С другой стороны, как бы ни пленял Александр своих современниц «почти неземной» красотой, как бы ни умел он привлекать сердца подданных, – все равно: кровавый след отцеубийства тянулся за ним, шлейф невыполненных обещаний не давал ему сделать необходимый шаг вперед, именно им взращенное, именно им обманутое поколение потенциальных возмутителей покоя окружало его со всех сторон.
Из уст в уста передавалась фраза, брошенная великим князем: «Мы с женою спасемся в Америке, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат».
До 1793 года ему действительно могло казаться, что образцом разрешения подобных противоречий между желаемым и возможным, между человеколюбием и прагматизмом станет Франция; что любой тонущий монарх может теперь ухватиться за бычий пузырь конституции и начать уравнение страны с себя самого; что правда и мир встретятся на Дворцовой площади; что король и буржуа облобызаются; что, облобызавшись, они заключат в свои объятия крестьянина и пролетария…
Но в 1793 году выяснилось, что уличные объятия слишком тесны для короля.
Павел был мертв. Александр был жив. Он только дважды упал в обморок — первый раз ночью, получив известие о случившемся, и второй — наутро, когда желчно-остроумная матушка презрительно благословила его на царство: «Поздравляю Вас, теперь Вы — император»
Он еще не понял, что для отказа от власти тоже нужна власть; что никто не позволит ему отречься от престола и променять царство на ферму, пока престол ему не принадлежит; что он в состоянии погубить чужой замысел, но не может осуществить свой. Если бы понимал — согласился на план Екатерины, на мирный бескровный переворот. Но он — не понимал, а Лагарп — не объяснил. Во-первых, потому, что Закон превыше всего, превыше целесообразности, превыше здравого смысла.