В те месяцы, что я провел в Америке, я часто думал о них обоих и всякий раз им завидовал. Они поднимались на неизведанные вершины, я же был зажат со всех сторон — не горами, которые я так любил, а бесконечными делами. П
Кулики-сороки, песчаники, травники, кроншнепы подолгу сидели у самой кромки воды, но как только ленивое море отступало, насытив влагой берег и обнажив полосу морской травы и переворошенной гальки, они начинали суетиться и бегать по песку.
Огромными стаями они скапливались на полуострове, непоседливые и беспокойные, и растрачивали себя в движении: то кружили и носились по небу, то садились покормиться на жирной свежевспаханной земле, но клевали как-то неохотно, будто не испытывали голода.
це, либо копошился под деревом; ветки скрипели и стонали, а внизу, на земле, стояли корзины, ведра, тазы, и все это заполнялось яблоками, и конца этому не было видно.
Но конец все же наступил. Лестницу унесли, корзины и ведра тоже. В тот вечер он с удовлетворением оглядел дерево. Слава богу! Больше нет этой гнили, которая так действовала ему на нервы. Все яблоки до последнего обобраны.
Но и освобожденная от бремени, яблоня как будто не испытывала облегчения: она выглядела так же уныло — если это только возможно, еще более уныло, чем прежде. Ветки понуро свисали вниз, а листья, уже тронутые первыми холодами, съежились и зябко дрожали. «И это мне награда? — словно спрашивала старая яблоня. — После всего, что я для тебя сделала?»
По мере того как сгущались сумерки, силуэт старой яблони становился все мрачнее, все угрюмее. Скоро зима. Скоро придут короткие, скучные дни.
Он не любил это время года. Когда он еще работал и каждый день ездил в Лондон, приходилось вставать и выходить затемно, и по утрам его прохватывал холод. В конторе уже часа в три дня, а то и раньше зажигали свет: город часто окутывал туман — влажный, гнетущий. Отработав день, он снова долго трясся в поезде бок о бок с такими же, как он, добывателями хлеб
высокий, угловатый, с бледно-голубыми глазами: такие бывают у пьяниц, преступников и летчиков-истребителей (по-моему, эти три категории часто пересекаются).
Тяжко умирать, имея что-то на совести. Вот если бы знать заранее, чтобы успеть послать всем, кому, возможно, причинил какой-то вред, телеграмму в два слова: «Прости меня», и тем самым зло было бы уже исправлено, заглажено. Не зря же в старину люди собирались у постели умирающего — вовсе не ради того, чтобы их не забыли в завещании, а ради взаимного прощения, ради искупления взаимных обид, исправления дурного на хорошее. Словом, ради любви.