Петр Боборыкин
Долго ли?
Лука Иванович пытается найти место в жизни, однако этому препятствует наличие молодой женщины и ребенка, которых он опекает. Финансовое положение можно исправить с помощью стабильной конторской работы, но эта сфера не прельщает романтичного мечтателя.
Другими знаменитыми произведениями автора являются «Василий Теркин», «Вечный город. Итоги пережитого», «Жертва вечерняя», «Китай-город», а также повести «Проездом», «Поумнел» и «Однокурсники».
Петр Дмитриевич Боборыкин впервые употребил термин «интеллигенция» по отношению к той части общества, которая занимается умственной деятельностью. Таким образом, данное понятие на Западе стало считаться исконно русским.
Повесть
І
Мягкой и липкой ватой сыплются клочья снега, и отвесно, и вбок, и покрывают побурелые от езды улицы новым рыхлым слоем. Сквозь замутившуюся мглу ночи бледно мигают фонари. Всякий звук заглушён и подавлен; чуть слышно ерзанье полозьев и топот пешеходов по тротуарам.
Плохие извозчичьи санишки завернули с Невского в один из переулков. Седок поднял воротник своей шубки и совсем скорчился, нахлобучив мерлушковую шапку. Вся его фигура представляла собою покатый ком чего-то черного, густо осыпанного снежной мокрой кашей. Извозчик был ему под пару. Перевязал он себе шею подобием шарфа и ушел в него вплоть до обтертого околыша шапки. Лошадь то и дело спотыкалась, плохо слушаясь кнута. Возница, больше для вида, стукал кнутом в передок саней и часто передергивал вожжами.
Тотчас за поворотом в переулок случился огромный ухаб. Седок ткнулся лбом в спину извозчика.
Тот передернул на деревенский лад плечами и окликнул седока:
— Держись, барин!.. Не даст Бог пути!.. что ты будешь делать!
— Правее забирай, старина, — отозвался седок из-под своего воротника. Голос его звучал глухо, но с таким оттенком добродушия, что извозчик про себя улыбнулся и уже как следует угостил свою «шведку» ударом кнута.
Подъехали сани к широкому крыльцу, обтянутому парусиной. Городовой похаживал и покрикивал; в глубине переулка, сквозь верченье снежной пурги, виднелся ряд каретных фонарей.
— Пятиалтынный тебе следует, дедушка, — сказал, слезая, седок, — ну, да уж погода-то больно скверна — вот тебе двугривенный.
— Спасибо, барин, — выговорил уныло извозчик, приподнимая как-то сзади свою шапочку.
— Пошел, пошел!.. Развесил уши-то! — крикнул городовой и толкнул лошадь в оглоблю.
Седок в шубке, протирая глаза, поглядел на полицейского, отряхнул с себя снег и подумал: «Экой какой грозный: поди-ка, добейся его интонации!.. Сила!»
Все еще с приподнятым воротником, взялся он за ручку стеклянной двери. Споткнувшись немного о половик, лежавший между первой дверью, он опустил пониже голову, посмотрел прищурившись на пол и подумал: «Сколько я здесь времени не был и все то же — па пропр[1]».
Последние два слова он так и выговорил про себя по-французски, с русским акцентом.
В гардеробной он разоблачился, да и шапку отдал швейцару. Раздевался он медленно, несколько как-то робко, и, по сдаче всего своего верхнего платья, две-три минуты отирал лицо платком, а потом вынул гребеночку и перед зеркалом пригладил волосы.
Вряд ли сделал он это из кокетства. Стоило оглядеть его хорошенько, чтобы убедиться в противном. Вся его фигура одета была в самую нефрантовскую суконную «пару», какие покупаются только в дешевых магазинах готового платья; воротничок рубашки, хоть и чистый, не отличался модностью. Шею перевязывал черный галстук, в мизинец ширины, из самых дешевеньких. Лицо его, еще молодое, с близорукими, очень приятными темными глазами, смотрело если не болезненно, то куда не нарядно. Серый цвет и неровности кожи, шершавая бородка, попросту причесанные длинные волосы — все это не заключало в себе и намека на франтовство. В губах, очень заметных сквозь редкие усы, сидел тихий юмор, мелькавший и в глазах, точно с недоумением переходивших от предмета к предмету.
Стал он подниматься по лестнице, к передней, очень тихо, не потому, чтобы он чего-нибудь робел, а потому, вероятно, что ничего его туда, наверх, особенно не манило. Он даже знал наперед, что проскучает за свои полтора рубля; и все-таки, по такой адской погоде, поехал в десятом часу за тем, чтоб проходить из одной залы в другую вплоть до полуночи, а то так и дальше. Не высидел он сегодня у себя, убежал от своего «очага». Хорошо еще, что можно было куда-нибудь деваться…
Вот он в одной из гостиных; публика перекочевывает через нее в большую залу, откуда уже слышен оркестр. Идут штатские разных сортов, шуршат шелковые платья, мелькают шиньоны. Пробежало два молоденьких офицерика. Он смотрит на все это, прислонившись к зеркалу, поодаль. Думать ни о себе, ни о своем положении, ни даже о том, где находится — он не хочет. Ему нравится пока эта пестрота женских турнюр, хвостов, головок, профилей. Он успел только заметить, что в Петербурге, в сущности, гораздо больше хорошеньких и пикантных женщин, чем идет о том молва или, лучше сказать, чем он всегда воображал. А почему он так воображал? Ведь он не проникал и в одну десятую петербургских семейств?.. То, что ему казалось публикой, быть может, один случайный набор…
Дальше он не пошел в своих соображениях.
Его окликнули сбоку:
— Лука Иванович! Вас ли я вижу?
Обернулся он с мыслью: «И кому это припала охота со мной беседовать?»
Перед ним стояла женская фигура довольно странного вида. Она его, однако, не удивила: видно было, что он давно ее знает. Ростом с него, эта женщина или девушка поражала прежде всего очертаниями своей головы. Ей нравилось носить волосы взбитыми так, что трудно было бы даже отличить ее лицо от мужского, если б не темное женское платье, поверх которого она надела очень узкий и уже значительно потертый не то спенсер, не то казакин. Черты лица подходили к прическе: они были резки, хотя и мелки, особенно выдавались острый нос и подбородок. Этой особе могло быть от тридцати до сорока лет.
— И вы здесь? — спросил он, улыбнувшись, и протянул ей руку.
— Да, — вздохнула она, слегка выпятив губу. — Какая здесь тоска! И это — жизнь!.. Я не для себя…
— По обещанию, стало? — осведомился он и тотчас же подумал: «А ну, как ты вцепишься в меня — мове[2]».
Она довольно громко рассмеялась и показала желтые, крупные зубы. «Вцепится — и пойдет о чувствах!» — уже энергичнее подумал он.
Идти в залу он не захотел, вероятно, не желая сопровождать туда свою знакомую.
— Вы пойдете слушать? — спросила она с усмешкой некоторого пренебрежения.
— Да, право, не знаю, — говорил он и провел рукой по волосам.
— Останьтесь тут, в этой гостиной, — уже мягче и с ударением выговорила она и указала ему на диван.
«Судьба», — вымолвил он про себя и поплелся за ней к большому дивану.
— Так вы не для себя? — шутливо переспросил он свою собеседницу.
— Я с кузиной… Не знаю, зачем она меня всегда упрашивает? Но я рада, что встретила своего человека…
Переведя дух звонкой нотой, она, точно в упор, спросила:
— Много работаете?
— Где! — откликнулся он и махнул рукой. Собеседница приблизилась к нему и, кажется, хотела взять его за руку.
«Ну, и претерпевай!» — подумал он, уныло поглядев в сторону двери.
— Ах, я так бы хотела поговорить с вами… о моей вещи… но, знаете, поговорить по-товарищески… Есть разные детали… Я, как девушка, не могу еще овладеть настоящим колоритом… Вы меня понимаете?
Выходило как будто смешновато; но голос ее вздрагивал: слышно было, что нервы ее очень натянуты. Он боком взглянул на нее и серьезнее подумал: «В сиротстве находится, ну и взыскует».
— Мы мало очень видимся, Лука Иваныч, — продолжала она, — но я вас давно знаю. Отнеситесь ко мне теплее… Вы не поверите, как трудно работать без всякого отклика.
— Да вы разве одни?
— Вы думаете: кузина моя? Полноте!..
Она не договорила. Он не стал и допрашивать. Они бы долго просидели так на диване, в полуинтимных и неопределенных разговорах, если б из уборной, справа, не вышла молодая женщина такой наружности и в таком эффектном туалете, что оба они разом повернулись к ней лицом — и смолкли.
1
Нечисто (фр.).
2
Здесь: беда (фр.).
ІІ
— Елена, это — ты? — окликнула она особу в странной прическе.
Он немного привстал. Не желая того, оглядел он ее всю очень быстро и, несмотря на свою близорукость, весьма отчетливо.
Ему не приводилось, в близком расстоянии от себя, видеть женщину с такой яркой, охватывающей внешностью: глаза, щеки, волосы, плечи, стан, руки, полуоткрытые до локтя, — все это обдавало горячей струей молодой, блистающей жизни. Он почувствовал на себе эту струю почти физически — и туалет заиграл перед ним своими переливами. Светло-лиловое платье, с кружевами и оборками, высокая фреза вокруг шеи, что-то такое вроде жилета, хитро выглядывающее из-под лифа. Точнее он не мог определить; но он и не желал дольше останавливаться на платье: лицо опять привлекло его.
— На минуту, — кивнула она кузине и, обративши к нему глаза, прибавила, — вы позволите?
Он сумел сделать какой-то жест головой, кажется, не совсем такой, как следовало, начал краснеть и отворачиваться вбок.
Собеседница его не совсем охотно поднялась, и они обе отошли к двери.
Дама в лиловом что-то весело и живо начала говорить вполголоса, а потом взяла за руку особу в странной прическе и повела ее в залу.
Оставшись один, он не встал, а вскочил с дивана и почти бросился в читальную комнату. Его ужаснула возможность возвращения собеседницы. В читальной он, однако ж, не остался. Его потянуло в большую залу.
Остановился он в дверях и начал искать мелькнувшую перед ним голову с русыми косами и с белой шеей, выходившей так стройно из-под фрезы. Не мог он не сознать того, что он действительно ищет глазами и эти косы, и эту шею. Там, на эстраде, какая-то певица что-то такое выделывала; а в его ушах все еще звучал несколько густой, ясный и горячий голос двух самых простых фраз.
Ничего он не рассмотрел. Виднелось много женских маковок и столько же шей, но светло-лиловое платье исчезло.
— Позвольте-с, — толкнул его дюжий армейский гусар, идя под руку с пухлой, набеленной барыней.
Он не обиделся, сообразив, что стоял на самом проходе. От двери перешел он в угол, поднялся на подножку, идущую вдоль стены, оглядел залу во всех направлениях — исчезло светло-лиловое платье. Пробираться вперед он не решился. Совсем не такая на нем была «пара», чтобы показывать себя у самой эстрады. Ощущение тревоги, вместе с едкой ноткой пронзительной петербургской скуки, начало засасывать его. Как-то по-детски представилось ему, что, если светло-лиловое платье совсем исчезло, то незачем ему и оставаться дольше тут, на этом клубном вечере.
«Стало быть, ищи», — как бы серьезно приказал он себе и побрел по другим комнатам. Первая половина концерта в зале кончилась, публика начала расползаться. Он было мужественно пошел навстречу парам, идущим из залы, но образ его собеседницы опять смутил его. А ведь, наверное, придется встретить и ее.
Из того раздумья был один исход — столовая или лестница. В столовой ему нечего было делать: если б встретился хороший человек, он бы выпил с ним пива; а так, одному… Оставалась лестница.
Он уже достигал площадки, где отбирают билеты.
— Лука Иваныч!
Бежать нельзя было. Голос собеседницы он узнал.
— Вы уже домой?
— Домой, — ответил он совсем расклеенным тоном.
— Могу я вас просить на два слова, всего на два?
Она так жалобно это говорила, что ему сделалось почти совестно.
— К вашим услугам.
И опять он поплелся за ней к дивану гостиной.
— Вы мне так нужны, добрый Лука Иваныч, я теперь на самом критическом пункте моего замысла. Пожалуйста, пожертвуйте мне каких-нибудь два часа, даже меньше.
— Извольте, извольте, — отговаривался он и всем своим существом боялся в эту минуту одного: чтобы не подошла опять к ним кузина. — Когда же?
— Да как прикажете…
— Благодарю вас! — воскликнула она с положительной дрожью в голосе.
Он почувствовал, как она его схватила горячей и вздрагивающей рукой, рукой нервной девицы за тридцать.
— За что же-с?..
— Назначьте день и час… Ах, какая я! Я ведь и не сказала вам, где я живу… Вы помните, вы заходили как-то ко мне, на Фурштадской… помните?..
— Как же.
— Славное тогда было время!.. Кузина упросила меня… не знаю уж зачем… разве я могу быть для нее приятной?.. Я и переехала к ней. Но она меня не стесняет, у меня своя комната… Когда хотите — утром, вечером. Это в той же местности, на Захарьевской… Квартира мадам Патера.
— Как-с? — переспросил он.
— Это — фамилия ее… моей кузины… Госпожа Патера… а нумер-то я вам и забыла сказать… нумер двадцать шестой… Вы не забудете?
— Припомним.
— Фамилию трудно забыть: госпожа Патера. Приходите хоть завтра перед обедом, часа хоть в три, или вечером.
— Мне удобнее перед обедом.
— Она меня сейчас спрашивает: Елена, кто этот господин, с которым ты сидела на диване? Я называю вас. Вы извините… она так мало знакома с нашей интеллигенцией, что, кажется, имя ваше слышала в первый раз.
— Мудреного в этом ничего нет, — отозвался он с простой усмешкой, — не в таких чинах.
— Ах, полноте!.. Я вам только передаю наш разговор. Она мне вдруг говорит: хоть бы ты меня с кем-нибудь из них познакомила… Как вам нравится это — из них?
— Основательно.
— Вы все дурачитесь, Лука Иваныч, а, право, обидно видеть…
— Ничего-с.
И он привстал с явственным намерением ретироваться. Им снова овладела малодушная боязнь, как бы их не застала «кузина» и не потребовала его самого к ответу.
Он протянул руку энергическим движением и торопливо сказал:
— Явлюсь на днях.
Не успел он переступить порога читальной, как из дверей в залу показалось светло-лиловое платье.
За дверью он остановился и еще раз долго и сосредоточенно оглядывал все: и волнистый шлейф, и стан, и шею, и русые косы, перевязанные лентой пониже прозрачных ушей.
III
Усиленно думать начал он, только очутившись опять в санях, под полостью и шапкой.
— В какой проулок-то, барин? — переспросил его извозчик, в котором он узнал «дедушку», доставившего его к клубу.
— В Ковенский переулок, старина.
— Машкарат нешто здесь седни?
— Вечер, — ответил он, закрывшись с обеих сторон воротником.
— А намедни, под понедельник пришлось, в Каменном театре машкарад был. То-то сраму я насмотрелся!.. Посадил я барина в енотовой шубе и барыню в богатом салопе, лицо-то у ней черной тряпицей обвязано. Везу я их — «в Биржевую» приказали. Ладно. Доставил. Подожди, говорит мне барин, с полчасика…
Под отрывистую болтовню извозчика седок продолжал свою думу… Ему куда как не хотелось домой; но больше некуда было деваться. Эта встреча в клубе как-то особенно его раздразнила. Приехал он туда, переполненный всей преснотой, всей тяжестью своего житья, и точно будто кто поднес к его губам один благоуханный край дорогой чаши, поднес и отнял. А в душе оставил горький до боли осадок.
«Ну, вот и дожил почти до сорока лет, — перебирал он про себя, — здоровья нет, молодость ушла, продежурил здесь бессменно, не выезжая из Литейной части дальше второго Парголова, ни разу даже не мог до какого-нибудь Киссингена доехать; а уж, кажется, могу похвастаться катаром»…
Он вдруг остановил нить своих сетований. Их тон выходил, помимо его желания, такой водевильный, такой добродушно-ворчливый, а ведь на душе у него было гораздо тоскливее и тяжелее. Что же делать? Не выходило иначе; вряд ли бы вышло иначе, если б он собрался и совсем уйти из той серой и пресной сутолоки, которую все вокруг него звали «жизнью».
— Только, братец ты мой, — продолжал старичок извозчик, давно уже рассказывавший свою маскарадную историю, — как выскочит оттуда барин-то и тащит за собой другую, ростом пониже и в шубейке такой куцой, и лицо без тряпицы, на вид смазливая. Этак, кричит, ты прокуратишь, бесстыжие твои глаза?!. А она ему в ноту, куражу не теряет: ты-то чем же лучше меня, говорит, коли ты из машкарата от живой жены мамзелей возишь, так и я вольна, с кем хочу, потешаться!!. Срамота! Мне спервоначалу и невдомек: что-де такое у них приключилось?.. А потом и догадался я, что барин-то, седок-от мой, муж ейный, в колидоре, в нумерах, надоть так думать, и повстречал жену… А она, выходит, точно таким же манером из машкарата — шасть с мусьяком каким… Все это, милый барин, видемши, со стыдобушки вчуже умер, ей-и-богу; а немало годов на свете треплюсь — седьмой десяток пошел.
Восклицание возницы заставило седока поднять голову. Он смутно понял содержание его рассказа и спросил добродушно болтливого старичка:
— Хорош городок Питер?
— Что и говорить! — откликнулся тот высокой нотой и махнул правой рукой.
«Срамота!» — повторил про себя седок крестьянским звуком: «срамота тут и там, и вне себя, и в себе!»
— Стой! — порывисто остановил он извозчика. — Проехали ворота!
Тяжело спустил он ноги в больших теплых «бахилах» (так он звал свои зимние калоши) на рыхлый снег, неловко вынул портмоне, расплатился, кивнул головой дежурному дворнику, завернутому в нагольный тулуп, и скрылся в дверку запертых ворот. Его бахилы зашмыгали по скользкому, нечистому двору, ничем не освещенному на всем своем протяжении. За вторыми воротами, справа, виднелось крылечко с крутыми ступеньками и навесом на тонких железных прутьях. Жилец взобрался на крылечко и начал подниматься по совершенно темной и узкой лестнице, с запахом стоялой воды, капусты и помоев.
На площадке третьего этажа он позвонил. Нескоро ему отперли, но он не стал нетерпеливо дергать за ручку колокольчика; он только переминался немного, отворачивал воротник шубки и снимал полегоньку с шеи свой шерстяной шарф.
Минуты через три послышались за дверью шаги и отмыкание дверного крюка, а потом хмурый и сонный женский голос:
— Кто тут?
— Да я же, Татьяна, отопри, пожалуйста, — уже несколько нетерпеливее откликнулся хозяин квартиры.
Не тотчас все-таки отворилась дверь — крюк туго поддавался, — и Татьяна, раза два выбранившись, впустила, наконец, барина.
— Анна Каранатовна спит? — спросил он кухарку, проталкиваясь между нею и половинкой двери и ощупью проходя чрез узкую прихожую, с воздухом кухни, которая помещалась тут же, за стеклянной перегородкой.
— Нет, еще не спит, кажется, — промычала Татьяна с сильным сапом, — да, никак, и гости у них… Шубу-то, пожалуйте, я сыму, Лука Иваныч.
Лука Иванович дал стащить с себя свою незатейливую шубку на кротовых «спинках», как он называл ее мех, и снял бахилы, держась за косяк двери, ведущей в его рабочую комнату. А с левой стороны светилась внизу щель вдоль другой двери, и оттуда доносился не то разговор, не то чье-то монотонное, Точно дьячковское, чтение. Оно вдруг прекратилось на несколько секунд, но потом опять пошло гудеть. Голос был явственно — мужской.
— Огня вам, что ли? — все так же хмуро спрашивала Татьяна: — Так я там зажгу свечку, пожалуйте.
— Не надо, у меня есть спички…
— Да который час будет? — осведомилась Татьяна и зевнула с каким-то завываньем. — Чтой-то барышня как засиделись… Вам бумаги принес Иван Мартыныч, да вот и сидит все, книжку, что ли, читают… Чай уж, поди, двенадцать в исходе?..
— Около того, — отозвался Лука Иваныч, отворяя дверь в свою комнату.
— Ну, так я пойду скажу им… ровно не слышат, что звон был.
Весь этот разговор происходил в темноте. Татьяна двинулась, почесываясь, к двери, откуда виднелся свет, а Лука Иванович вошел было к себе, но остановился и окликнул ее:
— Татьяна!
— Чего вам?
— Настеньку давно уложили?
— Не знаю я; должно быть, давно; я с самого вашего ухода прикурнула, только барышне солонинки с хренком подала, часу, что ли, в десятом; так дите уж не кудахтало: надо быть, уложили ее.
— Хорошо, — тихо заметил Лука Иванович и затворил за собой дверь.
Тусклый стеариновый огарок осветил немного узкую, об одно окно, комнату такую как раз, какая отводится в дешевых петербургских квартирах под «кабинет». В глубине, на клеенчатом диване, постлана была постель совершенно холостого вида, с серым фланелевым одеялом и сафьянной подушкой. Стены были тоже серенькие, в пятнах; на окне одна стора, без гардины, стол, под орех, с Апраксина, завален ворохом ненужной бумажной трухи, с кой-какими замшаренными «письменными принадлежностями». На окне и на ломберном столике валялись книги. В углу примостился невзрачный шкапчик, тоже с книгами. На стенах ни одной картинки. В комнате стоял запах папиросного табаку и сырости.
Обладатель ее уныло оглядел и стол, и постель, и, не раздеваясь, закурил папиросу. Сделал он несколько шагов между письменным столом и дверью, но тотчас же сел в сломанное кресло и стал усиленно дымить, точно собираясь кого-нибудь слушать или рассказывать.
IV
Дверь скрипнула, и боком вошел в комнату черноватый, курчавый малый, лет под тридцать, в мундире военного писаря.
— Это вы, Мартыныч? — встретил его Лука Иванович.
— Так точно-с, — ответил писарь, приторно улыбнувшись, и сейчас же взялся правой рукой за обшлаг, повыше второй пуговицы снизу.
— Вы меня дожидались? Разве это к спеху? Переписали?..
— Так точно-с, — повторил с той же интонацией Мартыныч и встряхнул волосами, которые у него на тупее завивались в спираль.
— Да вы бы оставили здесь!
— Я и оставил-с… Анна Каранатовна тут вот на столе положили… Вон около шандала-с сверток… А потому собственно, как генерал Крафт приказали побывать у вас и самолично передать.
— Что такое? — лениво спросил Лука Иванович.
Писарь отошел шага на два от двери и выставил вперед правую ногу в форменных панталонах с кантом.
— Они приказали доложить, что, как собственно, теперь в типографии работы мало, так надо бы, то есть, поспешить с оригиналами-с.
— Это насчет моего оригинала?
— Так точно-с.
— Да ведь я, кажется, не задерживаю работы. Вот ведь и вам надо время переписать…
— Оно, конечно-с; генерал так больше, я полагаю, из аккуратности… немецкого рода они, ну, и во всем у них порядок.
«Кажется, он точно привирает», — подумал Лука Иванович и встал с кресла.
На столе лежал сверток, ловко увязанный шнурком. Лука Иванович развернул его, освободил тетрадь из-под обертки и оглядел ее. Она была из плотной глянцевитой бумаги, сшита двухцветным шелком. Каллиграфия поражала писарским изяществом.
— Вы уж, кажется, очень стараетесь, — промолвил он в сторону Мартыныча, — да
