Пауль вдруг подумал: а ведь я могу так же. Могу стать матросом, и сворачивать намокший тяжёлый канат, и знать, что делаю дело.
И ещё подумал, что давно не думал так: «Могу». Обычно – «мог бы, мог бы, но давно, а теперь всё, всё упущено…». А теперь ему будто выдали билет с открытой датой: делай что хочешь. Ещё ничего не кончилось.
2 Ұнайды
Кот раньше не любил пылесос, а потом ничего, втянулся.
1 Ұнайды
То есть она говорила мне то же, что и Марго. Но как-то иначе. Как-то не «эх ты, амёба», а «давай-давай, сможешь!».
Пуговишников переулок упирается в стену. Вот это стена! Кирпичи, крашенные жёлтой краской; где-то есть штукатурка, а где-то нет; а тут вообще вся краска облезла, а здесь было окно – заложено кирпичами, а вот белым что-то замазано… прямо поэма, а не стена. Сколько же тут слоёв? Сколько раз её красили, сколько – штукатурили и опять красили?
И солнце. Если бы не солнце, в унылый серый день я бы этого не увидел, всей красоты этой стены.
Я снимаю её на телефон. Потом пройдут годы, а со мной останутся этот день, и эта стена, и эта пуговица… Да нет, какие там годы; телефон потеряю или сломается, да и пуговица не вечная. Но всё равно хочется сохранить подольше.
У меня в телефоне много таких фотографий. Когда я снимал не объект, а день.
День, когда я иду и улыбаюсь. Как дурак. Будто ничего не случилось; а ведь ничего и не случилось. Я подросток N, и у меня всё не хуже, чем у других. И не лучше; но это уже неплохо. Хорошо быть никем. Просто смотришь; никто тебя не знает, и никому не должен…
…И тут я слышу своё имя.
Мне вдруг очень нравится город, в котором я оказался. Не типовая застройка, старая; дома невысокие, разные все. Но и не центр, полный парадных достопримечательностей. Таких улиц, наверное, тоже много в любом не очень новом городе… Как люди. Такие, да не совсем.
«Пуговишников переулок», – читаю я.
Пуговишников! Какое хорошее. Хорошо всё-таки, что у переулков есть имена. Что это не просто «Переулок N».
Мне нравится буква «ш», как в разговорном московском «булошная». Я только читал, что так должны говорить в Москве, но никогда не слышал. Может, оттого, что булочных толком не осталось?
Был бы он «Пуговичников» – и совсем не то. Не было бы тепла и этого вкуса… Точно, вкуса пуговицы. В детстве я любил пуговицы в рот брать, даже откусывал верхнюю с куртки несколько раз. Пластмассовое и круглое.
…Вдруг я вижу на асфальте пуговицу. Серенькую, в четыре дырочки. Кладу в карман.
Нет, не в карман; сразу вытащил. Мне нравится держать её в руке, будто рукой я чувствую её вкус: круглый и пластмассовый.
Хорошо идти по улице, включив все органы чувств на максимум. Смотреть, будто я первый раз в этом городе, будто впервые всё вижу: дома, деревья и маленький гнутый заборчик. Я же и правда тут первый раз. Слушать все звуки: машины, птицы, троллейбус, шаги, чужие разговоры. Обоняние. С этим хуже, но надо развивать. Принюхался. Э, нет, не понравилось: обоняние будем развивать после дождя; для первого раза сойдут уши и глаза.
А мысли надо отключить. Внутренний монолог вот этот остановить. Как же его выключить? Всё! Мозг, ты вне зоны доступа! У меня остались только входящие: через уши и глаза. И усталость в ногах, потому что если вот так идти пешком домой – это не так уж и близко. И, наверное, дома придётся объяснять, почему я так поздно… Фу ты. Я же просил мозг выключиться!
Я подросток N, который не должен никому ничего объяснять.
Гриша лениво бросал камешки в воду. Жарко. Кнехт чуть шевелил босыми ногами: устали, давно не ходил столько, и так приятно чувствовать уставшими ногами морской ветер.
И тут мальчик заговорил, быстро, чуть заикаясь:
– Это очень красивый город. Но у тебя с ним что-то не то. Не знаю, что у вас разладилось, но это надо вернуть.
Кнехт не удивился. Высокое небо перед глазами, солёный ветер гуляет по босым ногам, рядом сидит мальчик с луны. Чему тут удивляться?
– Тебе надо уехать, – сказал вдруг Гриша, и на последнем «уехать» Кнехт услышал, как он швырнул камень. Плеск раздался не сразу. Далеко, наверное, удачный бросок.
Кнехт рывком сел, подтянул по-турецки ноги. Он был готов сейчас увидеть кого угодно – старого монаха или инопланетянина с детским голосом; но рядом по-прежнему был Гриша, маленький мальчик, ноги-спички.
– Откуда. Откуда. Ты. Знаешь?!
Они ходили и ходили по улицам, маршрут выбирал Гриша, а Кнехт просто шёл рядом и смотрел. Гриша ходил быстро, длинным ногам Кнехта удобно в таком темпе. А внезапные остановки на фотографирование не раздражали. Кнехт замирал и вдруг смотрел на город Гришиными глазами: красивый, чёрт его возьми, попробуй уехать из такого.
Двери – все разные; окна, шпили, и башенки, и булыжная мостовая. И свет, свет! Какой разный. Хорошо, что сегодня такое солнце.
– Надо успеть, – говорил Гриша, – уже и так поздно… Скоро будут прямые лучи, это совершенно неинтересно.
Человек-спичка, такой тонкий, – и такой громоздкий у него фотоаппарат. Кнехт предложил понести камеру, Гриша даже не ответил.
И совершенно неожиданно их снова вынесло на Ратушную площадь.
* * *
Кнехт пытался посмотреть на это место заново, будто он здесь впервые, но не получалось. Это как смотреть в зеркало и представлять, будто это лицо другого человека. Красиво? Ну, наверное… Слишком предсказуемо; и слишком уж много народу. Хотя часы… Башня с часами – это, наверное, интересно… Но ведь в любом городе есть такая башня, разве нет?
Кнехт обернулся на мальчика.
Грише никакого дела не было до башни с часами. Он смотрел под ноги.
Очень просто, Доминик. Я даю им надежду. Они смотрят на меня и думают: если он не боится… там, наверху, – не боится! А у него только и есть, что узкая проволока под ногами, – значит, и нам не нужно. Не нужно ничего бояться. Понимаешь?
я точно знаю, что он пройдёт. У Теодора Юлиуса Штрохольма нет выбора. Только идти вперёд. Он же должен дать людям надежду
