенное, которое это главное обрамляет и подчеркивает.

Начав читать параграф из учебника Новейшей истории, а попросту Истории КПСС, я обнаружила, что в этом тексте настолько нет логики, что его невозможно запомнить. Во всяком случае, мне. Я попробовала читать другие параграфы — то же самое. Текст был абсолютно неинформативен, и сознанию не за что было зацепиться. Некоторое время я, конечно, пребывала в растерянности, наскочив на проблему, которая на первый взгляд была абсолютно тривиальной, а стоило ее копнуть чуть глубже, оказалась непреодолимой. Более того, у меня уже давно не было никаких комплексов по поводу своего интеллекта. И вот на тебе!..

Полная картина моих заблуждений ярко высветилась передо мной. А ведь Ирина Владимировна, наша преподавательница истории, уже больше года не вызывала меня к доске. Она попросту ставила мне в каждом полугодии троечку, и все это было настолько на обочине моей жизни, что я не обращала на это внимания.

К слову сказать, Ирина Владимировна была моей любимой учительницей и единственной, которую я до сих пор помню. В начале девятого класса она меня очень удивила, когда, войдя в наш класс, спросила:

— Неужели никто из вас не собирается поступать в институт?

Мы все вразнобой ответили, что, мол, конечно, собираемся…

— А почему же тогда никто из вас не вступил в комсомол?

Действительно, никто из нас об этом не подумал, но после слов Ирины Владимировны мы спешно засобирались, написали заявления, как под копирку, что «желаем строить коммунизм непременно под руководством ВЛКСМ», получили рекомендации, и сорок с лишним человек во главе с секретарем комсомольской организации явились в райком. Первой терзать начали меня. Я к этому привыкла. Ни на каких последних партах и задних рядах мне никогда укрыться не удавалось. После того как на вопрос, была ли я в музее Островского, мне пришлось признаться, что не была, щекастые райкомовские тетки и дядьки, увидев остров Диксон в графе о месте моего рождения, начали соревноваться в остротах на тему «понаехавших» тут… Короче, в тот раз никого из нас в комсомол не приняли. Скорее всего, не было на всех нас «корочек» в тот день. Большинство потом в течение года небольшими компаниями ездили в райком и необходимые «корочки» получали. Я не поехала. Понадеялась на авось.

После этого случая Ирину Владимировну я начала слушать с особым вниманием. Кроме истории, она вела у нас еще и литературу, то есть два самых провальных для меня предмета. Да-да! С литературой у меня было немногим лучше, чем с историей. Несмотря на то что к концу десятого класса я уже довольно много прочла книг, видимо, все-таки недостаточно для появления каких-нибудь собственных идей. Рассуждения о «лишних» людях и о «темном царстве» оставались для меня чистой абстракцией. Только лет через пять я начала обнаруживать мостики между своей жизнью и литературными сюжетами, а в то время сочинения у меня выходили настолько тупые, что каждый раз их стыдно было сдавать на проверку.

Я попыталась вспомнить, что говорила Ирина Владимировна про меня маме, но в хоре славословий в мою честь ее голос совсем потерялся. Ясно, что уж она-то подбирала слова. Поэтому отзываться обо мне положительно она могла лишь в общем, а по истории КПСС ситуация вырисовывалась катастрофической.

Слава богу, жизнь так устроена, что обо всех опасностях она начинает сигналить заранее. До экзаменов оставалось еще несколько месяцев. Тревожный сигнал, я бы даже сказала — набат, был мною услышан. И я накинулась со всею страстью и неутомимостью на историю КПСС.

Я зубрила даты, искала смыслы в нагромождении общих мест. В то время у меня еще ума не хватало, чтобы быть диссиденткой. Солженицын еще не написал свой «Архипелаг», и о трагической истории России тогда я еще ничего не знала. Но, видимо, чувствовала. Со мной такое бывает. Некоторые вещи мне ясны будто бы с рождения.

Поэтому вся моя зубрежка оказалась лишь потерей времени. На экзамене я выглядела очень бледно. На нем присутствовала Лия Михайловна. За несколько дней до экзамена по истории она пришла на экзамен по иностранному языку, но там я была гвоздем программы у англичанки, и свой праздник она никому не позволила испортить.

А уж на экзамене по истории гвоздем программы объявила себя Лия Михайловна. Ведь достаточно было двух-трех вопросов, даже без подковырок, и никакая моя находчивость уже не могла помочь. Так что свою двойку я заслужила без вариантов и второй раз в жизни убежала плакать навзрыд. Приложив столько усилий в попытке выучить историю КПСС, я смогла лишь понять то, что она изучению не поддается. Перспектива остаться без аттестата казалась настолько страшной, что я никак не могла унять свои слезы. На учителей, прибежавших меня утешать, мои рыдания произвели сильное впечатление. Они-то думали, что я абсолютно железная, а оказалось, что не очень. И похоже, они создали сильное лобби в мою пользу. Спустя несколько дней ко мне подошла Лия Михайловна и предложила пересдать экзамен. И я в тот день и час, когда мне было назначено, снова тянула билет и что-то мямлила… Закончилось это тем, что Лия Михайловна заставила меня поклясться, что я никогда не буду поступать в институт, чтобы ее не позорить, и за это мне была обещана тройка.

Образно говоря, под дулом пистолета человека можно заставить клясться в чем угодно. И всем этим клятвам, конечно, грош цена.

Разумеется, в институт я поступила, кажется, ни разу не вспомнив про эту дурацкую клятву. Это был совсем не тот институт, о котором я мечтала. Просто за компанию с приятельницей и с горя я в него поступила, несколько месяцев поучилась и бросила. Бесцельность жизни меня уже замучила, и она уже настолько у меня затянулась, что, казалось, ей не будет ни конца, ни края. Прошел год после окончания школы, начался другой… И вдруг в справочнике о вузах на следующий год я обнаруживаю специальность «Прикладная математика». До этого кибернетика считалась «продажной девкой империализма». И вот надо же… дошло наконец, что основой американского процветания вот-вот станет именно программный продукт, а вовсе не автомобили, и нефтедобыча, и что там у них еще… Короче, цель выстроилась мгновенно: самыми лучшими сборниками задач по физике и математике меня снабдил мой новый знакомый, физик-теоретик, у которого подобных учебников и задачников целая полка. Мне оставалось только хорошо подготовиться к поступлению. Отлично подготовиться, чтобы поступить без осечек. С той минуты глаза у меня снова горели, как говорится, негасимым пламенем, и к поступлению в институт я оказалась готова с таким запасом, что пятерки в мой экзаменационный лист летели со свистом.

Но после зачисления в институт, во время зимней сессии, я все яснее и яснее начала осознавать, что экзамен по истории КПСС я смогу сдать, лишь если воспользуюсь своей внешней привлекательностью. Никаких более достойных вариантов у меня в наличии так и не оказалось. Преподавателем у нас был мужичок чуть выше моего плеча, но когда он видел меня, у него увлажнялись глаза. Вообще-то, он был противен. Но делать нечего. То, на что я решилась, было не менее противно.

Отправляясь на экзамен, я надела мини-юбку, и когда подошла моя очередь отвечать, села перед преподавателем, закинув ногу на ногу. Никогда в жизни мне не приходилось выглядеть столь похабно, всем своим видом показывая, что никаких других козырей у меня нет. И преподаватель клюнул. Положил руку мне на коленку. Сначала боязливо, а потом этак по-хозяйски, рассматривая при этом мою зачетку, в которой уже стояло две пятерки, и даже тройка рядом с пятеркой по мат. анализу выглядела бы неуместно, как неряшливая клякса на удавшемся рисунке. Я уже говорила раньше, что флирт — это нечто совсем не мое. Поэтому максимум, на что у меня хватило способностей в мною же смоделированных обстоятельствах, это не дергаться и держать пластмассовую улыбку. Наверное, моя улыбка была сильно кривая. В ней вряд ли была хотя бы тень фривольности, и это явно ограничивало преподавателя. К тому же все это происходило на глазах моих сокурсников и не одну меня, слава богу, смущало.

В итоге вознаграждением за похабство мне была четверка по истории КПСС с обещанием, что в летнюю сессию у меня будет пятерка. А через полгода, увы, охранной грамоты в виде отличных оценок по математикам у меня уже не было. И по мат. анализу, и по аналитической геометрии удалось получить лишь четверки. А к скромным оценкам более подходит неброская форма одежды.

Историк на экзамене моим внешним видом был явно разочарован. Но когда я нахально напомнила ему об обещании поставить мне хорошую оценку, он как-то совершенно безропотно взял мою зачетку и поставил «хорошо» по своему предмету. Выйдя из аудитории, я готова была прыгать от счастья и восклицать, как мантру: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» После этого я могла уже ни о чем не беспокоиться, вокруг меня все были такие же, как я сама, каждый со своими завихрениями, своими понтами и фишками.


12


А теперь я хочу все-таки вернуться немного назад и завершить истории, начатые на предыдущих страницах. Сразу оговорюсь: я никогда не рассчитываю на чудо. Но иногда оно на меня сваливается. Как говорится, чего только в жизни не бывает! Короче, однажды мне в дверь позвонили. Открыв ее, я увидела стоящего на пороге Володьку, который разбил мне сердце в мои тринадцать лет. Легко представить мое изумление.

Моя сексуальность к тому моменту, когда Володька позвонил в дверь, уже давно бурлила и плескалась через край. А вокруг никак не находилось сколько-нибудь сравнимого с моей первой любовью парня. И вдруг нате вам, Володька собственной персоной. У меня не возникло вопроса, как он меня разыскал. В соседнем со мной доме жил его бывший одноклассник, и мы с ним часто раскланивались при встрече, иной раз обменивались шутками. К тому моменту я была уже вполне уверенной в себе особой. У меня уже были поклонники. Немного. Но даже и эти немногие сильно утомляли, так как оскорбительные резкости я выговаривать никогда не могла, а для интеллектуальных бесед мои поклонники не годились. С памятных событий в лагере прошли три с половиной года, которые в подростковом возрасте ощущаются как вечность.

За это время многое изменилось. Главное, потускнел образ Мерлин Монро. В моду вошли мини-юбки, которые с успехом демонстрировала сводившая всех с ума длинноногая модель Твигги. А тут и я с параметрами практически теми же, что и у Твигги. И мини-юбка мною уже для себя сшита, и старухи у подъезда зло шипят, обсуждая мой вид, не ведая, что их шипенье как сертификат качества на то, что вид у меня отличный. Так что Володька при виде меня, полагаю, обалдел. И как-то все настолько стремительно завертелось тогда, что я так и забыла спросить, с какой целью он меня разыскивал. Может быть, от меня он надеялся узнать адрес Марины Таубер? Это, скорее всего. А тут вдруг я во всем своем великолепии.

В тот вечер мы пошли гулять. Перескакивая с пятого на десятое, я ему, а он мне скороговоркой сообщали друг другу о том, что происходило с нами за то время, что мы не виделись. А на следующий день Володька пришел пораньше, и мы почти без предисловий оказались в постели. В те годы подобные вольности назывались не иначе как развратом. Родители глаз не смыкали, следя за тем, чтобы с их дочерьми ничего подобного не случилось. Но кто ж в таких вопросах слушает родителей? Мы были в том возрасте, когда секс мутит голову совершенно. Через пару недель этого безудержного постельного режима у меня появились признаки усталости. Володька это почувствовал и начал приглашать меня в кино и на концерты, чаще всего в клуб своего института. Но во мне уже что-то надломилось. Взятый нами темп встречаться каждый день мой организм не выдерживал. Мои мозги оказались на голодном пайке и становились все капризнее и придирчивее. И как всегда в подобных случаях, очень скоро человек, который тебя утомляет, начинает казаться скучным и неинтересным.

Мне потребовались усилия, чтобы свести наш быстротечный роман к завершению. Мы расстались друзьями, но такими, которые не предполагают когда-либо вновь встретиться.

Казалось бы, история благополучно закончилась.

Но как говорится, скоро сказка сказывается. Спустя несколько лет мы снова совершенно случайно встретились на улице. И не однажды. И каждый раз наш роман вспыхивал, будто мы вчера расстались. Очень быстро мы перестали интересоваться семейными проблемами друг друга. Володька время от времени менял жен. Но я этих женщин не знала, поэтому никаких чувств вины не испытывала, когда вскоре после каждой случайной встречи с Володькой оказывалась с ним в койке. С каждым разом он становился все более умелым и изощренным любовником, и я без раздумий соглашалась на все его предложения. О муже я в те моменты не думала.

В последний раз, когда мы вот так же случайно встретились, Володька был женат, кажется, в третий раз. Жена его в то время была в отъезде, и мы поехали к нему.

При подходе к его дому Володька дал мне какие-то прямо-таки шпионские инструкции, по которым метров за сто до его подъезда мы разделились, в лифте ехали порознь, а к квартире подходили чуть ли не на цыпочках. Но кровать, на которой мы, не теряя времени, расположились, стоила того. Володька рассказал, что эту кровать родители его жены привезли чуть ли не из Рио-де-Жанейро, где они работали. «Шпионами, что ли?» — едва не сорвалось у меня с языка после необычайной конспирации, которую мне велено было соблюсти для проникновения в эту квартиру. Но удалось смолчать. Тем не менее столь трепетное отношение к сексу в этой семье на меня произвело большое впечатление. И словно в доказательство того, что все рассказанное не просто треп ради красного словца, а кровать и в самом деле волшебная, мой любовник довел меня до такого умопомрачения, какого я себе и представить не могла.

Память об этом сверхнаслаждении всю ночь потом не давала мне уснуть, словно каждая клеточка моего организма молила о продолжении.

Утром в понедельник я явилась на работу с кругами под глазами. Сотрудники моего отдела с любопытством вскинули на меня взгляды и дружно хмыкнули. На работе меня считали «синим чулком». Но математикам редко удается благополучно слиться с коллективом. Такая уж наша доля…

В те дни я решала самую звездную задачу своей жизни. Она мне нравилась буквально всем. И тем, что до меня ее несколько лет не могли решить другие, и тем, что даже мой начальник Петр Павлович не знал, как к ней подступиться. А я за месяц, сконцентрировавшись на ней, сумела свести решение к лишь одному небольшому фрагменту, который пока мне не дался, но где-то глубоко в сознании уже созрел, и мне предстояло его лишь грамотно оттуда извлечь.

Это предчувствие скорого счастья мною всегда очень остро переживалось. Когда задача уже решена, тогда и усталость наваливается, и даже какое-то отупение и равнодушие к краскам жизни, к счастью временное. Ведь математика как любовь. Бывает какая-то вялотекущая, а иной раз такие страсти начинают бушевать!.. Некоторые задачи без страсти вообще не решаются.

Когда-то, так сказать, на заре туманной юности я для себя выбрала мир задач — и со временем в нем удобно расположилась и освоилась. И никакая любовная интрижка до сих пор не имела шансов хоть чем-то нарушить устоявшееся равновесие. А тут вдруг такие неожиданные эмоции! Прямо-таки бабуинские страсти, как цунами, мощной волной смывающие весь годами наработанный культурный слой. И это за день-другой до того сладостного мига, когда, я чувствовала, можно б было уже откупоривать шампанское и праздновать. Действительно, после бурно проведенного воскресенья я пребывала в таком разобранном состоянии, что о работе и думать было противно. Сознание отказывалось парить.

В конце дня мне на работу позвонил Володька. К телефону подошла дама, никогда не упускающая случая завести с кем-нибудь легкомысленные отношения, даже самые мимолетные. Володькин баритон произвел на нее впечатление. Поэтому она ловила каждое мое слово.

А мой любовник хотел всего-то на всего того, чтобы я прилюдно дала ему оценку как партнеру. Володька отлично знал, что звонит мне на работу, что вокруг меня полно сослуживцев, которые будут слушать то, что я говорю… Но его бархатный баритон действовал магически не только на подошедшую к телефону даму, на меня он тоже подействовал, и память о самых острых переживаниях предыдущего дня меня снова захлестнула. Конечно, все это было продолжением любовной игры, которую Володька вел мастерски, не упуская нюансов. И я невольно в эту игру включилась, срывающимся голосом сначала сказала то, что он хотел услышать и, конечно, заслужил, а потом и то, что сама вдруг захотела выразить. В итоге мы договорились созвониться в конце недели. Но не созвонились.

Через пару дней мне удалось собраться и наконец решить задачу. Дальше предстояла довольно рутинная работа: написать программу и отладить ее, написать статью, провести нудные переговоры с соавтором, даст бог, поучаствовать в конкурсе молодых дарований и так далее и тому подобное. Но на фоне переживаемой эйфории и восхищения собой: «Ах, какая я умная!.. Ну прямо-таки гениальная!» — это уже не казалось слишком скучным делом. То есть я с удовольствием вернулась к тому ритму жизни, который был комфортен для меня. И никаких других сильных впечатлений мой организм пока не желал. На досуге я иногда вспоминала волшебную кровать из Рио-де-Жанейро, но чем дальше, тем все больше как байку.

Еще одна развилка в моей жизни просматривалась отчетливо. Пока еще полностью не поблекла моя внешняя привлекательность, можно бы снова начать, как в юности, полировать коготки и чистить перышки… Да-да, подобные фантазии, признаюсь, меня посещали не раз. Но с возрастом уже нет той энергии, какая в юности хлестала через край и которой хватало не только на что-то стоящее, но и на черт знает что тоже. И и полировать коготки оказалось лень… К тому же никаких особенных чувств мы с Володькой друг к другу уже давно не испытывали, и говорить нам каждый раз было не о чем… Как собеседник Володька просто никуда не годился. Это было мне особенно обидно. Ведь в пионерлагере, когда я была в него по уши влюблена, он был остроумнее многих. Увы, Марина Таубер оказалась провидицей. Действительно, со временем весь пар у него ушел в свисток, все-все его таланты…

С тех пор никогда больше мы с ним на улице не сталкивались. А то, что у каждого из нас были записаны телефоны друг друга, не имело значения.


13


И вот еще одна история. Про то, как я познакомилась со своим будущим мужем.

Кому-то может показаться, что рассказывать о любовнике и муже вот так, подряд, одну историю за другой, абсолютно непристойно. В какой-то мере я, пожалуй, соглашусь, что на первый взгляд именно так это и выглядит. Но в юности все события обычно настолько круто замешиваются, что потом развязывать эти узлы не имеет смысла. Да и общественное мнение со временем стало намного терпимее, так сказать, к правде жизни.

Итак, мне семнадцать лет. Прошло несколько месяцев с тех пор, как я рассталась с Володькой. Почти забылось разочарование после той удивительной встречи, и я была вполне готова к новым приключениям.

В юности перемена декораций происходит почти мгновенно.

В советские годы не так-то просто было придумать себе приключение. Первое, что приходило в голову, это идти в кафе, в котором собирается молодежь. Я всегда предпочитала простые и естественные решения. Еще не был снят фильм «Москва слезам не верит», и нам в голову не приходило, что можно, надев «умное лицо» и серьезные очки, как героиня Ирины Муравьевой, отправляться в Ленинскую библиотеку. Мы были проще. Стоило мысли о кафе в голову залететь, она уже оттуда не выветривалась. Одно смущало: в те годы это было не принято, считалось, что приличные девочки не знакомятся с приличными молодыми людьми в подобных заведениях. А если какая-нибудь девчонка появится в кафе без сопровождения, то к ней будет и соответствующее отношение. У меня хватало ума это просчитать. Распространенная в те годы присказка «Купил билет на трамвай, и она — твоя» была не про меня. Поэтому наскоро пришлось придумать стратегию, которая бы в любом случае позволяла оставаться независимой. После этого надо было лишь найти приятельниц, которые составят мне компанию. Приличные девчонки сочли мою идею с кафе абсолютной бредятиной, а я уже закусила удила и очень быстро нашла для этого мероприятия девчонок попроще.

И вот мы втроем уже стоим в длиннющей очереди в одно из самых модных в те годы кафе. В этой очереди, как потом оказалось, нам предстояло провести два часа. Был мерзкий март. То накрапывал дождь, то легкий снежок налетал. Продрогшая очередь на глазах редела. Но в семнадцать лет нам было все нипочем. Молодые ребята, стоявшие рядом с нами, рассказывали анекдоты, я — свои байки. И все хохотали, от холода все громче и вульгарнее. А потом наконец, стуча зубами, всей гурьбой мы ввалились в кафе и расселись все вместе за большим столом человек на десять. Зубы все еще продолжали отбивать чечетку, и мысли в голове никак не согревались.

Я впервые была в кафе.

Господи, сколько надежд я на это мероприятие возлагала, представляя свой поход сюда чем-то вроде первого бала Наташи Ростовой. А судя по тому, как складывался вечер, предстояло еще несколько часов слушать микст из избитых шуток и пошлостей. Поэтому, едва согревшись, я пошла в бар, чтобы заказать себе коктейль. Это, собственно, и было моей придумкой, как обезопасить себя от самых назойливых и приставучих. Пока я стояла возле барной стойки в ожидании заказанного коктейля, ко мне подошел парень, который был явно намного меня старше, и пригласил на танец. По еще не выветрившимся из моих мозгов литературным ассоциациям парень своими повадками очень походил на Анатоля Куракина. А я уже подкованной была девчонкой, в отличие от Натали Ростовой, роман «Война и мир» прочла, и чем у Натали там дело закончилось с этим Анатолем, хорошо помнила.

— Увы, — улыбнулась в ответ на приглашение я, показав глазами на фужер, который держала в руках.

Но парень от меня не отошел.

— Сейчас мы это легко исправим, — заявил он.

И перехватив у меня из рук фужер, направился к своему столику. Я вынужденно поплелась следом, укоряя себя за то, что опять ситуация вышла из-под моего контроля.

Приблизившись к его столику, за которым сидел еще один тоже далеко не юноша, мой спутник поставил фужер с моим коктейлем на стол и представился:

— Я Владимир, а вы нам скажете свое имя?

Я назвалась. И тотчас приятель Владимира, привстав, произнес:

— Борис.

После всех этих церемоний мы уже втроем стали решать, как моих подружек переместить из компании, в которой они в тот момент находились, в нашу.

Впрочем, дольше об этом говорится, чем делается. Владимир оказался мастером по разрешению подобных ситуаций. Перемигнувшись с Борисом, они оба встали и пошли приглашать девчонок на танец, и очень скоро мы уже сидели за одним столом, слушая, как Владимир хвастается, будто он физик и учится в аспирантуре. В те годы, наверное, только космонавты могли бы произвести более сильное впечатление на девочек. И я не поверила. Слишком Владимир походил на самодовольного кота, такой улыбчивый, услужливый. Мои приятельницы не сводили с него глаз, а я, потягивая свой коктейль, злилась на себя, на то, как глупо мы вляпались. Общего разговора не получалось. Новые знакомые были из какого-то другого мира.

Чтобы поскорее сгладить все неловкости и шероховатости, которые обычно возникают при знакомстве, Борис взял на себя роль ведущего и начал рассказывать, как он с приятелем летом ездил в Севастополь. Впрочем, возможно, он просто продолжил свой рассказ, начатый до нашего появления.

Я попытаюсь своими словами его пересказать, настолько он мне понравился.

Итак, Борис и Натан (друг Бориса) решили поехать в Севастополь. Там у них жил знакомый, у которого можно было остановиться. В то время, несмотря на то что после войны прошло уже больше двадцати лет, бедность оставалась еще повсеместной. Хотя, конечно, прошли те времена, когда у студентов, живших в общежитии, было одно пальто на троих и они вынужденно по очереди бегали в нем на свидания. Однако безденежье для многих было постоянной проблемой. При этом у молодежи ведь всегда страсть к переменам экспозиции. А в этом случае что может быть лучше путешествий? Все об этом мечтали, но мало кто решался. Потому что билеты на поезд многим были не по карману, про самолеты никто не вспоминал, настолько билеты на них были дорогими, а номер в гостинице вообще ни за какие деньги нельзя было снять.

Но даже в таких условиях продвинутой молодежи удавалось осваивать все новые и новые маршруты.

Борис с Натаном на Курском вокзале железнодорожные кассы, по своему обычаю, проигнорировали, сразу направившись в направлении поезда в Севастополь. Очень быстро была решена одна из самых сложных задач в передвижениях подобным способом: незаметного прохода мимо проводников, обычно в качестве провожающих.

И вот они уже в поезде, и поезд тронулся, начал набирать скорость… И тут друзья вдруг обнаруживают, что во всех вагонах этого поезда едут не обычные пассажиры с детьми и котомками, а моряки — ветераны ВОВ на ежегодный парад ВМФ.

Среди еще вполне бравых в те годы ветеранов затеряться было весьма проблематично. Но Натан, прошедший в детстве нехилую школу выживания при лагере для врагов народа, умел выкручиваться из почти любых положений. А Борис с внешностью всегда и во всем отличника с печальной молчаливостью очень слаженно ему ассистировал.

Одни пассажиры приняли Бориса и Натана за сыновей тех ветеранов, которые уже не в состоянии были доехать до Севастополя. Другие подумали, что ребята входят в пул организаторов той поездки. Но в основном пассажиры вовсе ни о чем не задумывались. Борис и Натан им просто понравились.

Вскоре Бориса решено было выбрать старостой, а Натана казначеем. И друзья начали носиться из одного конца поезда в другой, рассказывать в каждом вагоне, что по тому или иному поводу было решено в соседних вагонах, и приходить таким образом к общему знаменателю. Про слово «консенсус» тогда еще не слыхивали. Весь следующий день был посвящен сбору денег: на музеи и на экскурсии. Каждый ветеран, сдающий деньги, расписывался напротив своей фамилии в толстой общей тетради. Денег набралось прилично.

Наутро поезд прибыл в Севастополь. На перроне по этому случаю грянул духовой оркестр. Ветераны начали выходить из вагонов и строиться в колонну. А друзья еще накануне нашли кого-то, кто с сочувствием отнесся к тому, что они «зайцы», принял от них собранные деньги и тетради с росписями, долго над этим хохотал, потом снова хохотал, рассказывая эту историю друзьям по купе, после чего ребята залезли на третью полку и наконец выспались. А выспавшись, последними вышли из вагона и бодро зашагали по пустому перрону в противоположную сторону от построившихся ветеранов. Оркестр, от подобного зрелища будто на секунду опешив, в следующую секунду заиграл еще звонче.

Через несколько дней Натан и Борис, гуляя по Севастополю, увидели нескольких бравых морячков-ветеранов из того поезда, бурно что-то обсуждающих. Заметив ребят, старики кинулись к ним как к родным. После совсем недавнего парадного прохода Натана и Бориса по пустынному перрону под бравурный марш оркестра и гневную гримасу дирижера, показывающего ребятам кулак, многие тогда кинулись проверять: на месте ли их деньги? Деньги были на месте. Ребята оказались простыми, но честными прощелыгами, к тому же невероятно обаятельными. Вспомнив свою босоногую юность, некоторые даже прослезились.

Как рассказали Борису и Натану, звеня медалями, старики, поначалу встретили их в Севастополе выше всяческих похвал, как ребята видели, даже с оркестром. Поселили отлично, кормили отменно, на корабль свозили, панораму показали — грех жаловаться! А теперь выпихивают, мол, праздник закончился, пора и честь знать. А некоторые хотят еще на несколько дней здесь задержаться: кого-то встретили, на могилу хотят съездить, да мало ли что еще… А никто уже и слушать их не желает, отмахиваются, как от назойливых мух. В общем, не могли бы Натан и Борис еще раз помочь?

Конечно, Натан с Борисом могли. Они никуда не спешили. А стариков было жалко. Сердобольный Натан всегда был готов помочь чем мог. А мог он многое и хорошо знал это. Так что фронтовикам повезло.

Внешность у Натана была ничем не примечательная. Единственное, что ни у кого не вызывало сомнений, это то, что он еврей, и это в стране, больной антисемитизмом до горячки. Но поразительная способность Натана буквально одной-двумя фразами или даже жестом склонить на свою сторону кого угодно, как говорится, национальности не имела.

Натан выбрал самого заслуженного фронтовика и зашел с ним и Борисом в контору походкой победителя, словно это он освободил город от фашистов, а не старик, семенивший следом.

— Ну что еще?.. — скучно спросила столоначальница, разглядывая лежавшие на столе бумаги. Натан терпеливо дождался, когда она соизволит поднять на него глаза, и после того как соизволила, сказал:

— Помочь надо.

Он сказал это очень просто, без какого-либо нажима. Столоначальница привыкла за многие годы к тому, что перед ней все робеют, суют трясущимися руками какие-то бумажки, трясут корочками, что-то блеют, а бывает, что вдруг начинают кричать, настаивать, угрожать, а после хватаются за сердце в ужасе от своего бесстрашия… И вот явился этот странный вихрастый парень в выцветшей ковбойке и сандалиях на босу ногу, и столоначальницу как током шарахнуло: он имеет право! Без всяких корочек. Перед этим парнем не терпелось отчитаться, к чему она и приступила без промедления:

— В гостиницу я позвоню, а с питанием — это уж вы сами…

Ветеран, позвякивая медалями, быстро закивал головой:

— Конечно-конечно!

— И на вокзал я сейчас позвоню, забронирую вам билеты.

Вот такая история. Я была в восторге. Хотелось захлопать в ладоши. Но одновременно я почувствовала себя прямо-таки Эллочкой-Людоедочкой в сравнении с Борисом и Владимиром. Никогда еще мне не приходилось стесняться своего убогого словарного запаса. В принципе, его всегда хватало для выражения моих мыслей. Но видно, мысли мои были слишком уж простые. Рядом с новыми знакомыми хотелось помалкивать. Сойти за умную, конечно, вряд ли удастся, но хоть совсем дурой не буду выглядеть.

Я посмотрела на своих приятельниц. У одной, более чуткой, была гримаса разочарования на лице. Другая, простая и раскованная, и к слову сказать, самая эффектная в нашей компании, решила выжимать из сложившейся ситуации максимум, считая, что ее внешние данные должны быть оценены по достоинству. Она капризно попросила такой же, как у меня, коктейль. И Владимир поспешил выполнить ее просьбу.

«Это, конечно, подороже билета на трамвай, но ненамного», — с досадой подумала я. Увы, простые сопливые девчонки, мы ничем не могли заинтересовать рафинированных молодых людей. А именно такими были наши новые знакомые. Я их воспринимала как каких-то инопланетян.

— Члены у них, что ли, не такие, как у всех? — съязвила приятельница, заказавшая коктейль.

Между тем вечер продолжался. Борис пригласил меня на танец, и перво-наперво я его спросила: правда ли, что Владимир — физик? Борис заверил меня, что это истинная правда. Мне стало неловко и за этот свой вопрос, и за чрезмерную недоверчивость. Поэтому самого Бориса я постеснялась спрашивать, кто он по профессии. Достаточно было того, что он мне понравился. Во время танца он предложил поехать с ним в следующие выходные в Ленинград. Я, естественно, ни секунды не раздумывая, согласилась, и мы очень быстро обговорили, когда и где встретимся через неделю. К своему столику мы подошли с видом заговорщиков. Чтобы унять сердцебиение, я отхлебнула из своего фужера, а потом и допила, выбросив соломинку. Оставалось лишь дождаться окончания вечера. Господи, как же мне не терпелось начать немедленно собирать дорожную сумку!

Я могла гордиться собой. Борис с ходу зашел с самых крупных козырей. Можете себе представить мое состояние. Я до того момента если где и была, то всегда с мамой. А это совсем другое восприятие. Увидеть Ленинград всегда было моей мечтой. И Борис будто прочел это.

В назначенный день и час я, как стойкий оловянный солдатик, точно вовремя была на Ленинградском вокзале. Иногда я себя просто ненавижу за свою совсем неженскую точность. Но Борису это понравилось. Он меня уже ждал, и мы сразу же мимо билетных касс направились к поездам.

— Нам нужны купейные вагоны, — объяснил мне Борис. — В плацкартном вагоне мои ноги не помещаются.

И как только мы эти вагоны увидели, он подошел к проводнице, велев мне дожидаться в сторонке. Первой проводницей была молодая разбитная деваха. При виде меня она отказала Борису безоговорочно. Но уже в следующем вагоне проводница с материнской нежностью посмотрела на нас и легко согласилась доставить в Питер за три рубля.

«Господи, как все просто!» — с восторгом подумалось мне.

Я знала, что билет в общий вагон стоил тогда семь рублей. А сколько стоил билет в купейный вагон, я никогда не интересовалась, потому что мы с мамой в купейных вагонах никогда не ездили.

А в тот раз щедрость проводницы, казалось, не знала границ. Нам с Борисом было предоставлено отдельное купе без соседей. И хотя на столь раннем этапе знакомства для нас это было неактуально, чувство вольготности было просто одуряющим.

Рано утром мы уже были на Московском вокзале. До открытия столовой в институте имени Герцена была еще куча времени, а все другие заведения, в которых можно было бы подкрепиться, открывались еще позже.

Поэтому мы медленно брели по Невскому, и Борис мне едва ли не про каждое здание, мимо которого мы проходили, рассказывал разные истории. Лучшего экскурсовода невозможно было представить! К архитектуре у меня ведь всегда было особое отношение. И я слушала, затаив дыхание.

Накрапывал мелкий дождь. Небо было цвета свинца. Суровому, нахмурившемуся городу это очень шло.

Новые впечатления накатывались одно за другим без передышки. В столовой мне Борис посоветовал взять эскалоп. Естественно, его я и взяла, во-первых, потому что ни разу его не пробовала, а ведь интересно! А когда доела и запила чаем, то и, во-вторых, обнаружилось: с тех пор я уже никогда не путала эскалоп с эскулапом.

Друзья Бориса жили в доме, непосредственно примыкавшем к Генеральному штабу. Из их окна был вид на Мойку, который я запомнила навсегда. Когда вышел фильм Г. Данелии «Осенний марафон», я сразу узнала эту коммуналку, в которой в одной из комнат жила героиня Марины Нееловой. Именно в этой комнате она дарила герою Олега Басилашвили свитерок. После расселения этот дом долго стоял опустевшим и неприкаянным. Я иногда, когда бывала в Ленинграде, заходила туда, поднималась на четвертый этаж и смотрела в окно на Мойку.

Приятель Бориса, Евгений, оказался пижоном самой высшей пробы. Похоже, только Питеру известны тайны шлифовки природного пижонства до невероятного блеска. От Евгения даже междометья нельзя было дождаться, сказанного просто.

Тем временем Марина, жена Евгения, заварила чай. Мы уселись этак по-московски чаевничать, и пока Евгений с Борисом обменивались новостями, накопившимися со времени их последней встречи, Марина очень ловко, подобно маминым сослуживцам-архитекторам, вывела меня на тему, в которой я прилично ориентировалась, и мы с ней принялись сравнивать московскую архитектуру с питерской. Марина очень умело вела разговор, так что я очень скоро распелась соловьем. Мозги мои оживились, глаза загорелись, и меня осенило:

— Москва — город солнечный, пускай местами и аляповатый. — Заявила я. — Это ярмарка не только тщеславий, но и всего на свете ярмарка. И все в Москве выпендриваются: и люди, и дома, без разбора! Ни о каких ансамблях не идет речь, все сами по себе и сами за себя. Наверное, вот это и есть главное в московском стиле. Для выпендрежа просто необходимо яркое солнечное освещение. А Питер — город строгий, никаких вольностей не допускающий. Каждая улица — это четко организованный ансамбль. Любое, даже малейшее нарушение этой четкости выглядит будто кариес. Ненастье, на мой взгляд, именно та погода, которая Питеру особенно к лицу.

Марине понравилось мое спонтанное суждение. И я почувствовала себя немного уверенней.

По пижонской программе Евгения, кофе мы пошли пить в «Асторию». Расположившись в баре, Евгений закурил и начал выпускать изо рта очень аккуратненькие колечки. Я восхитилась. И тогда они с Борисом рассказали мне историю, когда это умение Евгения их всех очень выручило.

Разумеется, это было во время их очередной поездки откуда-то куда-то. По обыкновению, незримо для проводников они проникли в вагон поезда. А когда состав тронулся, оказалось, что в поезде свирепствуют контролеры. В такие моменты контролеры обычно запирают все туалеты и проходы между вагонами. Друзья оказались в ловушке. Действовать в подобной ситуации приходится быстро и не раздумывая. Поэтому ребята со всех ног рванули к единственному приоткрытому купе, из которого валил дым. Влетев в это купе и обнаружив в нем бригаду контролеров на перекуре, друзья поняли, что дальше бежать некуда. И тогда Евгений достал сигарету, закурил и, демонстрируя полное безразличие и безмятежность, стал пускать колечки.

Контролеры притихли и завороженно начали следить за этими аккуратными колечками. Один даже нос свой все время подставлял под эти колечки. Когда Евгений докурил, контролеры отпустили ребят не только с миром, но еще и с пожеланием счастливого пути. Высокое мастерство Евгения было оценено по достоинству.

После завершения кофейного ритуала в изысканной обстановке мы с Борисом направились, как и положено всем вновь прибывшим, в Эрмитаж.

А вечером к приютившим нас Евгению и Марине заскочили несколько приятелей. Один, я даже запомнила его фамилию, Матин, на вид — абсолютный мафиози. Евгений каждый год готовил его к поступлению в Ленинградский университет, и Матин каждый год поступал на разные престижные факультеты, от матмеха до филфака. Проучившись пару месяцев, он бросал учебу и начинал готовиться к поступлению еще на какой-нибудь факультет. Другие два приятеля Евгения и Марины рядом с Матиным, конечно, проигрывали. Тем не менее они тоже были персонажами любопытными.

Но впечатления необходимо дозировать. Мои мозги были уже не в состоянии запоминать ни новые остроты, ни яркие реплики. Борис почувствовал мою перенасыщенность, и весь следующий день мы попросту слонялись по городу. Впрочем, не так уж и просто — обедать мы отправились в ресторан гостиницы «Европейская». Борису понты тоже не были чужды.

Я даже не запомнила, как Борис договаривался с проводниками, чтобы они нас довезли до Москвы. Видимо, эта схема у него была отработана до автоматизма. Когда поезд наутро уже подъезжал к Москве, мы вдруг спохватились, что надо договориться о встрече через неделю. Ведь ни у него, ни у меня не было телефонов. Начали договариваться встретиться в подземном переходе возле моей станции метро и так увлеклись выбором колонны, около которой будем встречаться, что о времени встречи и дне договориться забыли.

Господи! Как бы я изгрызла свои локти, если бы могла до них дотянуться. Я чувствовала себя той растяпой-вороной из басни, которую единственную умела читать высокохудожественно. Да-а, не оказалось во мне лисьей хваткости и нацеленности на результат. Увы… После того как я подержала журавля, которого большинство видит лишь в небе, наверное, синица в руках долго мне будет неинтересна.

Но надо было продолжать жить. В семнадцать лет раны затягиваются быстро.

А через пару месяцев, когда описанная мной история осталась лишь в воспоминаниях в виде баек, в правдивость которых мало кто верил, но для заполнения жизненных пустот они вполне годились, я пошла в универмаг «Москва» и встретила Бориса. Это была судьба. Больше мы не расставались.

Через два года необыкновенно красивого романа мы с Борисом поженились.

Родители Бориса не были оповещены о дате этого мероприятия, поскольку они были против нашего брака. А я маме ничего не сказала потому, что не хотела ставить ее в неловкое положение.

Буквально на следующее утро после бракосочетания Борис вручил мне веник, и я поняла, что праздник закончился. Начался быт, бессмысленный и беспощадный.

Господи, неужели это и есть тот приз, о котором мечтают почти все девчонки?..


14


А вот еще одна история.

Однажды приятель моего мужа, уехавший в Болгарию на ПМЖ, пригласил нас в гости. И мы всей семьей засобирались.

Тогда считалось, что «курица не птица, Болгария не заграница». И в самом деле, Рига, а особенно Таллин внешне выглядели намного заграничней. Но в Ригу купил билет и езжай, а для поездки в Болгарию надо было получить разрешение в таких учреждениях, какие обычные люди старались обходить хотя бы за три квартала.

Мой муж, к тому времени побывавший в командировках в ГДР и Чехословакии и уже освоивший бюрократические тонкости, лихо диктовал мне, что и как надо писать в анкете. И вдруг!.. Почему-то из перечня документов, которые надо предоставлять для частных поездок за рубеж, муж упорно не замечал, что необходимо свидетельство о рождении, видимо потому, что для его поездок на научные конференции ничего подобного не требовалось. А теперь, когда вдруг потребовалось, то и выяснилось, что ни у него, ни у меня именно этих документов и нет. Причем муж по поводу своего свидетельства абсолютно не парился, уверенный, что в его жизни никаких «закавык» не может быть по определению, а я, конечно, забеспокоилась. Очень уж не хотелось отказываться от этой затеи. Тем более что муж был очень воодушевлен идеей подарить нам с дочерью поездку в Болгарию.

Пришлось обращаться к маме, но мама твердо заявила, что даже не представляет, о чем я толкую. В переводе на человеческий язык это означало, что с этой проблемой я должна справляться сама. Как бы взрослая уже девочка.

Дождавшись, когда мама куда-то уехала, я провела в ее квартире тщательный шмон и таки обнаружила какую-то «филькину грамоту», которая когда-то попадалась мне на глаза и которая гордо называла себя моим свидетельством о рождении. Это был пожелтевший от времени листок простой бумаги с моими данными, отпечатанными на машинке, названием ЗАГСа и номером, как-то ко мне относящимся, но пока было не совсем ясно как. На этом листке не было никаких печатей и штампов, ни чьих-либо подписей, короче, на документ он совсем не тянул. И вот с этой «липой» мне пришлось начинать свои изыскания.

Вначале я пошла в местный ЗАГС. Так, говорю, и так: родители у меня приемные, документ у меня на руках только вот такой, а заграницу повидать страсть как хочется, ну хоть одним глазочком! Проговаривать слова о том, что родители у меня приемные, было неловко. Казалось, что при этих словах все отводят глаза, будто у меня какое-то уродство, будто бельмо на глазу. Так и подмывало развернуться и уйти, и черт с ней, с этой заграницей.

Так или иначе, в ЗАГСе мне помогли оформить запрос на о. Диксон, который значился моим местом рождения по паспорту, но сразу предупредили, что раз я, по моим словам, к этому Диксону не имею отношения, ответ мне придется ждать долго.

Муж мой был недоволен абсолютно на ровном месте, на его взгляд, возникшей заминкой и все пенял, мол, всегда-то у меня все черт знает как, даже простейших документов нет в наличии. Это он так злился. Более сильных слов в его словаре не водилось. Но несмотря на то что оскорблял он меня зря, мои бумаги всегда были разложены по папочкам, я не огрызалась, понимая, что в чем-то он прав, именно из-за отсутствия у меня какой-то идиотской бумажки может сорваться наша поездка.

Поэтому, поняв, что переписка с Диксоном и в самом деле может затянуться, чтобы не ждать у моря погоды, я одновременно поехала в тот ЗАГС, который значился в моей «филькиной грамоте». И опять пришлось говорить про приемных родителей, и опять работница ЗАГСа отводила глаза, а я чувствовала неловкость за излишнюю настырность. И это просто чудо, что с первого же раза мне удалось заполучить адрес ЗАГСа в Подмосковье, в котором хранились первые сведения обо мне.

Теперь у меня было два адреса ЗАГСов, в одном из которых я надеялась получить правильное свидетельство о рождении. План своих действий у меня выстроился мгновенно: надо разыскать отцовскую родню, выведать у них побольше сведений о себе, а потом жонглировать этой информацией попеременно в этих ЗАГСах до тех пор, пока какая-нибудь из тетенек не дрогнет и не выдаст мне наконец правильное свидетельство о рождении. На деле все оказалось сложней. Это сейчас есть Интернет, базы данных и еще куча разных примочек. А в советское время все было проблемой.

Надо сказать, у меня никогда никаких сведений о бывших родственниках не было.

Снова пришлось в мамино отсутствие рыться в ее записных книжках. Слава богу, небезуспешно. Пару телефонов найти удалось. Предстояло их конвертировать в адреса, так как я очень хорошо представляла, что по телефону мне не только никто никакой информации не сообщит, но, скорее всего, пошлют куда подальше и бросят трубку. А ежели свалиться родне на голову, вроде как мимо проходила, то при некотором везении эту ситуацию можно попытаться развить. Пока воображение изводило меня разнообразием сюжетов встречи с родственниками, я одновременно лихорадочно искала варианты, как получить их адреса, так как муж глядел на меня все строже и строже, пеняя на мою вечную расхлябанность.

А у меня, похоже, наступила полоса небывалого везения, когда стоит о чем-то подумать, и оно вот уже, пожалуйста, нате вам! Неожиданно встретила на улице одноклассника Валерку, который сразу узнал меня, хотя после школы прошло уже более двадцати лет. Он был явно рад нашей встрече. И так как мне кто-то рассказывал, что Валерка работает в милиции, пришлось изобразить на лице, так сказать, ответную радость. В школе я много раз помогала ему с английским языком. И даже не просто много, а бесконечно много: почти перед каждым уроком английского языка Валерка прибегал ко мне. Но я в школе много кому помогала: одним — с английским, другим — с математикой. Чаще всего мне даже спасибо не говорили. А Валерка, оказалось, все помнил и постарался быть мне полезным, сделал несколько звонков и выдал мне на блюдечке с голубой каемочкой адреса моих родственников.

Собственно, адресов было всего два: Евгения Александровича и Шурки. Но Шурка в то время был для меня практически недосягаем, почти как у Жванецкого: «Я — пешком, а он — с личным шофером». И конечно, он давно уже был Александром Александровичем, и мне никак не удавалось вспомнить: как же я к нему обращалась в детстве?.. Очень похоже на то, что вообще никак не обращалась. Тем не менее в моем сознании он остался исключительно Шуркой, и мой язык никак не поворачивался назвать его Александром Александровичем. Вот такая странная лингвистическая закавыка не оставила мне других вариантов, кроме самого для меня неприятного: ехать к Евгению Александровичу, которого в детстве я всегда опасалась. Подойдя к нужному дому, а потом и к квартире, я без трепета нажала кнопку звонка, и коленки у меня не задрожали при виде стоявшей на пороге Зинаиды. Она меня тоже сразу узнала. Пригласив на кухню, тапочек она мне не предложила и чаю — тоже. Позвала Евгения Александровича. Они оба уселись напротив меня, и Зинаида затараторила, начала рассыпаться в комплиментах в адрес моей мамы, и под конец, после того, как весь запас штампов исчерпался, с ее языка слетело, что они, мол, по нам скучают. Это было, конечно, слишком! Поняв это, Зинаида положила на стол свои ручки и замолкла. Насколько могла, я приняла предложенные правила игры. Кратко, но с улыбкой и по возможности с юмором я изложила им суть дела, в котором они могли бы мне поспособствовать. Евгений Александрович принялся меня уверять, что ни о чем таком не знают и не ведают. И чтобы окончательно от меня отвязаться, сообщил телефон и адрес женщины, к которой когда-то ушел отец.

Эту женщину я в детстве уже видела. За тридцать лет она по сути мало изменилась. Все такая же простая-простая. Поэтому от нее я легко узнала и свое имя при рождении, и имя своей родной матери, и она даже, порывшись, разыскала адрес детского дома, из которого меня забрал отец. Этих сведений мне с лихвой хватило для получения такого же свидетельства о рождении, как у всех. Я очень этим гордилась!

Несколько дней спустя для воссоединения всех добытых документов муж принес от своей мамы конверт со своей собственной метрикой.

То, что муж родился в оккупации, никем никогда не скрывалось. Даже я знала несколько пронзительных историй. Например, что мой муж родился буквально за сутки до того, как в городок, в больнице которого волей случая оказалась свекровь, заняли немцы. Весь персонал больницы ночью дружно свалил, а моя свекровь, проснувшись утром, увидела на прикроватной тумбочке стакан воды с кусочком хлеба и сына на соседней койке. И такая тишина, от которой бегут мурашки.

А однажды, когда вся страна смотрела по телевизору «Семнадцать мгновений весны», свекровь во время эпизода про радистку Кэт, прячущуюся с двумя младенцами в коммуникационном колодце, сказала, что и она вот так же пряталась, чтоб избежать отправки в Германию, и зажимала моему мужу рот, чтобы он не пищал. Но что ее все равно очень быстро отловили. Германии ей ни за что было бы не избежать, если бы не ее учительский диплом. Естественно, свекровь согласилась работать учительницей. Даже благодарила. Немцы были хоть и фашисты, но всех оставшихся тогда без родителей детей собрали в детский дом и организовали в нем кормежку и даже, представьте, обучение.

Но мужа с детства приучили всегда и во всех анкетах не раздумывая писать только: нет, не был, не имею. Так вынужденно поступало полстраны, оказавшиеся во время войны на оккупированной территории. Если много раз писать «не был» и «не имею», то очень скоро это закрепляется в сознании как истина.

В общем, муж открыл конверт, принесенный от родителей, и из него выпал сложенный вчетверо листок. Это был бланк немецкой комендатуры со свирепым немецким орлом вверху и печатью с фашистской свастикой внизу. А между орлом и свастикой было напечатано, что такой-то и такой-то родился тогда-то и тогда-то на подведомственной этой комендатуре территории. Как говорится, нет слов! У мужа и у меня глаза полезли на лоб при виде такого аусвайса.

Так что в Болгарию мы сумели попасть только через год, потому что поменять фашистский аусвайс на приличный документ оказалось делом не таким простым и скорым.

А раз так, раз заграничные впечатления оказались на год сдвинутыми, я решила заняться своим собственным происхождением: поехала в детский дом, с которого, собственно, и началась моя жизненная одиссея.

Небольшой городок примерно в часе езды от Москвы без каких-либо особенных достопримечательностей не вызвал во мне никакого умиления. Детдом, который я легко разыскала, оказался вполне симпатичным — чья-то дореволюционная дача, не роскошная, но вполне приличная. Кажется, я вполне уверенно зашла во двор этой дачи и увидела несколько слонявшихся без присмотра детей. Им было лет по пять. Детдом не поменял своего профиля. Он так и продолжал быть учреждением для глухонемых детей. У всех гулявших детей были зеленые сопли до подбородка, красные воспаленные пятна под носами, разъеденные этими соплями, и совершенно бессмысленные взгляды. Они все до одного казались дебилами. Я где-то вычитала, что ребенок начинает помнить себя лишь с того момента, когда начинает говорить. Этот тезис я тогда приняла с ходу, потому что никаких воспоминаний о собственном пребывании в этом детдоме в детстве у меня не осталось. Увидев картину, которую мое сознание не посчитало нужным сохранить, я еще раз убедилась, что жизнь устроена мудро.

Все пережитые кошмары так или иначе должны со временем выветриваться без остатка. Но я, дура, зачем-то сюда потащилась, и теперь картинку с сопливыми детьми из памяти вряд ли удастся выкинуть.

Пока я тряслась в электричке, мысли одна за другой выстраивались в моей голове.

Чтобы из этих детей с бессмысленными взглядами выбирать себе приемного ребенка, надо быть абсолютно святым человеком. Подобной святости я в жизни ни в ком не замечала. Мой отец, насколько я его запомнила, таким вроде бы не был. А может, все-таки был? Ведь даже если представить, что я его родная дочь, вроде своя кровинушка, то, увидев свою кровинушку в подобном виде, любой бы нашел себе оправдание, чтобы бросить эту затею. Отец не бросил. Может, что-то в нем все-таки было, что ускользнуло от моего детского взгляда и за что мама любила его до самой смерти.

Мамина неземная любовь к отцу меня всегда удивляла. Отец давным-давно умер, а она продолжала всю жизнь искать и, главное, находить поводы повспоминать о нем и поговорить со мной об этом: то ей сон с ним приснился, то его запах почудился. Мне все это казалось полной чушью, или мягче, причудами. Дети часто о родителях судят свысока и поверхностно. Ведь я и про Григория Алексеевича в детстве кучу всякого навыдумывала от страха, что он вот-вот у нас поселится и начнет меня и маму строить, с утра пораньше командовать: на первый-второй рассчитайсь! А все оказалось проще и жизненнее. Когда отец от нас ушел, нам действительно понадобилась помощь. Да и обида на отца у мамы долго не проходила. Ей просто необходимо было самой себе доказать, что она по-прежнему может повести плечом — и помощники тотчас набегут. Время шло, а жизнь легче не становилась, и Григорий Алексеевич задержался. Но после того как мы получили новую квартиру и он ввинтил в ней последний шуруп, маме стало ясно, что старость с ним она проводить не хочет, что ей дороги воспоминания о моем отце. В общем, как-то так…

Электричка мерно отстукивала километры. Я постепенно успокоилась, но вдруг новый сюжет, мелькнувший в голове, заставил меня вздрогнуть. Несмотря на то что в тот раз обошлось без компании глухонемых, втюхивающих пассажирам скабрезные фотки, но именно их я представила. Слишком хорошо представила. В те годы это был их обычный промысел.

Если бы отец меня вовремя не забрал из этого детского дома, я, скорей всего, стала бы главарем в их команде, то есть это могло стать вершиной моей карьеры в жизни. Ужас! Невозможно себе это даже представить… И все из-за ошибки какого-то безответственного врача, решившего, что я глухая.

После посещения своего, можно сказать, родного детского дома я вдруг захотела наконец разыскать свою родную мать.

У меня были записаны ее имя, отчество, фамилия и год ее рождения. А адрес пускай Валерка узнает, раз уж мне повезло его встретить. Я с детства была уверена, что везения случаются не просто так, а зачем-то. С другой стороны, я хорошо понимала, что чем больше услуг мне Валерка окажет, тем трудней от него будет отвязаться. Меня всегда тяготили подобные контакты, до запятой одинаковые поздравления с праздниками на автоответчике, на которые не понятно как реагировать. Но чем дольше я на этот счет колебалась, тем сильнее становилось желание найти свою родную мать. И я решилась. Когда Валерка пригласил меня в ресторан, я легко согласилась. Вообще-то, в те годы попасть в ресторан, тем более вечером, было проблемно. Но Валерка показал швейцару свое удостоверение майора милиции, и для нас нашли свободный столик, как говорится без вопросов. И вот пока мы с ним выпивали, и закусывали, и вспоминали одноклассников, которые по большей части, каюсь, были совершенно неинтересны и забыты, я вдруг совершенно четко поняла, что вся моя затея — чушь несусветная. Мне не приходило в голову ни одного слова, даже самого нейтрального, которое я смогла бы выговорить при моей встрече с так называемой родной матерью. Наверняка у этой тетки какая-то давно устоявшаяся жизнь и вдруг: вот она, я, здрасьте! Никаких претензий у меня к ней нет. Ну отказалась от меня. Не на помойку же выкинула. Посвящать Валерку в свои непростые родственные отношения мне не захотелось.

С Валеркой мы простились, обменявшись телефонами, поклявшись друг другу позванивать и встречаться. Во французских фильмах после подобных сцен герои выкидывают в мусорный бак полученные только что визитки. Я Валеркин телефон не выкинула. Как-то было неловко. Тем не менее больше мы с ним не виделись и, разумеется, не перезванивались.

А в сорок лет у меня случился инсульт, и пятнадцать лет после этого я просыпалась с одной и той же мыслью: зачем так долго так скучно жить? И с этой же мыслью засыпала, так как инсульт вышиб у меня все мозги, и мне пришлось заново

...