автордың кітабын онлайн тегін оқу Семейные сцены
Наталья Шаликова
Семейные сцены
Наталья Петровна Шаликова была одной из первых женщин-журналисток. Была известна так же под псевдонимами Е. Нарская и Е. Горская. Повести писательницы часто печатались в разных журналах и газетах XIX века. Ее произведения — это милые рассказы о любви, в которых очень интересно наблюдать за движениями женской души, которую мы так мало знаем.
Перед Вами — одна из таких повестей, которая не оставит равнодушным никого.
Никто не увлекается так легко, как бесстрастные люди.
I
Осенний день клонился к вечеру. Морозило. Небо выяснилось перед закатом солнца, тонувшего в багровом зареве. Сквозь остовы деревьев яркие проблески света падали на дорожки деревенского сада, засыпанные сухими листьями. Мертво и пустынно было в саду, по которому шли с поспешностью две молодые женщины. Одна из них, в атласной синей накидке, высокая и стройная, казалось мало заботилась о резком северо-восточном ветре, который, лукаво пробираясь между кустов, шевелил тюлевой косыночкой, наброшенной на ее темные волосы; другая же, напротив, увернув голову клетчатым платком, прятала руки под кацавейку, обшитую вытертым беличьим мехом, и следуя за барышней, дрожала от холода, ярко разрумянившего ее круглые щеки. Это была Стеша, дочь конторщика, крестница старой барыни и неизменная спутница барышни Любови Васильевны во всех ее деревенских прогулках и проделках. На этот раз свеженькое личико Любаши носило отпечаток беспокойства и заботливости, редко посещавшей его. Она говорила тихо и отрывисто.
— Ты уверена, Стеша, что никто не видал нас?
— Да будьте же покойны, барышня! кому видеть?… Бабушка дремлет в сумерки; тетенька у себя в комнате книжку читает.
— Ну а Василиса Трофимовна?… Я ее ужасно боюсь… Это шпионка.
— Она, барышня, у дьякона в гостях, там ведь крестины…
— Ну, слава Богу! Беги же вперед, отвори калитку… Скажи, что я иду… Позови Сергея Ивановича.
Догадливая Стеша в одно мгновенье исчезла из глаз и минут через десять явилась в сопровождении мужчины довольно высокого и стройного, лет тридцати пяти, которому Любаша с увлечением и доверенностью протянула руку.
— Спасите меня! — сказала она взволнованным голосом: — Как человек благородный, для которого всякая женщина, прибегающая к его защите, становится сестрой…
— Успокойтесь, прошу вас, успокойтесь! — прервал Сергей Иванович, слегка пожав ее руку: — Сядьте! Будем говорить мирно, как будто ничего не случилось. Зачем волноваться? Дело уладится.
— О! Как вы добры! — произнесла Любаша, опускаясь в пленительном утомлении на дерновую скамью и не сводя глаз с своего избавителя: — Я думала, что вы будете смеяться надо мной. Я вам писала… Согласитесь, что в семнадцать лет писать к молодому человеку, умолять его о помощи, поверять ему семейные тайны, странно… и смешно в глазах света. За это осуждают нас бедных… но вы, вы не осудили меня!
— Сохрани меня Бог от такого низкого чувства! — воскликнул Сергей Иванович с такой искренностью и добродушием, что лицо его, за минуту перед тем спокойное и весьма обыкновенное, внезапно озарилось огнем души, в котором заключается истинная красота каждой физиономии. — Могли ли вы думать, что я обвиню вас, — продолжал он, — за то, что по неопытности, свойственной вашим летам, вы поставили себя в несколько щекотливое положение. Виноваты те, которые должны были бы заботиться о вашем счастье, но не…
— Не говорите мне об этом! — прервала с грустью Любаша: — Бог с ней, с моею теткой, я не желаю ей зла; но она много вредила мне. Бабушка стара, и совершенно отдалась в руки дочери, которая воображает, что все сделала для меня, если дала мне воспитанье, не уделив мне ни одной искры сочувствия и любви. Один холодный долг руководил ею. Меня убивает ее невыносимое педантство; я гибну, я уничтожаюсь, я сойду с ума в этой ледяной атмосфере. Сердце мое требует дружбы и привязанности. О! Как я могла бы любить!
Сергей Иванович был растроган.
— Дайте мне вашу ручку! — сказал он, наконец: — И успокоитесь! Все уладится. Я вам ручаюсь, что этой глупой дуэли не будет.
Любаша вскрикнула от радости и чуть было не бросилась на шею к молодому человеку, но опомнившись, в ту же минуту закрыла лицо руками и потупила голову. В этом движении было столько непринужденной граций и простоты, что Сергей Иванович невольно подумал: «Какая прелесть!»
— Вы не будете раскаиваться в доверенности, которой вам угодно было почтить меня, Любовь Васильевна! — сказал он с чувством: — Одно только… скажите откровенно! Может быть, Григорий Андреевич нравится вам…
Эти слова произнес он тихо и нерешительно.
— Я его терпеть не могу! — воскликнула Любаша открывая лицо, раскрасневшееся от волненья и мороза. — Нет, Сергей Иванович, если я люблю, то конечно не его…
Сергей Иванович не смел спросить, кого же она любит, а только опустил голову и в задумчивости стал палкой расчищать дорожку, усеянную желтыми листьями. Любаша бросила на него сухой и быстрый взгляд.
— Мне пора, Сергей Иванович! — сказала она после минутного молчанья: — Прощайте!
Он поднял голову и взглянул на нее почти бессмысленно.
— Прощайте! — повторила Любаша еще выразительнее и грустнее прежнего. — Когда же мы опять увидимся?
— Скоро, скоро!.. — заговорил он, оживляясь и энергически протягивая руку молодой девушке, — успокойтесь и не думайте ни о чем, будьте веселы! Я вас уверяю, что все это пустяки, которые останутся без последствий… Я уже принялся хлопотать!..
— Да благословить вас Бог! — произнесла Любаша с сверкнувшей на глазах слезой; и в ту же минуту, пожав руку Сергею Ивановичу, повернулась и ушла, сопровождаемая Стешей, которая вовсе неожиданно, как заяц, выскочила из-за куста и проворно побежала за барышней.
Сергей Иванович долго сидел на скамейке и смотрел вслед Любаше. Что он перечувствовал в это время — трудно изобразить. Завлеченный против воли в таинственные извороты семейной драмы, происходившей у людей совершенно ему посторонних, он долго не мог прийти в себя и сообразить все обстоятельства; но вспомнив красоту Любаши, ее доверчивый, невинный взгляд, ее неприятное положение у старой бабушки, под гнетом капризной, взыскательной тетки, пережившей свою молодость и заменившей мечты свои сухой прозой — он решился во что бы то ни стало помочь Любаше. «Бедная девочка! Она погубить себя! — думал он: — Такая живая, доверчивая. Писала ко мне… Хорошо, что я не такой человек… Ну, а другой, пожалуй, воспользовался бы ее неопытностью. Эта тетка, говорят, умна, да что в том толку? Как мало заботится о племяннице!»
Все эти размышления привели его к тому заключению, что Любаша хороша собою, очень простодушна и что нельзя не сделать ей удовольствия, хотя бы это стоило ему жизни. Дело в том, что двое молодых людей должны были драться за нее на дуэли. Воспитанная в сельской простоте, не имея привычки размышлять и предвидеть зло, слепо повинуясь влечению молодой натуры к рассеянью и забавам, Любаша без всякого намерения кокетничала то с одним из них, то с другим. Сначала все шло хорошо. Любаша танцевала, смеялась и радовалась своей ловкости; как вдруг, в одно прекрасное утро, злая волшебница, в виде соседки в чепце с зелеными лентами, в платье болотного цвета, прервала очарованье, растолковав молодым людям смысл и значенье Любашиных слов, намерений и стремлений; разожгла, распалила их умы, да и села за преферанс, который после сплетен составлял ее специальность. Молодые люди были очень молоды, они схватились за ножи, но пораздумав и успокоившись, назначили порешить дело дуэлью. Узнав об этом, Любаша пришла в неописанное волненье и начала придумывать средства отклонить от себя беду.
— Да на что ж лучше Сергея-то Иваныча, — шепнула ей Стеша.
— Ах! В самом деле! — вскричала Любаша: — Он такой славший человек!
— Добрейшая душа… Кузьма говорит, просто ангел… — прибавила Стеша. — Ну и помещик не бедный!
Любаша между тем бросилась к столу и написала письмо самое отчаянное, самое трогательное, самое увлекательнее, такое что, кажется, не выискалось бы ни одного мужчины, который бы не оказал по этому призыву чудес храбрости и самоотвержения. Стеша смастерила все, как следует, чрез посредничество брата, такого же смышленого малого как она сама.
После окончательного разговора с Сергеем Ивановичем в саду Любаша прибежала домой, села к окну и, устремив глаза на слетавшихся грачей, размышляла таким образом: «Чудесный человек этот Сергей Иванович; такой муж — просто находка… Если б он влюбился в меня!.. Почему ж бы и не так?… Что ему делать в деревне? Говорит, до зимнего пути не уедет в Москву — вот и прекрасно!»
А тетка между тем, эта бедная Прасковья Николаевна, которую Любаша умела представить такой грозной и взыскательной, ходила по комнате и вспоминала свою прошлую жизнь, свои убитые надежды и настоящее грустное положение между старухой матерью, которая некогда управляла деспотически ее судьбой, а теперь требовала, как дитя, самых неусыпных попечений, племянницей, никогда ни в чем ей не сочувствовавшей, несмотря на то, что росла в глазах ее с трехлетнего возраста. Прасковья Николаевна и Любаша ни в чем не сходились между собой. Любаша уверяла всех, что тетка ее педантка, капризница и ничем недовольна; а Прасковья Николаевна, хотя и не жаловалась встречному и поперечному на племянницу, но все таки невольно показывала, что Любаша пустая девочка, которой воспитание не принесло добрых плодов. Бывали, однако, минуты, когда спокойствие водворялось в семействе и все как будто шло своим порядком. Любаша притихала, ласкалась к тетке, занималась чтением, заигрывала с бабушкиной кошкой, кормила тетушкину собачку, звонко и непринужденно смеялась за чаем с молодыми: соседками, которые приезжали навестить их, и Прасковья Николаевна, глядя на эту беззаботную, ребяческую веселость Любаши, не раз упрекала себя в излишней строгости к ней. Ей приходило на мысль сиротство племянницы, она умилялась, с грустною нежностью взглянув на Любашу; Любаша целовала у ней руку и, пользуясь этим расположением, вечно выпрашивала чего-нибудь у тетки. Прасковья Николаевна добродушно говорила ей хорошо! пожалуй! возьми!.. Любаша хлопала в ладоши, подпрыгивала и обнимала тетку… и тетка говорила иной раз, вместе с бабушкой: «Экая шалунья!» Зато случалось Любаше, не в добрый час, так раздразнить тетку, что страшно было смотреть. Любаша не прощала Прасковье Николаевна резких выговоров и раздражительности, в которую она впадала по временам, вследствие горького убеждения, что Любаша не понимает и не любит ее. Прасковья Николаевна имела вообще серьезный и неприступный вид, но на деле была добра и чувствительна до слабости. Любаша знала это очень хорошо.
Занятия Прасковьи Николаевны, проведшей всю свою молодость за книгами, были слишком серьезны и сухи для Любаши, порывавшейся на волю, в свет, туда, где бархатные портьеры, пушистые ковры, пленительный полусвет, и хорошенькая, нарядная хозяйка невольно привлекает светского юношу. Любаше более всего в мире хотелось нравиться и веселиться. Отсюда-то произошла непреодолимая холодность в отношениях между теткой и племянницей, холодность, перетолкованная так удачно Любашей в свою пользу, как мы это видели из разговора ее с Сергеем Ивановичем.
— Ты бы, Люба, поиграла на фортепьяно! — сказала Прасковья Николаевна, останавливаясь перед племянницей: — Вечно сидишь без дела. Это не хорошо. Ты должна приучаться к занятиям, к чтению, чтобы приносить со временем пользу семейству.
— Я и так, тетенька, читаю…
— Читаешь романы, из которых черпаешь одни легкомысленные понятия и ложные взгляды…
— Что ж мне читать?… Не Вольтера же и Руссо! — проговорила с нетерпением Любаша.
— Кто тебе говорит про Руссо и Вольтера!
— Ведь это только вы, тетушка, читаете Гумбольдта и восхищаетесь, а меня Бог избавил от этой напасти; и право, я не в накладе. Жизнь моя, не беспокойтесь, будет не хуже вашей. Что вы выиграли? Сидели, сидели, при дедушке, читали, читали… Ну что же вышло из этого? Жить и умереть в глуши, в этом скверном домишке, оклеенном газетной бумагой, при сальной свечке… ей-Богу не завидно!
— Ты всегда выводишь меня из терпенья своими глупостями! — прервала Прасковья Николаевна, возвысив голос.
— Какими же глупостями, тетушка?…
— Правда, что я выиграла?… — прошептала Прасковья Николаевна, опускаясь в кресла и как бы говоря сама с собой: — Разве то, что эта девочка, о которой я заботилась и пеклась почти со дня ее рождения, беспрестанно говорит мне дерзости…
— Я говорю правду…
— И отравляет последние годы моей страдальческой жизни… — прибавила несколько громче Прасковья Николаевна.
— Полноте, тетенька, вы совершенно здоровы.
— Какая добрая душа! Сколько в ней сострадания к ближнему, какая мягкость в выражениях, какая любовь…
— За что это, тетушка, вы меня все браните, что я вам сделала?…
В эту минуту в комнату вошла бабушка Федосья Ивановна, в большом чепце с оборками, худенькая старушка, при виде которой Любаша разочла, что ей довольно выгодно заплакать, и потому закрыв лицо платком, опустила голову и начала всхлипывать.
— Что там еще? — спросила встревоженная бабушка: — Люба, о чем ты плачешь? Опять история! Да оставь ты ее, Параша, в покое! Что тебе? Вечно придираешься к ней…, ведь она еще ребенок. Надо иметь к ней снисхождение. Обижать Любу! Фи! Стыдно тебе, Параша! В твои лета… Ну, о чем ты плачешь, душечка? Скажи!
Прасковья Николаевна остолбенела, машинально следуя глазами за всеми движениями матери, которая нагнулась с нежностью к молодой девушке и упрашивала ее поверить ей настоящую причину своих слез. Что сказать Любе? Она долго молчала, наконец, видя настойчивость бабушки, прошептала едва внятно:
— Тетенька требует, чтоб я читала Гумбольдта…
— Вот какой вздор! — закричала старушка, оживляясь: — Всякую чепуху и читать; да что она за ученая такая? Зачем эта ученость? Ну к чему она и тебе-то послужила, говори, Прасковья? Что за радость, что ты этих философов-то читаешь?… Ну кому от этого легче? Лучше бы ты вовсе грамоты не знала да девочку бы не мучила.
Прасковья Николаевна побледнела как полотно и ухватившись за замок двери, долго не могла выговорить ни слова; наконец, волнение ее так усилилось, что перешло в гнев, и она заговорила дрожащим, но звучным голосом:
— Любаша лжет, маменька! Разве вы не понимаете ее бесстыдной клеветы на меня. Прошу вас выйти вон из комнаты, Любовь Васильевна!
— Куда? Зачем ей идти? — завопила Федосья Ивановна, обняв внучку, а та, укрываясь под крылышко бабушки, внутренне забавлялась раздражительностью тетки. — Поди сама в свою комнату, если хочешь, а Любашу от меня не гони! — продолжала дрожащим голосом старушка.
Уничтоженная Прасковья Николаевна, чтоб не продолжать нелепой сцены, вышла из комнаты.
«Ведь обе они — дети!» — подумала она, стараясь успокоиться, но тяжко вздыхая… «Бог с ними! Не сердиться же мне в самому деле на них!»
II
Дня через два, часу в седьмом вечера, Любаша занималась приготовлением чая и болтала с бабушкой; а Прасковья Николаевна, облокотясь на столь, читала «Revue des deux mondes», который выписывала в продолжение многих лет.
— Сергей Иванович приехал! — проговорил лакей, появляясь мгновенно в дверях.
Любаша вскрикнула.
— Проси! Проси! — торопливо проговорила старушка, бросаясь к Любаше и повторяя: — Что с тобой, родная? Что с тобой?
— Руку обожгла! — отвечала молодая девушка, состроив страдальческую мину.
Федосья Ивановна начала звонить изо всей силы. В это время входил Сергей Иванович.
— Здравствуйте, батюшка, садитесь! — сказала она скороговоркой, не переставая звонить и кликать Грушу.
— Что случилось? — спросил Сергей Иванович, заметя суматоху и садясь подле молодой девушки.
— Да вот Люба обожглась кипятком… — произнесла с глубоким сокрушением старушка.
— Э! Покажите ручку, Любовь Васильевна!
— Это право ничего! — шептала краснея Любаша и вместо того чтоб протянуть руку, прятала ее, завернув в платок.
— Нет, покажите! — настойчиво просил Сергей Иванович, стараясь овладеть больной рукой Любаши.
— Да покажи, душечка! — проговорила бабушка.
Любаша, вся сконфуженная, протянула руку молодому человеку.
— Ах, бедный пальчик! Какая жалость! сказал он, пристально рассматривая маленькую ручку.
И вдруг нагнулся и как будто совершенно случайно поцеловал ладонь. В эту минуту Прасковья Николаевна закрыла книгу и уставилась на Любашу.
«Змея!» — подумала молодая девушка, бросив с своей стороны меткий взгляд на тетку и высвободив свою руку из рук Сергея Ивановича, который, опершись на стол, не переставал любоваться смущением хорошенького личика.
— Я жду чаю! — сказала Прасковья Николаевна сухим тоном.
— Сейчас, ma tante! — отвечала Любаша, опустив глаза и торопливо ополаскивая чашку.
Федосья Ивановна все хлопотала о хлопчатой бумаге, которую, наконец, принесла Аграфена.
— Как же вы обожглись? — спросил Сергей Иванович в то время, как увертывали пальчик Любаши.
— Да как? Все шалит! — начала бабушка с добродушной улыбкой. — Вошел Павел, говорит: Сергей Иванович приехал! Голос у него такой дикой, точно из трубы. Я сама вздрогнула; а Любаша в это время доливала чайник, да как вскрикнет… Что такое? Обожглась! Так что даже вся побледнела, прибавила бабушка, бросив чувствительный взгляд на внучку, которая, казалось, была окончательно приведена в замешательство словами бабушки.
«Очень понятно! — подумал Сергей Иванович: — Бедняжка! Она ждет, добрую или дурную весть я ей принес!»
Сергей Иванович, по скромности, не смел приписывать смущенье молодой девушки единственно своему появлению, но все-таки испытывал какое-то сладостное чувство умиленья. Она показалась ему так мила и так жалка! А тут эта тетка с своими большими, серыми глазами, сухое, бездушное созданье! С какой холодной наблюдательностью следит она за всеми движениями девочки! Она, вероятно, завидует ее красоте, ее молодости…
О! Как все это было ясно для Сергея Ивановича, который во весь вечер не сказал ни слова Прасковье Николаевне, а обращался преимущественно к Федосье Ивановне, находя в ее снисходительной улыбке все признаки бабушки-баловницы и прощая ей от души эту слепую любовь к хорошенькой внучке.
Дом Федосьи Ивановны был убран по-старинному. Гостиная, наивно расписанная рукой домашнего маляра, походила на все деревенские гостиные Российской империи. Две двери, две печи, между которыми находится диван, по стенкам кресла, на столе две свечи и поднос с вареньем, мочеными яблоками и пастилой. Бабушка села на диван, пригласив гостя занять стоявшее подле печки кресло.
— А я поближе к бабушке и поближе к варенью! — сказала игриво Любаша, и подсела под бочек к старушке, наложив тотчас же себе на блюдечко порядочную порцию китайских яблочков.
«Какое дитя!» — подумал Сергей Иванович и обернулся, ища глазами Прасковью Николаевну; она сидела в тени, поодаль, и отказалась от варенья, которое предложила ей мать.
— Хорошо ли, Сергей Иванович? — спросила Федосья Ивановна у гостя, который начал есть китайские яблочки, чтоб сделать удовольствие Любаше. — Могу похвастать: внучка варила, батюшка… Да!.. Такая хозяйка! Торт ли, соленье ли, пастилу ли сделать — все это отлично!
Любаша улыбалась, не спуская глаз с бабушки.
— Видите, Сергей Иванович, какие у меня таланты! — сказала сна с звонким смехом. — А вы, верно, думаете про себя: хороша дочка Аннушка, коли хвалит мать да бабушка.
«Как все это натурально, как мило!.. — помышлял Сергей Иванович. — Деревня-то, деревня, какой рай!.. Ну где найдешь в свете такое прелестное дитя!..» Добрая старушка была действительно в восторге от талантов и ума своей хорошенькой внучки. Сергей Иванович вполне разделял ее взгляд на Любашу и с восхищением слушал веселую, наивную, хотя несколько несвязную болтовню молодой девушки. Что касается до Прасковьи Николаевны, то она, не сказав ни слова, встала и ушла к себе.
«Какой мрачный, сухой характер! Понятно, как Любаше тяжело зависеть от нее!» — сказал он внутренне самому себе, провожая глазами Прасковью Николаевну, закутанную большим платком. Едва скрылась за дверью небольшая фигура тетки, как Любаша вскочила с дивана и сила подле Сергия Ивановича.
— Как я рада вас видеть! — сказала она тихо, но с чувством: — Бабушка немножко глуха… не бойтесь! Сверх того она не имеет привычки подозревать меня… Это не то, что тетенька: бабушка так меня любит!
— Что ты там шепчешь? — отозвалась старушка.
— Ничего, бабушка! Рассказываю, что вы позволяете мне и
