Даже если то, что произошло, уже произошло, даже если битвы и революции не могут повториться, жизни не могут быть прожиты заново, а мертвые не воскреснут, мы все равно не склонны просто оставить прошлое в покое, но постоянно перерабатываем его и снова и снова соотносим с собой. И, как ни странно, в ходе этих усилий прошлое действительно меняется.
Мир ускользает от нас, отказывается быть схваченным, особенно мир в его временно́м бытии.
Однако в начале XXI века не только трудно определить, где и как, но также не просто сказать, когда мы там находимся. Об этом свидетельствует путаница в словоупотреблении и дискуссиях, соответственно, о модерне, постмодерне, постпостмодерне, гипермодерне, альтермодерне и других подобных комбинациях. Уже не скажешь навскидку, что мы живем в эпоху модерна. Да и почему вообще модерн? Кажется, с ним что-то (уже) не так.
В конце концов, историография не обязана придерживаться поверхностного, исключительно дескриптивного распределения задач. Она не должна, в духе позитивизма, просто отвечать на вопрос, как же именно все произошло. Ведь история, напротив, располагает гораздо большими возможностями, не в последнюю очередь теоретического характера [11], для описания, обработки и, возможно, даже решения актуальных проблем — возможностями, в которых ей обычно отказывают и которые заключаются, в частности, в корректном обращении со сложными временны́ми отношениями, в чем историография, собственно, может и должна быть компетентной.
Привилегированная часть человечества, кажется, существует в разрыве между достигнутым совершенством и концом света: с одной стороны, имея безусловный базовый доход и избавившись от тягот жизни с помощью вездесущих высоких технологий, с другой — ожидая приближающейся гибели этого мира. It’s the end of the world as we know it (and I feel fine)
пусть идея «истории» и провозглашает изменчивость всего и вся, она все-таки допускает одно явное исключение, а именно для самой идеи единой великой Истории. Последняя не должна быть подвержена исторической изменчивости [6]. Благодаря этому запрету она в состоянии взять на себя задачу, которая ей, в сущности, и отведена, — занять место всемогущего божества. По мере того как вера в фигуру Бога Отца, промыслителя судеб мира, постепенно ослабевала, европейские интеллектуалы смастерили эрзац божества по имени «История» [7]. Отныне и впредь, стремясь понять, почему все устроено так, а не иначе, взор обращали не вверх, а назад [8]. Как заметил историк Иоганн Густав Дройзен, над историями есть «История» [9].
Как только темпоральное транспонируется в определенные обобщения, наши описания времени оказываются на удивление бедными. И тогда изобилие времен довольно быстро сводится к ровному лучу, на котором можно все аккуратно расположить. Хотя завихрения времен за нашим порогом легко выстраиваются в хронологический ряд и мы можем точно определить их дату и час, что это дает? Всякое настоящее имеет свойство не совпадать с собой во времени, потому что в нем всегда уже свершается так много других времен. В одно и то же мгновение иные мечтают о будущем в еще не построенном доме или воображают, какой будет жизнь после их смерти, другие же тоскуют по 1950‑м или мечтают о вечном отпуске под пальмами. И хотя все они при этом одновременно здесь — сейчас ли все они?
Да и, строго говоря, прошлое, настоящее и будущее суть всего лишь три из множества возможных форм, с которыми мы имеем дело. Не стоит забывать также и о безвременье, времяпрепровождении, моменте, вечности, скачке во времени, часовой бомбе, бессмысленной трате времени, мертвом сезоне, потере времени, несвоевременности, фиксированном рабочем времени, долгосрочном воздействии, разнице во времени, интервальной киносъемке, свободном времени или конце времен — список явно можно продолжить.
мы временные и овремененные [verzeitlichte] существа
