К.Г.
XIBIL. ЯВ.VII:I
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Иллюстратор А.Г.
© К.Г., 2024
© А.Г., иллюстрации, 2024
Дни человека — как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его. А что любовь? То вечное дыханье!
ISBN 978-5-0064-1445-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
XIBIL. ЯВ.VII:I
В начале была тьма, и тьма творилась из ничего, и тьма была ничем. Бог поднял веки мира и отверз небо, как глаза, — и стал свет: словно библейская голубка, он вновь вернулся под крышу ковчега. Небо прикладывалось к груди земной, и материнский покой давал испивать свои соки; его очи, склеенные негой сумерек, постепенно открывались. И вот, отделил Бог свет от тьмы, и поставил завет Свой через жертву рассечения. И сказал Он: Я Господь, Бог твой, небо и земля полны Мною, здесь ты будешь жить вечно; и увидел тогда, что они хороши весьма. Так сказал Господь — и стало так, так повелел — и создалось. Тишина свято лучилась на истертых страницах Книги жизни, и пели слова ее — ведь они были живые, и слова были — Человек; и обратил Бог лицо Свое на душу человеческую — и вот, она прекрасна. Так сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; так совершено было дело Господа, и стало так.
Темная ночь переходила в ночь беспросветную. И видел человек свет, что он хорош; и звали его Авраам, он шел под рукою высокою. В зените земного бытия стоял он в сумрачных одежах лесных дерев, под плотным кобальтовым одеялом ночи, где звезды ткали вечность, роняли дыханье темное свое. Здесь он адом жизнь свою делал, чем рая заслужил; здесь он тихо молился: так птица, которая долгое время сидит в клетке, вдруг резко вырывается — и вот ее уже нет… Он искренне молился в лесу, и веселил молитвой кровь свою, и все древеса пред ним до земли преклонялись. Он молвил так: о воскресенье, день самоубийц! Это был день один.
Шел год 1956 по Р. Х. и 7464 год от сотворения мира. Человечество было охвачено безумием, мир был объят огнем. Было близко время, и гнев наступал — самый свет делался хаосом, а солнце — разрушением; человек должен был сгинуть — время было близко; неизменны были лишь звезды, стояли на тверди небесной, — и были по-над лесом они, неизменны над лесом. Тогда осквернилась земля, и Бог воззрел на беззаконие ее, и свергнула с себя земля живущих на ней, ибо все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и пришел конец всякой плоти. Мертвые ходили в лес, чтобы вновь принять облик живых, — затем мертвые ходили сюда; и мертвые были живыми, ибо Бог вечен. Здесь росли фантастические древеса, бросающие тень на своих мертвецов: когда ветви ломались, то становились черточками между двумя датами. Они были одеты свободой умирания, и все их вещи были мертвы; так [смертию] они успокаивались в плывущей тишине элизийских ветров: ни язык не произносил чего-либо человеческого, ни глаза не были заняты рассматриванием доброцветности и соразмерности в телах, ни слух не расслаблял душевного напряжения. Странствующие по течениям своей души и жизнью в себе владеющие, они следовали к великому молчанию, которое собирает едино, к земле обетованной, пав в которую, непременно умрут, чтобы принести много плода; где всяк обрящит некончающееся успокоение в будущей Вечной жизни.
Умирающая звезда проглотила себя и вся провалилась в никуда, и собралась тьма в одно место, и явилась бездна. И сотворил Бог дом на краю бездны, черной многости умираний, и непроглядная тьма объяла его; и собрал в нем последних из ныне живущих. И поставил Он на противном краю пропасти врата смерти, и зажег Он в том месте светила великие — для управления ночью. Жители сих мрачных жилищ слагали свои поэмы о светиле перед заколоченными окнами душных комнатушек; на лицах их был ожог мрака, и они были сама ночь. Дом таился в странном замирании сновидений; Авраам занимал комнату в мансарде, и тоже спал: в беспредельности Вселенной, в яслях далекой галактики, в туманности X19—56, в космогоническом ужасе средь частиц темной материи, в микроскопической вспышке в исполинском пространстве, в густо-темном лесе, в непрозрачности, на последнем постоялом дворе пространства-времени, за дверью в конце длинного коридора, в глубоком мраке простыней кошмар настигал его: сквозь липкий сновиденческий бред, подчас где-то глубоко внутри себя, слышал он шорох, в котором соприсутствовало демоническое начало. А звезды наводили свет, и глаза усопших притворялись ими.
Авраам открывал глаза от странного чувства: худые, с отекшими веками, воспаленные от какой-то душевной болезни, они были обращены к окну; и сон его убегал от глаз его; он открывал глаза, чтобы впустить в них свет, дабы тьма не объяла его. Тут деревянные предметы, гнилые мебели и разовсяко гниющий человек, свечи в глиняных кувшинах, старинные книги, образа, иконы — и все молчат; сползшее со стены окно кроваво и черно, в него ложится персть лесная, тихие пробуждения ее, приглушенные шумом умирающих листьев: те лежат, как сброшенные платья. Так молчал лес; жители его были оставлены в земле, возвращены туда, откуда и были взяты. Ветхозаветные исполины, деревья-жрецы, жуткий сюрреализм которых сдирал с ночи тьму ее, совершали древние обряды в уродливой карикатуре небес. Обычно небо убывает, но не было ветра в небесах, и небо стояло странно, и ночь застыла навечно. И был в лесу страх, боль, пустота, — и в нем был страх. Душа Авраама была высока от многих скорбей, черты лица его были безумны от боли; лицо страдальца: большие карие глаза… эти глаза, глубоко серьезные и грустные, владели всем лицом, литографическим оттиском было вкраплено в них глубокое душевное потрясение. Этот человек был воистину ищущим, пилигримом, странствующим к счастию своему дорогой любви; он поступал по духу, а не по плоти, он был как будто с другой планеты — какой планеты?.. он еще не потерял искры жизни, против мира не озлобился, и его страдающее сердце было по-прежнему исполнено веселья, какой-то нерушимой детской радости: оно и смеялось, и плакало… оно было готово к принятию добра. Жил он как опрощенец, как бы вне цивилизации, в коконе суетных дум: одиноких людей в мире так много, что не так уж они одиноки; размышлял, ломался мыслями до одури: что я такое, Господи? И Бог говорил ему: изыди от земли твоей и от рода твоего, и иди в землю, которую укажу тебе, — так говорил Господь. И покорно следовал Авраам, покидал свой край, как сказал ему Бог; он шел в сторону, которую ему указывали, его странствование было хождение верой, в ожидании будущего града, которого зодчий есть Бог, искание отечества небесного. Зачатие света вызывало его сияющие глаза, и те роняли тихие алмазы; он лежал, сирота, молчал… — у счастья тихий взгляд; слова, потерянные его устами, впитывались какой-то глубокой мыслью; как-то завороженно всматривался он в тонкие переливы смыслов эмиссионной туманности, ждал призыва сквозь слезы; он ощущал себя как одно осторожное, ощупывающее воспоминание о том расслабленном покое, которым он был с начала времен; першили звезды в небе, было ровно, понятно и далеко, нигде и ничто, тихо, очень тихо, прямо, и никто, долго-долго, бесконечно, и глубоко, безмерно, и Вселенная — бездонна — была велика и вечна, и душа — бездонна — была велика и вечна; о чем задумался ты, человек?..
Ногами Авраам уже не касался земли, но душа его еще не достигала неба; были лишь два пути: или вечно спастись, или вечно погибнуть. Он пребывал где-то в порубежье, на росстани между земным житием и небесным, и невыразимое страдание воплощалось в его лице. Выли суровые норд-осты, стегая его наготу. Голос его гремел драматическим тенором, сотрясая чащи лесные: жизнь даже очень коротка, порой ты сам и не заметишь, как смерть безвыходно близка, а перст судьбы ты не изменишь; пробил и мой последний час, хотя я молод — мне не жалко жизни, взгляну на солнце только раз поверх осенних желтых листьев; а жизнь моя была полна дыханья солнечного света, в осенний полдень рождена, ушла, презрев все лета. Ворон, устроившийся на дереве, склонил головку набок и слегка поморщился. Он созерцал служителя муз в глубокой задумчивости и словно гадал: что дальше? Несколько злоупотребляя лингвистическими талантами, Авраам уже открыто провоцировал птицу на конфликт. Она невольно вздрогнула, когда до ее ушей донеслись неприятные звуковые вибрации. На сей раз, используя сложную горловую технику, Авраам затянул заунывный мотив, похожий на вопль брошенной цыганки. Ворон рассеялся, в рассрочку погашая смерть.
Внезапно за дверью раздался продолжительный треск каких-то щепок: он сопровождался громкими проклятиями и провозглашениями имен насельников преисподней. Было похоже, что папа Карло повздорил с лесорубами. Затем послышались возгласы невыразимого удивления, как будто человек впервые увидел дверь. Дивный тембр собственного голоса услаждал Авраама не меньше, чем концерт Паваротти в театре «Ла Скала», пока чей-то обвинительный возглас не оповестил о том, что рядом кто-то есть. Авраам резко крутанулся на пятках и пронзил критика неистовым взглядом: в воздухе над его головой повис немой знак вопроса. Перед ним материализовалась развороченная морда, принадлежавшая, по всей вероятности, обладателю тонкого музыкального слуха. Умеряя легкие судороги, коснувшиеся его уст, Авраам вытягивал физиономию и никак не мог найти ей применение. Личность, замершая у порога в той щекотливой позиции, когда ты вроде бы и внутри, но пока еще не полностью, имела вид бедолаги, сокрушенного созерцанием собственного рукава, попавшего под шпиндель фрезерного станка, — то есть до некоторой степени озабоченный и отнюдь не веселый. Прибывший незнакомец пересек пространство если не тяжелой поступью, то точно в подавленном настроении. Было бы нелепостью сказать, что в тот миг он держал в руках жар-птицу, а та, в свою очередь, распевала на все лады. Нет, скорее, он походил на типичного диккенсовского героя, нахватавшегося лещей от Провидения. Казалось, еще вчера он был невинным ребенком, роняющим слезы умиления на цветки Жизни, а теперь, пораженный вирусом печали, закладывал вираж к объятиям отца. Сделав еще один шаг, он означил тесное приветствие одной своей ноги со второй и удивил Авраама несколькими па регтайма. Авраам побежал к нему навстречу, и обнял его, и пал на шею его, и целовал его, и плакали [оба].
Улисс, плоть от плоти его и, вероятно, кость от костей тоже, был крайне восприимчив к всяческим движениям человеческой души. Любви отца к сомнительного рода куплетам он не разделял, тем не менее активно субсидировал того комплиментами, постепенно истощая не столько запас любезных слов, сколько терпение. Некогда стал великим человек сей, и возвеличивался больше и больше до того, что стал весьма великим. В моменты трезвости ума и чистоты рассудка сходил он на торжище жизни, обладая всеми добродетелями, присущими благочестивому христианину. Как всякий таковой, он удовлетворялся воскурением фимиама, покуда не начинал замечать в жизни признаки повреждения, препираясь с ней вопреки ее недвусмысленным указаниям. Тогда, сообразно некому исконному влечению, церковные благовония, обретшие жертвенник в ноздрях его, смешивались с букетом сложных эфиров, а Улисс преображался в речистого проповедника и становился невероятен. Через воздействие ядов оплакивал Улисс свою мать Анну, утвердившуюся в земле как постоянный житель; плакал о смерти ее, растерзывая ризы и облекаясь во вретище. Некогда согрелась Анна, рождая тепло, приобрела человека от Господа, совечного своему Отцу, и назвала его Улиссом; в нем было дыхание жизни, и стал тот человек душою живою. Велики были чувства, которые приходили к родителям, когда они держали на руках свое дитя; его беспомощность затрагивала в их сердцах благородные струны, а невинность его была очищающей силой. Так благословил Бог Анну, и дал Аврааму от нее сына, сказав: дитя человеческое — произведение самого Бога; никогда не замолчишь, ибо будешь говорить детьми своими. Так душа нашла дом — и в окошках этого дома загорелся свет. Только когда Улисс полностью сформировался и духовно возрос, так, что мог самостоятельно идти по жизни, Анна покинула этот мир и ушла из земли: ее миссия была выполнена. Муж и сын имели много слез по утрате горячо любимой жены и матери, рыдая плачем великим, и отверзся источник их горя. И настала боль, которая никогда не убудет, и все померкло для них, кроме солнца Христова: они жили верою в небесное отечество, ожидая часа, строитель и художник которого Бог. Такова была Анна, жена и мать. Она опекала их, и благодаря ее попечению, проснувшись утром, они находили в мире все таким же, как оставили вечером. Не имея силы проститься, отец и сын кочевали по известным пределам limbus patrum, натаптывая грязные следы на пороге бессмертия. Они отдались смелым чаяниям, все более властно звавшим их в неизведанные дали, и, пустившись в странствия, повидали немало чужих краев.
Пропорхав по комнате в исключительно старушечьей манере, что-то старательно перекладывая с места на место и переругиваясь сам с собой, Улисс наконец предпочел одному стулу стул другой. После давешней сиесты с его уст сфыркивались наветы, за патетичным бульканьем которых Аврааму не довелось услышать от сына, что представляет собой его отец. Блаженно икнув, Улисс задумчиво окинул горизонты. Его мемуарное лицо, покрытое печальным флером меланхолии, задерживало тревожный взгляд на окне, откуда, вероятно, черпало все свои откровения. Улисс слушал лес, стараясь подставлять под звуки голову, которую он по чистой случайности имел. «Окно нужно держать запертым изнутри, — отчеканил он, пикируя на стул. — Всякая лесная бактерия лиха на подъем и учтивостью не славится, она только и ждет удобного случая, чтобы залезть к нам в глотку и закатить там вечеринку». — «Правда твоя, крайне неприветливый и мрачный контингент, орды сущностей коварных». — «Для чего окна хороши, — продолжал Улисс, — так это для прыжков». — «Прыгай на досуге suo periculo; а пока продолжай открывать рот — нам нужно поговорить». Озаренный нетяжелым нимбом дремлющего лентяя, Улисс ошибочно полагал, что такая безмятежность может быть вечной. У него были все основания думать, что в интонациях отца звучит преамбула к неприятному разговору. Его глаза уподобились очам младенца, после того как тот обозрел жизнь и обнаружил, что она полна разочарований. Подняв брови до критической отметки и сделав глубоко внутри себя тройной сальто-мортале, Улисс поучительно проговорил: «Ты, я гляжу, очень деловой, но подтяни штаны». Авраам, которого посетило внезапное умиление, ласково потрепал сына за волосы. Потом еще раз. И еще. Тот же, возвращая скальп по назначению, выдвинул ноту протеста, ведь клок волос, с которым его разлучали, был ему особенно дорог. Его невосприимчивость к сантиментам оставляла на сердце отца неизгладимые следы, и, осердившись весьма, Авраам послал сына к
- Басты
- Виртуальный рассказчик
- К.Г.
- XIBIL. ЯВ.VII:I
- Тегін фрагмент
