автордың кітабын онлайн тегін оқу Школьные годы
Полонский Яков Петрович
Школьные годы
«Школьные годы» — один из лучших образцов мемуарной прозы Якова Петровича Полонского (1819–1898), русского литератора, поэта, редактора журнала «Русское слово». Вместе с А.Н. Майковым и Д.В. Григоровичем он стал последним представителем выдающейся российской словесности 40-х гг. ХIХ в.
Воспоминания писателя касаются тех лет, когда он учился грамоте. Изучение старорусского алфавита всегда было для детей необычайным событием. Дивные названия букв тревожили их воображение и невольно заставляли запоминать уроки. Полонский также указывает на необходимость комплексного подхода в педагогике, сочетающего новаторство и проверенные традиции.
Проза Я.П. Полонского включает еще несколько произведений мемуарного жанра: «Мой дядя и кое-что из его рассказов», «Из дневника», «Старина и мое детство», «Мои студенческие воспоминания».
(Начало грамотности и гимназия)
I
Год восшествия на престол императора Николая I был чуть ли не первым годом, когда я стал учиться грамоте. Купили мне азбуку с лубочными картинками и, вероятно, в числе учеников, заканчивающих ученье свое в Рязанской семинарии, нашли учителя.
К моему немалому успокоению, первый учитель мой, Иван Васильевич Волков, был нрава веселого, очень ласковый и, сколько мне помнится, начал с того, что притворно удивился, как это я, такой маленький мальчуган, знаю уже названия букв: «Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь», «Добро» и т. д.
Я скоро перестал его бояться и так полюбил, что с нетерпением дожидался той минуты, когда он появится. Уроки наши происходили в гостиной. Я сидел на диване, а Иван Васильевич возле меня на краю большого овального стола. Иногда тут присутствовала и мать моя, очень довольная моими успехами и моею мало-помалу развивающеюся бойкостью.
Классной комнаты для детей, я думаю, не было во всей Рязани, даже в богатых домах. Но почему я начал учиться не в детской? А потому, полагаю, что в детскую надо было проходить или через заднее крыльцо, или через спальню моей матери. Допустить то или другое для юного семинариста, ставшего моим наставником, было не в нравах тогдашнего времени.
О преподавании азбуки по звуковому методу тогда еще и вопроса не было. Учили по старине. Старинное название букв, ныне всеми забытое, может быть, имело в себе некоторую силу действовать на воображение. Сужу по себе и, может быть, ошибаюсь. Для меня, шестилетнего ребенка, каждая буква была чем-то живым, выхва ченным из жизни.
Стоять «Фертом» (ф) значило стоять подбоченившись. Поставить на странице большой «Херъ» (х) значило ее похерить. Чтобы был «Покой» (п), надо сверху накрыться; а иногда «Покой» (п) казался мне чем-то вроде ворот или дверки с перекладинкой наверху, тогда как «Нашъ» (н) был перегорожен по самой серединке, чтобы к нашим никто пройти не мог.
Современная звуковая метода тем хороша, что действует на ум, каждое слово разлагает на гласные и согласные и указывает на их разницу в произношении. А, б, в, г… гораздо проще и, так сказать, рациональнее, чем Аз, Буки, Веди… но современная метода уже ни одною лишнею поговоркой не уснастит русской народной речи. «Это еще Буки», «Он Мыслете пишет», «Ижица — розга близится» и т. п.
Если б Пушкин не учился так же, как я, ему и в голову не могло бы прийти сравнение виселицы с Глаголем. А в моем «Кузнечике»:
Знал он «Твердо» (т) «Слово» (с) и не верил в «Буки» (б) прямо вытекает из старинного произношения русских букв, и всякий русский поймет эту фразу, даже и не подозревая, что это каламбур.
Но всему свое время, и там, где старое преподавание не сумело отстоять себя, не следует к нему возвращаться, а там, где оно еще крепко держится, не следует порицать его.
Первые стихи, которые я затвердил наизусть с восторгом и наслаждением и потом долго забыть не мог, были стишки, помещенные в конце моей азбуки:
Хоть весною и тепленько,
А зимою холодненько,
Но и в стуже
Нам не хуже,
В зимний холод
Всякий молод.
Это были в то время стишки такие же неизбежные для каждой азбуки, как и
Науки юношей питают,
Отраду в старость подают.
Затем помню себя уже на новой квартире (в доме купца Гордеева на Воскресенской улице) и нового учителя — плотного, долбоносого семинариста с серыми, выпуклыми глазами, которые всякий раз, когда он краснел, почему-то щурились. Он учил меня и подраставшего брата грамматике, арифметике и священной истории. Мы уже и склоняли, и спрягали, и делали уже задачи на первые четыре правила. Прежний же учитель мой Иван Васильевич, вышедши из семинарии, поступил на службу в Рязанскую полицию, и я не раз потом встречал его в форме квартального надзирателя. Новый учитель, если не ошибаюсь, готовился быть дьяконом и, странное дело — он, кажется, был не глуп, а все-таки однажды позволил нам ввести его в обман, и чем бы вы думали? — гортанным гуденьем, которое как-то умели мы делать, не раскрывая рта и не показывая ни малейшего вида, что это делаем мы, подражая звону или гуденью далекого колокола. Он вытянулся и стал прислушиваться. «Я говею, — сказал он, — мне пора… Никак к часам звонят». И ушел раньше времени, к немалому нашему удовольствию. Это я живо помню, так как я и до сих пор не могу понять, как можно было так ловко горлом подражать далекому гуденью благовеста и как можно было не догадываться, что это наша хитрость, а вовсе не благовест. Этот учитель — прототип моего Глаголевского (в романе «Признания Чалыгина»). Не раз, в отсутствие моей матери, рассказывал он нашим нянькам разные легенды о святых, иногда приносил нам стихи про Венеру, Амура и прочих богов, шествующих куда-то в виде маскарадной процессии, и стихи про сатану, ад и проч. — ужасающие диковины.
Все это не без впечатлений проходило по душе моей. В ранние годы моего детства я уже собирался бежать в пустыню, вырыть пещеру и в ней спасаться. В особенности мне приятно было воображать себя летящим в Иерусалим верхом на черте. «Господи! — думал я, — как это будет поразительно, если я вдруг войду, и все, в особенности няня, увидят вокруг головы моей сияние!» Помнится мне, иногда по вечерам я забирался в угол, заставлял себя стульями и, спрятавшись ото всех, молился.
Учи
