Передо мною стоит Наташа. Она горько плачет, закрыв глаза рукою. Мне странно, — неужели Наташа тоже умеет плакать? Я тихо глажу ее трепещущую от рыданий руку и не могу оторвать от нее глаз. И я говорю ей, чтоб она любила людей, любила народ; что не нужно отчаиваться, нужно много и упорно работать, нужно искать дорогу, потому что работы страшно много… И теперь мне не стыдно говорить эти «высокие» слова. Она жадно слушает и не замечает, как слезы льются по ее лицу. А я смотрю на нее, и тихая радость овладевает мною; и я думаю о том, какая она славная девушка, и как много в жизни хорошего, и… и как хорошо умирать… 1892–1894
смерть страшна мне: жизнь холодная и тусклая, полная бесплодных угрызений, — бог с нею! Я об ней не жалею. Но так умирать!.. За что ты боролся, во имя чего умер? Чего ты достиг своею смертью? Ты только жертва, жертва бессмысленная, никому не нужная… И напрасно все твое существо протестует против обидной ненужности этой жертвы так и должно было быт
лежу в больнице. У меня открылось сильное кровохарканье, которое еле остановили; дело плохо. Меня два раза навестил губернатор, навестили еще какие-то важные лица. Все они говорят мне что-то очень любезное, крепко жмут руку. Я смотрю на них, но мало понимаю из того, что они говорят. Гвоздем сидит у меня в голове воспоминание о случившемся, и сердце ноет нестерпимо. И я все спрашиваю себя: да неужели же вправду это было?.. И, однако, это так: я лежу в больнице, изувеченный и умирающий; передо мною, как живые, стоят перекошенные злобой лица, мне слышится крик «бей его!..». И они меня били, били! Били за то, что я пришел к ним на помощь, что я нес им свои силы, свои знания — всё… Господи, господи! Что же это — сон ли тяжелый, невероятный или голая правда?.. Не стыдно признаваться, — я и в эту минуту, когда пишу, плачу, как мальчик. Да, теперь только вижу я, как любил я народ и как мучительно горька обида от него.
это я вам по гроб своей жизни благодарен, — сказал Черкасов и поклонился. — Да что мне от вашей благодарности! Как самому плохо, так доктора поскорее звать, а как дело до других, так сейчас: «Все от бога»… И вам не стыдно, Черкасов? Ведь вы же не в поле живете, кругом люди! Если теперь кто поблизости заболеет, вы знаете, кто будет виноват? Вы один, и больше никто!.. О себе позаботился, а соседи пускай заражаются? — Да ведь я все только насчет детей, — сказал Черкасов, понизив голос. — Ну, послушайте, Черкасов, подумайте немножко, хоть что-нибудь-то можете вы сообразить? Я над вами всю ночь сидел, отходил вас, — хочу я вам зла или нет? Что мне за прибыль ваших детей морить? А заразу нужно же убить, ведь вы больны были заразительною болезнью. Я не говорю уже о соседях, — и жена ваша, и дети могут заразиться. Сами тогда ко мне прибежите. — Ну, ну, Иван, чего ты, в самом деле? — сказал фельдшер. — Словно баба какая, ничего не понимаешь!
; теперь сапожника выпустили, но он совершенно разорен и стал нищим… Торговки на базаре громко рассказывают: дескать, выписывают к нам трех докторов, чтоб народ травить. Вчера еще приходит ко мне моя прачка, плачет. «Горе, говорит, мне, барин, с сыновьями моими! Пришли они намедни с фабрики, рассказывают: ребята сговорились, — если докторов в Заречье пришлют, всех их разнести. Мы, говорят, тоже пойдем. Никаких моих уговоров не слушают, погубят свои головы…» Ведь это уж сознательный заговор! — закончил Виктор Сергеевич, значительно мигнув бровями, и снова принялся за борщ. — И ведь говорил я все это Дмитрию Васильевичу, предупреждал его в Пожарске, — нет! Пришла охота на нож лезть! Наташа быстро и пристально взглянула на меня; встретившись с моим взглядом,
говорил ей, что я не один такой: что все теперешнее поколение переживает то же, что я; у него ничего нет, — в этом его ужас и проклятие. Без дороги, без путеводной звезды оно гибнет невидно и бесповоротно… Пусть она посмотрит на теперешнюю литературу, — разве это не литература мертвецов, от которых ничего уже нельзя ждать? Безвременье придавило всех, и напрасны отчаянные попытки выбиться из-под его власти. Наташа все время не выронила ни слова. Она взялась за руль и повернула лодку. Назад мы плыли молча. Месяц закатился, черные тучи ползли по небу; было темно и сыро; деревья сада глухо шумели. Мы подплыли к купальне. Я вышел на мостки и стал привязывать цепь лодки к столбу. Наташа неподвижно остановилась на носу. — Я все-таки думаю, что ты ошибаешься, — тихо сказала она, глядя вдоль реки, тускло сверкавшей в темноте. — Неужели, правда, необходимо быть таким рабом времени? Мне кажется, что ты перенес на всех то, что сам переживаешь. Я с усмешкой пожал плечом. — Дай бог! Я вышел на берег. Наташа по-прежнему неподвижно стояла в лодке. — Ты еще не пойдешь домой? — Нет, — коротко ответила она. Я стал подниматься по крутой, скользкой тропинке. Когда я был уже в саду, я услышал внизу, по реке, ровный стук весел: Наташа снова поехала на лодке. И вот уже час прошел, а я все сижу у стола, — без мысли, без движения, в голове пустота. На дворе идет дождь, черный сад шумит от ветра, тоскливо и однообразно журчит вода в дождевом желобе… Наташа еще не возвращалась.
силы! Есть пламень честный, — гаснет он! Ты подозреваешь, что я сам не верю… Не верю? Наташа, голубушка, я верю, всею силою души верю, — это ты ошибаешься. Люби ближнего твоего, как самого себя, — нет больше этой заповеди. Если бы ее не было, мне страшно, что бы было со мною. И ты доверишь, что я не фразы говорю. Но тебе нужно другое. Жить для других, работать для других… Все это слишком общо. Ты хочешь идеи, которая бы наполнила всю жизнь, которая бы захватила целиком и упорно вела к определенной цели; ты хочешь, чтоб я вручил тебе знамя и сказал: «Вот тебе знамя, — борись и умир
— Что тебе сказать на это? — ответил я, наконец. — Верил ли я? Да, Наташа, я верил. Но… Ты хочешь правды. Я видел, как ты смотрела на меня, когда я сюда приехал, видел, что ты чего-то ждала от меня. Меня это очень мучило, но что я мог сделать? Ты от меня ожидала разрешения своих вопросов! Голубушка, ты ошиблась. Рассказывать ли тебе, как я прожил эти три года? Я только обманывал себя «делом»; в душе все время какой-то настойчивый голос твердил, что это не то, что есть что-то гораздо более важное и необходимое; но где оно? Я потерял надежду найти. Боже мой, как это тяжело! Жить — и ничего не видеть впереди; блуждать в темноте, горько упрекать себя за то, что нет у тебя сильного ума, который бы вывел на дорогу, — как будто ты в этом виноват. А между тем идет время… Есть силы, — боже, ги
— А ну! — Наташа остановилась и стала слушать. Потом пошла дальше. Теперь я видел, что обманулся в себе: я не знал, как начать и о чем говорить. Мы сели в лодку и отплыли. Месяц скрылся за тучами, стало темней; в лощинке за дубками болезненно и прерывисто закричала цапля, словно ее душили. Мы долго плыли молча. Наташа сидела, по-прежнему опустив голову. Из-за темных деревьев показался фасад дома; окна были ярко освещены, и торжествующая музыка разливалась над молчаливым садом; это была последняя, заключительная часть симфонии, — победа верящей в себя жизни над смертью, торжество правды и красоты и счастья бесконечного. Наташа вдруг подняла голову. — Митя! Помнишь, мы раз с тобою шли по саду, я тебя спр
душою только в этом труде. И все-таки… все-таки мне постоянно приходится повторять себе это, и я ношусь со своею чахоткою, как молодой чиновник с первым орденом. Пусто и мертво в сердце; кругом посмотришь, — жизнь молчит, как могила.