Тридцать три жизни
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тридцать три жизни

Павел Гигаури

Тридцать три жизни






18+

Оглавление

Предисловие автора

Автор просит прощения у всех, кого не обидел этой книгой. Это произошло непреднамеренно: по чистой случайности или из-за отсутствия пересечения интересов автора и некоторых читателей.


Люди не боятся лжи — люди боятся правды.

Ложь не имеет значения: она временна в этой жизни, она не имеет материи, ее невозможно запомнить, она всегда распадается на ничто.

В противоположность же эфемерному вранью, правда — настоящая. Она реально существует. Она постоянна, ее нельзя изменить, подмять под себя, и именно поэтому она безжалостна. С правдой тяжело жить, с ней тяжело умирать, ее боятся всем нутром, как пыток, стихийных бедствий и неизлечимых болезней.

Люди не могут смотреть правде в глаза: от нее отворачиваются. Правда никому не нравится. Если правда кому-то нравится, то это не вся правда, а только ее часть.

Часть правды — полуправда, которая нам нравится, — сродни лжи. Другая половина где-то запрятана, скрыта за семью печатями, засекречена, стерта, отменена, отвергнута. Часто наши враги владеют второй половиной, поэтому берегите своих врагов, молитесь о них — они несут вторую часть правды о вас.

Правда отвергнута ужасом нашего сознания. Но она существует. Человек, несмотря ни на что, стремится к правде: в нем есть глубокая, неистребимая жажда правды. Искать правду — неотъемлемое право каждого человека, как право на жизнь. У каждого должен быть шанс жить в векторе правды. Это хорошо для здоровья, хотя и укорачивает жизнь.

Читатель может спросить: «А вообще, что есть правда? Как ее распознать?»

Если вас трясет, как в малярийной лихорадке, и вы готовы броситься с ножом на говорящего, вполне возможно, что вы услышали правду. Если вам затыкают рот или бросаются с ножом, чтобы перерезать горло, возможно, вы говорите правду.

Правда внутри нас. Каждый из нас несет ее в себе очень-очень глубоко, она укрыта множеством слоев полуправд и лжи. Ее надо найти. Об этом книга.


* Тессера — маленький кубик, используемый при создании мозаики.

Тессера первая

Шестикрылый серафим

— Я пришел, чтобы объявить тебе твою судьбу.

— О, великий Боже, горе мне! Мои недруги, видимо, правы: я умалишенный

— Нет, ты не сошел с ума. Скорее, твое горе от ума. Поэтому тебе выпала такая судьба. Ты определил ее сам. Когда люди идут от света, впереди шагает их тень, и они думают, что это судьба. Но они следуют за тенью.

— Я думал, что иду к свету…

— Когда люди идут к свету, они ослеплены и не различают ничего, кроме яркого пятна. Поэтому не ведают, куда идут.

— Где я?

— Сейчас это неважно.

— Я хотел правды, но люди сочли меня умалишенным. Правда никому не нужна!

— Она нужна тебе. Поэтому я пришел сообщить о твоей судьбе.

— Судьбы закрыты людям, но я узнаю свою. Холод заполняет душу. И смирение.

— Слушай и запоминай. Ты хотел правды. Ты должен ее найти. Не абстрактную абсурдную правду, а рецепт — формулу существования. Не для всего человечества, а для твоих людей. Тебе дается тридцать три жизни. Если не найдешь правды за тридцать три жизни, необходимость в ней отпадет. Если найдешь ее раньше, твой поиск будет закончен. Ты будешь проживать эти тридцать три жизни одновременно, в будущем. Иногда ты будешь видеть будущее, потому что уже был в нем. Ты не можешь лишить себя ни одной из этих жизней, но в твоей воле будут твои поступки.

— Как я узнаю, что нашел то, что нужно?

— Не волнуйся об этом. Ты узнаешь.

— Это наказание? Или честь?

— Это и то, и другое.

— Я не достоин такой чести! За что наказание?

— Не тебе решать, чего ты достоин или не достоин. Ты превратил поиск правды в фарс, в насмешку.

— У меня не было такого намерения! Я говорил, что любовь к правде выше, чем любовь к родине.

— Ты говорил о правде для своего народа на другом языке. Смешно?

— На другом языке мне легче выразить себя.

— Тогда и начинать надо было с себя. Ты способствовал появлению нескольких поколений дебилов «шизгара».

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Придет время, и ты поймешь. Всему свое время. Вот текст — передай дебилам, когда встретишь. А теперь спи!

— Мне не до сна.

— Спи. Ибо одному Господу Богу известно, где ты проснешься.

Goddess on the mountain top

Burning like a silver flame

The summit of beauty and love

And Venus was her name


She’s got it

Yeah, baby, she’s got it

I am your Venus, I am your fire

At your desire

Тессера 0/360

За окном мела московская метель. На душе у Чаадаева было тревожно, и он не мог понять, почему. Смотрел в черное окно, где за двойными рамами колесили снежные вихри и откуда доносился не прерывающийся ни на секунду вой ветра. Там, за окном, была вакханалия, но не это тревожило Чаадаева: тревожило что-то другое. Он никак не мог понять, что.

Он в своей любимой комнате на Басманной в Москве, откуда начались его скитания. Здесь все знакомо, но на душе тревожно. Странное ощущение времени! Оно течет, и Чаадаев не знает, что будет в следующую секунду. Значит, он вернулся в настоящее, которое покинул когда-то — трудно даже сказать, когда. Сколько времени прошло в настоящем, пока он скитался по другим временам? Или настоящее совсем не тронулось с места, и он вернулся в ту же самую точку, из которой вышел?

«Сейчас я чувствую себя самым обычным человеком, у которого нет никакой задачи, будто и не было никакого шестикрылого серафима. Неужели я и вправду обычный сумасшедший?» — у Чаадаева на лбу выступила холодная испарина.

На мгновение его охватило отчаяние. Он обвел глазами комнату. Все знакомо, каждая деталь: окна, высокая печка с бело-голубыми квадратиками изразцов и тяжелой чугунной дверцей, откуда сквозь щели пробивается движение пламени. Вот стол с медным подсвечником на пять свечей. Стол накрыт на три персоны. Кто-то должен прийти? Кресло у печки, в котором сидит он сам.

Тут Чаадаев заметил, что на нем джинсы. Он осторожно потрогал штанину — настоящие. «Если я в настоящем времени, то почему в джинсах и белой рубашке фасона XXI века? Это значит, что я окончательно сошел с ума? Или я пришел из будущего в той же одежде, и все, что было, действительно было?» — Чаадаев испытал некоторое облегчение: все не так безнадежно.

«Странное чувство, что я — не сам я, — подумал Чаадаев, — что есть какой-то зазор между временем и мною. Я не чувствую, что принадлежу этому времени, как не принадлежат мои джинсы и рубашка. Это, наверное, потому, что я не знаю, что случилось минуту назад, не предполагаю, что случится в следующую секунду».

Чаадаев чувствовал себя внутри своего дома, словно в капсуле космического корабля, который набрал скорость света и завис где-то в искривленной вселенной, в точке, где пространство отщепляется от времени. С одной стороны — самая настоящая метель снаружи, с ее мечущимися толпой снежинками, завыванием ветра. С другой — в голове возникают строки: «Мело, мело по всей земле…» — только они еще не написаны, их еще нет. А может, эти строки всегда существовали? Существовали сами по себе, как атомы, молекулы, время? Может, они существовали еще до того, как появились метели, а метель появилась только потому, что были эти строки?

Неожиданно Чаадаев услышал, точнее, почувствовал движение за дверью. Он откинулся к спинке высокого кресла, положил руки на подлокотники, поднял подбородок. Дверь дрогнула и медленно поплыла на петлях по собственной окружности. Приоткрытый проем впустил поток воздуха, который поплыл вокруг пламени свечей, приведя их в беспокойное движение, а вместе с ними пришли в движение все тени в комнате, разбросанные по стенам и потолку.

В проеме появилась фигура человека. Она терялась в сумраке коридора, но свет от свечей все больше проявлял детали, и Чаадаев увидел, что это мужчина, одетый в домашние брюки, пиджак и мягкие туфли. Белый ворот рубахи, подвязанный галстуком-платком, подпирал волевой подбородок. Чаадаев легко узнал это лицо. Как он мог не узнать его?

Тессера 1938

— Так… Фамилия?

— Чаадаев.

— Имя-отчество?

— Петр Яковлевич.

— Год рождения?

— Тысяча семьсот девяносто четвертый. Двадцать седьмое мая.

Следователь оторвался от бумаг и холодно посмотрел на сидевшего перед ним подследственного. Висящий над ним портрет Сталина тоже с любопытством присматривался к арестованному.

— Придуриваемся? Под сумасшедшего косим?

— Нет. Хотя сумасшедшим меня уже объявляли, — очень спокойно ответил Петр Яковлевич.

— Кто объявлял вас сумасшедшим? — со скрытым раздражением спросил следователь.

— Царь. Николай I.

— Николай II, — поправил следователь.

— Нет, Николай I, — настоял на своем арестованный.

Следователь — лет тридцати с небольшим, с узким лицом и светло-русыми волосами, коротко подстриженными, чтобы не выдавать их буйный, непредсказуемый рост и темно-серыми глазами, которые имели свойство упираться в человека напротив, даже если этот человек — начальник, — уперся глазами в Петра Яковлевича. По другую сторону глаз следователь соображал, как поступить дальше: врезать по зубам, чтобы дурь вылетела из головы и к умалишенному вернулся если не ум, то хотя бы осознание реальности, или для начала просто предъявить обвинение? Бить в зубы было лень, поэтому следователь без предисловий объявил:

— Вы обвиняетесь в шпионаже в пользу Англии, Франции и Японии. Это государственная измена. Карается расстрелом, если только не начнете сотрудничать со следствием и не выдадите всех своих соучастников. Тогда, может быть, вам заменят расстрел на тюремное заключение.

— Понятно, — спокойно ответил Петр Яковлевич и посмотрел куда-то в сторону, а потом на следователя. Взгляд у него был необычайно спокойный, проникающий. Прямой нос обозначал симметрию как главное визуальное качество лица, а губы прикрывали незаметную, неуловимую, но тем не менее реальную усмешку.

— Что тебе понятно? — вдруг заорал следователь.

— Шпионаж. Дело серьезное… Я готов сотрудничать со следствием, если только следствие готово сотрудничать со мной, — очень спокойно ответил подследственный.

Следователь чуть оторопел. Возникла короткая пауза, которую тут же заполнил Петр Яковлевич.

— Я понимаю — Англию и Францию. Я в совершенстве говорю на обоих языках, знаю их историю, литературу, философию. Но Япония?.. Это как-то странно, чересчур! Я даже не уверен, что когда-либо видел живого японца. Но в целом, господин следователь, наши интересы совпадают.

— Я тебе не господин! — отрезал следователь, — я гражданин.

— Хорошо, гражданин следователь.

— И в чем это наши интересы совпадают? И какие интересы? Тебе расстрел светит!

— Во-первых, вам тоже светит расстрел, но это отдельный разговор. А во-вторых, у вас есть интерес раскрыть большую шпионскую сеть — страшную, подрывающую самую основу государства, угрожающую жизням всего руководства страны. Чем хуже, тем лучше! А мне надо понять, как все это работает. Без записи, между нами… Мы же оба понимаем, что я никакой не шпион, уж тем более японский. Но обстоятельства обязывают! Поэтому я предлагаю: я без всяких проблем пишу вам программу шпионской сети — англо-французской. Давайте без Японии, в самом деле! Я хорошо знаю латынь, могу быть древнеримским шпионом.

— Немецким можешь быть?

— Абсолютно. Знаю немецкий, в Германии был. Никаких проблем быть не должно, — заверил Петр Яковлевич. — Но у меня одно условие…

— Ты еще условия ставить собираешься? Тебе вышак светит на сто пуль, а ты условия выдвигаешь? Недопонимаешь ты обстановки, Чадаев!

— Вы когда-нибудь в атаку ходили? Под пули, на штыки? — спросил Петр Яковлевич, глядя своими спокойными глазами прямо в глаза следователя, и незаметная усмешка на губах промелькнула, дав понять, что ответ известен.

— При чем здесь атака? — закипая, ответил следователь.

— А я ходил, — не обращая внимая на реакцию следователя, продолжил Петр Яковлевич.

— За белых воевал, поди? За царя?

— Можно и так сказать… Под Бородино красных не было.

Тут следователь задумался. Вариант первый: подследственный по-настоящему, без дураков сумасшедший. И тогда он, следователь, если будет раскручивать дело сумасшедшего, сам будет принят за сумасшедшего либо за врага народа. Второе более вероятно, чем первое, а это вышак… Вариант второй: подследственный косит под сумасшедшего очень умело, тонко и пытается все запутать так, чтобы привести его, следователя, к тому, что первый вариант настоящий, то есть арестант без дураков сумасшедший. И тогда он, следователь, упустит хитрого врага. А за это сумасшедшим точно не признают — признают врагом народа и пустят в расход.

Следователь уперся глазами в лицо арестованного: «Может, отмудохать его как следует?» — пронеслось в его голове.

— Я это к тому, что расстрела не боюсь. А вы не забивайте себе голову Бородино, датой моего рождения — это все мелочи! Главное — это сюжет, шпионские страсти. Про то, как шпионы планировали влезть в голову каждого гражданина и поднять восстание, или что-то в этом роде.

— А может, тебя сделать частью заговора? С целью свержения советского правительства? Хотели убить Сталина и все ЦК? А может так? А? — возбудился следователь.

— Вообще-то меня за заговор уже арестовывали. Правда, отпустили через сорок дней. Но это было давно, к действительности дела не имеет. Тогда либералы правили… Наивные люди! Выродились, — с некоторой грустью сказал Петр Яковлевич. — Давайте лучше сосредоточимся на шпионаже. Так вот, возвращаясь к моему условию. Условие у меня одно: сообщников у меня нет. Вы их сами ищите.

— То есть как это нету? — возмутился следователь. — Как же мы выстроим расследование, если без сообщников?

— Я никого притягивать к этому делу не буду. Хотите — ищите сами, не хотите — тогда начнется волокита со мной: я уйду в полный отказ. Вам придется меня бить, голодом морить, спать не давать. Я вам просто так не сдамся! И охота вам этим заниматься? Время терять? Когда я вам могу написать целую программу действий антисоветского шпионского диверсионного штаба, руководимого из-за границы.

— А как ты мог вредить без сообщников? Кто тебе, к примеру, передавал задания?

— А кто на меня донос написал, тот и передавал, — без запинки ответил Петр Яковлевич.

Следователь заглянул в папку.

— А зачем ему, этому человеку, — поправился следователь, — это надо? Если он в заговоре с тобой, зачем ему, этому гражданину, тебя сдавать властям?

— А я откуда знаю? Может, он хочет к вам в доверие втереться, поближе подобраться к органам правопорядка, к самому сердцу страны?

«Интересная партия в шашки может получиться! — подумал следователь. — А зачем ему все это нужно?»

— А зачем тебе это все нужно? Какой у тебя во всем этом интерес?

— Хочу понять, как это все работает, — загадочно ответил Петр Яковлевич.

— Что «все это» работает? — не понял следователь.

— А все! И даже не как, а почему. Во всем должен быть смысл. Я хочу понять этот смысл.

— Ну, поймешь ты этот смысл, а тебя к стенке поставят и расстреляют, и весь этот смысл уйдет вместе с тобой, — весело сказал следователь.

— А вот и не угадали, гражданин следователь! Понятый смысл никуда не денется. Он начинает существовать сам по себе. Вы знаете, что дважды два четыре. И когда вас расстреляют, то дважды два все равно останется четыре, — спокойно ответил Петр Яковлевич.

— Ты, контра, не борзей! Это тебе вышак светит за твое шпионство, а не мне! — уставившись своими прицельными глазами в спокойные глаза Петра Яковлевича, прочеканил каждое слово следователь.

Подследственный ничего не ответил сразу, а спокойно смотрел в глаза следователя, и неуловимая усмешка, как зыбь на воде от ветра, пробежала по его губам. А потом он тихо, но очень ровно сказал:

— А вот сейчас начнется самое интересное, — он сделал длинную паузу, которую следователь побоялся почему-то прервать, а потом добавил: — Сейчас, когда я закончу говорить, сюда войдет ваш начальник Арон Фрумкин. И дальше станет еще интереснее.

Следователь невольно посмотрел на высокую, массивную, разделенную на выпуклые прямоугольники дверь. Дверь была недвижима.

«Как он мне заморочил голову? Надо его отмудохать, чтобы его и себя в чувство привести, чтобы у него вся блядская дурь из головы вылетела!» — следователь повернул голову к подследственному, открыл рот, чтобы обругать Петра Яковлевича, и в этот момент, в полной синхронности с движением челюсти, опустилась медная ручка двери. Дверь, освобожденная от замка, плавно поплыла, раздвигая воздух кабинета, и явила фигуру Арона Фрумкина — старшего следователя отдела контрразведки.

Следователь остался сидеть с раскрытым ртом и не смог встать из-за стола для приветствия начальника. Он физически не мог этого сделать: ручка двери оказалась стоп-краном поезда мыслей следователя — она опустилась, и поезд встал. Он смотрел на невысокую подтянутую фигуру начальника в зеленой гимнастерке с портупеей, в форменных штанах такого же защитного цвета, заправленных в сапоги, и отказывался верить в его появление. Он боялся пошевелиться, потому что если видение Фрумкина, несмотря на колебание окружающего пространства, не рассыплется, а останется стоять в кабинете, то это будет свободное падение в сумасшествие, где ожидает новая реальность — или нереальность, с которой надо как-то соразмериться.

— Что сидишь, хлебало раскрыл? — поздоровался начальник.

Это вернуло следователю некоторое ощущение действительности происходящего. Он усилием воли собрался и толкнул поезд своих мыслей: «Все потом, все потом, все потом!» — он имел ввиду все прочее, кроме визита начальника в кабинет, который сейчас надо пережить, чтобы потом собраться и осмыслить, что произошло.

Наконец, следователь порывисто встал и доложил:

— Провожу допрос шпиона, товарищ старший следователь!

— И как? — начальник пробежал глазами по фигуре сидящего подследственного.

Старший следователь был чуть моложе своего подчиненного, небольшого роста, атлетически сложен — он активно занимался спортом. Каждое утро делал гимнастику с гантелями, летом регулярно катался на велосипеде и плавал, а зимой — на лыжах и коньках. Он любил говорить: «В здоровом теле — здоровый дых!»

— Подследственный частично сознался, — отрапортовал следователь.

— Что за ерунду ты несешь? Частично! Это как? Враг народа или шпион не может быть чуть-чуть враг или шпион. Враг есть враг! Кто такой?

— Чаадаев, Петр Яковлевич, — отчеканил следователь.

— В чем обвиняется?

— В шпионаже на Англию, Францию и Японию.

— И в чем не сознается? — с сарказмом спросил Фрумкин.

— В шпионаже на Японию.

— Вот как? И чем тебе Япония не угодила? — спросил старший следователь, обращаясь непосредственно к Чаадаеву. — Что за капризы такие? Япония — наш главный враг на востоке. Они готовят военную агрессию против Советского Союза, только ждут подходящего момента! А он отказывается быть японским шпионом…

— Я живого японца никогда в глаза не видел, — просто отозвался Петр Яковлевич.

— И что? Что из этого?

Старший следователь подошел к столу, встал рядом с своим подчиненным, поднял папку с делом и принялся молча читать.

— Сколько тебе лет? — обратился он к подследственному.

— Шестьдесят, — спокойно ответил Петр Яковлевич.

— Ты что здесь написал? — спросил Фрумкин, наклоняя паку к следователю. — Если ему шестьдесят лет, то в каком году он родился? Что ты тут написал?

Следователь запнулся. Говорить, что он написал то, что сказал подследственный, — значит выставить себя полным идиотом, но другого объяснения у него не было. Поэтому он сдвинул брови, изображая задумчивость и недоумение.

— Простая арифметическая задачка. Сейчас 1938 год. Этот вражина говорит, что ему шестьдесят. В каком году родился этот недобиток и шпион? Отвечай! — приказал Фрумкин подчиненному.

Подчиненный совсем растерялся и сначала понадеялся, что начальник не ждет от него точного ответа, но ошибся.

— Чего молчишь? Говори, я жду!

Следователь попробовал мысленно представить столбик с цифрами для вычитания, но как только он его представил, все разрушил окрик начальника.

— Тебя вычитанию в твоей церковно-приходской учили? Как ты в органы попал?

— Должен был бы родиться в 1878, — вдруг вступил в разговор подследственный.

— Что значит «должен был бы»? — все больше закипая, сказал старший следователь. — Ты хочешь сказать, что ты не родился в 1878?

— Нет.

— А в каком тогда году ты родился? — искренне удивился повороту разговора Фрумкин.

— В 1794, — без тени иронии или сарказма в голосе ответил Петр Яковлевич.

Старший следователь положил папку на стол, на котором ничего, кроме нее и настольной лампы с зеленым абажуром, и не было, обошел стол, боком присел на его угол, наклонился к сидящему на табуретке Петру Яковлевичу и посмотрел ему в глаза.

В серых глазах было два Тихих океана, разделенных картой полушарий — таких знакомых с самого детства, объединенных нашим воображением, рожденным из параллельной глубины, непроницаемой для постороннего взгляда.

— Тысяча семьсот девяностой четвертый, — медленно, разделяя каждое слово, повторил старший следователь. — Ну, нашего Пифагора спрашивать, сколько тебе должно быть лет, бесполезно. Но я могу сказать: сто сорок четыре года.

«Как он так быстро считает?» — удивился про себя следователь.

— Да, должно быть сто сорок четыре, — невозмутимо согласился Петр Яковлевич.

— И? — протянул Фрумкин.

— Что «и»? — переспросил подследственный.

— Как ты объяснишь всю эту математику?

— А зачем мне надо что-то объяснять? — отозвался Петр Яковлевич, и тихоокеанский ветерок пробежал по линии губ, едва нарушив их симметрию.

Кулак въехал в губы сразу по окончании фразы, как виртуальный знак вопроса в конце предложения. Петр Яковлевич вместе с табуреткой откинулся назад, оставляя за собой брызги крови, рухнул на пол, звучно ударившись затылком о пол. Его руки поднялись к губам: изо рта лилась кровь, которая тут же потекла между пальцев. Петр Яковлевич повернулся на левый бок.

— А ну встать! — закричал Фрумкин, подскочил к лежащему и пнул его два раза ногой. — Встать!

Чаадаев медленно встал на четвереньки, а потом, чуть шатаясь, поднялся во весь рост. Сплюнул себе в ладонь.

— Зубы, — объявил он, не обращаясь ни к кому конкретно, — и, кажется, пару проглотил.

Его слова, выходя из гортани, тут же вязли в крови, цеплялись за острые обломки зубов и выходили наружу полу внятным бормотанием.

— Сесть! — приказал Фрумкин.

Петр Яковлевич тихо наклонился, поднял упавшую табуретку и сел на нее.

— Самое интересное, что даже если знаешь будущее, избежать его не можешь, — неожиданно ровным голосом сказал он.

— Что? Что ты несешь? Если ты думаешь под дурачка скосить, то не выйдет! Будем судить по всей строгости советского закона, сколько бы ты ни прикидывался сумасшедшим! — прокричал старший следователь.

— Как интересно… Когда я говорил самые трезвые вещи, меня считали сумасшедшим. Когда моя математика не сходится, мне говорят: «Не прикидывайся сумасшедшим». Какая ирония! — с усмешкой сказал Чаадаев и посмотрел на Фрумкина.

— В каком году ты родился? — зловеще спросил Фрумкин.

— В 1794, — сдержанно ответил Чаадаев.

В этот раз удар правой рукой не попал в цель: кулак, чуть зацепив голову арестованного, пролетел в пространстве кабинета, утащив за собой всего старшего следователя, который неуклюже навалился на Петра Яковлевича и от досады попытался ударить левой рукой, но удар пришелся в плечо, не причинив никакого вреда.

Младший следователь стоял, как вкопанный, не в силах пошевелиться, и ликовал при виде начальника, неуклюже завалившегося на арестованного. В душе появилось чувство к подследственному, отдаленно напоминающее благодарность. Во-первых, за решенную за него арифметическую задачку, а во-вторых, за то, что выставил умника Фрумкина на посмешище.

— Какое, право, значение имеет год рождения? Вы ходите к своей любовнице, жене командарма Лациса, и вас не смущает ее год рождения, а она прилично старше вас.

— Что? — закричал Фрумкин, соображая, что надо выкручиваться, что это какая-то неимоверная по своим масштабам провокация. Он спиной чувствовал на себе взгляд подчиненного и уже видел, как слух плывет по управлению, как ревнивый командарм стреляет в него из своего именного пистолета, как его исключают из партии за аморальное поведение или еще хуже того… Откуда, блядь? Но сейчас этот вопрос не имеет значения.

— Что слышал! — неожиданно грубо ответил подследственный, вытирая все еще сочащуюся кровь с лица.

Старший следователь резко повернулся к подчиненному:

— Он сумасшедший. Настоящий умалишенный! Где ты его откопал?

— Мне тоже так показалось, — с готовностью ответил подчиненный, — но трудно разобраться: иногда говорит, как нормальный человек, а иногда заговаривается. Может, хорошо замаскировавшийся шпион прикидывается умалишенным? Может, экспертизу запросить?

«Вот сука!» — подумал Фрумкин про подчиненного.

— Да какой тут шпион? Двинутый на всю голову! Давай его в одиночку, а там разберемся, — как бы небрежно сказал старший следователь. — Заканчивай — и в камеру его. Помори голодом чуть-чуть. Говорят, помогает при душевных болезнях.

— Слушаюсь!

Фрумкин, нарочито не торопясь, развернулся и пошел к двери. Потом остановился, развернулся и пальцем поманил подчиненного. Тот с готовностью подошел к начальнику. Начальник жестом показал, чтобы тот наклонил ухо.

— Василий Петрович, ты про его бред не болтай, а то за клевету отправят тебя хрен знает куда, а заодно — и меня. Понял?

— Так точно, Арон Михайлович, — шепотом ответил Василий Петрович, а про себя подумал: «Похоже, арестант в точку попал: зассал Ароша Моисеевич!»

— Фрумкин! — вдруг раздался крик арестованного. — Лациса послезавтра арестуют!

Фрумкин и подчиненный переглянулись. Старший покрутил пальцем у виска — мол, совсем нездоров на голову — и открыл дверь. Он вышел в коридор, думая, стоит ли писать рапорт на Лациса, что он враг народа, или не стоит. Ведь если он напишет рапорт, и Лациса арестуют, то получится, что этот придурок был прав, предсказав арест. «Может, стоит подождать до послезавтра? А вдруг и вправду Лациса арестуют послезавтра? Тогда что? И откуда арестованный знает мою фамилию?»

А Василий Петрович вернулся к своему столу и, с облегчением вздохнув, сел в свое кресло. Гроза Фрумкина миновала, но на руках у него осталось множество вопросов и неуверенность в завтрашнем дне. Кто этот хер с разбитым ртом, который сейчас сидит перед ним и выдает такие финтили, что даже Фрумкин откатил? Надо с ним осторожно…

— Воды хо… — сначала он хотел сказать «хочешь», но исправился на «хотите».

— Да, — однозначно ответил Чаадаев.

Василий Петрович открыл дверцу письменного стола и достал оттуда граненый графин и стакан. Вынул пробку и размерено наполнил две трети стакана водой, подвинул его в сторону Петра Яковлевича и так же, не торопясь, закрыл графин.

Петр Яковлевич привстал с табуретки, взял стакан, сел. Глядя на следователя, поднес стакан к губам, немного отпил, прополоскал рот и потом проглотил воду. Затем так же, не торопясь, выпил оставшееся и поставил стакан на стол.

— Спасибо, — поблагодарил Петр Яковлевич.

— На здоровье! Которое осталось или останется, если вообще останется, — мрачно отозвался Василий Петрович. — Как нам быть с датой рождения? Фрумкин не отстанет.

— Мне кажется, дата смерти должна волновать людей больше, чем дата рождения. Мне сказали, что я родился в 1794 году, хотя я сам этого не помню. Как и вы не помните, когда родились. Вы доверяете бумажке, выписанной приходским священником, который мог перепутать от, так скажем, усталости, и вы пойдете по жизни с перепутанной датой рождения, даже не осознавая этого. Ведь, по большому счету, когда вы родились, — не имеет значения, раз уж родились и живете. Многие дикие и полудикие племена не имеют летоисчисления — и ничего, живут себе. А вот дата смерти значительно более интересна! Она существует, эта дата, но нам неизвестна. Как вы думаете, мы жили бы по-другому, если бы знали дату своей смерти? А ведь она наступит: минута, день, месяц, год — и все, мы исчезнем с этой земли. Почему мы боимся смерти?

— Я не знаю, почему вы боитесь смерти, — грубо перебил его следователь, — но бояться вам следует. Вы в каком году родились? Ответьте просто и точно!

— Я не знаю. Я же сказал, что не помню своего рождения, но написано, что в 1794, — просто ответил Петр Яковлевич. — Посмотрите в записях.

— Написать можно что угодно: бумага все стерпит, — так же грубо бросил следователь.

— Это вы о признаниях всех англо-французско-японских шпионов, написанных в этом кабинете? — вдруг отозвался подследственный.

Василию Петровичу очень захотелось его ударить, но он сдержался и только уставился пристальным взглядом в глаза Петра Яковлевича. Следователь видел много разных выражений в глазах подследственных: от неприкрытой ненависти до мольбы о пощаде; он видел сломанные, опустошенные глаза, глаза, наполненные болью… Подавляющее большинство отводило глаза в сторону — слишком неравная схватка. Эти же глаза были спокойны: в них была грусть, но не было страха. Они уверенно смотрели на него, как будто не были под следствием.

— Не борзей, слышь? — совсем угрожающе прохрипел следователь. Если бы кто-то другой сказал ему такое, то он уже метелил бы его, как ссаный матрац, но сейчас его что-то останавливало.

— Это несправедливо, Василий Петрович, что я борзею. Это не от храбрости. Так получилось, что я знаю, чем все кончится, поэтому не боюсь. Человек боится неизвестности, как со страхом смерти. А когда знаешь, куда все идет, а главное — когда, то страха особенно нет. Я знаю, что Лациса арестуют по доносу Фрумкина, а потом — и самого Фрумкина, а потом и меня расстреляют, а потом — и вашего наркома тоже.

Глаза Василия Петровича от страха перестали видеть и, как страус, зарылись внутрь мозга. «Что он несет? Если кто-то услышит? — и чуть позже: — А вдруг…»

И тут неожиданно для себя он спросил:

— Если знаешь будущее, то, значит, его можно изменить?

— Вы можете изменить прошлое, которое вы знаете?

— Нет, — не очень уверенно ответил следователь.

— Тогда почему вы думаете, что можно изменить будущее? — очень просто спросил Петр Яковлевич, как будто говорил о чем-то обыденном, как чистка зубов по утрам.

— Значит так! Фрумкин прав: в одиночку до послезавтра! А там разберемся, — внутри Василия Петровича потрясывало: то ли от страха, то ли от потери чувства реальности, то ли от отсутствия контроля над событиями.

— Да, конечно. Дайте мне бумагу и чернил — я напишу вам что-нибудь: так, для развлечения, — с уже нескрываемой иронией сказал Петр Яковлевич Чаадаев.

— Будут вам бумага и чернила. Пишите о будущем все, что знаете. Понятно? Это задание. Если хотите избежать расстрела.

— Или его приблизить, — в тон ответил подследственный.

— Что его приближать? Он и так не за горами, — успокоил Петра Яковлевича Василий Петрович.

Запись, сделанная Петром Яковлевичем Чаадаевым в одиночной камере тюрьмы НКВД

Никто

Весть о том, что Одиссей приплыл на остров, принес Елене мальчишка, сын одной из служанок. Значит, три корабля, которые вошли в бухту вчера, уже ближе к вечеру, принадлежали ему. Герой Троянской войны, сам хитроумный Одиссей, о котором сложено столько песен, прибыл на остров. Для маленького поселения, в котором жила Елена, это было большое событие. Это было событие и в жизни Елены. После окончания Троянской войны Менелай вернул ее в Спарту, но потом, несколько лет спустя, отправил на этот маленький остров — жить под присмотром местного правителя: старого, безвредного Политеска. Это заключение было комфортным: Елена жила в небольшом домике в горах с живописным видом на бухту, куда не часто заходили корабли торговцев. Спуск к морю по узкой крутой дороге — до бухты, которая была расположена в городе совсем рядом с портом, занимал всего пару часов. Но возвращаться в гору было дольше, поэтому все новости доходили до Елены, как отзвук эха — с задержкой во времени и пространстве, уже потеряв свою силу и свежесть.

Уединенная жизнь среди красоты моря и гор меняла Елену. Ощущение себя как существа из плоти и крови исчезало, словно границы ее тела истончались в окружающем воздухе. Их подтачивал морской бриз, скользивший по нежной коже каждое утро; он уносил частички ее тела, когда она шла на прогулку в горы; их размывала вода в небольшом бассейне, в котором Елена плескалась после прогулки по горам; их закрашивали краски заката, когда она провожала солнце, уходящее куда-то за пределы Ойкумены. Весь окружающий мир растворял контуры Елены, делая ее оболочку все более тонкой и проницаемой. Взамен мир забирал страх и дарил Елене новую силу — способность предчувствовать предстоящие события, видеть их во сне, предвидеть сердцем. Прошлой ночью она видела сон, как гуляла по морю босиком: ноги шли по морской пене вдоль берега, и вдруг из моря прямо к ней приплыл дельфин. Он вынырнул из воды и оказался близко-близко. Елена обняла его и почувствовала, как беспричинное счастье разливается по всему телу, словно выпитое вино. Что-то совсем-совсем забытое. И вот — весть о прибытии Одиссея.

Мальчишка, сын служанки, взахлеб рассказывал о том, как Одиссей сошел с корабля и отправился к дому Политеска, как он выглядит, как ступает, как говорит.

— Рыбак Диоклис его спрашивает: «А ты правда тот самый Одиссей?» А он отвечает — и так серьезно, как по правде: «Не знаю. Который тот и в чем самый? А в остальном я Одиссей, царь Итаки». Тогда Диоклис говорит: «Ну, значит, тот самый!» А Одиссей отвечает: «Любезный, я рад, что вы помогли мне разобраться в себе самом. А то сегодня утром проснулся и не знаю, тот ли я или не тот, это я или вообще не я, самый или нет… А теперь я точно знаю, что я — тот самый».

Елена засмеялась: ох и любит же он людям голову морочить! Конечно, тот самый и совсем не изменился.

Значит, сегодня он проведет весь вечер у Политеска. Тот будет несказанно горд, что Одиссей приехал к нему, и, конечно же, закатит пир. Будут гулять всю ночь. Может, тогда завтра, а может, послезавтра он появится здесь. «А вдруг нет — уедет и так и не появится? Нет, такого не может быть! Такого не может быть… Надо просто ждать. Как тяжело ждать! Ожидание крадет время. А времени уже не осталось. О боги, Одиссей! Как давно это было…»

Но время в ожидании не двигалось: выпав из привычного бытия, оно висело в неподвижном воздухе непроницаемой стеной и вызывало в душе отчаяние бессилия.

Но уже на следующий день появился посланец и притворно-вежливо спросил, может ли его господин, царь Одиссей, нарушить покой царицы Елены и навестить ее в угодный ей час.

Конечно! Царица всегда рада старым друзьям! Она будет ждать его завтра после полудня, к обеду. Обед будет простым и не сможет сравниться с пиром у правителя Политеска, но царица будет несказанно рада видеть друга своей юности.


Ласточка прилетела к своему гнезду под крышей дома, расчертив море у горизонта раздвоенным хвостиком, как циркулем. Цикады от жары надрываются по склонам гор: «Феб, Ф

...