автордың кітабын онлайн тегін оқу Клубок Мэрилин
Виктор Бейлис
Клубок Мэрилин
Рассказы, пьесы, эссе
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Виктор Бейлис, 2020
«Клубок Мэрилин. Рассказы, пьесы, эссе» — третья книга авторского проекта, начатого сборниками «Старик с розами. Рассказы… и другие рассказы», 2019 и «Дьяволенок Леонардо. Рассказы и эссе», 2019. Здесь публикуются как уже известные читателям рассказы и пьесы, так и новые прозаические опыты автора. Своеобразный стиль и занимательность повествования наверняка привлечет внимание любителей литературы.
ISBN 978-5-4498-8024-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Клубок Мэрилин
- Об авторе
- Клубок Мэрилин
- Завтрак на пленэре
- Бахтин и другие
- Вишенки
- Что в отчестве тебе моем?
- Актеон
- Реабилитация Фрейда
- Мистическое недоумение
- Водка и какао
- Образы России и Германии в национально-культурных стереотипах
- Встречи с палачами не ожидай всю жизнь
- О Пушкине, о Боге, о стихах
- Два поэта: Оден и Бродский
Об авторе
Родился в 1943 г. Закончил Институт восточных языков при МГУ по кафедре африканистики. Кандидат филологических наук.
Автор ряда книг по фольклору, литературе, религиям народов
Африки. Переводчик, эссеист, литературный критик. Книги художественной прозы:
• Реабилитация Фрейда. Бахтин и другие. Завтрак на пленэре. Актеон. М.,1992
• Американское издание: «The rehabilitation of Freud. Bakhtin and others» (Transl. by Richard Grose). N.Y.2002
• Роман «Смерть прототипа, или портрет». М., 2005
• Английское издание: «Death of a prototype. The portrait. Transl. and with an introduction and afterword by Leo Shtutin. London, Anthem Press, 2017
• Старик с розами. Рассказы… и другие рассказы. Издательские решения. 2019
• Дьяволенок Леонардо. Рассказы и эссе. Издательские решения.2019
Публиковался в журналах «Иностранная литература», «Знамя»,
«Звезда», «Новый мир», «Новое литературное обозрение», «Время и место», «Лехаим», сетевом издании «Букник».
Опубликовал статьи о современных русских поэтах в немецких литературных журналах.
В 1992 году переселился в Германию.
Читал курсы лекций во Франкфуртском и Байрейтском университетах. Участвовал в передачах радиостанций «Би-би-си» и «Свобода».
Клубок Мэрилин
Некоторые любят выстраивать рукопожатные ряды: высчитывают через сколько рукопожатий можно было бы добраться до Пушкина. Допустим, мой отец видел внука великого поэта и при желании мог бы пожать ему руку. И вот он — Пушкин, совсем рядом, и я тоже помню чудное мгновенье. Однажды в молодости, восхитившись кадрами ленты, где Мэрилин Монро поет и софиты освещают ее так, что покровы на груди кажутся совсем прозрачными, я с юным задором подумал: «А как бы я мог добраться до этой божественной груди? Уж я бы нашел, что сказать, взявшись за нее!» (Это я, конечно, зря думал, что не окаменею, если это действительно произойдет). А на дворе ведь СССР и железный занавес. Вскоре, однако, мне с легкостью предоставили мысленную возможность добиться своего: мой приятель диссиденствовал, за него вступился Артур Миллер, тогдашний муж Мэрилин, и вскоре мой знакомый пожимал руку американского писателя, ту самую руку, которая… А?! Я уже почти дотянулся.
Но тут-то мне и наскучило заниматься выстраиванием этих цепочек или, добравшись до Мэрилин, я пресытился? Мне стало интересно распутывать сплетение многоразличных и мультинациональных культурных линий, вернее, не столько распутывать их, сколько еще теснее сплетать. Назовем такое сплетение «клубком Мэрилин» — и за дело!
Вот я сейчас выстрою в линию имена и названия опусов, а вы попробуйте установить между ними связь или недоуменно вычеркнуть что-нибудь, на ваш взгляд, лишнее или нелепое.
«Сербия — Кармен — Пиковая дама — Иван Грозный — Галеви (автор оперы „Жидовка“, в советские времена называвшейся „Дочь кардинала“) — Мицкевич — Мериме — Чайковский — Пушкин — Бизе — русский песенный фольклор — литературные мистификации».
Разберемся? Я утверждаю, что в этой, на первый взгляд, странной цепочке нет ни одного лишнего слова и все заплетено в тесный клубок.
Для начала — вот романс Чайковского «Соловейко». Многие слушатели не затруднятся предположить, что Чайковский обработал русскую народную песню, тем более что слово «соловейко» — чисто фольклорное, да и суффикс в слове — специфически русский. Поинтересовавшись, тем не менее, авторством текста, узнаем, что это Пушкин. Ну что ж, Пушкин занимался обработкой народных песен. Известно даже, что он сам собирал в деревнях образчики фольклора и однажды передал выдающимся современным знатокам песенного творчества свою коллекцию с вкраплением собственных стилизаций под фольклор с просьбой разделить подлинно народные и авторские тексты. С этой задачей и по сию пору никто не справился.
Вот пушкинский текст:
Соловей мой, соловейко,
Птица малая лесная!
У тебя ль, у малой птицы,
Незаменные три песни,
У меня ли, у молодца,
Три великие заботы!
Как уж первая забота, —
Рано молодца женили;
А вторая-то забота, —
Ворон конь мой притомился;
Как уж третья-то забота, —
Красну-девицу со мною
Разлучили злые люди.
Вы копайте мне могилу
Во поле, поле широком,
В головах мне посадите
Алы цветики-цветочки,
А в ногах мне проведите
Чисту воду ключевую.
Пройдут мимо красны девки,
Так сплетут себе веночки.
Пойдут мимо стары люди,
Так воды себе зачерпнут.
Найдя стихотворение Пушкина в корпусе его сочинений, обнаружим, что оно входит в цикл под названием «Песни западных славян». К этому циклу Пушкин написал небольшое предисловие, в котором сообщил следующее: «Большая часть этих песен взята мною из книги, вышедшей в Париже в конце 1827 года, под названием La Guzla, ou choix de Poésies Illyriques, recueillies dans la Dalmatie, la Bosnie, la Croatie et l’Herzégowine. {См. перевод}. Неизвестный издатель говорил в своем предисловии, что, собирая некогда безыскусственные песни полудикого племени, он не думал их обнародовать, но что потом, заметив распространяющийся вкус к произведениям иностранным, особенно к тем, которые в своих формах удаляются от классических образцов, вспомнил он о собрании своем и, по совету друзей, перевел некоторые из сих поэм, и проч. Сей неизвестный собиратель был не кто иной, как Мериме, острый и оригинальный писатель, автор Театра Клары Газюль, Хроники времен Карла IX, Двойной ошибки и других произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы. Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий и знаток в славенской поэзии, не усумнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию.
Мне очень хотелось знать, на чем основано изобретение странных сих песен; С. А. Соболевский, по моей просьбе, писал о том к Мериме, с которым был он коротко знаком, и в ответ получил следующее письмо:
Далее следует французский текст, воспроизводящий ответ Проспера Мериме, представляющий собой рассказ о мистификации — смесь гордости за то, что мистификация удалась и великие славянские поэты повелись на нее, попытки новой мистификации, а также иронии.
«Я предложил, — пишет Мериме, — сначала описать наше путешествие, продать книгопродавцу и вырученные деньги употребить на то, чтобы проверить, во многом ли мы ошиблись. На себя я взял собирание народных песен и перевод их; мне было выражено недоверие, но на другой же день я доставил моему товарищу по путешествию пять или шесть переводов… Вот мои источники, откуда я почерпнул этот столь превознесенный „местный колорит“: во-первых, небольшая брошюра одного французского консула в Банялуке. Ее заглавие я позабыл, но дать о ней понятие нетрудно. Автор старается доказать, что босняки — настоящие свиньи, и приводит этому довольно убедительные доводы. Местами он употребляет иллирийские слова, чтобы выставить напоказ свои знания (на самом деле, быть может, он знал не больше моего). Я старательно собрал все эти слова и поместил их в примечания… Вот и вся история. Передайте г. Пушкину мои извинения. Я горжусь и стыжусь вместе с тем, что и он попался, и пр.»
Да не попался Пушкин: текста, который можно было бы принять за источник песни «Соловейко» в «Гузле» нет. На мистификацию Пушкин ответил мистификацией же. И какой великолепной! Как лаконично, какая лирика, какая при этом фольклорность звучания!
Однако связь имен Пушкина и Мериме на этом не обрывается. Мериме, весьма способный к языкам, познакомившись с русским языком, был им настолько очарован, что стал утверждать, что это прекраснейший из языков Европы. Одним из первых произведений Пушкина, которое Мериме одолел с помощью русских друзей, была поэма «Цыганы». Французский писатель никогда и не скрывал, что источником для новеллы «Кармен» послужила именно эта поэма. Потом Мериме занялся переводами с русского, и первым его переводом стала «Пиковая дама».
Это и до сих пор образцовый перевод (кстати, «Пиковая дама» однажды издавалась во Франции под именем самого Мериме, а в другой раз было написано, что это перевод произведения Онегина). Язык Мериме в этом переводе обаятелен, хотя и несколько суховат и отличается французской изысканностью 18 века. В новелле есть некоторый налет готичности, но нет пушкинской влажности и тайны. Все равно это большое удовольствие для читающих по-французски проартикулировать труд Мериме.
Итак, «Пиковая дама».
Немедленно возникает ассоциация с именем Чайковского. Но Петр Ильич не был первым сочинителем оперы под таким названием. Первым был Жак Франсуа Фроманталь Эли Галеви (Жак Алеви), учитель и тесть другого композитора, Жоржа Бизе, помимо оперы «Кармен» по новелле Мериме, создавшего оперу «Иван Грозный» (лишь недавно обнаруженную в архивах и в России не исполнявшуюся).
Вот такой французско-русско-иллирийский клубок. Я гляжу на него умиленно-растроганный. Что из того, что я, конечно же, не пожимал руку ни Пушкину, ни Мериме, ни Бизе, что я, черт побери, не прикасался к божественному бюсту Мэрилин? Этот клубок, стоит только захотеть, можно запустить в любом направлении, и что за удовольствие распутать его и вновь скатать, зная все его узелки и сплетения! Задайте себе два «далековатых» понятия — и в путь: две точки скоро сойдутся самым удивительным способом, неправда ли, Мэрилин?
Завтрак на пленэре
В августе я понял, что мне невмоготу, надо все бросить, отдохнуть, ничего не делать. Я поехал в маленький городок, окруженный лесами, на берегу реки. Здесь я собирался удить рыбу, ходить по грибы, фотографировать. Сойдя с поезда, я забрался в автобус — единственный в городе, — где сразу же свел знакомство с веселой бабешкой, предложившей мне незадорого комнату в своем доме. Мы столковались, и через час я уже был полностью устроен и даже успел взять в прокате велосипед.
Вечером мы с хозяйкой выпили купленную мною бутылку водки, но ее оказалось недостаточно, и на столе появился самогон.
— Тебя как звать-то? — в который уже раз спрашивала хозяйка.
— Алексеем Сергеевичем, — монотонно отвечал я.
— А я Мария Константиновна, — сообщала хозяйка.
Она рассказывала о своих прежних, по всей видимости, именитых постояльцах, и я заметил, что, чем уважительнее она говорит о человеке, тем вероятнее она назовет его «Ныколаичем». Поначалу я путался в ее «Ныколаичах» и спрашивал:
— Это который же Николаич? Николай Николаич?
— Так нет же! Я ж говорю — Ныколаич!
Вскоре я стал различать Ныкалаичей по интонации, с какой они назывались, и оказалось, что и сам я из Алексея Сергеевича превратился в Ныколаича.
Однажды Мария Константиновна, оговорившись, назвала меня Сергеичем, но тут же спохватилась:
— Ой, ты прости, Ныколаич. Это сосед у меня тут Сергеич, так я и тебя Сергеичем.
У нас установились добрые отношения — хоть я и не стал Ныколай Ныколаичем, но Ныколаичем все же был, а это обеспечивало мне веселое дружелюбие и уважительность. Я всюду разъезжал на велосипеде, пил у ларька пиво, горожане меня признали, мальчишки — товарищи по рыбалке — показывали грибные места — я отдыхал, я отдыхал! Меня зауважал один пьяница-хохол, которому я однажды, когда он страшно ругался возле магазина, сказал по-украински:
— Та що ж ти так сваришся?
— Що ти кажеш? — вскинулся он.
— Хiба ж так можна? — продолжал я.
— Земляче! — радостно завопил он. — Микола, так звiдки ж ти? Ти ж, кажуть, з Москви? А я Петро з Чернiгова.
Он предложил мне выпить, осуждал меня, что я покинул Родину, и мой ответ, что он-мол тоже не на Украине, не казался ему резонным. Я часто видел его пьяным, и он горестно говорил:
— Ось бачиш, Микола, знову туга и так хмарно, так хмарно!
Я подружился со старым сапожником-евреем Мозей. Таких я видел в детстве и думал, что их уже нет.
— Молодой человек кое-что скрывает, — сказал он мне, когда я проходил мимо его мастерской, — это нехорошо, ай, как нехорошо!
— Что нехорошо? — изумился я.
— Молодой человек говорит, что его папу звали Николай. Николай — разве это имя для аида? Коля! Калман — вот как звали вашего папочку. У меня в молодости был друг — Борух — так он был вылитый вы. И между прочим, его папа тоже был Калман. Фамилия Марксштейн — вы, случайно, не родственники?
Я объяснил, как обстоят дела с моими именем, отчеством и фамилией, и он ошеломленно покачал кудрявой седой головой:
— Кто бы мог подумать — вы так похожи на еврея. Вы извините, что я спрашиваю, но может быть, ваша мама — еврейка? Нет? Ай-я-я-яй!
Мы много разговаривали, меня очень смешили его притчи — по любому поводу — и толкования Библии. А ссылался он чаще всего на Пушкина и Иисуса Христа. Однажды он пригласил меня к себе, и его жена Рива угощала нас чаем и вареньем.
— Познакомься, Ривочка, — сказал он, — ты можешь себе представить — молодой человек — не еврей!
Рива была удивлена.
— Но он не антисемит, — быстро добавил Мозя. Рива горячо одобрила это.
— Между прочим, Пушкин тоже не был антисемит. Он даже носил на руке перстень с еврейскими буквами. Этот перстень Пушкин называл своим талисманом. Вы помните эти стихи: Храни меня, мой талисман?
И Мозя прочел стихотворение от начала до конца, нигде ничего не переврав, но смешно интонируя.
И наконец, — как бы это сказать, не переступая границ скромности? — в меня совершенно по-женски влюбилась пятилетняя девочка, Ирочка. Все видели, как она расцветала улыбкой и, завидев меня, здоровалась на любом расстоянии:
— Здравствуй, Ныколаич, — слышал я издалека, еще не различая ее в группе детей.
Вблизи она как бы застенчиво, а на деле кокетливо, опускала ресницы и отвечала на мои вопросы еле слышно. У нас стали принятыми подарки: я подносил ей конфеты и мороженое, а она подарила мне ценнейший фантик — обертку от американской жвачки, и однажды — розу. Не знаю, где она взяла ее, но это была свежая благоухающая пунцовая королевская роза. Я поцеловал ее ручонку, и она — клянусь! — покраснела и меня самого вогнала в краску. Сказать, что я был польщен, — недостаточно: меня просто распирало — никто еще так не тешил мою мужскую гордость. Я был благодарен моей маленькой даме и старался не оскорбить ее чувств взрослой снисходительностью. Я был с нею серьезен и грустен. Думаю, что за мою печаль она и полюбила меня.
Дни были длинными и наполненными. Ничто не мешало ни моему уединению, ни общению с кем бы то ни было. Мне не надо было ни с кем знакомиться:
если я заговаривал с человеком, то он отвечал мне как Ныколаичу, и я в конце концов и почувствовал себя Ныколаичем — Главным Ныколаичем города — и находил в этом удовольствие и отдохновение. Я даже стал обращаться к самому себе в третьем лице:
— Ну что, Ныколаич, не посмотреть ли сегодня закат на реке?
И я брал лодку, плыл на зеленый островок и оставался там до одиннадцати вечера — в полном одиночестве.
— Давай-ка, Ныколаич, сыграем сегодня в футбол с мальчишками, — говорил я себе. И становился на ворота, принося, по общему мнению, победу своей команде.
— Ныколаич, — сказал я себе как-то… и запнулся, не хотел договаривать. Но я сделал это: я сел у себя в комнате на кровать, положил на колени книгу, на книгу листок бумаги и карандашом написал письмо. Такое:
Послушай!
Здесь живут Они и живу я. Почему-то понадобилось сказать кому-то: «Ты». Пусть это будешь ты. Ты никогда не была для меня Ты — всегда только Она, женщина, с неопределенным артиклем — а woman. Я без тебя — просто без женщины. Мне хорошо, и только отсутствие женщины понудило меня сказать тебе: «Ты».
Я вижу, как ты злишься, скорей погляди в зеркало: от злости ты дурнеешь, возьми же себя в руки. Успокоилась? Ну, припудрись немного и читай дальше — ты ведь дочитаешь, правда? Впрочем, я твердо знаю, что дочитаешь.
Я здесь испытываю совершенно ребяческие радости, и нет дня, когда бы я не вспоминал самые счастливые минуты в моей жизни. Знаешь ли ты, что это за минуты? Это было, когда я впервые привез своего сынишку к Черному морю. Что такое море, он не знал, а дорога к нему шла через парк, где были пруды с золотыми рыбками. Увидев пруды, он решил, что ради них-то его и привезли сюда, и я долго не мог уговорить его пойти дальше. Наконец, он с неохотой оторвался от рыбок, и мы вышли на берег. Тут он высвободил свою руку из моей, подошел к самой кромке и неожиданно громко запел. Он пел в полном беспамятстве, потом, увидев, как я бросаю в воду камешки, понял, что ничего лучше этого не бывает, и, не прерывая пения, тоже стал бросать камешки. Слов в его песне не было, но контрапунктом он владел лучше Баха: он соотносился с морем, и небом, и деревьями и легко переходил от симфонии к антифонии, одновременно производя фонемы, которые никто не в состоянии был бы воспроизвести. Я чувствовал, что к моему горлу подступает счастье, мое горло набухло счастьем… На следующий день сын заболел тяжелой ангиной…
Так вот, здесь я почти пою, как некогда мой — теперь уже взрослый — сын. Правда, счастья, равного тому, я не испытываю: мои отношения с природой гораздо суше тех, что мне хочется установить с людьми. Тогда же мое счастье происходило не из общения с природой, а из совершенного контакта между мною (Я) и сыном (Ты). В немногих женщинах и очень нечасто мое Я встречалось с Ты, но только один раз Я с такой полнотой был захвачен Ты и переливался в него.
Я всегда искал этого, и кто же, кроме женщины, может стать для мужчины Ты. О, только не ты! Я не в состоянии объяснить нашу связь. Какая сила соединила нас? Кто так долго удерживал нас друг подле друга? Я не могу быть с женщиной, если не чувствую в ней возможности хоть ненадолго стать для меня Ты. Непереходимая граница между нами пролегала там, где Ты и не пахло; там было другое Я или что-то еще — толком не знаю. Мне это было понятно с первой минуты нашего знакомства — и тем не менее я, вопреки своей природе, не только смог вступить в связь с тобою, но и сумел в течение трех лет поддерживать эту связь, не находя в себе сил прервать ее — такую же противоестественную для меня, как, например, гомосексуализм.
Я не хотел бы оскорблять тебя — я хотел бы не оскорблять тебя. Я не люблю и не любил тебя. Если можешь, прими это не как оскорбление, не принимай это как оскорбление — ну, пожалуйста. Тем более, что, если честно, ты ведь можешь ответить — в этом ты всегда отвечала мне — взаимностью.
Но, может быть, тебя несколько утешит, что это мое письмо предпринято как — пусть и обреченная на провал — попытка хоть раз — на прощанье — сказать тебе Ты.
Прости
А.
На следующий день я решился отправить это письмо, но мне пришло в голову, что ведь нигде в городе я ни разу не заметил почтового ящика. Я отнес это на счет избирательности памяти — просто прежде мне не было надобности — и, выйдя из дому, осмотрелся по сторонам. Мне пришлось пройти несколько улиц, прежде чем я окончательно утвердился в убеждении, что ящиков действительно нет. Я обратился к нескольким горожанам и получил довольно невразумительные ответы.
— Так это ж на почте, — говорили они и тут же замыкались, как будто я спрашивал о чем-то неприличном.
По счастью, я встретил Петра.
— Навiщо тобi? — мрачно произнес он и стал пылко объяснять, что я скоро все равно уеду и, стало быть, письмо отправлять не нужно, что он, Петро, вообще писем не пишет и мне не советует, что это — «кайдани» — дальше полилась традиционно-мятежная украинская речь с проклятиями «хай ïм» и «щоб ïм». Я ничего не понял, но все это меня страшно подзадорило и укрепило в желании во что бы то ни стало найти почту, и Петро, заметив это, разом замолчал и жестом показал, что проводит меня.
Мы долго шли какими-то переулками, пока, наконец, не дошли до небольшой площади, где перед пятиэтажным домом собралась кучка народа. Я огляделся, но не обнаружил ни ящика, ни какой-либо надписи, оповещающей о присутствии на площади почтового отделения. На мой вопросительный взгляд Петро ответил кивком головы, указывая куда-то вверх. Я поднял глаза и увидел почтовый ящик. Он был прикреплен на углу дома между четвертым и пятым этажом. Ближайшее к нему окно было замуровано, но вровень со швом четвертого этажа был пущен узенький, в ширину ступни, карниз, по которому, видимо, следовало пробираться к ящику, выйдя из окна почтовой конторы.
Тут я понял, почему на площади собралась толпа: из окна пытался выбраться совсем дряхлый старик, который и по твердой-то земле едва ходил, и неясно было, как он собирается пройти по карнизу. Я возмутился — почему никто из толпы не взялся опустить его письмо, но мне объяснили, что свое письмо можно отправить только самолично, поскольку в конторе присутствует милиционер, проверяющий документы отправителя. А старичок уже ступил на карниз и, держась за стену, медленно и осторожненько пробирался к ящику. Но он не дошел… Он упал… Толпа выдохнула и окружила тело. Как потом установили врачи, старик умер не от падения, а, наоборот, упал, потому что умер.
Из конторы вышел милиционер. Он подобрал письмо, лежавшее на земле, и сказал:
— Граждане, оглашаю текст. Толпа стихла.
Милиционер разорвал конверт, развернул листок и, медленно разбирая слова, прочел:
— Сынок! Плохо мне, и я скоро помру. Приехал бы ты, сынок, а то некому и схоронить будет. Отец твой, Григорий Степанович.
— Ну уж это зря он, — от себя заметил представитель власти. — Схороним за милую душу на общественные средства.
В толпе я увидел Мозю; он стоял, опустив голову, плечи его вздрагивали, и слезы катились по щекам. Я подошел к нему. Я заплакал и сказал:
— Мозя, ты старый, мудрый человек, растолкуй мне. Я не понимаю, я ничего не понимаю, Мозя? Он погладил меня по голове и прошептал:
— Все правильно, молодой человек, все правильно!
— Да как же так? Что ты говоришь! — возроптал я.
— Старик был тяжело болен, я хорошо знал его. Если бы он сейчас не умер, он бы еще несколько дней промучился. А приезд сына ничего не изменил бы, вы знаете — его сын и не может приехать — он отбывает срок за изнасилование. Вот так, молодой человек. Все устроено разумно — не помню, кто это сказал: Маркс или Спиноза. Дело в том, что почта была сильно загружена, и тогда те, кто умнее нас с вами, придумали нынешний порядок, и выяснилось, что почта была загружена зря: прежде молодые люди заводили в письмах шашни, а потом уезжали из города, чтобы завести семью где-то в другом месте, а зачем? разве нельзя жениться здесь? Потом они начинали в письмах просить деньги у родителей, а родители в письмах посылали своим детям наставления. Теперь все это не нужно, и численность населения постоянно растет, а не падает. Письма пишут редко — и кстати: зимой карниз поливают водой, и он заледеневает. Так что отправляют письма только в самых крайних случаях. И вы, конечно, видите теперь, что все правильно, — заключил Мозя и закричал мне вслед, — куда же вы, молодой человек? Стой, Алеша, остановись!
Но я уже взбегал по лестнице на четвертый этаж, где предъявил свои документы и письмо. Выбравшись из окна, я быстро пошел по карнизу и у самого ящика понял, что опустить в него письмо еще труднее, чем представляется на первый взгляд, потому что надо присесть на корточки — иначе до щели не достать. Опустив письмо, я развернулся и стал на карнизе лицом к площади. Толпа напряженно следила за мной. Мне вдруг пришло в голову, что незачем проделывать весь обратный путь через контору, а можно перепрыгнуть на растущее под окном дерево, ухватившись за ветку, а потом спуститься по стволу.
— Э-э-э-х! — крикнул я и прыгнул.
— Э-э-э-х! — многоголосо воскликнула толпа, думая, что видит самоубийцу.
Но мой план удался, я благополучно спустился, однако был встречен под деревом милиционером, который строго сказал мне, что на первый раз ограничивается штрафом, потому что я приезжий (двадцать пять рублей!), а в следующий раз мне дадут пятнадцать суток. Толпа было вступилась за меня, но власти ничего и слушать не хотели.
Тогда я тихо сказал милиционеру:
— Фамилия!
— Чье? Мое? — удивился он.
— Ваша, ваша!
— Сорвачев. Лейтенант Сорвачев.
— А вы не боитесь, лейтенант Сорвачев? — многозначительно сказал я, постукивая своим паспортом по его плечу.
— Ну ладно, ладно, идите, — уступил он.
Я прошел сквозь толпу.
