Порой преступление, в котором никто не виновен, доводит до такого отчаянья, что мы предпочитаем взвалить его на себя, лишь бы оно не осталось безнаказанным
Не то чтобы отец чувствовал себя отверженным, но он был лузером. Тем, кто, имея о себе весьма высокое мнение, постоянно сталкивается с действительностью, которая не дотягивает до его ожиданий.
Однако мои губы, проигнорировав волю всех прочих органов, не прислушиваясь к сигналам из мозга и к голосу сердца, произнесли расплывчатую, невозможную, фальшивую фразу: – А почему бы вам тоже не поехать?
Вот чего я бы предпочел никогда не видеть: зависти отца к сыну… Хуже того: зависти моего отца ко мне. Презренного чувства, бросавшего куда большую тень на того, кто его испытывал, чем на того, кто его вызывал.
Описывая то, что я испытывал, на моем тогдашнем примитивном языке (вряд ли это поможет скрыть то, что и сегодня я располагаю ненамного более совершенными средствами выражения), я бы сказал, что влюбился. Да, но в кого? Точнее, во что?
Испытывать болезненное любопытство к собственной генеалогии естественно для всякого человека. Наше происхождение вызывает у нас не менее сильные переживания, чем загадки научно-фантастического будущего. Машина времени остается самым желанным из грядущих изобретений, обогнав по популярности эликсир вечной молодости и телепортацию.
То, что сегодня клеймят как “сексизм” и на что так любят обрушиваться средства массовой информации, было моим привычным состоянием, которое порождало непреодолимую, смутную, бушевавшую тревогу.
Тогда отец произнес имя и фамилию знаменитого сценографа. – Валерия? Вы о Валерии? – Да, мы очень дружим. Увидите ее – передайте привет. – Я бы с удовольствием, – ответила она сухо. – Вот только наша общая подруга скончалась три года назад. Так, репликой, достойной прозвучать с театральной сцены, она поставила на место очередного проныру, который к ней приставал, хвастаясь воображаемыми подвигами. Точно удар хлыстом, который моя спина запомнит надолго. Второй раз за вечер из-за отца я вспыхнул, словно юная девушка. Это была особая форма стыдливости, оттенки которой различала только мама. С одной стороны, мне было неловко за папу, с другой – я не мог простить ему детскую хвастливость и зазнайство. На самом деле я сердился не на него, а на себя. Я не пытался объяснить ни свой гнев, ни свой стыд, не говоря о жалости и нежности. Разве я мог оценивать поведение отца? Судить его? Кем я себя возомнил?
Выходило, что дядя Джанни, разглагольствуя о том, что значит быть евреем, убрал, стер с моего горизонта всех, кто евреями не были. Вот, значит, как рассуждают евреи? Вот как они действуют? Вот как рассуждал и действовал младший брат Норы и дедушки Гвидо? Раз он решил, что ты ему принадлежишь, ты из его партии, он тебя больше не отпустит. Иначе тебя как будто и вовсе не существовало.