Клубок Мэрилин
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Клубок Мэрилин

Виктор Бейлис

Клубок Мэрилин

Рассказы, пьесы, эссе






18+

Оглавление

  1. Клубок Мэрилин
  2. Об авторе
  3. Клубок Мэрилин
  4. Завтрак на пленэре
  5. ­ Бахтин и другие
  6. Вишенки
  7. Что в отчестве тебе моем?
  8. Актеон
  9. Реабилитация Фрейда
  10. Мистическое недоумение
  11. Водка и какао
  12. Образы России и Германии в национально-культурных стереотипах
  13. Встречи с палачами не ожидай всю жизнь
  14. О Пушкине, о Боге, о стихах
  15. Два поэта: Оден и Бродский
Виктор Бейлис

Об авторе

Родился в 1943 г. Закончил Институт восточных языков при МГУ по кафедре африканистики. Кандидат филологических наук.

Автор ряда книг по фольклору, литературе, религиям народов

Африки. Переводчик, эссеист, литературный критик. Книги художественной прозы:

• Реабилитация Фрейда. Бахтин и другие. Завтрак на пленэре. Актеон. М.,1992

• Американское издание: «The rehabilitation of Freud. Bakhtin and others» (Transl. by Richard Grose). N.Y.2002

• Роман «Смерть прототипа, или портрет». М., 2005

• Английское издание: «Death of a prototype. The portrait. Transl. and with an introduction and afterword by Leo Shtutin. London, Anthem Press, 2017

• Старик с розами. Рассказы… и другие рассказы. Издательские решения. 2019

• Дьяволенок Леонардо. Рассказы и эссе. Издательские решения.2019


Публиковался в журналах «Иностранная литература», «Знамя»,

«Звезда», «Новый мир», «Новое литературное обозрение», «Время и место», «Лехаим», сетевом издании «Букник».

Опубликовал статьи о современных русских поэтах в немецких литературных журналах.

В 1992 году переселился в Германию.

Читал курсы лекций во Франкфуртском и Байрейтском университетах. Участвовал в передачах радиостанций «Би-би-си» и «Свобода».

Клубок Мэрилин

Некоторые любят выстраивать рукопожатные ряды: высчитывают через сколько рукопожатий можно было бы добраться до Пушкина. Допустим, мой отец видел внука великого поэта и при желании мог бы пожать ему руку. И вот он — Пушкин, совсем рядом, и я тоже помню чудное мгновенье. Однажды в молодости, восхитившись кадрами ленты, где Мэрилин Монро поет и софиты освещают ее так, что покровы на груди кажутся совсем прозрачными, я с юным задором подумал: «А как бы я мог добраться до этой божественной груди? Уж я бы нашел, что сказать, взявшись за нее!» (Это я, конечно, зря думал, что не окаменею, если это действительно произойдет). А на дворе ведь СССР и железный занавес. Вскоре, однако, мне с легкостью предоставили мысленную возможность добиться своего: мой приятель диссиденствовал, за него вступился Артур Миллер, тогдашний муж Мэрилин, и вскоре мой знакомый пожимал руку американского писателя, ту самую руку, которая… А?! Я уже почти дотянулся.

Но тут-то мне и наскучило заниматься выстраиванием этих цепочек или, добравшись до Мэрилин, я пресытился? Мне стало интересно распутывать сплетение многоразличных и мультинациональных культурных линий, вернее, не столько распутывать их, сколько еще теснее сплетать. Назовем такое сплетение «клубком Мэрилин» — и за дело!


Вот я сейчас выстрою в линию имена и названия опусов, а вы попробуйте установить между ними связь или недоуменно вычеркнуть что-нибудь, на ваш взгляд, лишнее или нелепое.


«Сербия — Кармен — Пиковая дама — Иван Грозный — Галеви (автор оперы „Жидовка“, в советские времена называвшейся „Дочь кардинала“) — Мицкевич — Мериме — Чайковский — Пушкин — Бизе — русский песенный фольклор — литературные мистификации».


Разберемся? Я утверждаю, что в этой, на первый взгляд, странной цепочке нет ни одного лишнего слова и все заплетено в тесный клубок.


Для начала — вот романс Чайковского «Соловейко». Многие слушатели не затруднятся предположить, что Чайковский обработал русскую народную песню, тем более что слово «соловейко» — чисто фольклорное, да и суффикс в слове — специфически русский. Поинтересовавшись, тем не менее, авторством текста, узнаем, что это Пушкин. Ну что ж, Пушкин занимался обработкой народных песен. Известно даже, что он сам собирал в деревнях образчики фольклора и однажды передал выдающимся современным знатокам песенного творчества свою коллекцию с вкраплением собственных стилизаций под фольклор с просьбой разделить подлинно народные и авторские тексты. С этой задачей и по сию пору никто не справился.

Вот пушкинский текст:

Соловей мой, соловейко,

Птица малая лесная!

У тебя ль, у малой птицы,

Незаменные три песни,

У меня ли, у молодца,

Три великие заботы!

Как уж первая забота, —

Рано молодца женили;

А вторая-то забота, —

Ворон конь мой притомился;

Как уж третья-то забота, —

Красну-девицу со мною

Разлучили злые люди.

Вы копайте мне могилу

Во поле, поле широком,

В головах мне посадите

Алы цветики-цветочки,

А в ногах мне проведите

Чисту воду ключевую.

Пройдут мимо красны девки,

Так сплетут себе веночки.

Пойдут мимо стары люди,

Так воды себе зачерпнут.

Найдя стихотворение Пушкина в корпусе его сочинений, обнаружим, что оно входит в цикл под названием «Песни западных славян». К этому циклу Пушкин написал небольшое предисловие, в котором сообщил следующее: «Большая часть этих песен взята мною из книги, вышедшей в Париже в конце 1827 года, под названием La Guzla, ou choix de Poésies Illyriques, recueillies dans la Dalmatie, la Bosnie, la Croatie et l’Herzégowine. {См. перевод}. Неизвестный издатель говорил в своем предисловии, что, собирая некогда безыскусственные песни полудикого племени, он не думал их обнародовать, но что потом, заметив распространяющийся вкус к произведениям иностранным, особенно к тем, которые в своих формах удаляются от классических образцов, вспомнил он о собрании своем и, по совету друзей, перевел некоторые из сих поэм, и проч. Сей неизвестный собиратель был не кто иной, как Мериме, острый и оригинальный писатель, автор Театра Клары Газюль, Хроники времен Карла IX, Двойной ошибки и других произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы. Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий и знаток в славенской поэзии, не усумнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию.

Мне очень хотелось знать, на чем основано изобретение странных сих песен; С. А. Соболевский, по моей просьбе, писал о том к Мериме, с которым был он коротко знаком, и в ответ получил следующее письмо:

Далее следует французский текст, воспроизводящий ответ Проспера Мериме, представляющий собой рассказ о мистификации — смесь гордости за то, что мистификация удалась и великие славянские поэты повелись на нее, попытки новой мистификации, а также иронии.

«Я предложил, — пишет Мериме, — сначала описать наше путешествие, продать книгопродавцу и вырученные деньги употребить на то, чтобы проверить, во многом ли мы ошиблись. На себя я взял собирание народных песен и перевод их; мне было выражено недоверие, но на другой же день я доставил моему товарищу по путешествию пять или шесть переводов… Вот мои источники, откуда я почерпнул этот столь превознесенный „местный колорит“: во-первых, небольшая брошюра одного французского консула в Банялуке. Ее заглавие я позабыл, но дать о ней понятие нетрудно. Автор старается доказать, что босняки — настоящие свиньи, и приводит этому довольно убедительные доводы. Местами он употребляет иллирийские слова, чтобы выставить напоказ свои знания (на самом деле, быть может, он знал не больше моего). Я старательно собрал все эти слова и поместил их в примечания… Вот и вся история. Передайте г. Пушкину мои извинения. Я горжусь и стыжусь вместе с тем, что и он попался, и пр.»


Да не попался Пушкин: текста, который можно было бы принять за источник песни «Соловейко» в «Гузле» нет. На мистификацию Пушкин ответил мистификацией же. И какой великолепной! Как лаконично, какая лирика, какая при этом фольклорность звучания!


Однако связь имен Пушкина и Мериме на этом не обрывается. Мериме, весьма способный к языкам, познакомившись с русским языком, был им настолько очарован, что стал утверждать, что это прекраснейший из языков Европы. Одним из первых произведений Пушкина, которое Мериме одолел с помощью русских друзей, была поэма «Цыганы». Французский писатель никогда и не скрывал, что источником для новеллы «Кармен» послужила именно эта поэма. Потом Мериме занялся переводами с русского, и первым его переводом стала «Пиковая дама».

Это и до сих пор образцовый перевод (кстати, «Пиковая дама» однажды издавалась во Франции под именем самого Мериме, а в другой раз было написано, что это перевод произведения Онегина). Язык Мериме в этом переводе обаятелен, хотя и несколько суховат и отличается французской изысканностью 18 века. В новелле есть некоторый налет готичности, но нет пушкинской влажности и тайны. Все равно это большое удовольствие для читающих по-французски проартикулировать труд Мериме.

Итак, «Пиковая дама».


Немедленно возникает ассоциация с именем Чайковского. Но Петр Ильич не был первым сочинителем оперы под таким названием. Первым был Жак Франсуа Фроманталь Эли Галеви (Жак Алеви), учитель и тесть другого композитора, Жоржа Бизе, помимо оперы «Кармен» по новелле Мериме, создавшего оперу «Иван Грозный» (лишь недавно обнаруженную в архивах и в России не исполнявшуюся).


Вот такой французско-русско-иллирийский клубок. Я гляжу на него умиленно-растроганный. Что из того, что я, конечно же, не пожимал руку ни Пушкину, ни Мериме, ни Бизе, что я, черт побери, не прикасался к божественному бюсту Мэрилин? Этот клубок, стоит только захотеть, можно запустить в любом направлении, и что за удовольствие распутать его и вновь скатать, зная все его узелки и сплетения! Задайте себе два «далековатых» понятия — и в путь: две точки скоро сойдутся самым удивительным способом, неправда ли, Мэрилин?

Завтрак на пленэре

В августе я понял, что мне невмоготу, надо все бросить, отдохнуть, ничего не делать. Я поехал в ма­ленький городок, окруженный лесами, на берегу реки. Здесь я собирался удить рыбу, ходить по гри­бы, фотографировать. Сойдя с поезда, я забрался в автобус — единственный в городе, — где сразу же свел знакомство с веселой бабешкой, предложив­шей мне незадорого комнату в своем доме. Мы столковались, и через час я уже был полностью устроен и даже успел взять в прокате велосипед.

Вечером мы с хозяйкой выпили купленную мною бутылку водки, но ее оказалось недостаточно, и на столе появился самогон.

— Тебя как звать-то? — в который уже раз спрашивала хозяйка.

— Алексеем Сергеевичем, — монотонно отвечал я.

— А я Мария Константиновна, — сообщала хо­зяйка.

Она рассказывала о своих прежних, по всей види­мости, именитых постояльцах, и я заметил, что, чем уважительнее она говорит о человеке, тем вероятнее она назовет его «Ныколаичем». Поначалу я путался в ее «Ныколаичах» и спрашивал:

— Это который же Николаич? Николай Николаич?

— Так нет же! Я ж говорю — Ныколаич!

Вскоре я стал различать Ныкалаичей по интона­ции, с какой они назывались, и оказалось, что и сам я из Алексея Сергеевича превратился в Ныколаича.

Однажды Мария Константиновна, оговорившись, на­звала меня Сергеичем, но тут же спохватилась:

— Ой, ты прости, Ныколаич. Это сосед у меня тут Сергеич, так я и тебя Сергеичем.

У нас установились добрые отношения — хоть я и не стал Ныколай Ныколаичем, но Ныколаичем все же был, а это обеспечивало мне веселое дружелю­бие и уважительность. Я всюду разъезжал на вело­сипеде, пил у ларька пиво, горожане меня признали, мальчишки — товарищи по рыбалке — показывали грибные места — я отдыхал, я отдыхал! Меня зауважал один пьяница-хохол, которому я однажды, когда он страшно ругался возле магазина, сказал по-украински:

— Та що ж ти так сваришся?

— Що ти кажеш? — вскинулся он.

— Хiба ж так можна? — продолжал я.

— Земляче! — радостно завопил он. — Микола, так звiдки ж ти? Ти ж, кажуть, з Москви? А я Петро з Чернiгова.

Он предложил мне выпить, осуждал меня, что я покинул Родину, и мой ответ, что он-мол тоже не на Украине, не казался ему резонным. Я часто видел его пьяным, и он горестно говорил:

— Ось бачиш, Микола, знову туга и так хмарно, так хмарно!

Я подружился со старым сапожником-евреем Мозей. Таких я видел в детстве и думал, что их уже нет.

— Молодой человек кое-что скрывает, — сказал он мне, когда я проходил мимо его мастерской, — это нехорошо, ай, как нехорошо!

— Что нехорошо? — изумился я.

— Молодой человек говорит, что его папу звали Николай. Николай — разве это имя для аида? Коля! Калман — вот как звали вашего папочку. У меня в молодости был друг — Борух — так он был выли­тый вы. И между прочим, его папа тоже был Кал­ман. Фамилия Марксштейн — вы, случайно, не род­ственники?

Я объяснил, как обстоят дела с моими именем, отчеством и фамилией, и он ошеломленно покачал кудрявой седой головой:

— Кто бы мог подумать — вы так похожи на ев­рея. Вы извините, что я спрашиваю, но может быть, ваша мама — еврейка? Нет? Ай-я-я-яй!

Мы много разговаривали, меня очень смешили его притчи — по любому поводу — и толкования Библии. А ссылался он чаще всего на Пушкина и Иисуса Христа. Однажды он пригласил меня к себе, и его жена Рива угощала нас чаем и вареньем.

— Познакомься, Ривочка, — сказал он, — ты мо­жешь себе представить — молодой человек — не еврей!

Рива была удивлена.

— Но он не антисемит, — быстро добавил Мозя. Рива горячо одобрила это.

— Между прочим, Пушкин тоже не был антисе­мит. Он даже носил на руке перстень с еврейскими буквами. Этот перстень Пушкин называл своим та­лисманом. Вы помните эти стихи: Храни меня, мой талисман?

И Мозя прочел стихотворение от начала до кон­ца, нигде ничего не переврав, но смешно интонируя.

И наконец, — как бы это сказать, не переступая границ скромности? — в меня совершенно по-жен­ски влюбилась пятилетняя девочка, Ирочка. Все ви­дели, как она расцветала улыбкой и, завидев меня, здоровалась на любом расстоянии:

— Здравствуй, Ныколаич, — слышал я издалека, еще не различая ее в группе детей.

Вблизи она как бы застенчиво, а на деле кокетли­во, опускала ресницы и отвечала на мои вопросы еле слышно. У нас стали принятыми подарки: я подно­сил ей конфеты и мороженое, а она подарила мне ценнейший фантик — обертку от американской жвачки, и однажды — розу. Не знаю, где она взяла ее, но это была свежая благоухающая пунцовая ко­ролевская роза. Я поцеловал ее ручонку, и она — клянусь! — покраснела и меня самого вогнала в краску. Сказать, что я был польщен, — недостаточно: меня просто распирало — никто еще так не тешил мою мужскую гордость. Я был благодарен моей ма­ленькой даме и старался не оскорбить ее чувств взрослой снисходительностью. Я был с нею серьезен и грустен. Думаю, что за мою печаль она и полюби­ла меня.

Дни были длинными и наполненными. Ничто не мешало ни моему уединению, ни общению с кем бы то ни было. Мне не надо было ни с кем знакомиться:

если я заговаривал с человеком, то он отвечал мне как Ныколаичу, и я в конце концов и почувствовал себя Ныколаичем — Главным Ныколаичем города — и находил в этом удовольствие и отдохновение. Я даже стал обращаться к самому себе в третьем лице:

— Ну что, Ныколаич, не посмотреть ли сегодня закат на реке?

И я брал лодку, плыл на зеленый островок и оста­вался там до одиннадцати вечера — в полном одино­честве.

— Давай-ка, Ныколаич, сыграем сегодня в фут­бол с мальчишками, — говорил я себе. И становился на ворота, принося, по общему мнению, победу своей команде.

— Ныколаич, — сказал я себе как-то… и запнулся, не хотел договаривать. Но я сделал это: я сел у себя в комнате на кровать, положил на колени книгу, на книгу листок бумаги и карандашом написал письмо. Такое:


Послушай!

Здесь живут Они и живу я. Почему-то понадоби­лось сказать кому-то: «Ты». Пусть это будешь ты. Ты никогда не была для меня Ты — всегда только Она, женщина, с неопределенным артиклем — а woman. Я без тебя — просто без женщины. Мне хоро­шо, и только отсутствие женщины понудило меня сказать тебе: «Ты».

Я вижу, как ты злишься, скорей погляди в зерка­ло: от злости ты дурнеешь, возьми же себя в руки. Успокоилась? Ну, припудрись немного и читай даль­ше — ты ведь дочитаешь, правда? Впрочем, я твердо знаю, что дочитаешь.

Я здесь испытываю совершенно ребяческие ра­дости, и нет дня, когда бы я не вспоминал самые счастливые минуты в моей жизни. Знаешь ли ты, что это за минуты? Это было, когда я впервые привез своего сынишку к Черному морю. Что такое море, он не знал, а дорога к нему шла через парк, где бы­ли пруды с золотыми рыбками. Увидев пруды, он решил, что ради них-то его и привезли сюда, и я долго не мог уговорить его пойти дальше. Наконец, он с неохотой оторвался от рыбок, и мы вышли на берег. Тут он высвободил свою руку из моей, подо­шел к самой кромке и неожиданно громко запел. Он пел в полном беспамятстве, потом, увидев, как я бросаю в воду камешки, понял, что ничего лучше этого не бывает, и, не прерывая пения, тоже стал бросать камешки. Слов в его песне не было, но кон­трапунктом он владел лучше Баха: он соотносился с морем, и небом, и деревьями и легко переходил от симфонии к антифонии, одновременно производя фонемы, которые никто не в состоянии был бы вос­произвести. Я чувствовал, что к моему горлу под­ступает счастье, мое горло набухло счастьем… На следующий день сын заболел тяжелой ангиной…

Так вот, здесь я почти пою, как некогда мой — теперь уже взрослый — сын. Правда, счастья, равно­го тому, я не испытываю: мои отношения с природой гораздо суше тех, что мне хочется установить с людьми. Тогда же мое счастье происходило не из об­щения с природой, а из совершенного контакта меж­ду мною (Я) и сыном (Ты). В немногих женщинах и очень нечасто мое Я встречалось с Ты, но только один раз Я с такой полнотой был захвачен Ты и пе­реливался в него.

Я всегда искал этого, и кто же, кроме женщины, может стать для мужчины Ты. О, только не ты! Я не в состоянии объяснить нашу связь. Какая сила соеди­нила нас? Кто так долго удерживал нас друг подле друга? Я не могу быть с женщиной, если не чувст­вую в ней возможности хоть ненадолго стать для меня Ты. Непереходимая граница между нами про­легала там, где Ты и не пахло; там было другое Я или что-то еще — толком не знаю. Мне это было понятно с первой минуты нашего знакомства — и тем не менее я, вопреки своей природе, не только смог вступить в связь с тобою, но и сумел в течение трех лет поддерживать эту связь, не находя в себе сил прервать ее — такую же противоестественную для меня, как, например, гомосексуализм.

Я не хотел бы оскорблять тебя — я хотел бы не оскорблять тебя. Я не люблю и не любил тебя. Если можешь, прими это не как оскорбление, не прини­май это как оскорбление — ну, пожалуйста. Тем более, что, если честно, ты ведь можешь ответить — в этом ты всегда отвечала мне — взаимностью.

Но, может быть, тебя несколько утешит, что это мое письмо предпринято как — пусть и обреченная на провал — попытка хоть раз — на прощанье — сказать тебе Ты.

Прости

                             А.

На следующий день я решился отправить это письмо, но мне пришло в голову, что ведь нигде в городе я ни разу не заметил почтового ящика. Я от­нес это на счет избирательности памяти — просто прежде мне не было надобности — и, выйдя из до­му, осмотрелся по сторонам. Мне пришлось пройти несколько улиц, прежде чем я окончательно утвер­дился в убеждении, что ящиков действительно нет. Я обратился к нескольким горожанам и получил до­вольно невразумительные ответы.

— Так это ж на почте, — говорили они и тут же замыкались, как будто я спрашивал о чем-то непри­личном.

По счастью, я встретил Петра.

— Навiщо тобi? — мрачно произнес он и стал пылко объяснять, что я скоро все равно уеду и, ста­ло быть, письмо отправлять не нужно, что он, Петро, вообще писем не пишет и мне не советует, что это — «кайдани» — дальше полилась традиционно-мятеж­ная украинская речь с проклятиями «хай ïм» и «щоб ïм». Я ничего не понял, но все это меня страшно под­задорило и укрепило в желании во что бы то ни ста­ло найти почту, и Петро, заметив это, разом замол­чал и жестом показал, что проводит меня.

Мы долго шли какими-то переулками, пока, на­конец, не дошли до небольшой площади, где перед пятиэтажным домом собралась кучка народа. Я огляделся, но не обнаружил ни ящика, ни какой-ли­бо надписи, оповещающей о присутствии на площа­ди почтового отделения. На мой вопросительный взгляд Петро ответил кивком головы, указывая ку­да-то вверх. Я поднял глаза и увидел почтовый ящик. Он был прикреплен на углу дома между четвертым и пятым этажом. Ближайшее к нему окно было за­муровано, но вровень со швом четвертого этажа был пущен узенький, в ширину ступни, карниз, по кото­рому, видимо, следовало пробираться к ящику, вый­дя из окна почтовой конторы.

Тут я понял, почему на площади собралась толпа: из окна пытался выбраться совсем дряхлый старик, который и по твердой-то земле едва ходил, и неясно было, как он собирается пройти по карнизу. Я воз­мутился — почему никто из толпы не взялся опус­тить его письмо, но мне объяснили, что свое письмо можно отправить только самолично, поскольку в конторе присутствует милиционер, проверяющий документы отправителя. А старичок уже ступил на карниз и, держась за стену, медленно и осторож­ненько пробирался к ящику. Но он не дошел… Он упал… Толпа выдохнула и окружила тело. Как потом установили врачи, старик умер не от падения, а, наоборот, упал, потому что умер.

Из конторы вышел милиционер. Он подобрал письмо, лежавшее на земле, и сказал:

— Граждане, оглашаю текст. Толпа стихла.

Милиционер разорвал конверт, развернул листок и, медленно разбирая слова, прочел:

— Сынок! Плохо мне, и я скоро помру. Приехал бы ты, сынок, а то некому и схоронить будет. Отец твой, Григорий Степанович.

— Ну уж это зря он, — от себя заметил предста­витель власти. — Схороним за милую душу на обще­ственные средства.

В толпе я увидел Мозю; он стоял, опустив голо­ву, плечи его вздрагивали, и слезы катились по ще­кам. Я подошел к нему. Я заплакал и сказал:

— Мозя, ты старый, мудрый человек, растолкуй мне. Я не понимаю, я ничего не понимаю, Мозя? Он погладил меня по голове и прошептал:

— Все правильно, молодой человек, все правиль­но!

— Да как же так? Что ты говоришь! — возроп­тал я.

— Старик был тяжело болен, я хорошо знал его. Если бы он сейчас не умер, он бы еще несколько дней промучился. А приезд сына ничего не изменил бы, вы знаете — его сын и не может приехать — он отбывает срок за изнасилование. Вот так, молодой человек. Все устроено разумно — не помню, кто это сказал: Маркс или Спиноза. Дело в том, что почта была сильно загружена, и тогда те, кто умнее нас с вами, придумали нынешний порядок, и выяснилось, что почта была загружена зря: прежде молодые лю­ди заводили в письмах шашни, а потом уезжали из города, чтобы завести семью где-то в другом месте, а зачем? разве нельзя жениться здесь? Потом они начинали в письмах просить деньги у родителей, а родители в письмах посылали своим детям настав­ления. Теперь все это не нужно, и численность насе­ления постоянно растет, а не падает. Письма пишут редко — и кстати: зимой карниз поливают водой, и он заледеневает. Так что отправляют письма только в самых крайних случаях. И вы, конечно, видите те­перь, что все правильно, — заключил Мозя и закри­чал мне вслед, — куда же вы, молодой человек? Стой, Алеша, остановись!

Но я уже взбегал по лестнице на четвертый этаж, где предъявил свои документы и письмо. Выбрав­шись из окна, я быстро пошел по карнизу и у само­го ящика понял, что опустить в него письмо еще труднее, чем представляется на первый взгляд, по­тому что надо присесть на корточки — иначе до ще­ли не достать. Опустив письмо, я развернулся и стал на карнизе лицом к площади. Толпа напряжен­но следила за мной. Мне вдруг пришло в голову, что незачем проделывать весь обратный путь через кон­тору, а можно перепрыгнуть на растущее под окном дерево, ухватившись за ветку, а потом спуститься по стволу.

— Э-э-э-х! — крикнул я и прыгнул.

— Э-э-э-х! — многоголосо воскликнула толпа, думая, что видит самоубийцу.

Но мой план удался, я благополучно спустился, однако был встречен под деревом милиционером, который строго сказал мне, что на первый раз огра­ничивается штрафом, потому что я приезжий (двад­цать пять рублей!), а в следующий раз мне дадут пятнадцать суток. Толпа было вступилась за меня, но власти ничего и слушать не хотели.

Тогда я тихо сказал милиционеру:

— Фамилия!

— Чье? Мое? — удивился он.

— Ваша, ваша!

— Сорвачев. Лейтенант Сорвачев.

— А вы не боитесь, лейтенант Сорвачев? — мно­гозначительно сказал я, постукивая своим паспортом по его плечу.

— Ну ладно, ладно, идите, — уступил он.

Я прошел сквозь толпу.

...