Здоровье и дисциплина. 2.1
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Здоровье и дисциплина. 2.1

Иван Сергеевич Чернышов

Здоровье и дисциплина

2.1

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






18+

Оглавление

    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 5
    6. 1
    7. 2
    8. 3
    9. 4
    10. 5

3

4

2

3

5

1

1

4

5

2

I. Демотиватор

1. Ревень

Когда Фольгин проснулся, по телевизору повторяли «Программу Максимум». Диктор выкрикивал громкие заголовки великолепным голосом, щурясь на Фольгина с экрана и вызывая у него невероятное раздражение. Впрочем, утренние повторы этой славной программы — лучший из возможных будильников, не верите — пожалуйста, проверьте.

Не выключив, однако, телевизор, Фольгин поднялся и прошел до кухни, где, глянув сперва на выглядящий неким артефактом отрывной календарь, а затем в окно, испытал величайшее изумление: на календаре было восемнадцатое мая, а за окном шел снег.

Фольгин вернулся в комнату, надел носки, и, брезгливо созерцая диктора, продолжавшего выкрикивать невероятные новости, подумал: врать легко и приятно.

Ревень рос у самого забора, слева от дома, между сильно наклонившихся и глубже, чем наполовину, закопанных коричневых кадок. Их и делали коричневыми, чтобы краска затем сливалась с намоченной дождями ржавчиной. Ржой. Ржа.

Ревень никогда не ели, по крайней мере, Фольгин этого никогда не видел. Огромные листы его отрывали и надевали на голову в дни, когда палящее солнце жгло особенно беспощадно, завязав для устойчивости ревень веревочкой, сделанной из разрезанной на тонкие полоски футболки.

По поверьям, ношение ревеня или лопуха на голове предохраняет от солнечного удара. К ревеню пробирались Нахлынули, как с ним бывает, воспоминания о дачной жизни. Отогнав мысли про ревень, Фольгин выключил телевизор, прошелся до своего стола, где у него лежало два ежедневника (он называл их органайзерами): прошлый (что-то вроде дневника) и будущий (туда он вносил списки дел). В будущем органайзере значилось:

«День рождения. Адрес см. телефон».

Это означало, что ему сегодня по работе предстояло ехать на день рождения. Нет, он не был аниматором, он, хм, а ведь я даже не рассказал о Фольгине толком.

Фольгин был двадцативосьмилетний длинноволосый блондин с лицом блестящим и чуть ли не лоснящимся, жирная кожа делала выражение его лица каким-то наполовину довольным, наполовину даже озорным. Короче, я не мастер описаний наружностей, ведь я в каком-то смысле не вижу; кроме того, я не мастер и описаний чувств, ведь я в каком-то смысле не чувствую, поэтому я вмешаюсь и объясню раз и навсегда, что буду рассказывать только о том, что уловил, а внешние детали и обстановку я не берусь передавать в максимальных деталях, хоть и попытаюсь, ведь считается, что настоящий писатель тот, кто умеет описывать детали быта, где у кого лежали зубочистки, в левом ли ящике, или в правом, а может быть, в среднем, ибо в таком расположении зубочисток и кроется настоящее мастерство писателя, а какой я писатель, я даже младше тех, о ком хочу рассказать, поэтому ограничимся такой схематичностью, пускай даже будет карикатурностью — я настолько боюсь забыть то, что действительно кажется мне важным, останавливаясь на описаниях местоположения зубочисток, что без необходимости останавливаться не буду, а если вам интереснее читать что-то в выхолощенной форме и изобилующее описаниями, так ведь таких книг и без того немало (и почти в каждой фигурирует молодой человек с печальными глазами по имени Нил), а вы, выходит, относитесь к другой группе читателей, не той, для которой я пишу, просто, оказалось, мы с вами разные.

Итак, для краткости, про лицо Фольгина скажу, что оно походило на лицо такого известного и прекрасного человека, как Андрей Уральский, только с длинными волосами. Фольгин часто думал по-английски, любил пиво и группу Doors, и сегодня он должен был по работе ехать на день рождения, а работал он демотиватором. В его обязанности входило посещать мероприятия, большей частью увеселительные, и портить людям настроение. Работа была достаточно высокооплачиваемой (хотя Фольгин почему-то жил скромно), и даже, пожалуй, стратегически важной, потому что нельзя допустить, чтобы граждане слишком уж забывались. И трезвая реальность в лоснящемся лице Фольгина невозмутимо врывалась в разгар застолья, и чаще всего его появление приводило к битью дорогих сервизов, слезам, соплям, синякам, заляпанным скатертям и прочим непременным атрибутам праздника. И вот сегодня был день рождения. Рутинное дельце, подумал Фольгин, задумчиво листая другой, «прошлый» органайзер.


Когда закончу работать, надо будет съездить на дачу.

30.07.2008


Демотиватор отодвинул органайзер и побарабанил пальцем по столу. С тех пор дачи не стало, вернее, там было как: дача наполовину принадлежала его семье, а наполовину — родне, но семья Фольгина была вынуждена свою половину продать этой родне, и крайне дешево: никто уж не мог работать, родители стали старыми и больными, а сам Фольгин работать особенно не умел, вот он и не вмешался, и дачу продали. Продали, и продали. Как в той книжке. Чаще всего Фольгин видел дачу во сне. Или дачу видел, или школу, или кошмары. Последнее, видимо, было связано с работой, где он, собственно, кошмары и фабриковал. Бббббрррр, как сказал бы его начальник Жменькин. Бббррр, потому что холодно. Отстраняясь, вспоминая что-либо, из реальности переносишься в мысли, а потом, когда вернешься, чувствуешь холод: реальность тебя не греет. Отсюда и Бббрр. А на улице, видимо, холодно, даже снег идет, а батареи, разумеется, благоразумно отключили еще позавчера.

Побарабанив пальцами по столу еще немного, Фольгин снова скосил одним глазом в органайзер:


Видел собаку с большими ушами.

31.07.2008


Нет, не то. А на даче — как можно забыть! — он был сам себе демотиватор. Вспомнилось, как маленький Сашка из дома напротив в него камнем попал. Ну он же маленький, ему все прощается. Да и дело-то не в нем, занятно было, что Сашка был одет в фольгинский старый свитер, ему старые вещи Фольгина отдавали донашивать (на даче-то сойдет), и вот это-то было важно — Сашка в старом свитере его, как такой фантом его самого, того, прежнего Фольгина, маленького. То есть это прошлое его в него камнем кинуло. Но постепенно Фольгину удалось подняться в ivory tower такой высоты, что, наверное, никто теперь не мог его оскорбить по-настоящему, однако вызвать в нем раздражение могла любая мелочь, он придирался, ох, он любил придираться, и поэтому, наверное, именно поэтому ни с одной девушкой у него не получилось построить отношения (тьфу, какой дикий штамп), продлившиеся бы дольше двух месяцев. Аллегорически отношения их можно описать следующим образом: Фольгин растворял створки своего оконца в ivory tower, высовывался оттуда аки Рапунцель и благосклонно взирал на девчушку внизу. По мере общения выяснялось, что девчушка глупа, и створки затворялись. И ведь Фольгин понимал, что если ты хочешь построить какие-то отношения, нужно понять очевидную вещь — не это главное, — но Фольгин не мог, глаза не закрывались, а буровили девиц, пытаясь пробурить им лбы и проникнуть прямо в их мозги, с тем только, чтоб удостовериться: ага, там пусто. Лбы бурились, предположения о пустотах подтверждались, да только Фольгин все оставался один. Но может, это и к лучшему и для него, и для девиц.

Хотя так было не всегда: для первой своей любви наоборот, он оказался незрелым, я имею в виду, психологически; по паспорту-то он даже чуть старше был. С кем-то она сейчас? А с кем та, другая, с которой он частенько ходил гулять по торговым центрам три года назад? Они все (кроме его последней пассии), должно быть, с кем- то, с сильными и во всем уверенными прагматичными мужиками, у которых машины, запонки и весь модельный ряд продукции Эпол. Ну так — будьте счастливы!

Благословляя девиц, Фольгин не заметил, как собрался и отправился в офис, узнать подробности о сегодняшнем дне рождения у вышеупомянутого начальника Жменькина.

Жменькин был человек небольшого роста и киногеничной судьбы: в девяностых он торговал ножами, после дефолта преподавал ДПИ в школе (учил детишек лепить из глины лошадок, свинок и крокодильчиков), потом написал одну из первых «методик» сдачи ЕГЭ на сто восемьдесят баллов, потом оказался в числе первых демотиваторов, пройдя путь (опять штамп, будь он неладен) от помощника до начальника отдела. У Жменькина было семь синих рубах, два синих глаза и двенадцать синих ручек в одном синем стаканчике. Синие глаза плохо сочетались с острым носом и смугловатой кожей, поэтому среди коллег ходил слух, будто Жменькин носит линзы из любви к синему цвету. Другой особенностью Жменькина, о которой вы также успели узнать, было частое звукоподражание. Редкие его реплики были лишены тяжеловесных «пу-пу-пууууу», нахохленных «ббррррр» или задумчивых «та-та-таааа». Когда Фольгин появил- ся в кабинете, Жменькин, выпивший за десять минут до этого фе████пам, как раз тихонько протягивал «та-та-таааа», почитывая газетку «Терьер».

На парад — с орденами

Девятого мая в нашем славном городе состоялся тор- жественный парад, посвященный Дню Победы. По улицам города прошли студенты вузов, школьники школ и солдаты армии. В параде, по доброй традиции, вновь участвовала техника: по улицам города торжественно проехал раскрашенный в цвета хаки УАЗ-452, который, правда, в Великой Отечественной Войне не участвовал, но вызвал ликующие аплодисменты ветеранов. Рассказывает семидесятивосьмилетний ветеран Виктор Могульский: «Внучка у меня есть, Наташа. Про войну ей не рассказываю… мала еще… не поймет…».

«Та-та-таааа», — неопределенно повторил Жменькин, откладывая газетку.

Фольгин в это время спокойно стоял у двери — обычно Жменькин нервничал, когда кто-то первым с ним здоровался.

— Та-та-тааа, — повторил он еще разок. — Опошляют День Победы. Великий праздник, а они… ээээх.

Фольгин в это время переминался с ноги на ногу.

— Бу-бу-бу, — через некоторое время добавил Жменькин. — Ты что, сегодня куда?

Фольгин назвал адрес.

— Та-та-таа, — Жменькин достал синюю ручку из синего стаканчика. — Па-па-пам. Скандал устроить будет легко: такая там родня. Виновник, скажем, торжества — восьмипудоооовый. Бууууйвол! Дочка Леночка, коза-егоза. Отец — престарелый глухой тетеря. Легкий вечерок предстоит.

— Специальных предуведомлений не будет? — спросил Фольгин.

— Нет, нет, — покачал головой Жменькин. — Можешь идти готовиться, ты демотиватор опытный, я тебя знаю.

Фольгин попрощался и вышел. Слово «демотиватор» он недолюбливал, мысленно заменяя его словом killjoy. Оставшись в одиночестве, Жменькин посидел еще минутку в заторможенном созерцании ручки, затем вынул из ящика стола ароматизатор в форме Don’t disturb pad с игривой надписью «Sex — это наша работа», встал и прикрепил его к ручке на внешней стороне двери, после чего заперся изнутри и вернулся за стол. Проделано это было из чуть ли не самоуничижительной страсти к самоиронии.

«Бууууууу, — подумал Жменькин. — Девку-то ту взяли, самогоном облили и подожгли… в новостях передавали. Ааааа все же пы-пы-пы… например, взять, себя бензином облить прямо здесь, и пождечься, ради каламбура: сгорел на работе. Только ради каламбура. Да нет, не стоит каламбур таких мммм…. мучений».

Жменькин зевнул, положил подбородок на стол и придвинул к себе девятомайского «Терьера».


Знамя над городом


По доброй традиции, активисты молодежного движения

Знамя, огромное и красное, поднялось над городом, как скатерть над столом, и стремительно всех накрыло. И он, Жменькин, выбежавший на улицу, оказался знаменем накрыт и в знамя укутан. И лежал на брусчатке, укутанный в знамя, как младенец, и смотрел безучастно на ускользавших из поля зрения людей. Мимо ползло какое-то светлое насекомое с крылышками, продолговатое, похожее на рисинку; Жменькин его не опознал. Клубника из пластмассовых ведер просыпалась и запрыгала по брусчатке мячиками, пам, пам, все мимо Жменькина: Жменькин только рот разинул. Ссохшаяся, мумиеобразная бабка наклонилась эту клубнику подбирать, беспрестанно перекрещиваясь, перекрещивая Жменькина и клубнику. Подняла, подула на ягоды фууу фууу. И мы под знаменем лежим, утертые, прикрыты им. Рядом со Жменькиным приятель какой-то по-турецки сел. Мы были под знаменем, но были с этой стороны, видели знамины внутренности, знамин кишечник, знамину изнанку. Омерзительный натурализм бестелесного символа, чужого и далекого. С той стороны — какое оно с той стороны? Мы будто дети, спрятавшиеся под стол и накрывшиеся одеялом, как в том рассказе, играем в трех поросят, посмотри, мы и есть поросята, мы уже не играем. Приятель тоном авантюриста предлагает:

«Может быть, нам съездить в Америку?». Только видишь, какая штука, с нами поедет твой враг, ведь он наш лучший друг, но тут уж либо с врагом, либо вообще никуда не едем. А не поехать ли в Америку, правда? Ведь мне уже даввввно пора.

2.Рука человеческая

У молодого учителя русского языка и литературы Романа Мизинцева болел зуб. Вообще, у него много чего болело, но в последнее время больше всего мучил зуб. Это уже не пульпит, это уже хуже, это пародонтит, сказали ему в стоматологии. Сказали, и посверлили там чего-то, при этом запах стоял такой, что если бы остался хоть еще один святой, то его непременно надо было бы вынести. Плохая аллегория, но этот запах гноя вытерпеть едва ли не сложнее, чем саму зубную боль, когда невозможно есть, спать, смотреть телевизор, весь ты сузился до этого зуба, вся душа ушла в него, и кроме боли как будто ничего и не существовало.

Короче, врачи посверлили и сказали приеде класть в дупло вату, а после еды вату вынимать и рот полоскать содой. А потом идти за временной пломбой. И все было хорошо до пломбы. Мизинцеву переставили уже четыре временные пломбы, и всякий раз их приходилось убирать из-за обострявшейся боли: с каждым разом все хуже, все больнее, поэтому он решил заскочить к школьному зубному (да, в той школе был свой стоматологический кабинет, и психолог свой был), чтобы с пломбой окончательно покончить, и хоть до конца своих лет толкать в дупло вату, лишь бы боль не терпеть.

Зайдя до урока (у Мизинцева был второй урок, первого у него в субботу не было) к зубному и расставшись с пломбой, а затем накачавшись обезболивающим, Роман медленно прошел в свой класс, уселся за стол и развернул классный журнал. Десятый «а». Дурак на идиоте. Эти девочки, им по пятнадцать лет, а уже готовые бабочки — кто подешевле, кто подороже — но более никто. Эти мальчики, им тоже по пятнадцать лет, и их путь тернистее. Сперва по пьяни изобьют кого-то, это за хулиганство сойдет. Или витрину разобьют. Или из супермаркета водки стащат ради острых ощущений. С мелочи начнут. Потом — взламывать машины ради покататься, в своих-то кататься уже стремно, но родители везде отмажут, и постепенно детки эти займут сытые должности, но если говорить о ценности… одним словом, будущее почти всего этого класса по ценности своей не превышает плевка.

Не всех, конечно. Есть Максимка Беляшев, у него родители самые зажиточные, он поступит в столичный институт, станет вип-менеджером/юристом/экономистом. Есть Антон Шадрин, у него семья интеллигентная, он будет сгорбленный инженер. Зачем их учить? Чему их учить?

После урока Мизинцев решил заглянуть к своему приятелю, молодому (всего на пару лет старше Мизинцева) психологу Голобородьке. Психолог этот был большой оригинал: по школе, когда не было жарко, он разгуливал в белом халате (правда, махровом) поверх рубашки (воротник торчал; чтобы ты, читатель, не домысливал ничего лишнего, поясню, что брюки психолог тоже не забывал надевать) и медицинской шапочке с этой круглой штукой блестящей, какие обычно у лора, черт знает, как она называется — по его мнению, таким образом он улучшал атмосферу в этой несколько унылой МОУ СОШ. Директриса эти чудачества не то чтобы поощряла, скорее, она не обращала внимания на выходки психолога, поскольку хотела выдать за Голобородьку свою косую дочку. Голобородьке дочка почему-то очень уж нравилась, и в основном о ней он и разговаривал с Мизинцевым. Так было и на этот раз. В кабинете психолога музыкальный центр тихонько сопел «You spin me right round», а со стены как-то сварливо поглядывал распечатанный на принтере портрет Эриха Фромма.

— You spin me right round, baby, right round, — подпевал Голобородько. — Знаешь, кстати, вот какое словечко spin, тебе должно быть интересно. Спин — он там еще в этой… квантовой механике, то есть, где свойства атомов изучаются, то есть, спин… это как бы момент импульса, как бы от вращения, и само слово spin… like a record, baby… мда, а вот, Алиночка, кстати, эх, я женюсь, я не удержусь!

Мизинцев после урока был как-то очень раздражен, поэтому он позволил себе неполиткорректное замечание:

— Никогда не понимал, что ты в ней нашел? Она же косая.

— Как раз это страшно меня влечет, — сделал неопределенный жест Голобородько. — Никогда не знаешь, куда она смотрит. Я не могу на нее подолгу смотреть. На части разрываюсь от… я женюсь, я не удержусь!

— Такую тещу приобретаешь, — буркнул Мизинцев.

— Тьфу на тебя, — обиделся Голобородько. — Я изнемогаю от лавины чувств, понимаешь ли, к Алиночке, а ты опять про тещу. Сам-то тоже… отец Леночки твоей… горилла, а не тесть будет.

С чувством выполненного долга Голобородько выключил музыкальный центр. Помолчали. Мизинцев в замешательстве почесал в затылке, попрощался и удалился.

Еще два урока прошли совершенно механистично, в памяти Мизинцева прокручивался только первый из сегодняшних, у десятого класса. Вроде бы все как всегда, тема обычная, Обломов, Настенька Гордеева, отличница, прямо перед ним сидит с какой-то девочкой-филином, чью фамилию Мизинцев так за год и не запомнил, и зазубренное декламирует. На стене оставшиеся от предыдущей учительницы портреты. Масляное личико Жуковского. Чехов в очечках, ну, в этом своем пенсне. В самом углу, у шкафа, рядом со шваброй и пластиковым ведерком сутулый Достоевский. Мизинцеву вроде и хотелось унести Достоевского домой, да все камер боялся. Камеры кругом, хорошо хоть без звука пишут. Передвинуть Достоевского на видное место, поменять местами с Жуковским? А смысл, кто оценит, вот же, до Обломова было «Преступление и наказание». Многое они вынесли из него? Девочки назубрили какой-то галиматьи из гугла, мальчики — циники-сверхчеловечки — что-то протявкали про глупость Раскольникова. Награбленное надо было так-то и так-то сложить. На себя доносить — вообще западло. И прочее. Или проходили Гоголя с кем-то, как там на черте улетели за обувью. Мизинцев и чувствовал себя чертом, которому на шею хотят залезть, да ножки свесить. Противно! А сегодня — Обломов. Русские не хотят ничего делать, говорит юноша с фамилией Николаев. Они всегда были ленивыми и никакой пользы миру не приносили. Какая польза миру? Где он, мир этот твой? Ты видел мир дальше Анталии? А, ну в Египет ездили поди, куда там еще ездят, в Таиланд. И что, в Египте каждый Али ожидает пользы от действий русского Обломова и негодует от его бездействия? А как раз бездействие и было Мизинцеву близко. Бездействие и какой-то кислый нейтралитет. Весь класс доказывал ему, что Раскольников — плохой, девочки — из-за аморальности убийства, мальчики — из-за неумелости в совершении этого самого убийства. Плохой, плохой. Да не плохой никто, и не хороший. Плохи мы все как совокупность.

Нет, все же удобнее четко дифференцировать: этот плохой, этот хороший, вот условятся они все (люди), да и решат — вот этот гражданин плох, и что бы потом он ни сделал, на него будут глядеть сквозь эту призму, в особенности, если будет этот гражданин делать нечто, что может быть расценено как хорошее — тогда просто-напросто будут искать в этих действиях подвох. И непременно найдут!

Леночкиного батю, к примеру, условились считать плохим человеком. А был ли он плохим? Мне ли судить об этом? Сегодня именно у него был день рождения, но уже с утра обстановка в квартире была напряженной, и демотиватору Фольгину предстоял легкий вечер: с утра кто-то тронул слоников на телевизоре, вы знаете, такие слоники, один меньше другого, стоят, кто-то задел слоников этих, и Леночкин батя прочитал всем домочадцам (своему глухому отцу и дочке Леночке) мораль, после чего уселся за стол жевать эти, как их, вылетит же слово, ааа, ва… нет, не вареники, ну, в общем, кусочки, куски хлеба кладутся на сковородку и поджариваются на масле, жирно, жир журчит, яйца иногда еще разбивают и туда же бросают, что-то типа омлета, не знаю, вот этим Леночкин батя завтракал прямо со сковороды. Испортили настроение в собственный день рождения, и прямо с утра.

Считал ли Леночкин батя себя плохим человеком? Определенно, нет. Но не считал и хорошим, он квалифицировал себя как человека делового. Он занимается делом, а не баклушами трясет. Так и сказал дочери с утра. Пока они слонят его двигают, он делом занимается. Дело это важное. Вот какое: Леночкин батя занимался составлением «практического словаря». В кризис две тыщи восьмого он принес в семью печальную новость, что его сократили, и с тех пор он занимался этим своим словарем. Особенность этого словаря была в такой изощренно-прикладной направленности, там были не все слова, а только необходимые в практической деятельности человека, да и толкования были самые утилитарные. И Леночкин батя все этот словарь составлял, а подрабатывал он теперь охранником в супермаркете — при весе около ста тридцати кило он одним видом своим внушал трепет безобразникам. Не, если его (и вещи его) не трогать, он тихо, мирно сопит, но передвижение слоников с телевизора или еще какая подобная мелочь вызывала всегда припадок раздражения, неизменно приправляемый нравоучениями; так, ругаясь сегодня на Леночку за слоников (глухому тестю тоже досталось, ибо не поправил слонят, скотина), он сказал, что вещи передвигать без спросу, пусть и случайно, это непорядок, потому что если какая вещь лежит на каком-то месте, то не просто же так это случилось, значит, эту вещь сюда кто-то положил, а раз кто-то положил именно сюда, то, значит, у этого размещения была какая-то причина, ведь ничто просто так не совершается, а раз что-то совершается, то непременно с каким-то смыслом.

Эта склонность, кстати, была в нем чуть ли не с детства, тогда они жили в другой квартире, и с ними жил старший брат Никита, который на все подобные нотации отвечал: «Я опровергаю это так», разбегался и ударял кулаком по стене, на что получал ответ, что нет, это нанесение самоповреждений имело причину, и причиной этой была именно попытка опровергнуть наличие причин.

Короче, спорить с Леночкиным батей было бесполезно, и корни такого поведения лежат где-то глубоко и далеко. А сегодня он в испорченном настроении доел кусочки и возобновил работу над словарем. Работа не шла, еще бы, момент вдохновения упущен, мерзко, хотя вообще — если себя читать не мерзко, значит, ты плохо пишешь. Чтение — и особенно собственных опусов — не должно доставлять удовольствия, оно должно причинять боль. Во Франции могут сколько угодно квохтать об удовольствии от текста, все равно они неправы: боль от текста (не раздражение от плохо написанного, а именно боль) — вот что должно приносить чтение.


Рука человеческая имеет пять пальцев: большой, указательный, средний, безымянный и мизинец. Каждый палец имеет фаланги (куски пальцев) и по одному ногтю. Большой палец отстранен от остальных и предназначен для одобрения действий сообщества. Указательный палец предназначен для указания на предметы, явления и иные объекты действительности. Взаимодействие пальцев руки и запальчечного пространства образует функционирование ладони, позволяющее осуществлять управление компьютерными и иными механизмами, а также процессы захвата и метания камней, ядер и иных снарядов. Рука прикрепляется к туловищу при помощи плеча. Рука, не прикрепленная к туловищу, не может осуществлять управление механизмами, захват и метание камней и иных снарядов. Функции руки дублируются второй рукой, однако траектории полета камней и иных снарядов при операциях, осуществляемых разными руками, могут отличаться. Человек, не имеющий рук, не может метать камни и иные снаряды.


Я сам себе отвратителен. Смотрел сейчас на себя в зеркало, и даже не было какой-то мысли, а только общее разочарование. Никем не стал, ничего не сделал, а уж мнил-то себя кем! Везде скован, неловок, все неприятно и неинтересно, хочется уйти домой, а дома только музыку слушать да книжки читать. Ха-ха, смешно себе самому признаваться, потому что больше-то кому? Дома, после работы, в качестве отдушины занимаешься поганенькой писанинкой, совершенно самому не нравится, что я делаю. Впрочем, этого никто и не прочитает, сам вслух не читаю даже коту, это и не должно быть произнесено, это все — зарывание тоски и пригоршни бесполезных мыслей в слова, там, за блоками из абзацев, это все зароется, потеряется, я понемногу закапываю свои мысли, закапываю, чтобы избавиться, но не избавишься окончательно, ведь те мысли, что записаны, проигрывают мыслям в голове тем, что они продуманы. Это все и портит. Я хочу избавиться не столько от мыслей, завернутых в пленку из букв, сколько от самого механизма думанья.

Зачем? А разве имеющееся может когда-либо кого-либо устроить? Кто ты? Молодой учитель русского и литературы Роман Мизинцев. Нравится ли тебе работа? Нужен ли ответ? А зачем пытаешься ухаживать за Леночкой? Я люблю ее. Да ладно? Да, и я даже на что-то надеюсь, я представлен ее семье, но точно не уверен во взаимности. Пока я устраиваю, но замаячь где-то вдалеке успешный бизнесмен, и я буду низведен в друзья. По большому счету, я где-то практически и есть в друзьях сейчас. У-у. И тебя это устраивает?

Наконец, Фольгин вернулся домой. По пути с работы аж дрожал от холода. Домой зашел, только разулся, побежал тронуть батарею — не дали отопления. Тогда демотиватор достал с балкона древний оранжевый обогреватель, включил и сел неподалеку на пол, открыв «прошлый» органайзер.


Безнадежно глупо.

01.08.2008


К чему это было написано? Теперь вряд ли вспомнишь.


Цель работы демотиватора — указать людям их место.

02.08.2008


А это Фольгин вспомнил: это он записал за Жменькиным. Тогда — не сейчас! Тогда все было по-другому. Каким был тогда Жменькин? Он носил другую прическу, даже забавно. Такая как бы челка залеплялась назад, прилизывалась этим hair… гелем для волос, вроде. И в темных очках, часто в темных очках. Тогда еще не начальник отдела. Состоял в переписке с западными коллегами, и это он, Фольгин, ему помогал переводить, делать его мысль более английской. Жменькин язык плохо знал, мог себе позволить написать «Welcome in Russia» или «How do you think». Но чем дальше, тем меньше они общались. Жменькин отдалялся, нет, он и тогда, бывало, жаловался на приступы тревоги, которые снимал таблетками, транквилизаторы эти, но тогда он был, пожалуй, более интересным. А потом от Фольгина отдалился, не разговаривали, в переписке с западными коллегами перестал состоять. Не, ему, Фольгину, на это как бы плевать. Сейчас почти не общаются, да и ладно. В две тыщи восьмом общались, и славное было время. Фольгин тогда начинал.

Нет уж, сильно в поясницу греет, пора вставать, обогреватель — turn off, на балкон потом уберем, мало ли, вряд ли сразу потеплеет. И органайзер в папку.


Ж. похвалил мою работу. Надо составить какую-то схему, типажи людей, до 16 типажей. Поможет в работе.

03.08.2008

3. Белая дыра

Школьный учитель — это мелко, решил Мизинцев. Поэтому где-то в мечтах Роман лелеял надежду перейти в лекторы-смехопанорамисты. Он даже список своих лекций составил. Абсурд-то абсурдом, но это получается цельный курс, почти всеохватывающий. Список покоился в учительском столе в классе, рядом с куском мела и сломанной указкой, и гласил следующее:


1. Модернистские традиции в эпопее «Осторожно, модерн-2»: антагонизм милиционера Эдика и прапорщика Задова.

2. Классическая рекламная поэзия на примере стихотворения Децла «Пепси, пейджер, MTV».

3. Современная военная драма сквозь призму становления личности прапорщика Шматко.

4. Переосмысление фольклора в дискурсе капитал-шоу «Поле чудес».

5. Использование пародии в качестве деконструктивного инструмента в творчестве ОСП-студии.

6. Классический постсоветский политический афоризм: искусство вырывания из контекста (В. С. Черномырдин, В. В. Жириновский).

7. Недосказанность и подтекст: от Хемингуэя до Винокура.

8. Пионер российского стэнд-апа Ян Арлазоров: эволюция импровизации.

9. Учитель жизни в современной России: В. Познер, М. Веллер, В. Соловьев.

10. Инфернализация повседневного в творчестве группы «Ласковый май».

11. Кризис постмодернизма в КВН и театре Евгения Петросяна «Кривое зеркало».

12. Транскрипция и трансляция в песнях Филиппа Киркорова как мультикультурный полилог.


Кто бы ходил на эти лекции? Пришел бы хоть кто-то? Я вас так ждал! Я подготовил слайды! Тьфу. Должны же быть пределы у самоиронии. Так ты совсем себя пожрешь.

Самые лучшие продукты — на рынке. Цибулечки, морквашечка, кабачочки, все натуральное, свежее. А тут чего? Помело какое-то, мели своим поганым помелом. Подонки. Уходя, проверил, сколько монет в жабином рту было зажато. Рруки чешутся-то все переставлять. Квас в банках, а вот раньше в бочонках разливали, пускай брешут, что в них черви заводятся, мне голову не заморочить червями.

Потому что модель Уробороса символична, но неверна, пожирают себя не с хвоста, а с головы, рыба гниет с головы, нельзя прийти без подарка, вот кого надо было спросить, Голобородьку. Алло, можешь говорить? Что подарить… Listen to me now, it’s time to settle down, да знаю, знаю, это не Леночке, а погоди, ей, наверное, тоже что-то надо купить?

А я карточку эту дисконтную, два процента, скотчем зафиксировал, отказались принимать. Я человек деловой, и у меня принципы. Бросил продукты на ленте, куплю в другом супермаркете, там и этих сухариков возьму со вкусом холодца.

— Вот смотри, — у Голобородьки познания огромные. — Всем известно такое понятие «черная дыра»: оттуда невозможно выбраться.

— Ну.

— Нуу! И вот, сам факт существования черных дыр допускает существование белых дыр.

— Никогда не слышал.

— Их еще не нашли, это гипотетический объект. Согласно теориям, в белую дыру невозможно попасть.

Вот оно! Вот они — рай и ад. Черная дыра — это ад, т. к. оттуда не выберешься, а белая дыра — это рай, т. к. туда не попадешь. Это же перенесем, ээкстраполируем. Я в черной дыре, а хочу в белую. Я не могу выбраться отсюда, ergo Тюмень — черная дыра. Это логично. Я все подчиняю логике, логика это торжество воли. Я тебе все докажу с ее помощью. Смотри: рыжий пес пробежал, и сейчас я докажу тебе, что пес — не человек. Я и так это вижу. Мало ли, что ты видишь, это ничего не значит. Слушай. Известно, что собаки ∉ люди. Рыжий пес ∈ собаки, ergo рыжий пес ∉ люди. ЧТД. Если рыжий пес — пес, он не человек, поскольку собаки — не люди. А зачем мне глаза тогда? Чтобы ты ими моргала, Леночка, чтобы ты ими моргала.

Рефлексия не того уровня, какого нужно. Пользуясь общеизвестным примером для построения аналогии, необходимо дойти до следующего: что думает враг о том, как думаю я о том, что думает враг о том, как думаю я. Это нужно помедленнее. Еще разок, теперь понятно. До этого нужно дойти.

Фольгин уселся за стол и стал кушать рожки. Последняя-то его, кстати, в статусе написала, что ходила пасту есть, она, наверное, догадывается, что Фольгин ее страницу иногда просматривает, как хоть она живет, а похоже, счастливо. Странный выбор, странный behavior, решил демотиватор. Получить в морду от заведомо куда более сильного качка — на это мы чуть ли не нарываемся, а сами вмазать куда более слабому чуду в перьях не можем, нам брезгливо. Ниче, нормальные рожки, есть можно. Тут Фольгин отложил ложку, сбегал в комнату за прошлым органайзером, и, вернувшись, стал его листать.


Все люди больные, а у меня скудный словарный запас.

04.08.2008


Сначала мы идем на корм идее, затем идем на корм червям. Πεπσι πηιδζερ εμτιβι. Кто придет на твои лекции? Никто. Πεπσι πηιδζερ. Холодно, а шел, вспотел. Ночью судороги будут: когда много ходишь, ноги потом сводит, мажешь мазью, а на мазь потом аллергия. Замечательно живется.

Леночкин батя вернулся домой, бросил у порога пакет с покупками и замер. А ведь действительно! Его будто булавкой укололи. Действительно. Ему ведь ничего не подарили! Подонки! Леночкин батя недовольно кинул жабе сдачу, сел за стол, и, чтобы подавить позывы ярости, принялся разглядывать чек.

***********************************************************

***********************************************************
ЗАО РИТЭЙЛ МАРКЕТ ДИСТРИБЬЮШОН

***********************************************************

***********************************************************

КАССА:002063ПряноваГалинаПеЧЕК:01/000000000145 ЧЕК НА ПРОДАЖУ

Прянова Галина Петровна 05/2013 13:09 ЧЕК:5.2015.143 ПРД

КАССЕТЫ ЖИЛЕТ СЛАЛОМ ПЛЮС (5ШТ) 1 ШТ*1.000*93.96

МИН. ВОДА НАРЗАН ПРИРОДНОГАЗ. 1Л ПЭТ 1ШТ*1.000*46.17

СУХАРИКИ СО ВКУСОМ ХОЛОДЦА И ХРЕНА 45 ГР 1ШТ*1.000*24.14

СУХАРИКИ СО ВКУСОМ ХОЛОДЦА И ХРЕНА 45 ГР 1ШТ*1.000*24.14

ВОДА ГАЗ. ПЕПСИ 2Л ПЭТ 1 ШТ*1.000*50.10 СУХАРИКИ СО ВКУСОМ ХОЛОДЦА И ХРЕНА 45 ГР

1ШТ*1.000*24.14 ЭКЛЕРЫ С ВАРЕНОЙ СГУЩЕНКОЙ 1 УП 1ШТ*1.000*78.90 СУХАРИКИ СО ВКУСОМ ХОЛОДЦА И ХРЕНА 45 ГР

1ШТ*1.000*24.14

СУХАРИКИ СО ВКУСОМ ХОЛОДЦА И ХРЕНА 45 ГР 1ШТ*1.000*24.14

ВЕРМИШЕЛЬ Б/П АЛЕКСАНДРА И СОФЬЯ 1ШТ*1.000*6.96

БЕЗ СКИДКИ 396.79 СКИДКА 0.09 СУММА К ОПЛАТЕ 396.70 СПАСИБО ЗА ПОКУПКУ!

Только 19, 20, 21 мая для Вас

ВИНО ДЮК ДЭ СЭЗАРР БОРДО АОС КРАСНОЕ СУХОЕ 0,75Л 189.00р.

МАКАРОН. ИЗД. МАЛЬТАЛЬЯТТИ КЛЕБКИ ШИР 500Г 65.90р.

И сколько денег тратится, и как бесполезно, как все пропадает даром!

Пока Леночкин батя сокрушался, Мизинцев, наконец, определился с подарком: как известно, лучший подарок — это книга, нет, а что может подарить молодой учитель малознакомому мужику, отцу прекрасной девушки, одеколон, что ли? Или нож? А так ладно, книга, книга.

А что подарить самой Леночке? И ведь без Голобородькиной подсказки бы и не додумался, что и Леночке надо что-то подарить. А говоришь, любишь ее. Ладно, разберемся пока с батей. Надо обязательно в твердом переплете, но что? Он охранник, но это сейчас он охранник, кем-то он был раньше? Надо что-то средней сложности, но чтобы и не обидно. Чехов. На обложке портрет, как в классе. Булгаков. Чехов, Булгаков, это, вероятно, будет твой тесть, а ты ему из школьной программы. Гессе. Нет, если он будет читать на работе, мужики перепутают с Гессом, который резидент Шпандау был, и не так поймут. Да и сам-то он может неверно истолковать. Мы сомневаемся, есть ли верное истолкование. Я верю, оно есть! — но не могу членораздельно его выразить, это сгусток тоски, это имманентно, слово-то какое дурацкое, говорила тебе мать: будь проще, но разве я не упрощен в глазах других?

Короткий путь был: с одной стороны канава, с другой — крапива и забор дяди Миши, который свою собаку бьет. Ширина такая, что не разминуться, надо полубоком идти, либо левой ногой по грязи хлюпать. Или в обход; крюк с километр выйдет, дачные улицы нелогичные, поэтому хочешь срезать — зачерпни грязи, ужаль лицо крапивой, посмотри на забитого дядимишиного пса. А сын у дяди Миши наркоман, шприцы в огороде валялись. Он вроде потом умер. Мы с соседской девочкой им перед калиткой ведро из помойки разлили. Смешно было. Мы не боялись никого. Она в Москву уехала.

— Но мне и сейчас сам черт не брат!

С этими словами Фольгин сбросил пивную бутылку с балкона и удалился в комнату.

Быстро перенапрягаюсь, устаю, у меня все теряется, очень болит голова, работал, думал, работы больше, чем на самом деле. Главное — хорошо работать. Работаю. Живее. Парадоксально. Ни в коем случае не я. Глазами реалиста. Пятое августа, шестое августа, и так до девятнадцатого. Надо поменять прошлый органайзер, этот слишком старый. «Это уже не я», — подумал Фольгин, забрасывая органайзер на балкон. Шлеп, на балконе шлепнулся. Пускай валяется, улетит — не жалко, это уже не я, это какой-то молодой дурачок. Пять лет спустя можно себя образца того времени назвать дурачком. А себя теперешнего образца назову дурачком через пять лет? Зачем мне еще пять лет, я могу и сейчас.

Демотиватор плюхнулся на диван, хотел было включить телевизор, но не стал. Скрестив руки за головой, начал вспоминать то время. Да, он хотел составлять классификацию типажей. Конкретного человека не существует, это идет какой-то типаж, скажем, толстый nerd в шортах, или еще типаж — молоденькая хозяйка тойтерьера, они друг на друга похожи, как их тойтерьеры.

Верное истолкование есть, и притом одно, и мы знаем, какое, но принять не можем. Возможно, мне еще рано. Вернемся к этому через три года. Запомнишь? Ровно через три года зададим его снова. А смысл? Ответ будет тот же. Ах, зачем утомляться сейчас, давай, определяйся, что подаришь Леночке. Мой внутренний голос — это мой бес. Зачем называть себя «ты»? Ты подаришь Леночке. Что я подарю Леночке, говори нормально, что подарю Леночке я. Правильно. Как нормальные люди говорят. А почем ты знаешь, как они говорят? Стоп, красный! Довольно!

(В каком-то смысле) все умерли, разница в том, кто нас убил: Леонид Андреев или Сорокин. И еще разница в том, что кто-то дал себя убить, а я хочу умереть сам, без внешних влияний — но возможно ли это? Уже нет, уже умер.

Леночкин батя сел обедать эклерами с сухариками со вкусом холодца; он позвякивал ногтем по полупустому стакану Нарзана и старался похрустывать в одном ритме с позвякиваньем. От этой мысли веет пошлостью: мы, дескать, уже умерли. Очевидно же, это не так. Да-а-а. А как? Ну вот, жив еще, сижу и эклеры кушаю. Барское слово «кушаю», я ем. Эклеры сижу ем. Кто в день рождения не думает о смерти? Я полагаю, тот, кому что-нибудь подарили. Жлобство, жлобство. Не в подарках счастье. Пошел и сам себе купил эклеров в подарок. Не стоило из-за слонят обижаться, вот где с утра прокол. Глядишь бы, и подарили, может, они купили, припрятали, а вспылил, и из подлости не стали дарить. Да где ж припрятано, если третьего дня везде проверил, пока их дома не было. Вот за это и не любят, за такой характер. А не за то, что толстый.

4. Я структура

Многие думают, что они собачники, пока не заведут кота. Котааа, кота-кота-котааа! Кот — это такая прелесть, твой четвероногий друг, вот он тебя встречает, кланяется так, лапы передние выставив вперед и наклонившись, и еще подмигивает, а когда кошка подмигивает, это значит, она тебя любит, хоть кто-то меня любит, и еще здоровается: мяу! Мяу! Ах ты мой друг, дружок ты мой.

— Как в школе?

— Все так же, мама.

— Собираешься на день рождения сегодня?

— Попозже, я отдохну еще часика два.

— Подарок-то купил? Оо, книга. Алексееей Рееемизов. О чем там?

— Я не читал.

Как дела, четвероногий братец мой, что поделывал, пока меня не было? Взяли его, иначе он бы умер, его, как говорится, «подобрали», его хотели утопить, его мокрого мать принесла домой. Он перепуган был, котя счастливый, счастливый, знаешь, я, кажется, придумал, что подарить Леночке — цветы. Конечно, и так просто. Раньше не дарил ей цветов. Розы, конечно, розы. Какие? Красные — слишком нагло, а что символизируют белые? Лед витрин голубых. Пускай будут белые, три штуки.

Хруст неожиданно прервал телефонный звонок. Ошиблись, наверное, но трубку надо снять. Домашний телефон, в общем-то, не нужен, но отключать идти — тягомотина, поэтому пусть будет, а раз уж он есть, то и отключать не надо, пускай стоит.

— Алло.

— С днем рожденья тебя! Не ждал? Счастья тебе! Здоровья! А, а? Не ждал?

— Никита!? — изумился Леночкин батя.

— Да, — радовалась трубка. — Брат твой звонит, тебе всего хорошего желает. Самого, так сказать, наилучшего!

— Надо же, — продолжал изумляться Леночкин батя. — И двенадцать лет ты не звонил мне, а теперь вдруг позвонил.

— Ну да, — весело трещал Никита. — Двенадцать лет не звонил, а сегодня вдруг: бац! И безо всякой причины позвонил.

— Нет, — рассердился Леночкин батя. — Не безо всякой! Это в тебе совесть проснулась, что забыл о родном брате, по той причине и позвонил.

— Да тьфу на тебя, ни черта не изменился, ничему тебя жизнь не учит.

И Никита трубку повесил. Нет, очевидно, что причина была, и что в совести дело, а признаться стыдно.

Хм, хм, а ведь он не звонил двенадцать лет, ну, и я не звонил двенадцать лет. А почему я должен звонить? В конце концов, кто семью бросил, я или он?

На полу в туалете крошки от кошачьего наполнителя. Ошметки, опилки, труха. Вы любите розы? Я? Да мне-то какая разница, главное, лишь бы Леночка любила. Тут еще важно, кто откроет дверь. Надо бы, чтоб сама Леночка. Она откроет, а ты ей цветы вручишь. Красиво. А если отец ее, именинник-то, откроет, а там ты — с цветами? Это не вам, это Леночке. Неудобно получится. Очевидно, это не ему цветы, а дочери его. Тем не менее. А если отправить Леночке sms, чтобы открыла непременно она? Можно. Не нахально? А если не отправишь, какова вероятность, что откроет Леночка? Вероятность составляет 33, (3) % в случае, если они не позвали еще гостей. А если позвали? Нет, отправлю sms.

Я выбросил свое прошлое. Вон оно — на балконе лежит. Лежит? Лежииит. Вышвырнул свое прошлое на балкон, как лыжи вышвыривают, или даже одну лыжу вышвыривают. В начальной школе были такие темно-синие лыжи с желтыми надписями «Быстрица».

А на даче, вспомнилось, было еще вот какое развлечение: прыжки через канаву, там, значит, у соседа перед забором росло немного картошки, а дальше канава шла, это уже другой сосед, не дядя Миша, а Павел Иваныч, и над канавой были положены на бок бочки с выбитым дном, и как бы таким полукругом канаву накрывавшие, но не всю канаву «сплошняком», а через неравное расстояние между бочками шла канава, и надо было от начала до конца пропрыгать эти бочки, не угодив в грязь.

И уже первая бочка была трудной, там боярышник наш рос, а он весь такими иголками усеян, он ближе к сентябрю дозревает до proper condition, а незрелый невкусен, хотя крыжовник, напротив, незрелый-то и вкусен, или яблоки, а борышник — мы называли его «боярка», не боярышник — был с иголками, и можно было уколоться, я все боялся, как бы глаз не выколоть ни мне, ни соседским детям, там еще так получилось, что почти все мы были ровесники, кроме Сашки, который камнями кидался, и его брата, и мы так прыгали, а последняя бочка была установлена повыше, да и выглядывала только немного, на нее было очень сложно запрыгнуть, можно было легко ударить ногу ниже колена, очень больно, да и в грязь упасть.

Так вот время и проходило.

— Ты теперь учитель, а сам школьных учителей терпеть не мог.

— Ну, и меня дети не любят, это же видно.

— А зачем такую специальность выбрал?

— Я шел за знаниями, чтобы стать писателем.

— Писаааателем?

— Ах, замолчи, не издевайся, внутренний бес, черт бы тебя побрал, чтоб тебя волки сожрали!

— Не кипятись. Так-таки всех учителей ненавидел?

— Почему ненавидел, просто не уважал. Моя учительница русского путала Краснодар с Красноярском, да и еще много всяких нелепиц. Только один предмет мне нравился, мне нравились уроки английского. А математику преподавала внучка Чингисхана, с непередаваемой радостью восклицавшая: «А-а! Двойка тебе!».

Брат — подлец, а хотя бы позвонил, услышал его голос, веселый и жи… жизнеутверждающий? Возможно. Жи… живой, живой голос брата моего. Подлец, а позвонил, а Рита? Рита меня тоже бросила, и все, и не звонит. Все-то бросают меня, брат, Рита… что я сказал, что сократили, это просто был предлог, я не слепой же, видел, да виду не подавал, что ты год шашни крутила с этим мужичком своим. Он меня будет обеспечивать — сказала. А меня сократили, я сказал. А пока работал нормально, еще держалась, еще какие-то номинальные приличия соблюдались. А теперь унизился до охранника, жирен, неуклюж и нелюбим, мой словарик, маленькая мечта, а все же… посвящу его тебе, Рита, знай доброту мою. И брату Никите, я еще до того, как по редакциям рассылать, с ним встречусь, и мы вместе его прочтем… специя с сухарика в глаза попала… а… а… деньги — две трети Леночке отдам, единственной моей кровинке, чтобы приданое у ней было… к нам обещался прийти сегодня этот ее ухажер, учитель… а… аа… любит, так пускай… парень он честный… наверно… что-то растрогался… день рожденья все-таки, да… но если разбираться, эгоистка ты, Рита, и… — ушла, да, ты-то ушла, чтоб тебя хахаль обеспечивал, а Леночку бросила — ладно, меня бросила, тогда безработного, уничтоженного как социальную единицу толстого придурка, но Леночку бросила, и с тех пор — ни-ни, будто и нет матери, меня ж на самый-то трудный возраст одного оставила с ней, пять лет один, чего дед — дед глухой, а когда и слышит, то придуривается, что не слышит. Бросила меня — ладно, но Ле- ночка? Растил ее, доращивал один, тебя надо, видите ли, обеспечивать, а дочь твою родную — не надо, я, значит, ее потяну, а тебя не потяну? Ты, Рита, натуральная… женщина должна когда-то думать о себе, так ты сказала, а когда ты не думала о себе? Мерзавка. Шиш тебе, а не посвящение. Посвящу словарик Леночке.

Слышал, как говорят «Мюнгхаузен», а на самом-то деле он был Мюнхгаузен.

Приключения барона Мюнг… Мюнх… Мюнхгаузена.

Как он, вопреки третьему закону Ньютона, вытащил себя за волосы.

А возле болота плясал Ницше.

А Эйлер сие событие запечатлел.

Черт-те что… черт знает что. Бессмысленно.

Нелепо.

In the beginning there was none.

Лучше раньше, чем позже. Опоздать нельзя, неприемлемо — решил Мизинцев, взял денег на цветы, сунул книжку Ремизова в маленький пакетик (так казалось подарочнее) и пошел. Цветы в киоске по дороге наверняка встретятся, да-да, даже у нас на остановке такой киоск есть. А на остановке возле школы салон связи, там раньше стояла картонная Вера, но ее убрали. С тех пор не вернули. Верните, верните картонную Веру. Вот Веру-то ты и любишь. А не Леночку. Да ладно, кто не заглядывался на певицу, актрису, дикторшу экономических новостей? Они не настоящие, ты не можешь представить, как она потом после своих новостей домой на такси едет, она должна замирать до следующего эфира, она — статуя, говорящая о курсе доллара. А Леночка? Леночка — не статуя. Но она тоже прекрасная. Смог бы ты описать ее внешность? Сейчас — нет. Увижу ее, посмотрю вживую на нее, тогда скажу. А какая прическа у нее? Цвет волос? Блондинка? Нет, русая. Зачем ты спрашиваешь, будто ты ее не видел, какой ты бываешь неумный. Почему неумный? Просто ограниченный.

Как и все мы.

Еще из дачного: шли в магазин, который находился на соседней остановке, запачкал руки по дороге, подобрав красивый камушек, и все, теперь грязными руками нельзя мороженое есть, останешься без мороженого. И я предложил: вымою руки в луже, да почему нет? Шел по дороге, нервно колючки репейника срывал. По пути обычно срывал несколько ягод черноплодки, росла там недалеко от поворота, и вишня росла, а у нас не прижились. Ain’t it a crying shame? За столько всего стыдно, вот и прошлое выкинул. Ну-ну, нечего, на работу скоро.

Много чего можно вспомнить, это от пива, неужели? После работы раньше пили «Козла» с отделmates, это пиво или пивной напиток? Незачем вспоминать, само как-то лезет. В первом классе отдали на фортепиано, а дома фортепиано не было. Учительница удивилась: как это дома инструмента нет, а отдаете мальчика заниматься? В классе пианино «Лира» стояло, на троечку занимался, it’s such a shame. Ворох бесполезных воспоминаний, a bunch of useless memories. Она говорит: «Раз у вас дома нет инструмента, нарисуйте клавиатуру на ватмане, пусть занимается». Нет, ну нормальный человек может такое предложить? Пальцами по столу, на который нарисованная клавиатура положена, долбить. А музыку носом распевать. Ту-ту-ту-ту, ту-ту, ту-ту.

Советским несет от такого звонка, как будто птички чирикают, вы знаете такие звонки. Десять тысяч чертей! Гугол чертей! Ты, идиот, забыл про sms. Здравствуйте!

— Здравствуйте, — угрюмо Леночкин батя буркнул.

— С днем рождения вас! Долгих лет, как говорится. Это вам.

Леночкин батя сперва схватил пакетик, а только потом внутренне просиял. Посиял пару секунд с пакетом, не заглядывая в него, а потом снова приуныл: первый-то подарок ему дарят, и от кого — от ухажера дочкиного, учителя-сопляка, только из института, рубашку, небось, до сих пор мамка гладит. И почему подарил, вон он с цветами, это Леночке, он пришел ради нее. Но хоть подарил что-то, к чему так поспешно, может, он и неплохой человек.

— Проходи, проходи, разувайся. Рома, да?

— Да, да, — Мизинцев конфузливо зашел и стал разуваться, озираясь.

Леночкин батя ушел на кухню, шурша пакетом. Книга! Ах да, он, кажется, учитель литературы. Все равно, если бы рабочий с завода принес в подарок гайку.

«Даже спасибо не сказал», — подумал Роман, сиротливо стоя в прихожей и поглядывая на свои носки.

«Алексей Реееемизов, — прочитал виновник торжества, почесывая в затылке. — Не слышал про такого. Открою-ка».

«Бесы летели, бесы текли, бесы скакали, бесы подкатывали все и всякие — и воздушные мутчики первонебесные, и, как псы, лаялы из подводного адского рва…»

«Какие-то бесы… а в содержании что… „Свет немерцающий“… „Свет незаходимый“… церковное, что ли. Рее-мизов. Церковная фамилия, как это правильно… семинаристская. Ну… дареному коню… а не намекает ли на что?». Леночкин батя вышел в прихожую с книгой и пакетом, висевшим на одном пальце. Мизинцев поднял голову и робко на него поглядел.

— Эээ. Это церковное что-то, да?

«А ты не читал! Дурак! Идиот! Купил бы Булгакова!», — пронеслось в голове у Мизинцева.

— Это… это Серебряный век, я бы сказал, — вспомнил слова из аннотации Мизинцев.

— Да? — Леночкин батя опустил глаза в то же место книги и негромко прочел. — Бесы летели, бесы текли, бесы скакали… мм… я, честно говоря, не верю… в это… но спасибо, все равно спасибо.

Роман побледнел. Вот, про бесов что-то опять. Рука сама потянулась, не заглядывал, и вот оно как вышло.

А тот уж и открыл случайно на таком моменте. Кто, если не бес, это подстроил?

— Много где про бесов, про чертей пишут, — снова стал глядеть на носки Мизинцев. — Они везде, в каком-то смысле.

Тут из комнаты вышел, шаркая тапками, сутулый, тощий, гладко выбритый старик.

— Чего? — уставился старик на Леночкиного батю.

— Да вот молодой человек к Леночке пришел, — кивнул Леночкин батя. — Говорит, черти везде.

— А? — подвинулся к Леночкину бате старик. — Черти? Черти все в правительстве сидят.

— Да ты проходи, проходи за стол, — растерянно пробормотал Леночкин батя, сам шагая на кухню вперед Мизинцева. — Руки вымой сперва только.

Старик, сильно сутулясь, повернулся к Мизинцеву своим сине-бритым лицом и очень недобро на него поглядел.

— Губернатор комаров не травит в этот раз, спасу летом не будет, — ворчливо брякнул он.

— Грустно, — совершенно безразлично ответил Мизинцев.

— Что? — спросил старик, после чего отвернулся и пошаркал мыть руки. Мизинцев почему-то сразу же поплелся за ним, вследствие чего в ванной возникла очередь.

— А Лена дома? — Мизинцев вспомнил, что до сих пор не подарил цветы, а теперь в ванной их и положить негде.

— А? — спросил старик, теребя хозяйственное мыло.

— Проходи, проходи, — крикнул из кухни Леночкин батя. — Накрыто уж все, тебя ждали.

«Неловко как-то», — подумал Мизинцев о том, что он — единственный гость, но настоящая неловкость возникла затем, ведь он встал так, что деду никак нельзя было выйти из ванной, поэтому Мизинцев сначала сам «сдал назад», чтобы выпустить деда, а потом снова вернулся в ванную, чтобы вымыть руки самому и вставить в дупло зуба ватку. Дед прошаркал на кухню, что-то сказал Леночкиному бате, на что тот поднялся и с возгласом «Что он там неделю размывает?» прошел до ванной.

— А у вас только хозяйственное мыло, да? — спросил Мизинцев.

«Это я уж слишком нагло», — подумал Роман уже после того, как спросил.

5. Многократное созерцание

Та-та-та ра-ра та-та, та-та-та-ра-ра та-та, who can you call? Нет, меня не call, меня всегда summon. Summon, summon — чернокнижие какое-то, хм, ладно. Раз уж меня summonнули, надо действовать, пора работать. Плита выключена, телевизор выключен, here I come! Хм, хм, он жирный… куплю ему в аптеке сейчас по пути кофе для похудания, что это я — на день рождения — и без подарка? Ха-ха, настроение улучшилось, ха-ха. Аптек много по пути, а памятники у нас реже, вот, к примеру, только у нас могли поставить памятник сантехнику, вылезающему из канализации. Никогда не поверю, что это из уважения к его labor, труду. Нет! Такой памятник поставили, чтоб голова этого сантехника была ниже прохожих, чтоб всякий, проходя мимо, мог его пинать прямо по роже, это в духе, вполне в духе, ха-ха-ха, иду и смеюсь, и хорошо, и славно.

— Леночка, ну что ты ничего не кушаешь?

Ну точно индюк. Да подожди. Теперь рассмотри Леночку-то. Описать сможешь? Русые волосы, волнистые, глаза карие, нос втягивает воздух, будто волнуясь — что бы еще описать? Губы не накрашены, милого природного цвета, как будто легонько улыбаются. Шея… подбородок немножко прямоугольный, в ушах сережки. Как одета, рассказать? Не надо, а опиши руки. Да зачем, будто ты сам не видишь? Не в том дело: ты опиши словами, видишь, как у тебя куце, трудно получается, а хочешь в писатели, даже любимую свою описать не можешь, чтоб и читатель ее полюбил, ей восхитился. Даже на меня описание впечатления не производит.

— Леночка, ну, съешь ты курочки!

Посмотри, с тобой рядом села. Ну, это глупости — не с дедом же сидеть и не с толстяком. А цветы куда-то убрала. Наедине останемся, ты про цветы спроси.

— Ничего не ест опять! А ты, Рома, что пепси не пьешь?

Пригласили на пепсопитие, мда. Кстати, кстати, кстааати. Пепси-то только тебе поставили, посмотри. Аж ладони вспотели от обиды. Пепси только у тебя. Леночка пепси не пьет, у ней сок, батя водочку наяривает, а дед и вовсе без стакана, сидит за столом, дремлет. А тебе пепси поставили, как дитю, как будто у тебя день рождения, и тебе четырнадцать исполнилось. Пепси выпей, побалуй уж себя пепси-то. Уж и купили-то поди только для тебя. Пепси. Еще бы детское шампанское поставили. Впрочем, с книгой-то ты просчитался, терпи теперь пепси. Можешь и не пить из принципа, он догадается поди. Да и в чем дело-то, ты водочки хочешь дернуть?

Не хочу. Ну, а чего обиделся тогда?

В старости, когда мне будет восемьдесят три года, склероз пожрет почти всю мою память, и от меня останутся только воспоминания о детстве на даче. Например, что сотовые тогда были недопустимой роскошью, а у соседки Ларисы был сотовый, и все знали, что у нее сотовый есть, но она никому не даст позвонить, и потому не просили. Зато был стационарный телефон на соседней улице, такая крохотная железная коробка, и в ней телефон дисковый, а рядом дед Семен жил, у него был странный высокий дом, страшный черный пес Султан, который прямо на бегу мочился, и сорокалетняя дочка Ленка, тетка-даун, а все потому, что ее мать пила во время беременности, и Ленка родилась отсталой, выучив за всю жизнь всего два слова: одно «мама», второе — матерное, ну это что-то грубое началось, грубое воспоминание. Ленка эта была безобразна. Грязна, само собой. Лицо маленькое, сплющенное как будто. Но стрижечка на удивление аккуратная. Потому боялся один звонить, да и кому звонить, матери в город, и вот за что я раскаиваюсь до сих пор: во время одного звонка мать мне говорит, что из школы звонили и предлагали проскочить четвертый класс, тогда экспериментально еще вводили четвертые классы, а мне за хорошие оценки предложили перейти сразу в пятый, и я отказался, чтобы от одноклассников не отрываться. Какая глупость! Какое терзание. My conscience bites.

— Гм, гм, а ты, значит, учитель?

— М-да-а, — неуверенно промямлил Мизинцев.

— Я бы хотел тебя кое о чем попросить, — доверительно положил руку себе на колено именинник. — Я пишу… составляю один труд, и, когда я закончу, мог бы ты проверить на ошибки… ну там, запятую где забыл…

— Труд? Какой труд? — нахмурил брови Мизинцев.

Завидуешь!

— Минуту, минуту, — Леночкин батя поднялся из-за стола и скрылся в комнате.

Давай, спроси Лену, о чем хотел!

А я… уже забыл, о чем хотел ее спросить.

— Сейчас, сейчас, — Леночкин батя вернулся с листочком, исписанным от руки. — Это будет практический словарь. Послушай. Рука человеческая

Ага, вот и аптека, drug store. В очереди не очень, но все еще молодая мамаша с сынком, мамаше лет тридцать есть где-то, а сынку года четыре.

— Нам, пожалуйста… так, а что тут есть… Егоор! Будешь черничный батончик?

— Да!

— А подождите, а это с чем у вас тут? Персиковый? Нет, не персиковый, дайте вон тот, персик-маракуйя. Будешь персик-маракуйя, Егор?

— Да!

— И дайте еще бутылочку детской воды.

— Что-то еще?

— Нет, все. Так, стойте, что это вы дали?

— Обычная вода, минералка.

— Я, кажется, просила у вас детскую воду.

Здесь терпение Фольгина лопнуло (вот уж штамп-то опять, да?), и он вышел из аптеки. Детская вода! Дурят же маркетологи народ! Детская вода! Чем более товар дифференцированный, тем больше дур его купит. Детская вода. Подростковая вода. Мальчиковая вода. Вода для девочек 4—7 лет. Вода для девочек 8—11 лет. Вода для старых и стерилизованных кошек. Вода для беременных женщин на четвертом месяце. Вода для беременных женщин на пятом месяце. Вода товарищеская. Вода студенческая. Вода менеджерская. Вода адвокатская. Вода для олимпийских бассейнов питьевая. Православная вода. Кошерная вода. Вода для утюга особая. Вода низкокалорийная, диетическая. Свадебная вода. Вечерняя вода. Вкусная вода. Вода для владельцев Audi A8.

И все из одного крана.


Функционирование запальчечного пространства.


Есть в этом что-то. Думаешь? Не знаю. Не хочу признавать, что кто-то лучше меня. Да, это он забавно ухватил, это, если угодно, остроумно, но разве можно хвалить современника, да еще и соотечественника? Зарубежного автора — еще ладно, он может жить за океаном, далеко и будто на другой планете, за ним можно признать большой талант, но соотечественник, который с тобой за одним столом сидит — это… я… от зависти вскипеть готов.


И иных снарядов.


Леночкин батя закончил читать про руку человеческую, заботливо отложил листочек и взглянул на Мизинцева, ожидая увидеть на его лице реакцию. Мизинцев избежал зрительного контакта, посмотрев себе в стакан пепси, после чего пару раз моргнул, сморщил лоб и смущенно выдавил:

— В общем… и целом… это… вы… хорошо ухватили.

— Да, он действительно хорош, он действительно практический, — почему-то повернулся к Леночке батя. — Реальный!

— Но… мне кажется, не поймите меня неверно, — сбивчиво и медленно, подбирая слова, продолжал Мизинцев. — Я хочу сказать, что искусство, новое искусство, я имею в виду, должно… нет, не поймите… искусство не должно никому, но в искусстве должен быть… опять это «должен»…

Тут Леночкин батя повернулся к Мизинцеву, но смотрел на него как-то неприветливо и брезгливо.

— В содержании искусства должен… нет… одним словом, это точная и остроумная, но не утверждающая вещь.

Повисла — какой гнусный штамп — неловкая пауза. Теперь уже Леночкин батя опустил глаза и пару раз моргнул. Дед проснулся, посмотрел вокруг и пошаркал к раковине.

— Вы хотите сказать, — неожиданно обратился к Мизинцеву на «вы» Леночкин батя. — Что мой словарь остроумно-смешной?

Дед открыл кран, и вода стала громко ударяться о металлическую раковину. Старик шумно прополоскал горло, закрыл кран и удалился. Леночкин батя исподлобья глядел на Мизинцева, напоминая сейчас быка.

— Остроумный, но я не нахожу его смешным, извините, — тихо ответил Мизинцев. — Но другие, впрочем, найдут.

Леночкин батя медленно встал из-за стола, и, смотря себе в тарелку, громко выдохнул, после чего поднял голову, схватил бутылку водки и обильно отпил из горла. Крякнув и одновременно похлопав глазами, он изрек:

— Вот уж не думал, что пишу словарь людям для смеха. Я-то думал: составлю словарь, помогу людям практически, ре-аль-но! — тут он нелепо потряс в воздухе ручищей. — А они над этим смеются.

Леночкин батя плюхнулся на стул, посидел в оцепенении несколько секунд, затем снова встал и собрался покидать кухню. Мизинцеву отчего-то стало стыдно, и он решил как-то исправить положение, объяснив, что имел в виду не совсем то, и, с возгласом «Но постойте», Роман резко поднялся из-за стола, однако был вынужден прервать этот великодушный порыв, тихо выругавшись от боли и поспешно плюхнувшись обратно на стул. Леночкин батя сначала посмотрел недоверчиво на Мизинцева, а потом посмотрел вопросительно на Леночку.

— Что случилось? — не то прошептала, не то прошипела Леночка.

— Ногу свело правую, — напряженно выговорил Мизинцев.

— Ну чего там? — обратился батя к Леночке.

— Ногу свело у него, — передала она.

Леночкин батя постоял несколько секунд, держа руки в боки, затем махнул одной из них и удалился. Леночка встала из-за стола, и, взяв Мизинцева под руку, стала тянуть его к себе в комнату.

Вот еще один drug store. Нет, это становится просто смешно: другая мамаша с другим ребенком. В соседнем окошке старуха. Чего? Про гомеопатию что-то ей втирают, а та уши развесила. Не, здесь тоже явно надолго, за мамашкой встану. Сок яблочный купила дитю, питье-то на всех напало. Давай, давай быстрее. Мне, пожалуйста, кофе для похудания. И зачем я улыбнулся как дурачок? Банка довольно большая, не промахнусь. Спасибо. Приду, кину банку — дружище, help yourself! Сам себе не поможешь — никто не поможет. Без помощи ты беспомощный, вспомнил, как был еще только помощником демотиватора. Дорогу узнавал, из личных дел делал brief reviews, да чуть ли не за кофе бегал, и ничего, не унизился, сам теперь демотиватор, а когда Жменькин уйдет, я на его место встану. Ведь наверху везде глаза, да и этого нельзя не заметить — там видят, что он уже не тот, что раньше, что он на работе запрется да дрыхнет, таблетки свои выпьет — и хоть устрой ему барабанную дробь, не проснется, а если проснется, то не работник уже будет, а как забулдыга с похмелья. И что там с его крышей происходит (и главное — почему?), что ее так часто латать приходится? Явно ж это не от хорошей жизни, может быть, он с ума сходит, вот прямо сейчас — тогда он закончит в Винзилях, а я — на его место. Или он может покончить с собой, если духу хватит.

А я — на его место.

— Ну вот, ну вот, сядь на кровать, посиди, можешь прилечь…

— Мне лучше походить. Я бы… мазь у меня дома, надо носить с собой, прости, Лена, мне так стыдно за сегодняшнее.

— Ну, ничего, ничего. Ты еще не торопишься уходить?

— Нет, пока точно нет, — ответил Мизинцев, болезненно озираясь.

Из соседней комнаты раздались громкие выстрелы и грубые выкрики, потом динамичная музыка и визг шин

— «Ментов» дед включил, — стыдливо прокомментировала Леночка.

— А-а.

— Я очень не люблю фильмы и сериалы про преступников, — призналась Леночка. — Даже Шерлока. У всех этих маньяков нет мотивации, это нереалистично.

«В отца-то вся», — мелькнула мысль у Мизинцева.

Тут он обрадовался, что судорога прошла, но затем почувствовал невыносимое бессилие и повалился на кровать.

— Да… ты думаешь? — машинально спросил Роман.

— Конечно. Они не могли не убивать. Кто убивает просто так?

— Не знаю, но… так же неинтересно.

«Не хотите ли шоколадку, месье Мерсо?».

— Я видела статистику, что они там… у них это с фазами Луны связаны убийства.

— Ну раз нужна какая-то причина, пусть это будет хотя бы Луна, — улыбнулся Мизинцев.

— Тебе все так, а их семьям это горе.

— Я не понимаю, почему ты так любишь тему маньяков.

— Меня пугает то, сколько больных людей вокруг нас. Тот же Брейвик, он абсолютно больной.

— Нет, — повернулся к Леночке на бок Мизинцев. — Он не больной, он даже и не маньяк.

— А кто?

— Он… он… просто…

— Ну?

— Хороший парень…

Леночка всплеснула руками (да что ты будешь делать, опять штамп!).

— Опять твои шуточки, какой-то дешевый цинизм, какая-то маска, какая-то «моя хата с краю» бесконечная.

— Я не… да я только…

— Человек из-за политики убил столько невинных людей, а ты говоришь: «хороший парень».

— Да почему из-за политики… просто — убил. Захотел — и убил. Встал бы в то утро с другой ноги, убил бы людей в стрелялке, а не в жизни, — задумчиво глядя на Леночкины руки, пробормотал Мизинцев. — Какая разница, — добавил он после паузы.

Помолчали.

— А где цветы? — спросил Роман еще через некоторое время.

— У меня аллергия, — безразлично ответила Леночка. — В комнату отца поставили.

6. Arch-vile spawns

(yawns) Что такое напало, да (yawns) же. Некрасиво выйдет, если приду и зевать буду. С другой стороны, это сошло бы, like у них слишком сонно, но я уже кофе купил и выбрал агрессивную тактику. Зайду в тэцэ, куплю энергетик. Да что такое, как везет мне на мамаш этих сегодня. Двери эти на фотоэлементах открылись, ребеночек радуется, в бейсболочке беленькой не по погоде, в ладошки похлопал, а мамаша стоит, и мне не пройти никак. (yawns) через другой вход зайду, но обещаю: попадись у меня на пути еще одна мамаша, и я на ней сорву зло за всех предыдущих, oh damn, какие очереди, из восьми касс полторы работает, да я же опоздаю, ладно, придется довольствоваться кофе из автомата.

— Ну хочешь… ну прости… ну хочешь, поговорим о другом.

— # Иногда мне кажется, что мы говорим с тобой на разных языках!

— Слушай, я не знал, что у тебя аллергия на цветы, я хотел тебе приятное сделать.

— # Ты снова меняешь тему, постоянно перепрыгиваешь с одного на другое…

— Если бы я знал, что у тебя аллергия… а то просто я ведь не так много знаю о тебе, если бы мы чаще говорили о тебе, а не о маньяках…

— ## Ты никогда не хочешь говорить о том, что волнует меня!

— Мы начинаем говорить, и сразу начинаем спорить, но хорошо, давай говорить о том, о чем хочешь ты, давай не будем спорить больше.

— Как ты думаешь, снимут ли когда-нибудь фильм, где у преступника будет реалистичная мотивация?

— Мотивация, мотивация… снова об этом. Ты знаешь, я отвечу честно, и мы снова поспорим. Потом ты скажешь, что я говорю только о том, о чем сам хочу.

— # Нет, скажи свое мнение. Я никогда не смогла бы убить, и мне интересно, откуда мотивация у преступников.

— Так ведь и я никого не убивал, — зевнул Мизинцев. — А мотивация — да выдумки все это.

— ### Как ты сказал?

— Ну да. Кто-то не верит в бога, кто-то еще и не верит в гороскопы, а я, ко всему этому вдобавок, не верю и в мотивацию.

— ## Странный ты все же.

— Эту тему всегда ты начинаешь, я лишь честно отвечаю. Кто виноват, что у нас разные мнения?

— ### Нет, это что, ты так надо мной смеешься?

— Че, живой он там у тебя?

В дверях нарисовался Леночкин батя, переодевшийся в майку-алкоголичку. В одной руке он держал кастрюлю гречки, в другой — блестящую от масла ложку.

— Все в порядке, — сел на кровати Мизинцев. — Просто судорога была.

— А что-то я шум какой-то…

— Все нормально, — ответила Леночка. — Немного поспорили, и все.

Леночкин батя насторожился:

— Насчет чего это?

— Пустяки, — Леночка явно была стеснена. — Рома сказал, что в причины не верит.

Леночкин батя как-то изумился, потом медленно положил ложку в кастрюлю.

— То есть… как это?

— Ну, я не верю, что у всякого поступка была причина, — неловко объяснил Мизинцев.

— Как это? Какой поступок без причины?

— Ну… практически любой.

— Я грубо отвечу, но по делу. Сынок! Заморочили тебе башку в твоем университете. Раз что-то происходит, то на то была причина.

«Прям как Никита», — подумал он.

«Как они похожи: отец и дочь», — лишний раз убедился Мизинцев.

— Вот смотри, — показал кастрюлю Леночкин батя. — Я захотел поесть, взял гречку и поел.

— С едой это понятно. Но… если я захочу на Юпитер, я не смогу взять и полететь туда, — с азартом ответил Роман. — А если я сейчас сорву эту штору и накроюсь ей, то это не оттого, что мне стало холодно, а безо всякой причины.

— Если ты сорвешь штору, то ты у меня получишь, — серьезно парировал Леночкин батя. — Только люди, которые шторами накрываются, в реальной жизни сидят в психушках.

Леночкин батя скушал немного гречки, а затем добавил:

— А нормальные люди накрываются одеялами.

После чего ретировался, негромко позвякивая ложкой по боку кастрюли.

— Тебе обязательно было при отце эти свои шуточки… невесть что теперь о тебе подумает.

— Я просто честно отвечал, — Мизинцев обиделся и как-то по-детски перелег на другой бок, отвернувшись от Леночки.

— Меня иногда пугает твой внутренний мир, — после тридцатисекундного молчания произнесла Леночка, поглядывая на тихонько тикавшие часы.

«Внутренний мир? — повторил про себя Мизинцев. — Но… у меня его нет».

Ну что, тебя можно поздравить? Ты уже окончательно испортил с ней отношения? Замолчи, мне и так неприятно за весь этот дурацкий день. Даа, сегодня, конечно, ты себя превзошел. Обновил свой рекорд. Замолчи. Чтоб тебя черти побрали! Чтоб тебя волки сожрали! Повторяешься. Я просто правда хочу, чтоб тебя сожрали волки. Это инфантильно ты уже. И ноги инфантильно поджал, как будто тебя старшая сестра обидела, отцу наябедничала, что ты все конфеты слопал. Эй! Повернись и извинись. Не будешь? Давай тогда уйдем, не попрощавшись, и больше уж о ней не вспомним.

— Лена, ты на меня сердишься? — проблеял Мизинцев.

Леночка молча встала и подошла к окну.

«Не ответила. Самое время уйти», — подумал Роман, но не сдвинулся с места.

Нет, они меня точно с ума сведут. Четвертая! Чет- вер-та-я! Я уже почти пришел, уже почти completed my mission, и тут — прямо у двери нужного подъезда, нате вам, пожалуйста: еще одна мамаша. Открыла дверь подъезда, ребеночек опять в дверях встал, и не идет. А она, сволочь, рукой дверь держит, заблокировав мне вход. И ведь не скажет ему, чтоб заходил, а в подъезд другой двери нету. Ладно… ладно. Не буду срывать зло на ней, меня в квартире целый буйвол дожидается, уж он-то у меня получит!

— Лена! Не сердись на меня.

Надо же, птички зачирикали, кого это принесло? Мизинцев сел на кровати, хотел подойти к Леночке, но так и остался сидеть. Леночкин батя пошел открывать.

— Это еще кто?

Тоже не ждет никого. Странно. Надо было тебе лежать, ушел бы пять минут назад, и не переживал теперь.

— Лови, жирдяй, кофеек, help yourself! — весело, но в то же время как-то злобно донеслось из прихожей.

Леночка обернулась, Мизинцев поспешно поднялся с кровати.

— Ну-у, ну… ну что, ну чего ты такой унылый, в день-то рождения, не праздновал, что ли? Дай, я понюхаю, нет, пахнет, водкой пахнет, выпивал. А чего настроения нет? Кто тебе испортил? Э-эй! Жирный! Ну чего ты смотришь на меня так угрю-ю-юмо? Нет, что за человек! Я пришел ему праздник испортить, а у них уже все испорчено. Ладно, я на кухню зайду, может, у вас коробка конфет открытая, возьму немножко, или торта… вы, толстые, любите торты наворачивать.

Разумеется, это был Фольгин, который теперь шуровал на кухне, отыскивая что-нибудь, чем можно поужинать повкуснее.

— Don’t ya love her madly, oh, don’t ya love her madly? — раздавалось с кухни.

Виновник торжества прошел за Фольгиным на кухню и стал наблюдать за тем, как демотиватор роется в холодильнике.

— Надо тебе это изображать, — наконец, сказал он. — Без тебя все уже испортили.

И сел за стол.

— А что стряслось? — Фольгину как-то ничего в холодильнике не нравилось.

— Жена — бросила, — начал хлопать себя по колену Леночкин батя. — Уже пять лет прошло. Брат родной — бросил, двенадцать лет ни слуху, ни духу — сегодня позвонил, и что — поругались. Ну немного, но поругались, видать, еще на двенадцать лет… дочь родная не подарила ничего, даже толком с праздником не поздравила. Подарок единственный — от хахаля ее, в комнате сидят, шушукаются, книжку подарил, за столом какую-то ерунду нес, сейчас зашел, а он продолжает ерунду нести. Дурак!

Последнее слово было выговорено с явным отчаяньем. Фольгин сел напротив Леночкиного бати и с сочувствием произнес:

— Ну я вижу, ну сам понимаешь, работа, мне никто не доложил, что у тебя уже испорчен праздник. А кофе, хочешь, я заберу, другому жиртресту подарю.

— Наверное, это дядя Никита приехал, — объяснила Мизинцеву Леночка. — Надо выйти, поздороваться. Я еще маленькой была, когда он с нами жил.

— Ну… ну пухлик, ну чего ты жалуешься, хочешь, я разберусь с ним?

Фольгин молнией ворвался (тоже как-то штампованно звучит, не находите?) в Леночкину комнату, и чуть не врезался в Мизинцева, который стоял у порога и намеревался проскочить в прихожую.

— Что, шутник, весело тебе? — спросил Фольгин. — Having fun, yeah?

«Молодой у Леночки дядя», — решил Мизинцев.

— Если ты думаешь, что можешь прийти и просто испортить человеку его birthday party, то ты заблуждаешься, — безапелляционно заявил Фольгин. — На это есть я! Фольгин прислонился к дверному косяку и проговорил как-то более расслабленно:

— Это ты мне ложный вызов должен компенсировать.

Значит, он не дядя. А кто, стриптизер? Не смешно.

Тебе — да, а для меня это происходит со стороны, и мне смешно.

— Но я только… меня неправильно поняли, у меня случилась судорога, и я специально ничего…

Фольгин изменился в лице (нет, эти штампы никогда не перестанут меня преследовать!).

— Ты… это само собой у тебя вышло?

— Ну да.

— Надо же! — выпрямился и радостно шлепнул себя по лбу Фольгин. — Да у тебя талант, парень. Тебе надо к нам, в демотиваторы, не хочешь обсудить это? Пошли по домам, а по дороге на остановку обсудим.

Фольгин буквально вытолкал испуганного Мизинцева из квартиры (тот даже не попрощался, едва обуться да куртку напялить успел), и, когда они вышли на улицу, Фольгин одной рукой обнял Мизинцева за плечо, а другой стал размашисто жестикулировать:

— Где ты сейчас работаешь? Какой оклад, salary? Мы живем как люди, я предлагаю тебе — совершенно серьезно — работу. Моя визитка.

Тут он слазил в карман за визиткой, где был написан его мобильный, а также (полужирным шрифтом Comic Sans) набрано скромное «Фольгин, демотиватор».

Вручив Мизинцеву визитку, Фольгин продолжил жестикулировать:

— Ты, брат, пойми — людям без нас никак. Ты без труда испортил праздник бурдюку, такой талант не должен чахнуть, где ты там чахнешь. Что-то подарил ему, да?

— Книгу, — Мизинцев подумал, что стал жертвой странной шутки.

— Ха-ха, — засмеялся демотиватор. — Wonderful! Beautiful! Нет, не так, с итальянским акцентом: бьютифуль! А я-то кофе для похудания принес. Кстати, где он… черт, там оставил. Вот, кстати, насчет кофе — у нас на работе такой термопот раньше стоял! Не чайник — термопот! Даже бюджетный растворимый кофе, если его правильно залить водой, покажется тебе heavenly drink’ом. Я научу тебя. Нельзя сначала наливать воду, а потом кидать кофе, так ты все испортишь. Нельзя заливать водой из чайника, там продолговатая какая-то, широкая струя воды — она убивает вкус, к тому же, она льется по дуге. Вода в чашку кофе должна небыстро и не очень мощной струей литься строго вертикально, а толщина струи не должна быть толще женского мизинца, как у твоей мисс.

Фольгин убрал руку с плеча, поскольку они пришли на остановку, и дальше это было б уже неуместно.

— Ну? — спросил демотиватор. — Идешь к нам? Как тебя звать хоть?

— Роман, — ответил Мизинцев. — Я не могу сразу решить, мне нужно подумать.

— Понимаю, — кивнул Фольгин. — Ну, визитка у тебя есть, можешь звонить по будням в working time. Но я тебе еще одну вещь скажу. Жменькин, мой начальник отдела, он уже не тот, что раньше, он скоро уйдет, и я встану на его место, а ты — на мое, как мой protégé. Так что и в помощниках бы проходил недолго. Думай, решай.

Фольгин пожал Мизинцеву на прощанье руку и сел в автобус, а Мизинцев решил пойти домой пешком и поразмыслить над этим заманчивым предложением.

7. Мир как разбитое

Мы пригласили Вас в храм, и, поелику Вы здесь, соблюдайте наш церемониал. Вращайте барабан. Что в этом месте службы полагается сказать? Цветы для дам! Только потому, что иначе быть не может. Кто за Вас сегодня болеет? За меня болеет избранный Президент Венесуэлы Николас Мадуро, вон он в третьем ряду. Хорошо, я вижу. Продолжайте отправление обряда. Сектор «приз» на барабане. Я выбираю приз. Я не стану торговаться, я выбираю приз. Нет, не забывайте: Вы в храме, и мы должны с Вами сейчас торговаться. Хотите десять тысяч рублей? Я что-то не понимаю, почему это церемониал, я приходил на игру, играть. Вы меня простите ради Бога, но Вы — дикарь. «Поле чудес» — это таинство, но дикарю всякое таинство кажется игрой, приведи его на причастие, для него и причастие — игра. Посмотрите вокруг. Разве наш барабан, вращать наш барабан — не сакральное действо? Простите, Ваше мукомольное преосвященство, я не хотел оскорблять Вашу веру. Я Вас прощаю, дикарь не знает, что он святотатствует, пока ему не скажут. Я Вас прощаю за Ваше святотатство в храме «Поле чудес». Вы выбираете приз? Да, Ваше преосвященство. Бамм! Вы выиграли удар по голове. Мы поздравляем Вас. Бамм! Вы выиграли удар по голове. Мы поздравляем Вас. Бамм! Вы выиграли удар по голове. Мы поздравляем Вас. Бамм!

Резко перед глазами возник темный кабинет. Опять проспал до темноты. Теперь уж домой лень ехать. А все одно — и дома, и на работе — везде неуютно, везде один, одине-е-е-е-ешенек. Ох, ох-ох, ох-ох. Мда. Приснится же глупость. Храм «Поле чудес», да еще я там святотатствую. Как он сказал? Цветы для дам, только потому, что иначе быть не может… правильно, не может. Как иначе-то — дамы для цветов? Не-е-е-е-ет, такого не бывае-е-е-е-е-е-ет.

Жменькин протер глаза, неуверенной походкой прошел до выключателя, включил свет и вернулся за стол.

Даааа, а голова и прям трещит, будто по ней раза четыре долбанули хорошенько, до-о-о-облестно долбанули. Я становлюсь негоден. У дорогого Леонида Ильича была похожая судьба, да забыл название его таблеток, у него вроде не такие. Неважно. Ничто не важно. Что становлюсь негоден, это стал давно подозревать, когда сверху стали все запрашивать по электронной почте. Сперва с энтузиазмом, а потом опостылело, особенно соцсети, с реальными именами, фотографиями, анкетами. Зачем вам старик Жменькин, зачем вам фотографии старика Жменькина (хотя не такой уж и старик, даже совсем не старик еще). Это ведь не для меня, это то, что должно было наступить после меня, но я это застал, и это как потерпеть поражение, в новом виртуальном мире для меня место уготовлено где-то в углу, на задворках, там твое место. До того дошло, что всех к черту посылаю с их электронной почтой. Если вам что-то от меня надо — звоните на рабочий телефон. Приходите в мой кабинет, и мы с вами поговорим, если я не сплю. Не-е-е-ет, пошлите нам координаты. Пошлите личные дела, отчеты, все по этому треклятому интернету. В наше время Нед Лудд не родится, в наше время интернет ударяет не по работяге Неду Лудду, а по кабинетному хорьку Жменькину. Так и превратился в хорька не так давно, когда понял, как я си-и-и-и-ильно уста-а-а-а-ал.

Жменькин встал из-за стола, снял рубашку, повесил ее на спинку стула, затем разулся, ослабил ремень и лег на пол, положив под голову пару книг со стола.

Что это были за книги? Это был сборник стихов «Едва уловимое» его коллеги из Саранска, забыл фамилию. Жизнь, словно мазь в тюбике, выливается, но не зальется назад, какие-то такие стихи были, да толстая такая книжка на удивление, обычно стишочки такие книжечки маленькие, можно в кармане десять штук уместить, ан нет, написал талмуд целый. Хоть под голову положить можно, хоть на что-то сгодилось. А вторая книга какая? Это «МОЙ КАТАРСИС», прямо на обложке заглавными буквами напечатано, вернее, выдавлено, как бы золотистые буквы заглавные, вдавлены немножко, если на плоскости посмотреть, они вдавлены слегка в обложку. Тоже коллега за свой счет напечатал из Калининграда, очень мутно описал, как он поверил в бога, когда на его глазах машина сбила собаку. И об этом пятьсот страниц. Ну, тоже хорошо под голову подложить. Там им и место. Аллокаламус… аллокамелус… пожалуй, самое подходящее определение для меня. Самый, насколько это возможно, интеллигентный эвфемизм. Э-э-э, не называть же себя прямо — ослом, так это и точнее, это не просто осел, у него одна голова ослиная — как у меня — а тело от верблюда, стало быть, с горбами. У меня не то чтобы именно горб, а, опять же — фи-и-игура-а-а-ально — я всю жизнь горбачусь. Х-х-х-х-ха-а-а-а. Мда. Да если бы это было из области априорного знания, что любая работа калечит, любая, даже любимая-разлюбимая, то не стал бы никогда палец о палец ударять. В итоге я это a posteriori вывел, когда стало поздно. Да ну нет же: я рассчитывал, став одним из первых, я увидел перспективы, горизонты, да, да-даа. Вся моя жизнь — ожидание чего-то хорошего, которое так ничем не увенчивается, понапрасну, в напраслину. Когда учился в первых классах, уже тогда ждал, ждал, ждал, ждал… уроки кончались, я шел к маме на работу, ключи не доверяла мне, я шел к ней на работу, она работала учительницей танцев. Учила детей танцам в таком длинном зале, где вдоль трех стен станки стояли, даже двери в раздевалки были за станками, и ученикам приходилось либо под станком пролезать, либо перепрыгивать его. И окна так же с другой стороны зала — за станками. Весной ученики прыгали прямо в окна (первый этаж) и бежали домой, а я дожидался маму, и мы шли на остановку с Любовью Павловной, музыкантшей. Мама была учительница, а Любовь Павловна ей играла на всем, там и пианино стояло, она — на пианино, а когда народный танец — она и на баяне могла. И там стояли зеркала, много разных зеркал, так что отражения были разные, они распадались, и нельзя было получить одного четкого, нормально в зеркало на себя поглядеть, как ты танцуешь. И эти танцы, уроки эти танцев и начинались поздно, так что я ждал, ждал, ждал, ждал… (Жменькин зевнул.) Прислонюсь к стенке, стою, смотрю, как они танцуют. Потом спина белая была. Я термины эти танцевальные до сих пор помню. Батман, потом жютэ, плие — плие — это приседания, сотэ — сотэ это прыжки. Позиции ног, шестая — это просто так, первая — пятками друг к другу, пятая — это носок одной к пятке другой, это, наверное, больно нетренированному танцору. Мама, она — мама (снова зевнул) часто раздра- жалась на учеников. Орала на них, да. Потом она орать уставала, и, пытаясь говорить с достоинством, цедила:

«Спасибо, Любовь Павловна» — не потому, что Любовь Павловна ей до этого подарила бергамотового чаю, или, скажем, брошку, или просто пожелала хорошего настроения, нет, это значило, чтоб Любовь Павловна перестала играть, потому что тут такие танцоры бездарные пляшут, что им можно и не играть, что их можно и не учить батманам, пусть как хотят, так и пляшут. И сердитая уходила потом со мной с работы, сильно мою руку сжимала, и вот: шли-шли, держась за руки, а потом она бросала мою руку со злости, не на меня злилась, а я не понимал. Когда Любовь Павловна уезжала, мама говорила: «Скажи „до свиданья“ Любовь Павловне», а я говорил: зачем, если я завтра снова ее увижу? Они смеялись, а как-то перед уроками Любовь Павловна дала мне конфетку, и я сказал: «Спасибо, Любовь Павловна», взял конфетку, потом отошел в свой угол и долго там смеялся.

Вот переживают: где мои семнадцать лет? А я переживаю: где мои семь лет?

К чему вспомнил? Зачем вспомнил? Я расклеился, я барахло и… барахло и бедняга. Чушь какая, да, я теперь совсем не такой, как раньше, вся энергия ушла, как будто шину проткнули, и воздух выходил, выходил, а теперь совсем вышел. А Фольгин ждет, дождаться не может, когда я уйду, уже истосковался по моему месту, наверное.

Гиена.

Шакал наглый.

Хоть он и профессионал, но я же еще имею право его уволить, да? Права, права, неотразимые права. О-о-о-оух. Не уволю, повода нет, да и зачем другому карьеру поганить только потому, что своя испоганена. Да дело и не в карьере, выше и не продвинулся бы, это я потерял ко всему интерес, я лежу на полу на работе ночью, все привыкли к таким причудам, а первые разы-то неудобно было, и даже стыдно. Теперь мне не стыдно, что я устал.

Жменькин встал, застегнул ремень и прошел к окну, отодвинул жалюзи и взглянул на подсвечиваемый рекламный щит со слоганом «Дай волю чувствам».

— Нет, — вслух сказал Жменькин, задвинул жалюзи и сел на стол.

То-о-о-очно! Можно розыгрыш устроить, похулиганить немножко. В желтых страницах круглосуточную химчистку надо найти, позвонить и спросить: «Алло, это прачечная?». А они ответят: «Прачечная», а я трубку по-вешаю… «повешу», «повешу» правильно говорить. Хе-хе… ээээ, ага.

— Прачечная, слушаем вас.

— Алло, это прачечная?

Эх, не вышло. Кто ж знал, что они так ответят… кто ж знал, кто ж знал. Солому постелил. Даже в удовольствии посмеяться… какое-то неправильное удовольствие, не тот смех. Мда, мда. Удовольствия! В моем возрасте хорошее мочеиспускание — уже удовольствие. Чья это была мысль? Пошловато. Когда инвалид похваляется физической силой или успехами в постели, это тоже пошловато. Все пошловато, уже, пожалуй, не осталось именно пошлого, одно пошловатое.

Чья это была мысль?

Все пошловато, я устал, я так устал. Удовольствие, пошловато, устал, а как насчет удовольствия дружбы — завести собаку… собаа-а-а-а-аку… щенок овчарки стоит десять тысяч, который фирменный… ну… точнее, породистый. Завести черную овчарку, назову его Баргест, в депутатский парк будем ходить… в кулечек целлофановый за ним убирать… ерунда лезет в голову, гадости, мерзости. Устал, хочу спать, спал весь день и снова хочу спать. Баргест. В Америку поехать. Вот они лежат, билетики. Ну, ну? Нет, нет, кого я обманываю. Баргест! Спокойной ночи.

В эфире программа «Пространство», коротко о новостях. Государственная Дума в третьем чтении запретила постмодернизм. Сорокин уже арестован, Пелевин вызван в суд, однако на слушанье он не явился. Счетная палата лордов…

Мизинцев тем временем вернулся домой и уже лежал в кровати. В ногах у него дремал кот (такая деталь чтоб была, а то мало деталей было).

Да. По пути домой Роман поразмыслил над происшествиями сегодняшнего дня, и вот результаты этих размышлений:


Размышление первое. Мне сегодня предложили интересную, перспективную работу, которая могла бы изменить мою жизнь к лучшему, но, скорее всего, я останусь в школе и сознательно упущу этот шанс, так ничего в жизни и не изменив.


Вывод к первому размышлению: я кретин.


Размышление второе. Не пора ли расстаться с дурацкой мечтой о том, чтобы стать писателем? Для чего? Со всех сторон — глупо, и только. Сам никому не показываешь, рассылать по почте (электронной или обычной) в редакции не хочешь. Никому не звонишь, ни с кем почти и не общаешься. Правильно, ведь и оба из друзей моих (это считая Леночку за друга) вряд ли — оценят — неверное слово, вряд ли им придется по вкусу, ведь даже Голобородько — человек другой культуры, он рос в эру VHS, помнишь, ты зашел однажды в кабинет, а он в распахнутом своем халате пляшет, «Goodbye horses» напевает. Серьезно, твои потуги не нужны даже друзьям, никому. Ты думаешь, трендовые писатели не стоят твоего плевка, ты один придешь, чтобы их уничтожить, нет, не придешь, время пройдет, а ты так и останешься, хорошо, если с двумя друзьями, а то и вовсе один, никому не интересен, кому не враг, тому объект насмешек; аутсайдер в значении «неудачник, проигравший». Каждый в жизни что-то выиграл, это как та лотерея после выборов, и машины выигрывают, и квартиры, да хотя бы кружку или шахматы, а ты ушел домой с кухонной прихваткой.


Вывод ко второму размышлению: характер у меня плохой. Вот почему все так.


На этом почти все. Давайте только повторим: о чем этот рассказ? Впрочем, нет. Повторение вредно: хорошую пьесу два раза не играют. Давайте тогда прощаться. Читательницы мне, конечно, скажут: «Такого в жизни произойти не могло», скажете, это еще за сон сойти могло бы, но и за сон какой-то дурацкий. Но все же, в свое оправдание, я тоже могу вас спросить: а как вы считаете, к чему снится избранный Президент Венесуэлы Николас Мадуро?

II. Поражение

Мизинцева Романа Игоревича я знал по работе. Так, а вы уже записываете? Хорошо, да. Знал по работе. Вне работы не общались, разве что по телефону. Какую могу дать характеристику? Ведомый член коллектива. Что знал о личной жизни? Он встречался одно время с какой-то девчонкой. Сам говорил, что не надеется серьезно. Потом мы на эту тему не говорили больше, видно, бросила она его. Что еще про него сказать? С профессиональной точки зрения… что сказать, да, пожалуй, он был зажат, но мне кажется, он был как такой аккумулятор, и ему у нас просто было неинтересно, а если б что его заинтересовало, так, чтоб по-настоящему, то, думаю, он бы раскрылся. Хотя… я не уверен. Мы ни о чем таком не говорили.

Я пишу: мы новые постоянно, ты уже не сможешь стать тем человеком, каким был минуту назад. И каждый день — это как отдельная жизнь, а каждая жизнь — как отдельная точка, а точка, как известно, никакой протяженности, никакой длины не имеет, так и наша жизнь, хотя и кажется длящейся годами, в своем целом всегда является точкой, потому что мы никуда передвинуться не можем, мы и сами-то — точки, и более никто.

Комнаты? Да, я когда-то сдавал комнаты. Теперь уже не сдаю. Этого молодого человека я помню. Что вы! Жу-у-у-ук, в самом деле, жук наво… нет, постойте, нет, это другого вида жук, жук-могильщик, знаете такого? Эти вот жуки закапывают труп, скажем, крота, и потом долго им питаются. Вот, и он был жук, у него было много, много денег, но он… ему все было мало, он торговался из-за каждой копейки, все какие-то халтуры… мы с ним ругались. Но это ведь было давно… он даже и разговаривал-то только о деньгах, без денег ему и слов было жалко, я думаю. В кафе, наверное, он просто говорил: «Вон то» — и пальцем в меню показывал, ему жалко было потратить лишние буквы и сказать название блюда. Я это только предполагаю, конечно. А, погодите, это другой, а-а-а, простите, я перепутал, это другой жилец. Про того я вообще не помню ничего существенного, бесцветный какой-то, как стакан воды, и то не полный, а процентов на шейсят заполненный. Да и вода-то та дистиллированная.

Я сам ушел, только сказал так домашним, что меня сократили. Потому что новая начальница сумасшедшая какая-то. Она говорит: «А кто в субббботу не рабббботает, тот ббббездельник», с такими резкими, буйными «бэ», как будто она сваи челюстями забивает, а не букву «бэ» произносит. Тот, говорит, «ббббездельник». Так у нее ж это, ни котенка, ни ребенка, мужа нет, детей нет, стерва, одно слово, прости меня, Господи. А приходить вы должны, говорит, к восьми. А у меня, думаю, рабочий день с девяти. Ну, я помалкивал. А другие-то бормочут ей робко так, а как же это мы приезжать будем, сами же знаете, какие у нас пробки не от ума, к восьми-то и не приедешь вовремя, а она: «Пешочком ходите, я, например, пешком хожу», а она живет-то тут же — полтора квартала где-то, ха, да и там у нас ремонтные работы развели, ну, дорожные рабочие, так она сразу сообразила и стала приезжать и уезжать на машинке казенной, шофера содержит, чтоб он ее одну туда-сюда возил, тьфу, ббббардак (а чего, за казенный счет же). А еще говорит: «А у вас рабочий день теперь будет до семи» — вечера, то есть. Да как это так это, по ГОСТу же, или где там оно зафиксировано, что до шести, а она, крыса, еще прикатится на машинке-то спозаранку, еще куры в деревнях не проснулись, а она уже стоит в дверях почти что, смотрит, кто приходит, а кто опаздывает, курица-то сама нещипаная, и вечером то же самое, так это получается, что сама она в эти часы не работает, а только Цербером стоит и караулит. Пару баб уволила, ну, а я что, я думаю: вот выкинь-ка еще один кульбит, еще какое коленце, еще какая придурь тебе в башку падет, так я уж не выдержу, перегорю, все тебе в лицо выскажу, стерве.

Смотрел передачу по «Культуре» научно-популярную, переводную: ученые о фотонах рассказывали, что они обнаружили там где-то задержку в пять секунд, и говорят, что это может свидетельствовать о том, что скорость света не постоянна. Я подумал: правильно, не может быть ничего постоянного. А потом понял: вот как они, заблуждения двадцатого века, отмирают — Эйнштейн им говорил, что скорость света постоянна, а теперь ученые в этом усомнились. Атеизм этот, особенно грубый атеизм утверждал: после смерти нет ничего, это постоянное ничто, а я грожу ему пальцем: не-е-е-ет, ничего нет постоянного, даже скорость света если меняется; постоянного быть не может, все меняется, весь миропорядок потому такой печальный, что мне в нем не на что опереться, ничего надежного, постоянного нет. Если бы хоть что-то было вечное, неизменное, пусть бы самое гнусное, пусть бы самое ничтожное, даже если бы это было само ничто, мы бы все с облегчением на него оперлись, на это самое ничто, выдохнули бы и, наконец, смогли успокоиться: вот оно — то, что не разрушится, то, что не поменяется, то, в чем я всегда могу быть уверен. И атеисты ухватились за то ничто, которое тогда, раньше, постулировали: после смерти нет ничего, и как счастливо бы я жил, зная, абсолютно точно зная, что это так, но нет, дорогие мои: не может так оно все быть, где-то тут подвох затесался.

В нашем доме — как в концлагере, мне еще отец говорил, что там негде повеситься, а негде повеситься было именно в концлагере, я случайно узнал из какого-то фильма, или об этом в «Империи Смерти» писали, но я узнал, и думаю: п р я м о к а к у н а с д о м а. Хотя нет, вру, это отец мне говорил, но не наяву, а во сне пришел и сказал. Тогда я от них уехал на сто девяносто девятом автобусе, со мной еще соседка по даче ехала, рожа красная к а к у З ю г а н о в а. У ней три сына: с р е д н и й б ы л и т а к и с я к, она сетует, ее сын Вовка, он безотказный, без выходных работает, без праздников, что-то там по лесу, по лесозаготовкам, зачем она мне это рассказывала, с таким колоритом еще, все возможные наши уродства над языком производила, денег, говорила, НЕ ХВАТАТ, не «не хватает», а НЕ ХВАТАТ, Вовка РАБОТАТ много, но ПЛОТЮТЬ мало, а надо сéмью кормить, надо ЙИСЬ что-то (не «есть», а «йись»), а я не особенно слушал тогда, я занозу ковырял, точнее, я саму эту щепочку вынул уже, да мне казалось, что нет, хоть и вынул, но вынул-то не всю занозу, а только большую ее часть, и там еще под кожей кусок щепки застрял, и я ее не слушал, а когда я сам оказался в плену у этого болота, мало того, что я в общем был в жизни в плену, так еще и это болото меня, не подавившись, проглотило, и я понял: никуда я отсюда не уеду, а они так смешно эту иллюзию пытались поддерживать, сделаешь, говорили, загранпаспорт, съездишь на недельку в Турцию, отдохнешь, что ты, хуже людей, даже спрашивали: «Когда ты пойдешь загранпаспорт делать?», да-а, пойду, бегом побегу, я думаю, что это всегда в таких ситуациях спрашивают, потому что абсурдно, ведь credo quia absurdum, или как это по-грамотному-то. Я более чем уверен, что к Танталу каждый день приходят и зовут чай пить. А чего это ты не идешь? Видите ли, посмотрите на него, он с нами не идет, нос он воротит, что ли, уж конечно, мы ему не компания, знаем мы таких. Вот так оно и ежедневно, и уже много, много лет, с тех пор, как я научился отделять себя от предметов: стол — это не я, тапочки — это не я, тарелка — это не я, лампочка в коридоре? Это тоже не я.

Ремонт меня совсем из колеи выбил. Откуда столько вещей появилось, что ступить некуда, все вверх дном перевернуто, завалено, и работать совсем не получается. А сверху требуют, вынь им да положь новую программу, вы, говорят, устаревшими методами пользуетесь, а я киваю, да не тебе меня учить, думаю, возвращаюсь — раздолбали только все со своим ремонтом, в целлофан все спешно закутали, там банка краски, тут какие-то ломики, черт их дери, зачем они тут, какие-то резаки да шпатели, даже слова такого не знал, пока рабочего не спросил, как эта шутка называется. Шпатель, говорит. Вон че, отвечаю. Запах такой стоит, что голова кружится, а проветрить — особо не проветришь, минус двадцать семь на улице, не так и холодно, да ветер, ветер всего противнее. Окно еще старый осел сломал, вернее, он сломал замок, пластиковое окно если не до конца закрывать, а по диагонали оставлять, то замок сломается, застрянет и толком уж закрываться не будет, я руками щупал, дует, сильно дует, да и телом чую: дует от окна, я тогда вышел в фойе и с дивана подушки себе перетаскал, подоконник ими заставил, темно стало, да черт с ним, свет включаю, а что в фойе там — да кто ж заметит, целлофаном обернули, все в известке, на паласах в коридорах кляксы целые, что вы, что не надо, убрали, а паласы скатать не догадались, ну, и все бело, монитор мне заляпали маленько, рукавом рубашки оттер, с ремонтом с этим… нервов никаких не хватит. Позавчера я на гвоздь наступил, палка с гвоздем под ногами валялась, не увидел, пяткой наступил, ломоть кожи такой достаточно ощутимый содрал, вот уж дурак, в кедах, как школьник, на работе хожу, а пластыри не держат нисколько, секретарша Таня перевязала, а носок на бинт напялить — не напялишь, на пятку тянешь его, бинт с пластырем срываются, а кожа-то тоже надрезалась, но не отпала, ночью во сне загибается чувствительно. А я кофе с утра нахлестался и шоколадки с кофем погрыз, а программа не пишется, все смотрю в дырку между подушками на подоконнике, что там, в окошке, увижу, а ничего толкового и не увидится, так, машины едут да постыдный billboard с с о ц и а л о ч к о й, тьфу, стыдоба. Тогда я назад за стол сел, тупо как-то в пустую чашку смотрел, в ней ложка, привычка, надо обязательно, чтобы в чашке была ложка, иначе пить невкусно, долго Таню к этому приучал, чтоб с ложкой мне приносила. У Тани этой словарный запас до того куцый, что тут и до Эллочки недалеко, ну, вот, например, она все, что ей кажется плохим, непонятным, неудобным, сложным, короче, все отрицательное для нее обозначает словом «Фу», причем это произносится с особым смаком и подмешиванием туда вовнутрь еще гласных, как фуууууоуоу, только О редуцированные, предударные, но и не только это, также, фуууууоуоу — это и что-то нейтральное, но неинтересное, это что-то иногда даже хорошее, но не идеальное в ее представлении… короче, я не Миклухо-Маклай, чтоб все это дело в подробностях расписывать, бедно говорила она, в общем, и с другой стороны, вроде не дура, и смышленая, для секретарши даже очень умная как будто, знает там… кого она знает… Азимова этого, все эту Стругачину, все эти фантастики, не коммерческие эти все, а как будто классические, хотя язык мой не повернется чушь эту классической называть, ну, не дура, короче, а все вникнуть не может, зачем наша работа такая, я ей объяснять пытался, что это идея; и наша идея в том, чтобы уж хоть как-нибудь, да на пол-жердочки наверх вскарабкаться, а она глазами хлопает, не понимает идеи, я говорю, за такую идею и умереть не жалко, а она возмущается, как это, ну, умрешь, говорит, и чего? И как? И оно того стоило? Конечно, стоило бы, я думаю, да уж нет сил, да и опасно такое доказывать, я снова поднялся и в дырочку в окошко поглядел, шоколадки с кофем погрыз и работать сел, но не пишется ничего, не сочиняется программа. Вот, вспомнил сейчас, как мы гостей из Перми принимали, я важный разгуливал, все им в семнадцать раз привирал, так, что становилось смешно, до ноздревщины привирал: они пришли, я за столом рабочим как раз сидел, на компьютере маджонг раскладывал, кофеек попивал, у меня бумаги в кофею все ч и с т о к а к у Б а л ь з а к а, я им говорю, здравствуйте, у меня coffee break, я предпочитаю американо семейной кофейни из Денвера, штат Colorado, мне оттуда присылают кофе, дорого, что делать, в рублях выйдет по семнадцать сотен за пачку, ну, тыщща семьсот по-нашему, знаете, они там, в Америке, в сотнях считают, а возраст в месяцах, они, например, не скажут, что ребенку полтора года, а скажут, что ему 18 месяцев, а они не знаю уж, поверили — не поверили, так-то я, конечно, за сто рублей в мягкой пачке дешевой землицы какой-то купил с пылью дорог Бразилии, хотя вряд ли и Бразилии, под Липецком поди насыпали где-то. Пыли-то мы в глаза напустить умеем. У нас с детства так, переборщить, переиграть — это народная черта наша, посмотрите, как маленькие девочки в самодеятельности участвуют, я как-то по долгу службы на детский спектакль ходил, а то мамаши в таком восторге (от своих только чад), так они там постановку какую-то… че-то… забыл уже, там какой-то повар, какой-то король, какая-то девочка-крестьянка, и она чуть ручку не целует корольку этому, так переигрывает, и надо, я думаю, тут переигрывать, да у нас-то оно везде так: то и актерство, где переигрывают. Вот опять на какую-то глупость отвлекся, а программа-то не пишется. Ну, будем аутотренинг тогда устраивать. Повторяй: я молодой. Молодой. Успешный. Успешный. Начальник. Начальник. А тут вдруг рабочий, громыхая стремянкой (стремянка тоже в извести вся) заходит, меня не спрашивая, будто и нету тут меня, и лезет наверх чего-то там приделывать между потолком и стеной, на углу как раз, типа накладки что-то. Ну, я обиделся, вышел в коридор, с подчиненными поругался насчет ремонта этого проклятого, да домой поехал. Пускай сами программу пишут, я завтра приду, предложения четыре перепишу, и сойдет, все равно все для галочки делается.

Но все же жалко, я смирился, но мне жалко, что так сложилось, что мне раздали плохие карты, что лотерейщик без спросу переложил мой билет, и теперь уже переигрывать незачем: пустое. Какой я был человек (потому что уже был)? Homo Какойтос. Как-то в учительской заметил директиву, или что там спускают. Так и я. Я в школе, я дома, я в музее, я — физическое, я — эмоциональное, я — память, я — имидж, я — обаятельный, я — член коллектива, я — без вредных привычек, я — в работе с информацией, я — культурное самообразование, я — по Фрейду, я — могу быть, я — надо, я — индивидуалист-коллективист, я — умения саморегуляции, я — в режиме психологического автопилота, я — нравственная основа саморегуляции, я — верующий. Мне белый билет полагается.

Я неверующий и я без Фрейда. Я весь превратился в память о том, что плохо и чего уже не исправить. А что плохо? Я плох, я тянул слишком долго, но времени, наверное, все же не зря прошло слишком много, это было невыносимое время, но это было время, которое есть, и которого больше не будет. Ведь я пришел к выводу, что освобождение, которого я никогда раньше не заслуживал, я теперь наконец-то заслужил и потому обязан им воспользоваться, должен за эту возможность ухватиться, потому что до этого ко всему, что мне жизнь предлагала, я не притрагивался, и у меня больше нет морального права продолжать все снова и снова переносить до бесконечности, потому что это право превратилось в своего рода долг, непогашенную облигацию, данную самому себе, и теперь пришло время рассчитаться по долгам, потому что теперь я свободный человек, и моя жизнь теперь принадлежит мне, поэтому я ее забираю и буду жить уж как смогу, зато сам, сам страдать, но и сам нести за себя ответственность, более того, я перепоручаю себя себе самому именно потому, что когда-нибудь весь мир, против которого я был вынужден, не имея ни сил, ни желания, бороться, навсегда исчезнет для меня.

III. Записки демотиватора

4 июня 2011 г.

«Ад — это другие». «Я и другие». Я и ад.

Вот он, ад: меня спрашивают, обе ли белые. Я не могу сказать правду: в моем сознании ад, ведь другие сказали, что обе. Частный случай.

Причин не существует, мы всегда их додумываем. Действуя, мы зачастую не отдаем себе отчет в этом, мы не можем объяснить причины поступков (ведь их просто нет), поэтому мы их выдумываем, как бы «подгоняя» свой поступок под подобные и толкуем его, пользуясь прецедентом.

5 июня 2011 г.

Человек не может быть выше идеи.

8 июня 2011 г.

Я не питаю иллюзий. Я не чувствую жалости к себе. Я чувствую досаду.

17 июня 2011 г.

Если я в темной комнате и не вижу стены, я не могу утверждать, что стена — черная, пока не включу свет.

И, кто знает, если Раскольников оказался в одной комнате, то это не значит, что я — в той же, и, «включив свет», я увижу то же.

6 сентября 2011 г.

Вот как это происходит: голова словно чашка, и в нее наливают тягучую жидкость. Она медленно заполняет голову, становится все больнее, но я откуда-то знаю, что лишь только жидкость до краев наполнит эту чашку, как станет легче. Но издевательство в том, что жидкость никак до краев дойти не может, и все это повторяется до изнеможения.

Никудышная неделька, все псу под хвост.

Думал про кувшин Магомета: страшно.

10 сентября 2011 г.

Человеку нужна причина для того, чтобы жить, поэтому он ее выдумывает. Сделать что-либо, не имея на то причины, — безумие с их точки зрения.

Мир = хаос. Отчаявшись его упорядочить, человек начал выдумывать причины.

В жизни необходима художественность. Иначе будет сухо.

12 сентября 2011 г.

Жалость, я подслушал, худшее из всех чувств. Подслушал, и так жалко мне их стало.

13 сентября 2011 г.

Головная боль, безволие, головная боль. Почти постоянно, не проходит совсем голова.

14 сентября 2011 г.

Главное — быть честным. Я лишен всего: жизнь не моя, совесть не моя, моя только ответственность.

Голова не проходит, плохо сплю. Мне ведь только 19 лет. Заметил за собой, что я в последнее время частенько стал, как это говорится, «залипать»: иногда задумываясь, а иногда просто будто куда-то пропадать из реальности. Может, это из-за того, что голова болит часто. И мыслей нет часто, когда такое находит, и чувство какое-то телячье, будто мне ничего не надо. И тревога пропадает.

16 сентября 2011 г.

Вчера в каком-то беспамятстве. Голова прошла, и я уснул. Вечером судороги.

17 сентября 2011 г.

Настоящая мнительность — это когда убежден, что глухонемые, едущие в одном автобусе с тобой, обсуждают именно тебя.

«Примерять на себя» все идеи — пошлая необходимость.

18 сентября 2011 г.

Снова головная боль.

19 сентября 2011 г.

Ничего не хочу, даже спать не хочу.

24 сентября 2011 г.

Верить, дескать, выгоднее, ведь если бога нет, ты ничего не теряешь, а если есть, то ты будешь им, богом то бишь, обласкан в загробной жизни. Уже видно, что он мало что в вере смыслит: какая же это вера, если она основана на выгоде? Это больше на заискивание похоже: если выгодно, я в кого хочешь поверю. Сегодня в святую троицу, завтра в Зевса, раз уж это выгодно, а послезавтра и в то, что мой начальник Егор Егорыч — истинный бог, уверую. Выгода, брат.

28 сентября 2011 г.

Говоря «Я не боюсь смерти», человек пытается сказать «Я знаю, что нужно победить страх смерти». Но чаще всего он просто хорохорится.

2 октября 2011 г.

Замечал несколько раз: пугающее чувство, что буквы в словах и вообще слова звучат нереально, что так не бывает, что они набраны так случайно и неправильно, когда на деле все правильно.

5 октября 2011 г.

Сегодня, выходя из автобуса, видел живого кролика. Он был белым, но живот и ноги были все в грязи. Его держали за уши. Я видел его красные, налитые кровью глаза. Говорят, когда их держат за уши, им не больно. Я смотрел ему в глаза и чувствовал себя таким же кроликом. Меня тоже держат за уши.

15 декабря 2011 г.

Снилось, что я в доме престарелых. Пил таблетки, рядом много молодых, но они будто тоже престарелые. Настоящие престарелые будто прилипли к креслам, рыхлые. Рука проходит сквозь их тело, как сквозь тесто.

Прошла еще одна неделя, и хорошо, что прошла. Мелочи какие-то. Апатия.

31 декабря 2011 г.

Престарелые дамы с кафедры зарлита тихонько попросили меня открыть им шампанское; отказался, обронив что-то о недопустимости распития на работе.

Сегодня, что, впрочем, логично, снилась вечная гармония.

4 января 2012 г.

Мне хорошо, хотя мне грустно, может, потому и хорошо. И везде насилие — и что музыка играет, и что что-то шуршит, и что рядом люди есть. И ничто не сможет изменить ничего. В моей жизни и везде. И ничего не надо, только бы я был один. Но ничего не изменится. На Земле нигде не хорошо, а я ответил «или везде». И это хорошо, что мне плохо, но мне и хорошо. Бред это какой-то, но я сейчас так все вижу и будто все это снова. Когда трезв, тогда все старое, а теперь все сходит за новое. Ничего не важно. Я теперь вижу, что все на своем месте — и как же это глупо! Если я разбросаю вещи, а потом лягу на пол спать, и рядом людей не будет — это будет хорошо. И новых знаний никаких не надо, у меня уже есть одно, что все такое же. Отчислиться, разбросать вещи и на полу спать. Я хочу на полу, потому что до дивана идти дольше.

Вчера снились точки. Несколько точек билось о пол, превращаясь в железные шары, и каждый удар мне в голову бил. И я стоял и думал: «Это меня действительность бьет». И мне было досадно и плохо. А теперь я не сплю, и мне хорошо. Пока живу с родителями, это не свобода. Но если я могу лечь на пол, то в том полная свобода.

6 января 2012 г.

Воли если нет, то нет совсем, а если есть, то сразу вся. И еще я понял, что или все хорошо, или все плохо — не может быть, чтобы что-то было хорошо, а что-то было плохо. Если хорошо, то все хорошо. Но тогда почему я ничего никогда не чувствовал — никогда радости никакой, чтоб по-настоящему, никогда ничего. Боль разве что только.

И делал ли я зло? И имеет ли это значение, ведь не делал же я добро.

И мне тогда снилась вечная гармония, перед Новым годом — это был такой желтый, темновато-желтый круг, как от люстры, вернее, как будто это огромный фонарик на потолке, и круг был примерно на две трети комнаты, может, даже немного больше, но я стоял и не заходил в него, возмущался, почему вечной гармонии так мало, мне не понравилось, что вся вечная гармония не может даже комнату заполнить. Не помню, зашел я в круг или нет. Лучше бы, если нет — так было бы честнее.

5 февраля 2012 г.

Вот уже февраль наступил, впрочем, давно уже наступил. Лежал на полу сейчас и понял, что насилие не только в том, что эта тарелка стоит на этом месте — это я могу и передвинуть, но куда бы я ни передвинул, это будет везде насилие, но и в том, что дом стоит на таком-то месте, а дом я уже не сдвину, и это насилие. И если б я мог двигать дома, это все равно было бы насилие.

Может, все и правда всегда бесконечно обновляется, просто мы это редко замечаем. Стол, допустим, каждый раз новый, не тот, что секунду назад. Хотя, это тоже уже кем-то высказанная мысль.

6 февраля 2012 г.

Все замедляется, все неестественно, хочется куда-то уйти, но мне ведь совсем некуда идти. Плохо, но как-то безразлично, что плохо. Я иногда забываю, что я тоже существую, это когда люди рядом, общество — ты будто весь в обществе, тебя уже нет, и вот я прихожу в себя и говорю себе, что это — другие люди, это — не я, а я — это только вот этот один человек.

Я никогда не останусь один. Даже если буду жить один, я не буду один, ведь в любой момент в дверь может позвонить сосед или просто кто-то по ошибке, и все, я уже не один. Так что я не один, когда один. И хотя ненавидишь это все, но тоже с каким-то безразличием.

7 февраля 2012 г.

Я перешел на новую ступень.

— Какой самый главный вопрос?

— Это вопрос о воле.

— Тебе надо меньше думать.

— В конечном счете, моя воля… in the end my will shall be over it all.

11 февраля 2012 г.

Знаете, что очень раздражает? Спокойная уверенность. Лучше даже сказать «покойная уверенность». Когда становишься уверенным в чем-либо настолько, что отвергаешь всякое сомнение, — это верный знак того, что ты неправ. Всякая уверенность неизбежно возвышает тебя, что, в свою очередь, означает потерю почвы и головокружение, головокружение убаюкивающее, и ты становишься удивительно спокойным — ты уверен, что непогрешим. Для чего сердиться, если истина всегда с тобой?

Можно спокойно и миролюбиво гнуть свою линию и считать себя человеком состоявшимся, умным, сведущим — можно даже и прослыть таким человеком. Вот только в тот момент, когда ты станешь в чем-либо уверен, ты потеряешь все, всю свою личность, всю самость и весь разум — жизнь твоя войдет в колею и понесется без затруднений, и ты состаришься уважаемым человеком — но что может быть хуже? Мораль — это уверенность, знание — это уверенность, вера — это уверенность, убеждения — это уверенность.

Если мы хотим доискаться до правды, спокойствие должно стать нашим главнейшим врагом.

IV. ИНН

Исследование первое, предварительное

1

Степан, его звали Степан, это имя казалось ему диким, каким-то причудливым оно ему казалось. «Степан, степь — Степан», — думал он, разглядывая свои загоревшие руки до локтя, даже чуть выше, дотуда были загоревшие, где футболка заканчивается, а дальше беpлая, какая-то нагло-белая кожа идет. Степан, степной, нет, все-таки сейчас своих детей Степанами не называют. Степан — Степашка, куколка-зайчик, за которую баба пискляво говорит. Нет, свое имя ему не нравилось. А кому-то нравится свое имя? Нравится свое имя миллионам Александров-Алексеев, этим полчищам Леш-Саш-Наташ, которые то да потому, да на каждом шагу? «А выход есть один, и даже простой, — решил Степан, скатав назад рукава футболки».

— Я тебя не отпущу, — мать говорит.

— Почему?

— Я боюсь за тебя.

— А Сашу вы отпустили. Вы Саше все разрешали, он потому такой и вырос. Не как я.

Саше было можно все. Обычно-то все позволяют младшему, но у них было наоборот. Может, из-за того случая. Но после того случая, если бы они боялись, они бы Сашу заперли на всю жизнь, значит, они не боятся, есть другая причина, Степан был похож на отца, очень похож на отца, а Саша был похож сам на себя, на принцессу на горошине, на принца из Шрека, на Николая Баскова, только брюнета, у него все ладилось, потому что он чувствовал опору, чувствовал, что его всегда поддержат и потому он всегда со всеми сходился хорошо. Степан ненавидел его, но в то же время не мог не испытывать к нему какой-то виноватой благодарности.

«Кто это сделал?» (С гордостью) Это мой брат! Мой брат! Вот он у меня какой. Не как я.

Я пойду прогуляться. Куда ты собрался по дождю. Я собрался, я уже обулся. Я до магазина, куплю бутылку колы. Вот уж чего придумал. Иди лучше квасу купи. Бабушке квасу купи, она хочет. Я не хочу, я квас не пью. Хорошее слово «квас», к губам липнет, квас, квас, как оксолиновая мазь, которую Степану в детстве в нос засовывали зимой, но она в носу плохо держалась и стекала на губы, квас, а в третьем классе жирный ублюдок из параллельного класса, совсем неадекватный, Степана уронил с горки во время войнушки, и Степану снег в ноздри забился, он даже и придумать потом не успел, как ему подгадить, слишком скоро его перевели в другую школу, но брату говорить нельзя, мы с братом — сообщники, но брату нельзя говорить, брату говорить нельзя. Степан идет, а куртка у него старая-старая, он сердится, что куртка старая, и с вешалки-то ее снял со старой в гардеробе, с деревянной, а куртка старая, но не грязная — Степан однажды видел, как какого-то алкаша в магазин не пустили, потому что у него была куртка грязная, куда вы прете, чего-о-о? Куда прете. Мужчина-а. А-а-а. Я говорю: «Убирайтесь вон». «Убирайтесь вон» по-немецки будет «Raus». Степан учил в школе немецкий. Всего четыре буквы: Raus, убирайтесь вон.

Степан подошел к перекрестку, а раньше-то здесь было кольцо, как бы кольцо такое, а в середине трава, а наверху большой рекламный щит, и троллейбусы там на конечную выстраивались, город уже здесь заканчивался, дальше поля вообще были, туда с собаками гулять ходили раньше, а теперь там районы понастроили, и Степан еще вспомнил, как он на этом же перекрестке первого января стоял — он встречал Новый год со жгучим чувством тревоги, которая изжогой покрывала его мыcли, как если он съест домашней картошки фри на дешевом масле, ему было больно, что Новый год не принесет ему ничего нового, потому что раньше ведь не приносил, и с чего бы теперь чему-то меняться — но когда он стоял на этом самом месте у светофора на перекрестке первого января, он радовался, что на улицах так пусто, а потом зашел в магазин, а у них, как в том анекдоте, все продукты прошлогодние. Мельком обрывок разговора двух теток услышал: «А я могу себе позволить съездить отдохнуть за две с половиной тыщщи» и подумал: «Куда это ты за две с половиной тыщщи собралась?», а потом догадался — это она не в рублях считала. «Настолько эти расчеты далеки от меня, — подумал Степан. — Сейчас доллар-то вон как подскочил», и Степану колы расхотелось.

Степан заметил, что в уголке рта у него собирается слюна, и он ее вытер тыльной стороной ладони. Голова пустая и тяжелая одновременно. Какой это несправедливый контраст, когда тебя в собственном доме ставят ниже всех, при этом раболепно превознося всякого постороннего. Нет, нельзя в такой обстановке жить, если ты хуже соседа снизу, которого нельзя тревожить — в том смысле, что нельзя разговаривать в обычном тоне, а нужно тихонечко, как бы сосед не услышал, и в то же самое время, когда соседи сверху врубают песни или телевизор так, что каждое слово слышно, или когда они гогочут, или когда сверлят в совсем непотребное время, возмущаться никак нельзя: как же? Это же люди там. И там, и там люди, а здесь живут рабы, и ты из всех рабов худший — вот что они внушают. Или когда сочиняют про тебя обидные сказки в разговорах с родней по телефону, в лицо тебя оскорбляют, в лицо же врут, бесконечно перерывают твои вещи, очевидно, тщетно пытаясь отыскать там героин, либо постоянно пользуются твоими вещами как своими собственными, и это нормально, потому что кто ты здесь такой? И не смей закрывать дверь, оставь дверь открытой, и мы будем готовить вонючую редьку, устраивать сквозняки и смотреть Дукалиса, не так уж громко, чтобы сосед не услышал, но достаточно громко, чтобы услышал ты.

С Сашей так никогда не было. Вернее, ему такого не внушали, потому что он сделал вид, будто принял правила игры.

Жажда деятельности сменяется волчьей апатией. К чему, к чему все это? Еще немножко креативности в этот гадюшник, еще немножко гадости в эту креативность. Молчаливо, все время безмолвно. У Степана одна чашка. У них пылится полно сервизов, но как же можно их доставать, так что нет, чашка одна. Мысли ведь тоже повторяются, из угла в угол ходят. Степан — офицер, он пересек двор по диагонали, потому что так короче. Математичка, старая, жестоко облитая хной, говорила: «А зачем обходить по периметру, если по диагонали короче?»

Это правила такие потому что. Даже если нет машин, но тебе красный, ты не переходи, ты жди зеленый. Знаешь, сколько времени экономится, если идти на красный? Одиннадцать секунд. Это нормально, это выгодно, не смеши меня, помнишь, мы смотрели мультфильм, там Вася Куролесов говорил, что ему тоже сэкономленные минуты дороже. Не помню. Чего ты, это самое? Я же это не из каких-то там тебе говорю… а почему ты мне не стал помогать, а пришлось кучу денег высунуть за репетиторов, ты же в нефтегаз поступил, ну, а зачем я должен тебе помогать, это бесполезно же, ну, — надо, чтобы ты сам все понял, а мне это не нужно, мне не нужно логарифмы, это ты сейчас так думаешь, что не нужно, а вдруг где-нибудь потом пригодится.

Степан постельное белье на веревке во дворе увидел, оно было на цветные прищепки прицеплено. Голубая такая простыня, на ощупь противная, на ощупь лучше всего знаешь, что? Клавиатура компьютерная, такие клавиши выпуклые, трогаешь их, гладишь, ты что, аутист? Нет, я тебе честно говорю. Потрогай сам. Шрифт для слепых, понимаешь, он же тоже выпуклый, чтобы они могли трогать, чтобы им было приятно, хоть какое-то для них осталось удовольствие, и клавиши тоже выпуклые.

«Детально разбирал все, что со мной в последнее время происходило, и решил, что конкретного плохого со мной не случалось, т.е. и повода для такой неадекватной реакции психики нет, т.е. не на что, в общем, и реагировать», — рассуждал Степан.

В ногах правды нет, чего ты стоишь, да чего ты от меня хочешь, отстань, отлепись, я хочу сделать из тебя человека, а я чего, робот, что ли, брось, прекрати, у меня один брат, а не двадцать два. А лучше бы ни одного не было. Не говори глупости. Ты в школе меня никогда не защищал, когда я со Стасом дрался, ты не вмешался, ну конечно. Правильно, правильно. Тебя бы все уважать перестали, если бы я вмешался. А так, можно подумать, меня зауважали. Тебя хотя бы не стали травить, поняли, что ты хотя бы не трус. Мама сказала, что если бы я «в добрых людях» вел себя как дома, мне бы морду били, и это добрые-то люди, что-что ты сказал? Я веду себя везде одинаково, вот что я сказал. Ну, так-то да. Похоже, ты не общаешься с добрыми людьми. Да и к черту их. Вот это мой брат! Вот это мой Степка!

Почему они оставили простыню мокнуть. Окунуться с головой в переживания. Я получу деньги и куплю билет. Никуда ты не поедешь. Без разговоров. Ты занимаешься фигней. Почему Приведи аргументы. Фигней. Вот на социолога поступать — это еще куда ни шло. Я уже все решила. Когда девушку себе найдешь сиди дома когда девушку себе найдешь сиди дома когда девушку себе найдешь нет не пойдешь я сказала а когда ты.

Степан отжимается, когда никто не видит. По пять раз, по семь раз, немного, но отжимается. А какой смысл по пять раз отжиматься? А какой смысл по пятьдесят? Какой смысл вообще отжиматься, ты с каждым отжиманием тупеешь, а с каждым новым знанием слабеешь. Что тогда делать? Иди и работай. Вон мужик бумажки раздает на улице, не гнушается никакой работы. Да, а это мои деньги, почему я не могу на них, а ты ничего не хочешь мне сказать? Нет.

2

— А-азартные игры у нас запрещены. И лотереи, может быть, тоже скоро запретят.

— Вот это уже глупость, если каждый день — лотерея. Да и азартной игрой можно много чего назвать, в общем-то.

— Например?

— Например… получение любых предметов. Азартная игра… если ты что-то выиграл, это уже азартная игра. Например, когда я выиграл грамоту на конкурсе чтецов в третьем классе.

— На конкурсе чтецов? А в чем там был азарт?

Всеобщий смех.

— А я слышал, в новостях было когда-то, один мужик играл в русскую рулетку со своей собакой. И… и проиграл ей.

Неловкая пауза.

— А я вам не говорила? Саша мне вчера подарил айфон!

Степану приснилось, как от Океана стал ходить двадцать седьмой трамвай, какой-то темно-синий с серым, причем рельсы были совсем тоненькие, о них никак запнуться нельзя было, но сравнивать же не с чем было, хотя если у нас рельсы, то о них сам черт ногу сломит, и в репортажах все время люди об эти рельсы запинались и ударялись челюстью о другую рельсу, а потом их мог еще и поезд переехать в качестве бонуса.

Но так то — поезда, а это был трамвай, да еще и во сне. И Степан во сне как будто с товарищем решил на этом трамвае прокатиться хоть одну остановку, зашел, и там в салоне все чистенько, и тоже все такое темно-синее с серым, но салон на автобус-гармошку похож, ну так Степан на трамвае никогда и не ездил; и кондукторша снует с билетиками своими, а Степан думает, что нет, я на одну остановку только прокатиться сел, не буду билет покупать — он демонстративно к двери подошел и ждать стал, когда остановка будет, но остановки все не было.

В реальной жизни, вспомнил потом Степан, с ним тоже пустяк произошел, он даже хорошо запомнил дату, это было девятого апреля, тогда выпал свежий снег, очень было красиво и свежо на улице, и он поехал на автобусе и вдруг обнаружил, что денег-то с собой не взял, да и не только деньги, но и карточку, и паспорт дома забыл, только телефон захватил да папку, где одна тетрадка лежит. Ну, он тогда тоже быстренько встал и к двери направился, а водитель-подлец на следующей остановке не остановился, только через одну его высадил, гнида, и он долго домой потом шел, думая, что, в общем-то, когда твоя чаша заполнится, то и такого пустяка для крайних решений будет достаточно, да еще в такой день. Ну, а во сне остановки все не было и не было, кондукторша над душой со своей сумкой стояла, товарищ (как всегда) испарился куда-то, и Степан потом вспомнил, что в детстве ему тоже снился сон, где он на автобусе куда-то из парка уезжает, и автобус тоже никак не остановится, причем тогда он был одновременно и в автобусе, и в парке, и мог себя видеть со стороны.

Наконец, двери открылись, и Степан из трамвая вышел, и товарищ тут же нарисовался, и оказалось, что они в Астану приехали, и товарищ водил Степана по этой Астане и достопримечательности показывал (ни одну из них Степан не запомнил, но общее впечатление было, что все красиво и чисто, и цвета какие-то мягкие).

И вот уже надо было назад на трамвай идти, а Степан не хотел, но они пошли почему-то через огромное кладбище без могил, где все было устлано старыми бурыми одеялами, они на собачью шерсть еще были похожи, и одеяла эти громадные на земле валялись, а за кладбищем лес как будто, и они шли, а потом напротив гигантского памятника встали, причем как будто обошли его сначала, и только потом его заметили, и товарищ говорит, мол, это трем каким-то важным казахским героям памятник, Степан посмотрел, ну, презентабельно стоят, воистину монументально — и здесь проснулся.


Внимание, вопрос: Для каких целей девятого апреля Степану был нужен паспорт?

Внимание, ответ: Девятого апреля Степану был нужен паспорт, чтобы приобрести сигареты.


Уточняющий вопрос: Сигареты какой марки намеревался приобрести Степан?

Мы не можем ответить на уточняющий вопрос, поскольку это будет скрытой рекламой. Вместо этого мы публикуем здесь открытую рекламу сигарет другой марки.

Дождь продолжал моросить, когда Степан зашел в дворик детской поликлиники, чтобы, миновав его, выйти к школе, которую он недавно закончил.

Тебе можно столько всего сделать, столько интересного, но ты не сделаешь, или тебе не дадут сделать, и ты все равно растворишься в буднях, в глупых маленьких заботах, в ужинах, обедах и завтраках, бесполезной и изматывающей работе, может быть, и в детях, если тебе повезет.

Момент утерян, мысль пропала, вода испарилась, мы стоим на бесплодной земле, мы живем в комнатах без дверей, мы уже в аду, мы уже в преисподней. По телевизору. Вы знаете, я все это понимаю проще. И кивают, кивают. И ни один ведь не ткнет ему: «Ну так и помолчите, раз у вас проще, не надо нам вашего проще, сколько уже можно этого проще». И так уже проще некуда. А смысл в том, что если ты спрашиваешь, то ты его не разглядел. Так он и не разглядывал, он только спрашивал.

В скорбный час, на закате последнего дня, распластался на линолеуме, холод и судорога бетонного пола, в час, когда спускается тьма, в тяжелый час, в невыносимый час, в голове моей разгорается огонь, духота и угар от ржаво-пыльной батареи, смятение и невозможность в мозгах моих.

Почему по моему самолюбию бьет тот факт, что не только мне неинтересны люди, но и людям неинтересен я?

Просто потому, что у меня самолюбие есть.

Надо его умерять или нет — наверное, не надо.

Не надо вообще ни на какие компромиссы идти.

В тяжелый час, в последний час. Несколько дней назад я почувствовал какую-то новую усталость, более тяжелую. Я подумал: и ведь никогда ничего не изменится. А сегодня на паре я подумал: у-у, жалко умирать, а потом посмотрел в свой конспект и понял, что нет, не жалко, ничего ценного я не теряю.

Степан пересек и дворик поликлиники тоже, и вот уже школа виднеется, и никого поблизости нет, и хорошо, что нет. Кто здесь живет, кто живет в этих районах, между чьими окнами реклама займов вниз тянется, на чьем балконе догнивает велосипед, кто нарисовал на своем окне запрещенный символ? Кто здесь живет? Здесь живут люди.

Кто тащит домой пылесос в коробке с ручкой, сделанной из скотча? Ни к чему плодить примеры. Примеры — это не доказательства — и слабо дышащие ноздри наш влажный воздух так жадно вдыхают.

Приколюха ржали всем офисом девушка в шоке смотреть всем. Зачем Степан хотел повидать здание школы? Он пришел на это место, но место не узнало его, не мог узнать его и Степан.

Это плохой день. А когда был последний хороший день? О, он точно был, он был, он просто ускользает от нас, как память обо всем хорошем, как первые признаки выздоровления, и как больно кольнуло Степана воспоминание ужасно смутное, когда ему было четыре года, его выписали из больницы, где он лежал с пневмонией, и по дороге домой родители держали его за руки, они все вместе зашли в какой-то большой неизвестный магазин игрушек и купили Степану картонных солдатиков, которых еще надо было вырезать, какое счастливое это было время, время выздоровления, всего один этот час — потому что потом Саша солдатиков отобрал. Степан полез было драться, но после больницы еще совсем не окреп, и Саша его легко оттолкнул.

Но что же это тогда — хороший день, если даже то был только хороший час? Какой это г и п о т е т и ч е с к и й хороший день, когда ты вернулся домой и подумал: вот бы сейчас умереть! Хочется умереть и в плохие дни, и это понятно, но не меньше хочется умереть и в хороший — умер в конце хорошего дня — и как будто сорвал небольшой куш, не позволил завтрашнему дню, который еще неизвестно каким будет, меня омрачить. Я верю, что меланхолики умирают с хорошим настроением.

Это заломанное, несчастное, неотвратимое время. Минутку, не забыл ли Степан дома телефон? Нет, он на месте. Не то чтобы ему часто кто-то звонил, но прецедент, как говорится, был, и лучше оформить его отдельным рассказом.

Р а с с к а з п р о Г а л ю

Так вышло, что Галя позвонила ему однажды. Степан в это время в ванной был. Мать его ответила, и у ней со Степаном потом был НЕПРИЯТНЫЙ РАЗГОВОР. Прямо у выхода из ванной его караулила. Что это за Галя, говорит. А это, на самом деле, очень длинноногая девушка была. Но еще и сложиться-то ничего не успело. Степан предлагал: пойдем, сходим к у д а — н и б у д ь. А Галя: НЕТ. НЕ СХОДИМ. А зачем тогда она позвонила тогда? И чего наслушалась?

Степан потом узнал, что у нее парень появился.

Она стала стричься под мальчика, а парень ее — с косой в косухе. И вот, что у нее короткая стрижка, а у того коса, это, знаете, наводит на плохие мысли.

Так, знаете, я это зачеркну.

Нет, не буду.

3

Давайте не останавливаться, давайте быстрее, быстрее, пока черный пес хандры не догнал нас и не вонзился в наши мозги, давайте я опишу вам маму Степана.

Итак.

Мама квадратная, жирная, к у б ы ш е ч к а, а волосы какие-то круглые. Верила в фэн-шуй и в гороскопы.

— Была ли она плохой матерью?

— Да, была: она подпортила взросление и старшему, Александру, и младшему, Степану. И если про Степана можно было сказать, что он просто не вырос, то Александру мать все-таки позволила вырасти, правда, невольно сформировав в нем странную перверсию — его влекло к девушкам с внутренним миром,

«Я хотел бы встречаться с умными»

— а если не с умными, то хотя бы чтоб тараканы в голове.

Когда Саша в девятом (!) классе ЗА РУЧКУ ПОДЕРЖАЛСЯ с одноклассницей Олей, у которой, как он подозревал, эти тараканы были

(я предпочел бы прибегнуть к другому сравнению, но именно на тараканах настоял сам Александр, цитируя мне классическую шутку богоподобной Елены Степаненко, но толкуя тараканов как принадлежность к модной тогда субкультуре эмо),

мамаша узнала об этом от своей подружки (химички), и как это так это, такой вой, как будто он ребенка этой Оле сделал.

Но это был подростковый возраст, как мы тогда рассуждаем — мне так, а я назло буду без шапки таких любить, — и с тех пор его влекло только к девушкам с головными тараканами, Саша — энтомолог головных тараканов,

В этом плане Александр был, согласитесь, несколько близорук: мы-то с вами это видим на расстоянии, мы- то с вами взираем с вершины недосягаемой горы Предзнания, которое единственно и является спелым плодом, какой только может дать наш ум, в отличие от засохшего чернослива Знания.

Вот видите, я говорю «мы», чтоб вы подумали, что я не такой уж эгоист, что это не я один все придумал, а будто и вы тут тоже каким-то боком причастны.

Тем не менее, Саше затем, по достижении восемнадцати лет, действительно позволялось многое, хотя к тому моменту, как говорят англичане, the damage has been done.

Что касается Степана, то он продолжал разгуливать вокруг школы, но это была печальная, психологически тяжелая картина, которую мне, убегающему от черного пса, не хотелось бы вам сейчас описывать.

Ох, это и правда тяжело, картинка непроизвольно предстала перед глазами, но я попытаюсь отвести взгляд, как в малобюджетных фильмах оператор будто невзначай отводит камеру, чтобы не показывать нам взрыв, которого на самом деле не было, но в действительности которого нас пытается убедить поддельный ужас на лице актера.

А ты реальный ужас видел? А ты в зеркало смотрел?

Саша теперь жил на съемной квартире вместе со своей девушкой Светой, которая оплачивала 25% от суммы каждой совместной траты: Света хотела изначально платить за все пополам, но Саша воспротивился, и сперва Света платила только треть, но быстро выяснилось, что на три многое делить неудобно, и она вскоре стала платить именно эти 25% и могла чувствовать себя достаточно émancipée, а Саша мог чувствовать себя достаточно старорежимным кавалером и чуть ли не рыцарем.

Переехав на съемную квартиру, Саша не без гордости разложил на специальной полке все книжки, что он когда-либо купил, и больше уж книжек не покупал, потому что оказалось, что на полку больше не влезет, а выделять еще одну полку или вообще какое бы то ни было пространство под книги было уже как-то… ну, не сподручно. Сашины набеги на мировую культуру были, надо признать, очень редкими, но зачастую удачными: он слышал где-то фамилии незаурядных мыслителей и при случае покупал самую дешевую из их книжек, так что теперь он сумел полностью заставить полку на съемной квартире. Полный перечень книг Александра мы, по доброй литературной традиции, приводим ниже.


1. «Апология Демагогии» Жирновьевича; 880 страниц в синеньком переплете.

2. «Письма к Луцилию» Сенеки в мягкой обложке в сокращении.

3. «Слова мухи» Сартра в мягкой обложке, это Света читала.

4. «Тысяча анекдотов от Трахенберга» (для гостей)

5. «Мысли» Шопенгауэра, изящно и ловко выдернутые из контекста, в мягкой обложке.

6. «Рассказы для детей» Зощенки, оставшиеся из детства, в розовой обложечке, с рисульками, оставленными в детском возрасте. ПАМЯТЬ.

7. «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» (Свете кто-то брякнул, будто эта книжонка научит ее «мыслить шире»: ну да, как в том анекдоте про яблочные косточки, ответил Саша).


Выбрав эти книги в ближайшем магазине и выставив их как бы «в шеренгу», вы сможете получить наглядное представление о размерах полки и удивиться. Да, вот так. Литература должна удивлять, дорогие друзья.

Александр составил почему-то такое мнение, будто он знал Степана как облупленного, меня, говорит, на кривой козе не объедешь, я, говорит, понимаю, к чему ты клонишь, весь этот твой подтекст, но я тебя насквозь вижу, я тебя раскушу раньше, чем ты хитрить начнешь. Ты думаешь, это какой секрет у тебя, а ларчик просто открывался. Я к тому, что, ну, не может у тебя быть никаких от меня тайн. Да это и не тайна. Я не понимаю, почему тогда она выбрала тебя? А чего тут думать? Бесполезно! Чужая душа — потемки. Нашел, чем голову забить. Может, я просто ближе к ее стороне шел. Нет, это я шел ближе, хотя да, ты прав, ты шел как… по правую руку от меня, ты был ближе. Ну, вот и все.

Мои силы истощены, откуда ждать подкрепления? Мои силы иссякли. Грязные дома, посмотри-ка — вода еле-еле течет, талая вода, льдом покроется, и отсекаете, отсекаете все лишнее. Ну, он просто хочет найти друзей. Каких-то. Чтобы были. Навстречу гопник, он один, и он в себе не уверен, еще достаточно светло и достаточно слякотно, поэтому наезжать не стал, а просто жвачку демонстративно перед тобой выплюнул, но непосредственно на тебя и даже на твой путь не попал, это как бы территориальный инстинкт, животный, разумеется — он как бы на твою территорию не дерзает нападать, но свое превосходство — как умеет — показать пытается: я тебе ничего не сделаю, но вот он я — тоже тут зачем-то существую.

С вами мгновенья были. Однажды, поддавшись рекламе, Степан купил для поддержки своего иммунитета (который мог в любой момент пошатнуться под суровым воздействием загрязненной атмосферы города) этот МММММУЖСКОЙ кефирчик со вкусом кофе. Противно! Противно! И кефирчик, и кофе. В итоге ни то, ни это. Ни рыба, ни мясо, ни собака, ни волк, ни постное, ни скоромное, ни хлеб, ни щавель, ни будка, ни кочерга, ни стул, ни табуретка, ни портфель, ни яичница. Противоположности реагируют друг на друга, но эти крайности одинаково опасны, поэтому я предпочел бы нечто среднее, ведь истина всегда посередине, хоть все тайное быльем поросло и близок чужой каравай, а не укусишь, да и чужого кобеля не отмоешь добела, и сколько кошке не виться, знает собака, чье сало зарыто, а как полопаешь, так и потопаешь, хоть видит око, где тетка не волк, да хорошо там, где и семеро в поле не воины, да и шило остро, а человек острей, но хотя кому квас попивать, а кому за ним подтирать, да не вся правда у Петра да у Павла, как не коза в огороде на корове седло, а в чужом глазу и редька слаще.

Необходимо отделить смысл слова от его написания и звучания, поскольку, представляя себе, скажем, барсука, я мысленно вижу слово, напечатанное на бумаге, но не представляю себе животное — черт его даже знает, как этот барсук выглядит — меня это не заботит, и я этого не вижу, я вижу только слово — это и есть барсук, а животное — это пусть будет что угодно, может, и барсук, а может, и выхухоль — пускай в реальной жизни их Николай Дроздов различает, а мне это не нужно, у меня есть больше, чем эти животные — у меня есть слова.

У меня есть слова, и я бросаюсь ими, не смотря, куда, не смотря, в кого попадет, потому что я недоволен всеми: вы не дали чего-то мне, я недополучил чего-то от вас, что-то осталось недосказанным, что-то не завершено, не сделано, и теперь это мучает меня, как призрака, оставшегося в чистилище, хотя, конечно, ни в каком чистилище я никогда и не был, я сразу оказался в аду.

4

Степан вспомнил, как в детстве они с Александром купили вскладчину кассету с запредельно матерными песнями и слушали ее потом тайком на даче на магнитофоне; но чтобы этот венец музыкальной непристойности не обнаружила мама, они каждый раз ходили закапывать кассету за одним из их «шалашей». Саша клал кассету в целлофановый кулечек, и они с серьезным видом шли ее «хоронить» — теперь Степан взглянул на этот ритуал как-то иначе, придав ему того символизма, какого, возможно, изначально в их действиях не было, но, обшарив в старших классах все музыкальные магазины и даже ларьки, и так и не найдя для себя ни одной стоящей группы, Степан пришел к выводу, что музыка мертва, и в этом ритуале похорон кассеты был инстинктивно заложен символический смысл, так что теперь Степан, вызывая в памяти картинки этой процессии, неизменно рисовал себя и брата монументальными, как казахские герои из его недавнего сна. Особенно часто Степан вспоминал тот раз, когда они пошли хоронить кассету после сильного дождя, когда все вокруг утопало в грязи, и Степан помнил, что, если Саша просто уделал ботинки, то он, Степан, так и шел чуть ли не нарочно по самой грязи, как будто в этом тоже был его вечный disrespect, на сей раз выраженный самой земле, как будто шел это закабаленный некогда хозяин земли этой и теперь из какой-то яростной гордости ее попиравший, как будто вместе с грязью он уносил с дороги неутолимую личную обиду.

Поиск музыки был для Степана тяжелым трудом — тяжелым и всегда безрадостным: он не хотел признаваться в том, что это не музыка мертва, а он не любит музыку, и ежедневная музыкальная эксгумация, аутопсия, а затем некрофилия изрядно вымотали его, потому что все, что ты выбираешь — это только какую могилу вскрыть.

Да и то там до тебя не один десяток покопался. Ни к чему ты не успеешь первым.

Все разведали до тебя.

Так или иначе, Степан вспоминал, что в тот день, когда они шли хоронить кассету после дождя, Саша, уже придя в «шалаш», не рискнул закапывать кассету, он как-то тупо стукал кулаком по росшей возле «шалаша» рябине, думая, куда теперь эту кассету деть, а Степан пытался очистить ботинки, елозя ногами по мокрой траве.

— Некуда ее деть-то, — изрек в итоге Александр.

— Некуда, — повторил Степан.

— И что ты предлагаешь?

— Пошли, в сарае спрячем.

— Это не то. В землю лучше всего.

— Да может, еще неделю дожди будут, что ж мы теперь…

— Это да, тут ты прав.

Больше всего Степана раздражало в Саше его нелепое убеждение, что истина у каждого своя, но, будучи не в силах достойно отвечать Степану в их редких и коротких философских диспутах, Саша всегда уводил разговор к своей собственной персоне и своим вкусам (Степан как-то сказал брату, что ждет новую игру про Чужого и даже начал пересказывать известные ему подробности, на что Саша невозмутимо ответил, что скоро и новая Battle of Duty выходит — и перевел тему на обсуждение плюсов своей любимой игры), а на аргументы Степана отвечал всегда какими-то глупыми общими фразами. Лучше всего Степан помнил их диалог о «заячьей» природе, о котором я помню, но приведу его чуть позже.

Если ты хочешь стать поэтом, выучи слово «громоздились» и употребляй потом везде, где только можно.


И гаргульи громоздились…


Видишь? Ну-у? Как все-таки тонко, какая поэзия!

Но погодите («Но позвольте», — скажет интеллигентный читатель), я прочитал уже столько страниц и никак не пойму, где же в этой галиматье вменяемый сюжет? Что ж, в ответ я перефразирую классика: сюжет в книге — как сюжет в видеоигре — он должен быть, но он не так важен.

Так вот, о чем я хотел сказать. Степан вышел из дома прогуляться под дождем не только под давлением смутного желания купить колы или прервать нахождение в непосредственной близости со взаимно ненавистными родственниками, но еще и потому, что в комнате его (а с отъездом Саши комната стала принадлежать одному Степану) начало распространяться некое зловоние, источник которого Степан никак не мог обнаружить: просто в той части комнаты, где стоял диван, на котором Степан спал, тянуло чем-то гниловатым. Степану казалось, что это пахнет от старой подушки, но, обнюхивая ее, он не мог понять, является ли она источником дурного запаха, или подушка только пропиталась душком, источаемым чем-то другим. Он нюхал тетрадку, стоявшую на шкафчике за диваном, нюхал сам шкафчик, но не мог понять, что является причиной запаха. Степан открывал шкафчик, в котором хранились старые книги, доставшиеся ему (не Саше!) от деда, книги пятидесятых годов, которые Степан и не думал читать, но рассчитывал когда-нибудь составить опись и затем их выгодно продать, ведь эти книги, в представлении Степана, могли представлять букинистическую ценность, и дедова коллекция позволит ему когда-нибудь внезапно поправить свое финансовое положение (точно так же он рассчитывал продать свою коллекцию фишек, треть из которой уже успела растеряться из-за небрежного хранения); Степан нюхал книги, но они вроде и не пахли. Невозможность найти предмет, портивший воздух в комнате, бесила Степана, и он покидал комнату в зверском раздражении.

Саша начал совмещать учебу и подработку довольно рано: в первый раз ему повезло устроиться в Серьезную Контору вести базу данных в Microsoft Excel (так!), но Саша молча негодовал, что его никто не собирается ничему учить, да и необходимость преклоняться перед директором его тоже угнетала, и рабочая атмосфера куда больше соответствовала Сашиным представлениям о секте, чем о Солидной Компании. Мама успокаивала Сашу, говоря, что без образования и такая должность пока вполне сгодится, раз уж деньги платят, а Степан, напротив, доказывал брату, что эти усилия никак не сделают его профессиональнее, как медитация не сможет помочь человеку в депрессии, а только усугубит его состояние, так что Саша относительно быстро охладел к работе, выполняя свои обязанности совершенно механистично и все более презирая директора, до открытого конфликта с которым, впрочем, так и не дошло, и все из-за сдержанного характера Александра: он, как вам уже известно, давал понять, что принимал правила игры, хотя диалоги с директором редко были лишены ноздревского бахвальства, смешанного с выпячиваением своих знакомств в духе прустовских мещан, но, рискну предположить, директор не подозревал о существовании последних.

— Почему мы используем Excel, а не, например, 1С? — спросил Александр на третий день работы.

— Ну, ты видишь это так, я вижу это так, — объяснил директор. — Тут ведь этоо… сам понимаешь… у меня уже просто есть опыт, а ты, видимо, базами данных раньше не занимался?

— Нет.

— А у меня уже как бы есть опыт, я уже много с кем работал, мы так работаем уже не один день и не два, а двенадцатый год уже.

— Но за это время ведь появилось много более совершенных программ…

— Ну, ты просто не видишь, что ты как бы не понимаешь, о чем говоришь… как бы… я вот вижу, что ты без опыта, но говоришь, чтобы что-то переделать… ты даже вот не выполняешь объем работы, но что-то хочешь, а я вот и на совещании у замминистра в этом году был, мы даже с ним на рыбалку ездили вместе… добавься ко мне Вконтакте, там мои фотки есть с ним… понимаешь, есть такое понятие — «главный заказчик». Ты пока не понимаешь… а на совещании… из Серпухова коллеги там… опыт наш перенимали… понимаешь, мы это же не просто там в компьютерах печатаем… фактическая польза всего важнее.

— Конечно, я понимаю, — ответил Саша вполне искренне, но больше к директору с вопросами уже не обращался.

Кстати, раз я вспомнил, как начинал работать Саша, то уместно было бы и рассказать, как начинал ваш покорный слуга: считая себя человеком до безобразия серьезным, я хотел стать драматургом (вы там не смейтесь), но, как и Саша, я испытал разочарование после негативного опыта. Когда я, не зная еще этой кухни, отправил по электронной почте свою пьесу в прогрессивный питерский театр, меня даже не удостоили отказом, только когда через полгода я написал им робкое «Как вам моя пьеса?», мне ответили: «А мы рукописи с емейла принципиально не читаем»! Вот как оно бывает, да. Это только Остап вполне быстренько пристроил свою «Шею», иначе кина бы не было, хоть это и не кино, а ведь что до моей пьесы, то какая это была пьеса! Там было 46 действующих лиц (актеров, конечно, можно было занять меньше, тот же Куприн в одном спектакле сколько ролей мог играть), к тому же, моя пьеса была очень честная, вот, приведу отрывок:


М а р и я. Кто здесь?

Ч е т в е р т ы й и н д е е ц. Четвертый индеец!

В т о р о й р а з б о й н и к. И второй разбойник!

М а р и я. Ах, так вы разбойник?

В т о р о й р а з б о й н и к. Второй разбойник.


А в общем, пьеса была о починке шкафа, там была бы постоянная смена лиц, сцену должны были поливать из шланга, на нее должны были выносить живую курицу, в зал должны были сыпаться настоящие опилки, предполагались цыгане, сожжение электрогитары, выстрел из гигантской рогатки гигантским бумажным комком прямо в зал, должны были участвовать жонглер, тамада, фокусник, дрессировщик страусов, монтер кабеля, по скайпу свою роль должен был отыгрывать эмигрант из Берлина, а в конце на сцену бы падала предварительно закрепленная на специальных тросах точная копия барабана «Поле чудес».

И они даже читать не стали такой сценарий! Грош им цена!

5

В последние месяцы Степан стал реже впадать в состояние уныния — оно сменилось раздражением и яростью. Он злился на всех, начиная с родственников, и особенно он был зол на Сашу — за то, что брат часто поддерживал и словесно ободрял его, когда они были одни, но никогда и не думал признавать его за ровню в чьем бы то ни было присутствии — на людях Саша становился другим человеком.

Тяготили Степана и затянувшиеся отношения по переписке с пухлой девушкой Ниной, которая отказывала Степану в признании его реальным существом мужского пола, ссылаясь на какие-то свои тонкие ощущения и предчувствия, в смысл которых Степан никак не мог вникнуть. Степан устраивал Нину как друг по переписке, но ему надоело все время быть только другом, и раз уж он не мог стать для нее кем-то более близким, он решил стать кем-то более далеким, ведь большое видится на расстоянии, так что Степан постепенно от нее отдалялся с убеждением, что она сможет разглядеть в нем не просто бесплотный аватар, а недюжинного интеллектуала, каким Степан себе казался, однако Нина больше внимания уделяла не тому, что Степан писал, а тому, как он это писал, и в ответ он цитировал Беккета, что форма — это содержание, а содержание — это форма. Ну, это и логично, не правда ли?

Для Нины это было не совсем логично, и она переходила к другому вопросу — о том, почему в тщательно планируемом романе Степана о приключениях Николая II этот самый Николай оказывается вовлеченным в такие сцены, как охота на зайца в компании Пушкина, покупка смартфона с рук на улице, а также путешествие в красавец-Тугулым.

Степан отвечал аналогией, говоря о том, что у Достоевского была идея поместить Чаадаева в монастырь — с реальным Чаадаевым этого не было, но Достоевский выстраивал собственного Чаадаева, Пушкина, да и много кого еще, и это распространенный метод создания героев, в том числе, создание другого человека-героя-персонажа из себя самого, чем, в общем-то, Степан всю жизнь и занимался и даже, как ему казалось, небезуспешно, но Нина, видимо, после получения в гугле краткой справки о том, чем знаменит Чаадаев, отправляла сообщение с предположением о том, что Степан поддался пагубным западным влияниям и что наша литература всегда была чем-то возвышенным, а теперь у них в переводных книжках везде заканчивается плохо, да и вообще: Степан сам не разбирается в том, о чем говорит, он запутался сам и ее пытается вслед за собой затянуть-запутать, это стратегия паука, хитренько печатал Степан, как и всегда, слышавший звон, да уж забывший, откуда был он, нет, возражала Нина, это, скорее, стратегия зайца, петляющего по полю, спасаясь от охотников.

Вот здесь и будет к месту вставить диалог Степана и Александра про зайцев — видите, как я лихо продумал-то все!

Начался диалог с того, что Александр, оплатив у кондукторши проезд в автобусе, стал описывать свой поступок как удивительно высокоморальный и чуть ли даже не храбрый:

— Я смог преодолеть эту трусливую психологию зайца и заплатил за билет — не каждый осмелится это сделать.

— Это не достижение, ты и так должен за проезд платить.

— Нет, я мог и не платить, но я преодолел… победил себя.

— И что, по-твоему, это смелость?

— Кому как. Для меня — да.

— Так что теперь, каждого, кто за проезд заплатит, в герои записывать?

— Трудно сказать. Почему бы и нет?

А в довольно раннем детстве, насмотревшись сериалов про доблестную милицию, братья решили играть в отдел убийств и купили игрушечные пистолеты, но Саша уже через три минуты предложил играть в отдел краж, потому что отдел убийств — это все-таки немного жестоко. Степан согласился, но уже тогда не мог понять, зачем отделу краж такие восхитительные пушки.

Для чего ты требуешь от меня принимать решения, когда ни один из вариантов мне не нравится и не принесет мне никакого облегчения, зачем ты мучаешь меня, дразня и обещая, но никогда не сдерживая своих обещаний, не выпуская никогда вполне из своей власти, пытаясь прельстить меня менее ненавистной клеткой, но не доходя никогда до конкретных решений, подразумевая, что это бремя должно лежать на моих плечах и прекрасно понимая при этом, что мне не снести такой груз, но у тебя не получилось совсем парализовать мою волю и уничтожить мои устремления, все, чего тебе удалось добиться — это осушить болото, отвести стоячие воды, осадить никем не защищаемую крепость, ведь я оставил ее, когда сам ушел на ее осаду.

Моя жизнь — череда больших несправедливостей: разве я был счастлив, разве я был доволен, разве я получал то, что хотел? Я живу в невероятно стесненной, враждебной обстановке, я не могу принять реальность и постоянно чувствую jamais vu. Это страшно, потому что это сама жизнь; я хотел всю волю и все счастье, но не получил ни того, ни другого, я — варвар, осаждающий крепость жизни, но у меня нет ни оружия, ни коня. Я больше похож на просителя, чем на захватчика, верно? И вот я прошу, чтобы из крепости мне выдали оружие, чтобы я мог приступить к штурму, и искренне жду, что мне это оружие выдадут, и я устал ждать, бесполезность была ясна изначально, но я хотел, чтобы ради меня было сделано исключение, а в итоге мое горло пересохло, и я чувствую жажду. Посмотрите, у каждого своя правда, а есть ли неправда? Ибо все, что вы говорите, правда, а вся неправда — моя.

Сиплый субъект в вязаной шапочке раздает рекламные бумажки: «Двери не нужны?» — таким голосом, будто это не человек разговаривает, а ветер в ржавое ведро поддувает. «Двери не хотите? Возьмите листовочку», — и Степану в рукав сует — у Степана руки в карманы старой куртки засунуты, но сиплый гражданин пря- мо туда и сует бумажонку свою. Степан молча проходит мимо, бумажка падает в грязь, шапочный субъект что-то сипит вдогонку.

Да, Степан покинул двор школы, не узнавшей его, и теперь гулял по улице под моросившим дождиком, не надевая капюшон.

Сиплый голос дверного шапочника заставил Степана вспомнить одного персонажа, работавшего в его школе, у того тоже был сиплый голос, красный нос и все время какая-то лукавая ухмылочка, из-за чего лицо его постоянно принимало какой-то масляный вид; персонаж работал в школе на кухне и в столовой — уносил посуду (в классе Степана у самых остроумных ребят, куда Степан, безусловно, входил, была веселая привычка не уносить пустые тарелки, где раньше плескалось нечто сиреневое, именуемое борщом, а складывать их друг на друга и ставить перед местом, за которым кушал самый упитанный их одноклассник, как будто это он все съел и за собой не убрал — у этого невольного Гаргантюа накапливалось по семь глубоких тарелок, по пять мелких тарелок, где было второе — обычно пюре — а также стаканов шесть-семь из-под компота или чайной воды — иначе не назовешь), разливал добавку из огромной древней кастрюли, на которой было что-то намалевано краской еще поди в эпоху Брежнева; также масляный господинчик работал в школе сантехником, за что получил меткое и до безобразия смешное прозвище Вантуз.

Вантуз, как я уже упомянул, обладал сиплым голосом и масляной физиономией, но характер у него был какой-то подозрительно жизнерадостный, эта ухмылка лукавства и пугающего применительно к его возрасту (Вантузу было за сорок) оптимизма заставляла Степана думать, что Вантуз, должно быть, очень несчастен, раз за такой маской потянулся, раз ему понадобилось стать настолько откровенно фальшивым (какой оксюморон!), чтобы куда-то выдавить из себя эту печаль, как-то ее извратить.

He reinvented himself, говорят американцы.

И Вантуз, возможно, после какой-то травмы, развода или еще чего, придя работать в школу, казался натураль- но клоуном — он смеялся с детьми, дразнившими его, делал вид, что собирается догнать их и ударить вантузом, шутил, что подкладывает дохлых тараканов в еду (а в каждой шутке, как известно…), потешно флиртовал с бегемотоподобной гардеробщицей, косился на часы в столовой и, когда перемена заканчивалась, восклицал:

— У-тю-тю-тю-тю! Время-то уж сколько!

Что, в сочетании с сиплым голосом, было еще смешнее.

И для чего-то ведь была эта маска, наличие которой было для Степана очевидным, но сейчас он подумал, что он сам постоянно ходит в разных масках, чаще всего свинцовых, и оснований упрекать Сашу в двуличности у него не было, ведь он сам увидел себя двуличным, ощутив какое-то, пожалуй, противоестественное единство духа как со своим братом, так и с комичным Вантузом, и Степан решил, что мы (люди нашего склада ума), вне зависимости от надетых масок, закованы в это общее хроническое молчание, молчанием этим обсыпаны, как пеплом, и из пепла этого молчания бессильно кашляем, чтобы о нас вспомнили.

— Ну и где тебя носит? — размышления Степана были прерваны голосом матери, дозвонившейся на сотовый.

— По бабам шляюсь, — буркнул Степан и выключил телефон.

По бабам шляется! Если бы шлялся! Степан огорчился еще больше и стал воображать себе идеальное свидание. Оно должно быть у нее дома, потому что у Степана дома зловоние, и они бы сидели у нее дома, пили кофе и разговаривали, и как бы это было хорошо, приятно и уютно, а идти куда-нибудь — некуда, вы еще скажите в театр, вы еще скажите в кино! Вы еще скажите в кафе!

Вы еще скажите в музей

Вы еще скажите в библиотеку

Вы еще скажите в молл

Вы еще скажите в клуб


Степан не хочет идти, он хочет разговаривать и кофе пить и в глаза смотреть, вот такой он романтик, вот такой он хороший парень

Good natured

Good natured

Good natured

Good natured

И как Степану было хорошо, когда он ехал в автобусе рядом с девушкой, и она не отсела от него, хотя другие свободные места были.

Но что мы все о Степане да о Степане, ведь есть же еще я, и я окончательно запутался. Сегодня ночью, вернее, уже около пяти утра, я проснулся с мыслью, что я больше уже ничего не хочу от жизни, не хочу жить, но не хочу и умирать, не хочу совершенно ничего, и вот это-то и называется атараксией, когда ничто уже не может тебя насытить, или же это я просто не знаю, что мне нужно, я запутался: чтó теперь до моей атараксии — ты все равно хочешь напоить меня из полупустого стакана, Сенека! Да, я с таким трудом потерял желание умереть, но так и не приобрел желания жить; ничто не может принести мне радость, ничто не может по-настоящему удовлетворить моих запросов, наверное, очень уж глупых в своей дерзости, — но у меня вообще нет каких бы то ни было положительных эмоций, и что-то эта твоя атараксия подозрительно напоминает последствия лоботомии пулей. Что же формирует желания, таким образом? Откуда берется хотение, если хотение — это не я? Хорошо, но кто же тогда я?

Память — это я. Память — и ничего больше. Занавес, пожалуйста.

Как, не готово еще? Зиночка, давайте быстрее. Занавес давайте, да.

Исследование второе, заключительное

1

Scatter his enemies and make them fall. Степан, устав блуждать по улицам своего микрорайона, зашел домой и получил порцию упреков от матери — за то, что выключил телефон, а вот позвонил Саша, и ему очень нужно его ИНН, а ИНН осталось дома, а Саша подъехать сейчас не может, и вот бы ты хоть раз побыл хорошим братом и отвез ему это ИНН, только не мни, ну аккуратнее же, официальная бумага, серьезный документ, а я есть хочу, я еще не обедал, пятьдесят рублей возьми, сосиску в тесте по дороге купишь, перекусишь, да тебя у Саши-то накормят, у него и девочка есть, она накормит. Давай-давай. Может, никакого ИНН и не надо сроду, а к ней сейчас этот козлик прийти намеревался, весь в бакенбардах, с бородкой, у него автомобиль ИЖ оцинкованный, вот так, ни дать ни взять, он у меня не знает, куда идти, на социолога хочет, ты на социолога хотел, Степа, на общественные отношения… как оно там это, что-то, знаешь, болтология какая-то, а вы, молодой человек, не думали пойти в армию, ой, да у него же сердце, да, знаешь, бедный мальчишка, все детство слабый такой был, Сашка вот у меня здоровый как конь, а этот, знаешь, все время болел, его по сердцу-то и не возьмут, ты какую уже чашку кофе делаешь, тебе же вредно, у тебя сердце, а он одно что наяривает, ты сыпь поменьше, куда ты столько на маленькую такую чашечку, у, беда неловка, ну, а вообще, кем вы себя видите, социологом, говорите. Да никем не вижу. А, вы еще не решили. А уж пора бы. Да какая разница. Умереть в тридцать пять от инфаркта — достойное завершение любой карьеры. Это в вас говорит максимализм. Может быть, вам бы действительно годок отдохнуть. В Америке, кстати говоря, есть такое понятие, год промежутка называется. Кто побогаче, ездит в Европу, вообще, ездят в путешествия, чтобы понять, к чему душа лежит. Но так-то конечно, раз по здоровью, а в армии бы вам самое то… дисциплина, опять же. Коллектив. Служат сейчас один год, опять же. Социальные пакеты. Гарантии.

Вы впадаете в крайность. Да, но в этой крайности я чувствую себя комфортно. А другая крайность опаснее — она ведет к бесконечной политкорректности, которую еще только ленивый не высмеивал, но я как раз немного ленив, поэтому тоже хотел бы ее кольнуть, раз уж люди-то подкалывают. Дай политкорректности волю, и через какое-то время детям на ночь будут читать такие сказки:

П о л и т к о р р е к т н а я с к а з к а

В некоторой стране, не хорошей и не плохой, потому что нет стран хороших и плохих, жил/а некий/ая индивид_ка, испытывающий/ая определенный спектр эмоций и имевший/ая некоторые убеждения. Однажды индивид_ка встретил/а лицо с альтернативным источником доходов и заявил_а: «Я уважаю ваш образ жизни», тут же густо покраснев, поскольку личное местоимения могли ущемить коллективистически-безлично настроенных субъектов/к, а выражение уважения могло спровоцировать триггерение субъекта/ки, поскольку могло указать на потенциальную зависимость субъекта/ки от одобрения окружающих, и здесь будет допустимо остановить это повествование, однако никто не вправе навязывать читателям место, на котором они будут вольны остановить чтение.

***

Ведь, нравится нам это или нет, люди не равны, и поэтому столь соблазнительной выглядит такая позиция, чтобы я принадлежал к полноценной категории людей и мог претендовать на все, что захочу, а если уж это невозможно, то тогда уж давайте попытаемся это наваждение отвергнуть и, в слезах обнявшись, утонуть в общем равенстве, да только взглянешь так на все это с утра, и видишь, что нет, не равны люди, а ты вдруг еще и оказался записан в твари.

А если вы спросите, отчего я за сказки взялся, так я отвечу, что вы мало обо мне знаете, ведь мной (в соавторстве) были написаны такие шедевры, как:

— «Мой друг — трактор Беларусь» (ISBN 978-5-00555-353-5)

— «Удаляем опухоли у гусей» (ISBN 978-5-916-17211-3);

— «Приключения Шпуньки На Семнадцать» (ISBN 978- 5-952-10-680-3).

И были бы написаны и другие, если бы не тот случай, когда мне доверили букву «С» в азбуке, и я предложил на букву «С» иллюстрацию «Семечки подсолнечные жареные из кармана гопника Толяна» (на картинке предполагались подписи, символизирующие реплики вышеупомянутого героя: «От души, братишка» и «По-царски семян отвалил»), но меня стали упрекать, что я принижаю действительность, что такое вообще в азбуку включить никак нельзя, что я над ними издеваюсь и вообще пал жертвой собственного юмора, который кроме меня и не понимает толком никто, настолько этот юмор странный и какой-то невеселый и даже не тонкий, как у Жванецкого с его прекрасно написанными и очень актуальными житейскими замечаниями, поэтому я предпочел завершить карьеру детского писателя, о чем жалею очень сильно и подолгу из-за этого не могу уснуть.

Почему я так далеко ушел от темы и уже почти забыл, о ком шла речь? Да потому что я, с одной стороны, не хочу, чтобы книга была слишком уж нудной, тяжелой, она должна быть E-Z 2 READ, но и не надо забывать, что я рассказываю, в общем-то, о жизни, а значит, это история горькая, но рассказывать одним тоном скучно, поэтому я стараюсь, сообразно моменту, чередовать глупое и нудное, так что воспринимайте эту книжку как бутылку тоника, где вместе со всем этим сахаром налита и нестерпимая хинная горечь, которую отдельно пить, наверное, никто не станет.

Просто мне надо было уйти в эти мысленные дебри, даже пусть и наговорив несусветных глупостей, выставив себя Шариковым, который лезет решать вечные вопросы — просто у меня была такая потребность. Я вам даже больше скажу: «Да не согласен я» Шарикова — самая человеческая модель поведения, даже единственно возможная человеческая, если применять ко всей картине мира.

Вот оно все, весь мир. Вот это?

Да не согласен я.

Ну, и «отцы» пытаются нас убедить, что нового уже ничего, мол, придумать нельзя: все уже закончилось, все уже было, все уже сказано, все уже сделано. А ты возражаешь: нет, не все.

Не все? А что еще-то можно? А вот это.

Вот это? Какая, однако, мерзость.

Впрочем, мерзость или нет — кто ж разберет, мне в это вникать не хочется, но вы спросите: «По какому ж поводу тогда ты это пишешь?», на что я отвечу, что писать по поводу — это уже не литература, а вы скажете:

«А как же народ? Народ устал от вымысла, народ больше любит non-fiction», а vox populi — opus Dei, как известно, снабди уж, будь любезен, эту галиматью хоть единым словом правды! «Но для чего?» — спрошу я. Кто вы вообще такие, чтобы что-то мне диктовать, текст сам дик- тует себя, текст сам себя ткет, текст тоталитарен, как дядюшка Сталин, вы думаете, что вы через текст видите меня, но на самом деле вы видите только сам текст, а я всегда остаюсь за кадром, я стесняюсь фотографироваться, фотография тебя обесценивает, обездушивает тебя одним махом.

Но я начинал говорить о Степане, так вот, что касается Степана, то сейчас он ехал в автобусе, держа в руках ИНН Саши, заботливо положенный в файл, и прежде чем мы вернемся к Степановым приключениям и продолжим наше очень стройное и логичное повествование, давайте-ка навестим самого Сашу, который сейчас тоже вспомнил один случай из детства на даче: Степан как-то раз простудился, поднялась температура, и он пил парацетамол, хранившийся в коробке из-под шашек, он пил, но температура не спадала, и Степана повезли в поликлинику в город, а Саша остался на полдня «на попечении» у соседки, Саше вручили пять рублей, потому что соседка объявила, что пойдет в магазин со своей внучкой, с которой Саша и Степан не играли из-за разницы в возрасте, ну, и они пошли, Саша хотел кириешек купить, приходят в магазин — а кириешки-то теперь стоят не пять рублей, а шесть. А шестого-то рубля у Саши не было. Ну, соседка купила своей внучке кириешки, а Саша постоял так со своей монеткой в ладони, подумал так обреченно и купил маленькую пачечку жареного арахиса за пять рублей. Саша тогда ждал, что соседка предложит ему рубль, всего один рубль, но она не предложила, а он не попросил. Ну и очевидно, что внучка с ним кириешками не поделилась. Соседка, может быть, ждала, что он станет этот рубль просить, может быть, она хотела прочувствовать тогда свое мощное финансовое превосходство над соседским мальчишкой, может быть, предвкушала в своей душе момент экономического триумфа, но Саша не попросил, а она не предложила, сохранив, таким образом, целый рубль. Ну, а Саша ей этот рубль запомнил — и, как видите, до сих пор помнил. Чтоб он у ней, этот рубль, в глотке застрял.

2

Степан вспомнил еще один сон: как-то ему приснилось, что в его комнате хозяйничали два неизвестных джентльмена, а он в это время сидел в кресле и ел мыло — в одной руке у него был кусок хозяйственного мыла, на котором еще проценты крупно написаны (сколько было процентов, Степан не разглядел), а в другой — ножик, и он культурно отрезал от мыла нечто вроде мыльных чипсов, как если от картошки такие же тонкие ломтики отрезать, и кушал.

— А вы мыло ели? — неожиданно обернулся к Степану один джентльмен.

— Ел, невкусно, — ответил Степан.

— Так может, вы хозяйственное ели, — повернулся второй. — А надо туалетное.

— Попробую, — заверил наш герой.

— Вкусно, попробуйте, — кивнул второй.

— Ваш камин не приспособлен для шашлыков! — угрожающе прокричал первый, и тут Степан проснулся.

Здесь, читатель, прошу тебя сделать перерыв на четыре месяца, отложи пока эту книгу и четыре месяца читай что-нибудь еще, потому что мне пришлось сделать перерыв на четыре месяца в работе над этой книгой — мне нужно было написать другую и заняться переделыванием еще одной своей книжки, так что на эту времени не оставалось, однако теперь я немного освободился, и буду, насколько мне позволит здоровье, продолжать эту историю. Но тебе, читатель, надо сделать перерыв, потому что иначе тебе бросится в глаза изменение в тоне и стиле, а если не бросится, то тут уж либо я так хорошо подхватил свой прежний тон, либо ты невнимательно читал, и нет тебе за это прощенья.

***

В литературе, дорогой читатель, — а литературу я ставлю выше всех остальных искусств — в литературе не может быть никакого диалога, в литературе говорит один лишь автор, а ты только сидишь и слушаешь, а соглашаешься уж ты там или нет, — это твое личное дело и право, и я тебе ничего не навязываю и ни к чему не склоняю, я только говорю то, что считаю уместным сказать.

Поэтому я говорю не всё. Поэтому я говорю не всем. Поэтому я даже больше молчу.

Хотя исписал уже столько страниц, и если я столько говорю, вообрази, сколько я тогда молчу и о чем умалчиваю!

Единственно из чувства такта.

Если мы станем говорить о фантастичности в литературе, то надо и к ней подходить с позиций рационализма: например, какого роста был он у Андреева? Сперва мы можем подсчитать, что рост его был около 2 м, что совсем не фантастично, и, хоть и не очень часто, но все же встречаются такие люди, и в этом нет ничего неестественного. Но рассказчик нанизывает нам подробностей, и мы вынуждены пересчитывать, и выходит, что он был ростом уже около 2,4 м, что фантастичнее, но задокументированы были люди ростом и выше, так что это уже немного необычно, но еще не вполне фантастично; но когда рассказчик видит его в окне библиотеки, мы вынуждены считать заново и предполагать, что рост его был уже около 3,5 м, и это уже фантастика, ergo фантастика начинается именно здесь; более того, если допустить разные толкования понятия «по грудь», а также разные высоты этажей и различные варианты расположения окна относительно начала этажа, можно высчитать, что он мог быть еще выше, доходя до роста в 3,85 м; но затем мы читаем новое свидетельство рассказчика, из которого можно высчитать, что рост его снова приблизительно равен 2 м.

Так и возникает вопрос: что же принимать за истину?

И, конечно, рационализмом надо пользоваться, пока рассматриваемые вопросы никак не касаются моей воли, т.е. мне все равно, какого роста был он, 3,5 м или 3,85 м, или же любые промежуточные значения, или, скажем, мне сейчас все равно, какой высоты жираф, пока мне не понадобился бы, скажем, семиметровый жираф. Для чего — это вовсе значения не имеет, скажем, я захотел бы увидеть семиметрового жирафа, но энциклопедия бы мне сообщила, что жирафы достигают только 6,1 м — и вот здесь мне пришлось бы с рационализмом распрощаться, потому что моя воля дороже любого рационализма.

Тем временем Степан успел доехать до дома Саши, и, выходя из автобуса, он вынужден был немного подвинуть мальчишку лет десяти, заболтавшегося со своим ровесником, в ответ на это мальчишка стукнул Степана кулачком в спину, что вызвало в сознании нашего героя приступ тревоги, что вот, сейчас тот соврет, что это Степан его ударил, тут же найдется какой-то жилистый и до желудочных колик ответственный товарищ, который Степана задержит на месте, и дальше уже будут ждать господ полицейских, либо у этого мальчишки есть старший брат, который ходит на дзюдо, и они обязательно Степана вычислят, или его запомнила кондукторша, и она сделает Степану какую-нибудь гадость, когда он на этом же автобусе снова поедет, но — память наша всегда приводит нам аналогии, чтобы либо развеять наши сомнения, либо усилить их — тут же вспомнил и другие случаи: когда некий хипстер забыл смартфон в автобусе, а Степан, сидевший рядом, это заметил, но ничего не сказал, и смартфон затем перешел во владение подсевшего на этой же остановке гостя из Средней Азии, что тоже вызвало у Степана муки совести, продолжавшиеся недолго, но остро, или еще случай, когда в cупермаркете шаговой доступности у Степана дважды был конфликт с охранником, который никак не хотел выпускать Степана без покупок напрямую, а заставлял его делать крюк через все кассы, и Степан оба раза, после небольшой словесной дуэли, повиновался, правда, во второй раз он, уходя, отсалютовал охраннику запрещенным приветствием, чего охранник, возможно, и не заметил, но потом Степану было за этот жест очень стыдно. Обо всех подобных случаях он рассказывал Саше, и тот неизменно смеялся и говорил, что Степан поступил правильно, поэтому сейчас Степан полностью поручил себя в руки Сашиного правосудия и рассчитывал, что после очередной исповеди муки его совести прекратятся.

— Это я, — в домофон ему-то. — ИНН привез.

— Заходи.

В прихожей.

— Держи свой ИНН.

— Ага, спасибо.

— Я хороший брат. Ты — нет.

— Что опять случилось-то?

Степан сказал.

— Не бери в голову. Это как когда ты со Стасом дрался, помнишь?

— И ты стоял и смотрел.

— И ты мне потом отомстил, — смеется. — Стоял и не делал ничего.

— Я не мстил, я просто не смог ничего…

— Ну, и я не смог. Сам же знаешь, этот Стас — сын телки из департамента был. Ему бы ничего потом не было.

Степан кивнул, разулся, снял шапку и куртку и пошел мыть руки, не дожидаясь приглашения. Конечно, Стасу этому ничего бы не было. Он и натяжной потолок в школьном коридоре мог выбить — ведь ему за это ничего не сделают, и когда ты видишь, что никакого наказания ему не будет, потому что он свой и навсегда своим останется, под крылышком, под неусыпной опекой, ты теряешь веру во всякое возмездие, ведь и ты ему ничего не сделаешь, потому что сделаешь-то только себе хуже, а с него как с гуся вода, и что, что ты предпримешь в такой ситуации? Тебе останется только объявить его дураком и утешаться — нам все время надо утешаться — что ты, по крайней мере, умнее его.

А что этот Стас? Пустозвон какой-то. На новогоднем мероприятии в классе шестом ведущая вытащила на сцену трех одноклассников Степана, первого спрашивает, как его зовут, и оказалось, что первого звали Сережа и второго звали Сережа, а третий был этот самый Стас, но он тоже соврал, что его зовут Сережа, вернее, не совсем так, ведущая-то: «Тебя как зовут?», а первый: «Сережа» и второй: «Сережа», ну и Стас: «Я тоже», и им было очень смешно, хотя все знали, что он вовсе никакой не Сережа, а Стас.

Но это смешно, только если ты в этом участвуешь.

Со стороны — не смешно нисколько.

Да и зачем тебе надо знать, за что тебя наказали. Как будто тебя наказывать не за что. Степан вспомнил, как он наказал одного стареющего франта, чрезмерно галантно пропускавшего неких не менее потрепанных жизнью дам в автобус: так встал, будто у него вся жизнь была впереди, и пропускал, и пропускал, и пропускал, и пропускал, Степану рукой проход загородил, ну, Степан и пихнул его нагло и прошел, а тот только «Приду- рок» прокукарекал, а Степан метнул в него взгляд, полный ненависти — это он наказал вот так — за то, что тот время у Степана украл, это у франта, у dandy этого, может, вся жизнь впереди, а Степанова жизнь вся у него за спиной, и смерть за спиной, и черт за спиной стоит и на ушко советы дает. То-то его не видно никогда.

Почему Степан все время погружен в воспоминания? Потому что такой уж он человек, потому что он вообще человек, ведь это только животные блаженны, если мы договоримся верить, что они живут в вечном настоящем. Не чувствуешь ли ты соблазн уподобиться им в этом, освободиться от своего прошлого и не возлагать надежд на будущее, не думаешь ли ты, будто станешь от этого воистину счастливее?

Я понимаю, что тебе хочется многое попробовать, особенно из того, к чему тебя склоняет социум, но не хотелось ли тебе воздержаться от всего этого? С другой стороны, разве тебе хочется от чего-либо отказываться, пока ты собственном опыте не убедишься в явном вреде этого чего-либо? Что ж, пожалуйста, ты можешь насту- пить на любые грабли, благо они всегда лежат недалеко, но я прошу тебя: остерегайся того, чего тебе желают люди. Порой, возможно, и полезно выслушать человека вроде меня, но людей не следует слушать никогда.

Пойми, что я не учу тебя делать все, что ты хочешь — я лишь рекомендую тебе не делать того, чего ты не хочешь. Не думай также, что я проповедую тебе идеалы седобородых стоиков, но если тебя смущает не стоицизм, а седая борода, то мой тебе совет — не бойся раньше времени состариться. Главное, оставайся веселым стариком.

3

Если бы моей целью было поразить тебя мастерством стиля и широтой моей эрудиции, которую я склонен переоценивать, а ты — недооценивать, я бы начал эту главку фразой типа «С Сашиного умственного плоскогорья» или еще какой фразой, где бы непременно фигурировала метафора, синекдоха, зевгма, анафора, эпифора, катехизис, синопсис, лексема, парадигма, силлогизм, plurailia tantum, de omnibus non est disputandum или эпитет со словом «плоскогорье», но я не стану, потому что я малейшего понятия не имею о том, что же это такое — плоскогорье.

С меня хватит и того, что я знаю, что такое чересполосица, и поэтому спешу с тобой этим знанием поделиться, приведя тебе пример настолько аутентичный, насколько это вообще возможно.

Чѣресполосiца

«Давiча я, фѣлъдъегеръ, изволiлъ ехатъ въ Русъ-матущъку въ мiханiчѣскомъ корыте, i вдругъ полiцъмэйсътiръ мъне говорiтъ изволiтъ:

— Сударъ, какоi у тъiбъя корыто! А я полiцъмэйсътъiрю говоръю:

— Мiлостiвiъ государъ, а у тiбя картузъ красiвъ, толъко тi мушъкѣтъ съпъръячъ, а iбо разъбоънiкi тутъ!

— Такi басуръманъи разъбоънiкi, воiнъ!

— Такi онi, басуръманъи разъбойнiкi, старiна, свистопляси задѣлали, вiртiхвосътъi!

Поклонiлъся я полiцъмэйсътiрю i далъщъэ ехатъ изволю. Вiжу — дiвъныъ мудърiла стоiт, i пузо коромысъломъ. Я вiрiщъю дiвъному мудърiле кубарiмъ:

— Дiвный мудърiла — коромысъло!!!

Дiвный мудърiла око поворотiлъ ко мънэ:

— Воiнъ, коромысъло я изволю пузомъ!

— Барiнъ, тi нi горiцъ iлъi басуръманъ?

— Тi жъi, воiнъ, давiча говорiтъ изволiлъ, чъто я дiвъныъ мудърiла, тi запамъитъовалъ, я iръiло уважаю кубарiмъ.

— Кубарiмъ i гуръбоi, — говорю я i еду въ мiханiчѣскомъ корыте далъщъе.

Вiжъю — съвipicътъiтъ кубарiмъ хлопiцъ, я вiжъю — съмуръноъ сбiтiнъ пiтъъ изволiтъ, я розумъэъюъ — это дъякъ, да такъ потэщъно бытъ по мостовоъ, толъко то куролѣсiцы как бы нi выщло, я знатънiъ воiнъ, розумъэъюь, вiжъю — усадъба, такъ въ сътужъi окомъ глъядетъ, нi зiмълянка ли? Нѣтъ, усадъба! Я вiрiщъю:

— Гувiрънанътъка! Она мэне говорiтъ:

— Почiватъ изволiте? Ты кучiръ?

— Я знатънiй воiнъ, то моё мiханiчѣское корыто, у мiня i пiсъмѣна есътъ!

Она отвiчаiтъ:

— Съто цѣлковыхъ, трапiза скоро!

Я эдакъ чѣpеcполосiцею прошёлъ, унътi въ ларѣцъ кладу, вiжъю: другъ моъ — морiходъ государъ скоморохъ Колѣно в тiлѣге с пiщалью прiехатъ изволiло.

— Знатънiъ я купѣцъ, морiходъ государъ скоморохъ другъ моъ Колѣно!

— Зарънiца, барiнъ, давiча, зарънiца! Нiкъто нi знаiтъ — чъто жъ зарънiца.

— Зарънiца, барiнъ, зарънiца, зарънiца! Колѣно говорiтъ. Потэщъно съказъ.

— Iщъё зарънiца! — Колено съвipicътъiтъ».


Наше мнение о человеке не может измениться; если нам кажется, что оно меняется, то в действительности это сам человек изменился, став кем-то другим и стерев (либо задвинув на задний план) первоначальное представление о себе — в любом случае, даже если изначальное мнение было продиктовано моментом, недостаточной осведомленностью или желанием видеть в человеке то, что нам хочется; затем мы создаем второй его образ, и если и соотносим их, то это все равно два разных человека, а не один — настолько сложно для нас видеть в одной персоне и хорошее, и отвратительное одновременно — у нас либо плохой становится хорошим, либо наоборот, да и то он в этом случае раздваивается на «до» и «после», на первого, хорошего, и второго, плохого, а первый как бы перестает существовать, потому что второй его теоретически убил.

Например, мама Степана, узнававшая о его одноклассниках от химички, сперва строго запретила ему общаться со Стасом, а спустя три года, когда Степан был в одиннадцатом классе, она же уверяла, что этот Стас — единственный порядочный ученик во всей школе и что Степану было бы полезно с ним советоваться о ЕГЭ, о поступлении и о всяких таких столь же важных вещах, хотя Степан всегда относился к Стасу одинаково враждебно, на что Стас отвечал взаимностью, но мама Степана никогда этого Стаса в глаза не видела и потому сначала составила себе одно представление, а спустя три года — другое, ему противоречащее, но за три года, согласитесь, и правда можно стать немного другим человеком, а вот второй случай, когда мама Степана искала ему репетиторов и уже меняла мнения значительно чаще, когда не проходило и недели, а мамаша, вновь не видевшая никого из репетиторов, говорила, что первая репетиторша — сволочь и только деньги дерет, и чтоб Степан не смел к ней ходить, а про вторую репетиторшу заливалась соловьем, мол, такой специалист до них снизошел и согласился ребенка обучать, а еще через неделю мнение снова менялось на противоположное, что вторая репетиторша — дилетантка и троечница, а первая-то была золото, а не человек, но тут уж репетиторши не могли столь стремительно корректировать свои навыки, и, помимо противоречивости самой мамаши, здесь может быть только одно объяснение столь удивительных метаморфоз: она могла перепутать имена.

Так или иначе, Степан и здесь проявил постоянство: и ту, и другую репетиторшу он одинаково не выносил; более того, про вторую, которая была ну непомерно роскошной комплекции, он стал придумывать небылицы, чтобы как-то отвлечься во время занятий, по пути на занятия и по пути домой. Небылицы эти были созданы не без влияния одной известной западной комедии, но Степан добавлял в них нашего особого колорита: он сочинил, что репетиторша сдает беднякам комнаты в своем пузе, и что живут они там, как Иона во чреве китовом, на нее чуть и не молятся и благодетельницей называют; празднуют ее день рождения, устраивают колядки и шахматные турниры, сделали там пруд и ипподром и проводят бега и выборы в Собрание, и что у них там не мэр, а генерал-губернатор в ботфортах при шпаге, который репетиторшу называет матушкой, и этот чудесный край должен был посетить Николай II в тщательно обдумываемом романе Степана, где Николай должен был выразительно читать Брюсова, купаться в пруду и драться на кулачках с алкоголиком Данилой. В оправдание Степана скажу, что он все-таки ни с кем этими глупостями не делился и вслух никогда не произносил, даже Саше ничего не говорил — и подруге по переписке, когда рассказывал про роман, об этом эпизоде тоже не сказал ничего.

— Что ж, ты в своих прегрешениях признался, пришла моя очередь, — заявил Саша, выставляя на стол две бутылки пива, а также тарелку соленого арахиса и пачку рыбки янтарной сушеной. — Я — вор, Степа.

Степан ничего не ответил, пытаясь понять, шутит ли его брат, или же он действительно сейчас выложит историю своего падения. Саша открыл пивко и ушел в комнату, откуда вскоре вернулся с полотенцем в руках.

— Смотри! — сказал он и развернул полотенце прямо перед Степаном.

Полотенце было самое обычное, совсем обыкновенное, разве что на нем как бы курсивом было вышито слово «Барин».

— Я украл его у отца Светы, — пояснил Саша, усаживаясь за стол. — Только чтоб тебе показать. Я бы мог сфотографировать, но это было бы совсем не то. Думаю, он хватился, но мне плевать.

— Ты с ним не так давно познакомился, кажется?

— На прошлой неделе. Мы приехали кое-какие вещи забрать. Он по дому ходит в халате и тапочках, видок у него, я тебе скажу… личико такое нежное, вы-ы-ыбрит… гладенько-гладенько. Ноготки подстрижены, так, знаешь, следит за собой дядька, — Саша отхлебнул пивка и закусил орешками. — Ну и так это, знаешь, вежливо говорит: «Александр Тимофеич», но руки не подает, а я ему: «А я тоже Александр», — говорю. А он такой: «А чем вы занимаетесь?» — и сам же говорит: «А вот я», — говорит, — тут Саша хлебнул еще. — «Я, — говорит, — геолог». И мы потом битый час смотрели его дурацкий DVD про их экспедицию куда-то… где раньше лагеря-то были, куда-то туда, чего-то они там… грязные все, от комаров отмахиваются, но знаешь, что-то такое важное как будто бы делают. Ну, меня даже не это удивило, я даже толком не смотрел, — Саша скушал янтарной рыбки. — Меня его видок удивил, когда он смотрел. Ручки так поджал, ну, как эмбрион. Халатик так сморщился, крестик стало видно. Но рожа… рожа такая детская была, так умилялся он всему этому, про все на свете забыл. Я бы и холодильник вынести мог, не только полотенце.

Саша засмеялся и встал из-за стола с бутылкой в руке.

— Что? Что скажешь, Степка?

— Интересный… интересный кадр, да, — задумчиво пробубнил Степан, поглощая рыбку. — А жена у него как?

— Жена-а… вроде и ничего для своего возраста, но мы потом ихние фотографии смотрели семейные, и на фотках она всегда, знаешь, так выглядит… прилично. Чтоб не видно ничего. Ну такой робот целомудрия, по- нимаешь, да.

Саша снова засмеялся.

— Удачно я сказал. Робот целомудрия, — повторил он. История знакомства Саши и Светы, которую я еще не рассказывал, была, скорее, удачным для Саши стечением обстоятельств. Света — миниатюрная симпатичная брюнетка с практически совершенной фигурой — училась на «соседней» специальности, и Саша знал, что у нее был парень, который ее забирал с пар на машине и иногда ждал ее в холле, уткнувшись в ноутбук, и Саша видел, что этот парень обходился со Светой достаточно грубо, но ей такое обращение чуть ли не нравилось, а через пару лет тот ее бросил и потом как-то так сделал, что Свету еще и уволили с подработки, и Саша обрадовался открывающимся возможностям, но не было предлога и повода, да и Света отличалась тем, что, как говорится, была остра на язычок и громко скучала по своему грубияну в контакте, поэтому Саша заплатил пять тысяч рублей Степану, чтобы тот подкараулил Свету у выхода из университета и пересказал то, что Саша к ней чувствовал. Степан согласился, но взял деньги вперед.

4

Произошло это вот как: Степан ее действительно подкараулил и подошел к ней, дымя сигаретой.

— Девушка! Вы, я извиняюсь, Света?

— Ты кто? Отвали, — Света толкнула Степана и пошла своей дорогой, но Степан последовал за ней, не переставая дымить. Света ускорила шаг.

— Я — брат Александра, который на смежной специальности учится и которого ваши подруги в соцсети охарактеризовали как мм… нелестно.

— А, — Света остановилась, обернулась, выхватила изо рта Степана сигарету и прикурила от нее свою, расторопно извлеченную из пачки. — Всё пялится на меня, подойти боится, брата подослал. Хорош кавалер.

— Именно так, — подтвердил Степан, забирая свою сигарету назад. — Но вам с ним будет хорошо, он наглый и грубый. Все, как вы любите.

Света выпустила Степану дым в лицо, он ответил ей тем же.

— Я хочу сказать, что вы виктимны. Он вам в этом смысле подойдет.

— Кто-о я?

— Понимаете, моя подруга увлекается соционикой. Это такая… глупость… ярлыки на людей. Виктимность — это как бы черта характера. Вашего. Вы… вы только первый шаг сделайте, а дальше уж он вами помыкать будет, — заявил Степан и, не прощаясь, стал переходить дорогу. — Все, как вы любите! — воскликнул он, уже завершив переход.

И действительно, получилось так, как Степан и предполагал. Саша счел, что достаточно отблагодарил Степана деньгами и больше уж не вспоминал, что это младший брат устроил ему его счастье. Что касается Степана, то он уж и не знал, нужно ли ему такое же, и писал Нине, что не может ответить на ее вопрос, любил ли он когда-нибудь по-настоящему и способен ли он на это чувство. Если бы за Степана на подобный вопрос пришлось отвечать мне, я бы сказал, что, быть может, я и не способен к ἀγάπη, но посмотри, сколь многие рождаются для маленькой любви и как мало мы видели тех, кто был рожден для великой ненависти!

Но в случае со Степаном, конечно, великой ненависти не было, а тоже только маленькая.

Степан доел рыбку, подошел к окну и закурил.

— Посмотри, — сказал он брату. — В доме напротив все балконы застекленные, кроме вон того, почти в самом центре. Странно смотрится — как вдавленная кнопка на клавиатуре.

— Какое… какое ценное замечание, — отозвался Саша. — Что ж, если тебе нечего больше сказать…

«А почему я должен что-то еще говорить?», — подумал Степан, но решил не отвечать — вместо этого он потушил сигарету, развернулся, подал Саше руку, тот ее пожал, после чего Степан молча оделся, обулся и, уже заходя в лифт, крикнул:

— Всего доброго, увидимся, пока!

Больше всего Степан сожалел, что так и не наелся. В кармане по-прежнему лежало пятьдесят рублей на сосиску в тесте, но сосиски как-то не хотелось. Дождь, который раньше моросил, теперь совсем утих. Погода такая, что кушать не хочется. От рыбки этой привкус во рту остался — даже несмотря на сигарету — не со- леный, а горький какой-то, даже странно, или Степан не мог различить, горечь это или соль, он уже стоял в автобусе и никак не мог сообразить, думая, что может быть и два вкуса, как бывает же кисло-сладкий вкус, какой был у дачных яблок, а также встречается у таких плодов, как дыня, банан, сосновая шишка, волчья ягода, вороний глаз, лошадиный хвост, горох. Ты слушай ухом, а не брюхом. Вы уже уезжаете, а мы еще будем осенью на выходные приезжать. Что говорите? Ты слушай ухом. Осенью будем приезжать. Когда вы сказали, осенью? Да. Пушкин очень любил осень, а раз он ее любил, то и нам нельзя не любить осень, потому что все, что любил Пушкин, достойно нашего внимания. Это все голодное мое брюхо глупости сочиняет. Мы будем осенью приезжать, надо только купить таблетки от тараканов. Да разве на дачах водятся тараканы. Да и звучит-то как, и Степан представил, что после еды доктор прописал то, что доктор прописал, и она принимает таблетку от тараканов, запивает водой и морщится, потому что таблетка очень горькая. А сарай их, когда Саша заставил за мячиком идти, сарай был открыт, такой балаган там развели, и трехногие и двуногие стулья свалены были, а еще куски фанеры, откуда-то взявшиеся школьные парты, исписанные листы ватмана, рваные гитарные чехлы неизвестного происхождения, шелуха от семечек, сломанные вешалки и руль этот от велосипеда, без ручек уже, просто металлическая изогнутая трубка, Степан, как сорока, его по блеску заприметил и стащил сразу же, а они и не обратили внимания даже, вернее, старшие не обратили, а ее больные, безумные совершенно глаза на него из теплицы уставились, и Степан понял, что все-таки изначально она выбрала его, решила его наказать, зачем тебе знать, за что, за то, что руль стащил, а тогда руль повалился на землю сам, но сколько там прошло, не день и не два, а сколько лет, получается? Два, два года она помнила все это, если ты слона обидишь, он это и на сорок лет запомнит, а это животное, ее страшная стрижечка, ее грязное платье, будет ногтями двери царапать, и Саша-то отправил в ихний огород, когда знал, что там проклятая эта тварь водится, так он за это и поплатился, да Степан же не хотел, чтобы так произошло! Саша-Саша, невеста монстра.

— Я, кажется, твоего брата видела, он из подъезда выходил. Унылый какой-то, даже не заметил меня.

— Да он что-то как обычно… он это, ИНН привозил.

— А-а. Все же странный мальчик.

— Это да, но он все-таки не дурак. Ха, мы с ним молодыми пацанами еще были, хотели мод один сделать на стрелялку, я тебе не рассказывал?

— Нет. Убери бутылки, пиво выдохнется.

— Да подожди. Меня тогда это в нем удивило. Конечно, мы ничего так и не сделали, мы с ним че только не делали, но игру переделать сложно оказалось. Жаль, конечно, что не доделали. Как бы звучало классно: «Игра студии братьев Мотылевых»… а Степка-то тогда только подсказки в меню переделал. Ты загружаешь игру, и пока она грузится, там подсказки появляются. И он, как щас помню, тогда сказал, что они на дебилов эти подсказки рассчитывают… и там написал, ну, я уже не помню, что-то типа «Если в вас попала пуля, вы можете быть ранены»… или «Чтобы убить монстров, стреляйте по ним».

— Очень смешно, — вытирая стол.

— Да… я там уж не помню всего. «Если вы бросите гранату, это может привести к взрыву»… «Если освещение слишком тусклое, включите фонарик»…

— Да он, похоже, совсем не такой, каким поначалу кажется?

— Ну конечно, — обнимая ее за талию.

Нина-то эта, она ведь еще была и художница, я это забыл упомянуть, а она показывала Степану по скайпу свою комнату, такой склад, где лежали тетради, краски, кисти, включая колонковые, стопка чистых листов А4 и А3, штук пятнадцать линеек, транспортиров, угольников и циркулей, много ручек (включая недорогие перьевые), карандашей, фломастеров, маркеров, цветовыделителей, стикеров, кусков мела, мелков пастельных, туши, штрихов, кнопок канцелярских, скрепок, скоб для степлера, а также сам степлер, дырокол, куча ластиков, несколько листов ватмана, альбомы для рисования, бумага для черчения, безопасные ножницы, три оранжевых резака, семь точилок и клей-карандаш. «И зачем это ей, — думал Степан. — Все равно ведь всё сразу в фотошопе делает».

Нина в последнее время повадилась задавать Степану странные вопросы, например, не думает ли он, что она в прошлой жизни была мужчиной и умерла от заражения крови, когда, занимаясь делом великолепнейшим из всех возможных (бритьем лица) порезалась, и какая-то инфекция проникла в ее кровь и как-то молниеносно ее убила; она рассказывала про какую-то свою подругу, которая больше всего любила провоцировать конфликты, чтобы затем продемонстрировать окружающим умение вести себя во время конфликта и даже гасить его дипломатическими усилиями. Стойте, у нас была конфликтология, я буду вашим модератором. С чего начался конфликт? Что вы сказали? Давайте это обсудим.

Степан и выразить не мог, насколько это все ему надоело. Забегая вперед, сообщу, что Нина сама из друзей удалилась на другой день после доставки ИНН Саше.

В настоящий же момент Степан подслушивал задорный политический спор двух мужчин почтенного возраста:

— Я высказываю свою позицию, — хорохорился один. — У меня, в отличие от вас, есть убеждения. Это вы — ни за тех, ни за этих.

— У меня есть убеждения, я — центрист.

— В России нельзя быть центристом.

— Ну да, можно быть либо квасным патриотом, либо русофобом-западником, других убеждений вы не учитываете.

— А что, мне еще нужно учитывать квасных западников вроде вас?

Мысленно Степан тоже участвовал в их разговоре:

«Конечно, нам было бы выгодно, если бы Америка раскололась, только этого не случится. А если бы случилось, мы кинулись бы сразу дружить с южанами, мы вообще бы бросились дружить со всеми, тáк мы воображаем себе простого американца, что он практически русский, настолько он на нас похож, и простого немца, которому с нами, дескать, нечего делить, и ведь мы хотим, чтобы немцы и американцы дружили с нами, но нас всё не берут играть в общие игры и всё сидим мы без друзей, одни-одинешеньки, потому что китайцы о себе, а не о нас, конечно, думают, да и возможно ли это, чтобы где-то в любой другой стране кто-то сидел и думал пламенно и дружески о России и русском человеке, как мы сидим и думаем о простом американце и простом немце? А если, например, снами дружит Монголия, нам это приятно, но обида от того, что с нами не дружит Германия, все равно больше. А как бы это было здорово, herzliche Gruesse, Geschenken, Geschenken, viele Geschenken, vielen Erfolgen, heute sind alle da, zum Beispiel, das Gluck ist man kann alles was man kann Vergiess-mein-nicht wenn die Blumen aber es ist nicht alles, es regnet in der Hoelle heute sind alle da, wieviel vielen Dank ich glaube hoerst du mein Rufen zwischendurch des Landes aber die Hunde das Leben ist nicht fuer mich nicht fuer dich nicht fuer mich Uebermacht zusammen in eine grosse Traum».

5

Степан вышел из автобуса, но направился не домой, а в супермаркет, чтобы потратить пятьдесят рублей — ему не хотелось домой, потому что там Козлик. А в Эфиопии, вы представляете, пьют кофе… с солью! Да не может быть! Да что вы говорите, и в итоге Степан купил шоколадку, а продавщица-то всего два рубля ему должна была сдать, и сдала-то, стерва, один рубль пятидесятикопеечными монетками, а второй — и вовсе десяти- и даже пятикопеечными, нагребала себе в ладошку полчаса их, потом Степану протянула, он как-то совестливо руку подставил, она их ему туда высыпала, но он вдруг рявкнул: «А поменьше-то не нашлось у тебя?» и на кассе тут же их все швырнул.

На улице Степан вспомнил, как на этом же месте, недалеко от супермаркета, прошлой зимой он видел девушку с красными от мороза щеками, она шла с подругой, воплощая в себе само представление о здоровье, хотя через десять лет она точно располнеет, но тогда она как будто на Степана смотрела, а, все равно.

Что осталось? Куски действительности, огрызки жизни. Другая говорит: «Я не стыжусь своих недостатков», а Степан ей: «Ну и напрасно». Или мальчик едет в автобусе с дедом, и интересует мальчика этого только одна тема: а что, если автобус загорится? Что, если двери нельзя будет открыть, что, если водитель не сможет их открыть, что, если автобус перевернется — и ты посмотри на него, он же хочет этого, хочет, чтобы автобус загорелся, как будто и он не сгорит тогда же со всеми в этом поганом белорусском газенвагене без сидений. Пройдите тест и узнайте — вы такса!

А существуют книги, где вообще пустые страницы, а есть книги, где слова сливаются, так что в этом хорошего? Это художественный прием. А зачем? Чтобы темп чтения соответствовал темпу мыслей героя.

А что в этом хорошего?

«Даже если я стану первым, кому будет дано увидеть лик Божий, я все равно буду упорствовать, что нет Бога. Разве я сторож горю своему». Опротивело все Степану. Да неужели ж из-за мелочи со сдачи? Нет, это все тот случай покоя не дает, решил Степан. Как она посмела грязными своими руками прикоснуться. Как она посмела. Мать ее из запоев не вылезала, пока ее носила, а тогда как раз и тот руль от велосипеда был, но рука разжалась, руль шмякнулся на землю, они тоже уже на земле, отец ее уже бежит, а с ним Султан, огромный черный пес их, оттащили ее, у ней рот выгнут как-то неестественно, Султан лает и на передние лапы припрыгивает, а за ним длинный брезентовый поводок волочится. Саша поднялся, отец кричит, чтобы брата уводил, но Степан двинуться не может, так что Саша сам его в итоге оттуда увел, а руль так на земле лежать и остался. И Степан ночью не спал, а Саша — как будто не произошло ничего, но люди-то — у них языки без костей, эх ты, невеста монстра, в ней от человека ничего и не было, но Саша держался спокойно и сам про тот случай не вспоминал, так что остался оскорбленным в итоге как будто Степан. Мели там себе языком, обзывайся, потому что это произошло не с тобой, потому что это не ты там проходил и не ты рядом оказался, когда это животное с катушек съехало, но ведь это же ясно, что она невменяема, это как бешеная собака, которую надо усыпить, и чего ее отец этого по-тихому не сделает, но Степан подумал: да ведь этого недостаточно.

Почему он ее на цепь не посадит? Никто слова не скажет поперек. Да видно, сам он ничего сделать не сможет, слишком он с ней свыкся, слишком пообтерся, обтесался, внутренне уже обмяк, и воля его беспомощно трепыхается, как брыли ихнего Султана.

И до чего ж гадостно у меня на душе, когда я пишу все это! Так тащит метель за окном бессильные снежинки, так кошка за шкирку несет своего котенка, так ломает ящики монтировкой Гордон Фримен, так жует свою жвачку тощий цирковой верблюд. Ах, избавь ты меня от всего, от всяческих волнений и в особенности от всяческой ответственности! Я не для того пришел к людям, чтобы они на меня вешали гири, я пришел не для того, чтобы они конвертировали мои мысли в деньги, чтобы они, не стесняясь, заимствовали у меня то, что я с величайшим трудом откопал.

Подойди, посмотри, полюбуйся! Меня, как маятник, бросает из стороны в сторону, из крайности в крайность — по семь, по восемь раз на дню — от черствого уныния и червивой омертвелости к безудержной в своей гордыне гипомании.

Надо домой идти, Степан видел через две дороги свой дом, но дом как будто не узнавал его, им обоим этого не хотелось — ни Степану возвращаться, ни дому Степана принимать, и Степан не понимал, отчего это так происходит, и мучили его три демона: демон рутины, демон хандры и демон провинции, да только если ты спустишься в ад, ты не сможешь потом вернуться оттуда, уже нет обратной дороги, и дом твой — не твой больше, не примет тебя и не узнает тебя.

Но Степан вернулся, на ИЖ оцинкованный плюнул, а потом долго в соседнем дворе на качелях сидел. Вчера он хотел найти свой старый телефон и почитать SMS из детства, но так его и не нашел — что ж, может, и к лучшему, не обжег себя лишний раз ностальгией, потому что ностальгия обжигает тебя только тогда, когда ты ясно понимаешь, что эти сокровища из твоего прошлого уже никак нельзя использовать в настоящем (this dog won’t hunt), но Степан нарочно хотел себя этим прошлым обжечь, и он стал мысленно возвращаться в их общее с Сашей детство на даче, вспомнил, что там ведь был не один этот плохой случай, но и другие: к примеру, как они однажды пошли к соседке и без разрешения нарвали черемухи, и Степан ее так наелся, что почувствовал непреодолимую вязкость, он не мог пошевелить языком и будто застрял сейчас в этом моменте, как говорят, бы- вает момент времени, но не бывает момента пространства, есть еще только момент времени-пространства, как раз в нем Степан и застрял, и не мог (не хотел) выбираться оттуда. Дождь снова принялся моросить, Степан достал из кармана шоколадку и перебирал по этикетке пальцами, не открывая ее, вспоминая эту вязкость и калитку соседки и участок «на задах», где переругивались работавшие там гастарбайтеры, которых Саша любил обзывать, и они с Сашей мечтали построить много шалашей, и в одном бы, чтоб через канаву не прыгать, была бы навесная доска, как навесной мост через ров у замков, а они могли сделать такую, ведь помогали же они сделать из малиновых железных листов дверки к колодцу, с шарнирами, с дверной ручкой, очень оригинально, и малиновый цвет, ни у кого не было на колодце дверок. Еще бы самый шик — это приделать замок к этим дверкам, не висячий (таких полно), а настоящий, с замочной скважиной, и Степан помнил, что, когда они эти дверки помогали мастерить, на соседней улице пьяный сосед пропавшую собаку кликал, всю округу доставал: выйдет за ограду и пропитым голосом ее зовет: «Сима! Сима!».

И так пять минут. В книжках-то пишут «пять минут», а читатель думает: «Э, пустяки!» — но в жизни-то оно не так, тут и минуту таких криков не выдержишь, а уж когда пять — так и хочется ему в глотку корягу засунуть или кочергу, лишь бы он заткнулся. Или бревно. Хотя смешно бы он смотрелся, да Степан бы и не отважился на такую жестокость (наверное).

Зачем Степан сознательно застревал в дачном прошлом, зачем был нужен этот душевный мазохизм, почему Степан решил помочь трем демонам мучить себя? Сложно сказать. Когда ты видишь, что уже проигрываешь, но сдаться не можешь, то начинаешь уже противнику помогать, лишь бы все поскорее закончилось, вот и Степан решил поступить так же, потому что выиграть изначально не было никакой возможности, ему даже и играть не хотелось, ведь не слепой же он и не такой уж глупый, чтобы не понимать, чтобы не видеть, к чему все дело идет.

Да и вы уж, наверное, поняли, что не изменится ниче- го по-настоящему, и что Степан, убедившись, что Козлик уехал, домой вернется и будет в зловонной комнате перед компьютером рожки за Козликом доедать, а на другой день и Нина из друзей удалится, так что давайте уж оставим Степана вот так здесь на качелях, завязшего в прекрасном прошлом и мнущего этикетку шоколадки, довольно мы на него посмотрели, пора и к нашим делам возвращаться, что, у нас своих дел, что ли, не стало, а Степан… а что Степан, Степан хороший парень, я… я завидую ему.

Завидуешь? И из-за этого написал книгу?

Нет, я хотел показать результаты разрушительного самокопания, но часто не выдерживал и скатывался к неуместным шуточкам. Так, собираясь на Северный полюс, дети оканчивают свое путешествие в соседнем дворе.

V. Здоровье и дисциплина

Контроль, отрицание и железная воля (Основные принципы Здоровья и Дисциплины)

Глава первая, в которой
мы знакомимся с Андрюшей Кульковым, джентльменом

Энергосберегающие лампочки выглядывают из плафонов, словно жала. На отвратительном диване, который весь пропитался потом, лежит больной, весь какой-то выгоревший Андрюша Кульков — ему стыдно и неловко. If I never see…

Ему приснился летний ливень; Андрюша наблюдал его в своей давно оставленной комнате — нельзя там было больше оставаться. Кому-то суждено умереть на чужбине. You can never go home. Will you still remember the man I was?

«Я теряю память с пугающей стремительностью. Так беспомощно мы глядим на черепки от случайно разбитой тарелки: прежде чем с сожалением выбросить их, мы в последний раз вспоминаем, что когда-то тарелка была целой».

Андрюша — крупный, но вместе с тем какой-то и тощий. Вроде бы наденет когда пуховик или просто пиджак — и представительный мужчина, а останется на кухне в футболке — и представительность улетучилась (как Елена Летучая).

«В детстве нам почему-то очень хочется и во второй раз сунуть руку в муравейник, это как в ту же реку пресловутую войти, пускай там и вода холодная, зато река та же самая».

У Андрюши толстые губы и смугловатое лицо, крупный нос и большие карие глаза. Даже волосы у него какие-то крупные, крупно пряди спадают, потому что Андрюша из экономии перестал стричься (по той же причине он перестал и бриться).

«Мой приятель (бывший) признавался, что хочет „открывать людям свою душу“. Будь я менее зажат, я бы ему сказал: открывать — открывай, но всегда напоминай им, что это — музей, где ничего нельзя трогать, ведь окружающие обычно воспринимают чужую душу не как музей, а как туалет на вокзале».

Андрюше 26 (или 27, или 28), он ненавидит лежать, поэтому сейчас он приподнимается на скромной своей постели (Андрей Белый написал бы «на скромной постели своей», или нет, на «скромном алькове своем»), застывает в неестественной, напряженной позе и оглядывает свои владения, потихоньку предаваясь воспоминаниям.

«В туалете на вокзале. Сейчас поедем. Мы, таличане, веселый народ. Золотой дождь лил и лил, лилилил. Мантрой повторяешь: «он же больной парень». Болезнь и извращение — двоюродные братья. Не то чтобы совсем близки, но и друг другу не чужие. А что такое извращение? Извращение — это то, что мне не нравится.

Начальник туалета на вокзале. Носит ли фуражку? Здесь силовиков полно, их начальство и в штатском опознаешь. Головы как булки хлеба. Обычно без головных уборов. Носят польты с воротниками и брюки в полоску, о дороговизне которых говорит тот факт, что они ровно сидят на ногах и не скатываются в гармошку».

Временами Кулькову в голову вселяются фантастические картинки, рисующие его не Андрюшкой совсем, а каким-то другим человеком. Таким, какой он есть, он себя не принимает и не любит; сравнивает себя с Обломовым, на ячмень тоже недавно грешил, но, слава Богу, прошло.

«Я американский республиканец, могу себе позволить снимать дом, женат на женщине пинапной внешности. Мы едим много мяса и ходим в церковь. Я будто чувствую руку Иисуса на моем плече. Он всегда одобряет мои поступки, жить радостно и легко».

В квартире у Андрюши мебели нормальной нет вовсе. Съемная эта квартира дорогая бессовестно, но более-менее просторная и почти в самом центре, минут пятнадцать пешком до центра (двадцать, двадцать пять). Андрюша сейчас живет в городе, где триста тысяч человек народу, так что вы можете себе представить примерно, в каком районе он живет (вы уже знаете: почти в самом центре).

«„Стоик“ — не значит „терпеливый человек“. Стоик в любой момент готов на самоубийство — а это-то и выдает в нем человека нетерпеливого. Импульсивного даже».

Андрюша поднимается с постели, надевает носки из верблюжьей шерсти, поверх них еще носки из собачьей шерсти (на которых и вышиты хаски), потом (именно в такой последовательности и с некоторыми затруднениями) надевает синие кальсоны и бордовую кофту с узорами, какие на коврах встречаются обычно — и вновь становится представительным.

«У меня осталась обсессия выбирать третий слева товар на полке. Тяжелая голова как у ВСД-шника. Этот диван надо было выбросить лет десять назад. Выхватывание одного предмета, даже если это бутылка воды конкретной марки, все же несет некую неопределенность, „невписанность“, оторванность от реальности. Поэтому есть неопределенный артикль: какая-то бутылка, какая-то пачка чая. Единичный предмет — это король в пижаме».

Если бы мы относились к Андрюше свысока, с иронией, то сейчас пошутили бы, что он-то, конечно, король при полном параде. Но сегодня мы чертовски серьезны, потому что хотим заработать себе репутацию, а будучи серьезным до судорог и зубной боли, ее зарабатывать легче всего.

Из мебели у Андрюши вот этот разбитый диван, два стола, компьютерный и письменный, тоже сломанные: из компьютерного выдвигающаяся эта доска для клавиатуры с мышкой не выдвигается, а у письменного ящичек один заклинило (туда-то, как назло, у Андрюши заначка была положена, и сколько раз уже хотел ломать до конца стол, лишь бы деньги высвободить, но все пугается: столик-то хозяйский, а хозяйка узнает, надает ему люлей — не иначе, не иначе никак).

Еще у Андрюши два мягких кресла, на них выходная одежда вся свалена. Из своих предметов интерьера у него только гитара, спасенная из комиссионного, и статуэтка, где три обезьяны что-нибудь да друг другу закрывают: одна закрывает другой глаза, вторая закрывает третьей уши, третья закрывает первой рот… короче, очень аллегоричная статуэтка, которую Андрей по весьма приятной цене купил в магазине подарков на углу Ленина и Профсоюзной. Погуляв по комнате с минутку, Андрюша скидывает разом все свои носки (холодно так потому, что дверка балкона старая и не закрывается толком, так что балкон фактически все время будто приоткрыт), потом надевает назад верблюжьи, натягивает джинсы, куртку, шарф, шапку, ботинки, выходит в подъезд, запирает квартиру, трижды перепроверяет:

«Закрыто-закрыто-закрыто»

и практически бегом устремляется на волю.

«Идешь по улице и испытываешь разочарование от жизни, если наблюдаешь «дисбаланс»: насколько «не вписана» в пейзаж, в реальность вот эта машина, вот этот прохожий, да и я сам.

Нехватка гармонии, рассматриваешь мир как замысел (дизайн), но «невписанные» объекты служат свидетелями того, что замысел отсутствовал».

А пока Андрюша гуляет, мы вернемся в его квартиру и продолжим осматривать ее, ведь ничто так не объясняет человека, как жилплощадь, которую ему приходится снимать. В ванной у Андрюши стоит пемолюкс, и, если хозяйка его увидит, ее лицо исказится гневом: «Как же так, Андрей? — спросит она. — Мы же договаривались, что ты будешь мыть ванну Fairy! Ты же этим чистящим всю эмаль мне сцарапаешь! Что ты такое грязное там моешь, чтобы после тебя пемолюксом надо было чистить?»

Андрюша болен — чем именно, я точно не знаю — и, конечно, шутить тут не над чем. Если он болен ипохондрией, то и она простительна, ведь иной раз так хочется умереть — порой в окно достаточно выглянуть, чтобы умереть захотелось.

Но хоть я и стараюсь быть серьезным повествователем, хандрить при этом мне все равно не хочется. Я мечтаю и сам как-то на ноги подняться, и вас возвысить в Geistesbereich куда-нибудь — а как это сделать, если не через юмор? Жизнь пока не научила меня другой реакции, так давайте ж не грустить! Primum vivere, carpe diem, эт самое.

«Насколько мне удалось отстраниться от своей жизни? Никогда не хотелось быть собой; желание анонимности — желание свободы. Мне не были нужны новые знакомства, диким гнетом на меня давили старые. Почему-то у меня искали ободрения, и я пытался ободрять моих друзей. Ободрял друга перед операцией на мозге, хотя так и подмывало написать со злорадством, что у него-то операбельный случай, а я от моей болезни могу умереть в любой день. Мысли у меня всегда противоречили словам. Когда появлялся собеседник, мне было перед ним неловко».

Под столом на кухне у Андрюши лежит сломанный принтер, Кульков за завтраком складывает на него ноги, а завтракает наш Андрон самой дешевой кашей «Четыре злака», скидывая недоеденное в раковину, отчего она через день засоряется. На обед Андрей ест шаурму, посматривая ютуб.

Собственно, сейчас он эту шаурму покупает, возвращается домой, разогревает свой обед и кушает очень меланхолично, после чего, борясь с отвращением, возобновляет работу над диссертацией о роли Сяси в «Преступлении и наказании». Надо спешить, ибо скоро конференция, где надо будет что-нибудь да апробировать, а апробировать пока совсем нечего.

«Перед возвращением к застарелой — можно ли так сказать? — работе мешкаешь; не хочется надевать пиджак, в котором ходил на ЕГЭ. Он короток; я смотрюсь нелепо, школьники вообще смотрятся нелепо, они носят кеды с брюками.

Инбридинг мыслей какой-то. Стремление к строгой и холодной ясности, ведь в жизни, в работе все так неопределенно. Стремление построить текст — о доме-то и мечтать нечего! Здоровья и дисциплины — вот чего хочется. We are doomed (at least I am). Память ухудшается катастрофически. Я теряю частицы своей жизни; так с дерева еще летом опадают первые листья».

Сосед Кулькова сверху будто чем-то по полу стукает, ну как будто стулом. Походит тяжелыми шагами, потом еще постукает. Кульков на это сердится и делает погромче стрим, на котором говорится о жизни в тюрьме — Андрюша слушает его фоном и изучает роль Сяси. Сосед тоже усердно возится, к вечеру оба стихают, и Андрей идет в супермаркет за пиццей, возвращается, съедает пиццу и ложится спать, не почистив зубы, а во сне он видит лето, родной дворик, дверь в родной подъезд, солнце, деревья, уже чувствует вкус щавеля с дачи — вот он сейчас придет домой, а там этот щавель намыт, весь для него — и хочет, хочет Андрей зайти в подъезд, но нет — он в компании каких-то вроде знакомых старичков, и вынужден пройти мимо.

А ведь дома его ждет мама!

На другой день все, в общем-то, повторяется, только вечером сосед слушает подкартавливающего на невиданной громкости Алексея Казакова, который признается, что ему скрывать нечего, и он только рад, если за ним спецслужбы следить будут, а Кулькову это все отчетливо слышно, и он гадает, голый ли Казаков по телевизору выступает, или все-таки немножечко одетый.

На третий день Кульков вот-вот почти определяет исключительную роль Сяси, но его мысль будто оскопляет сосед, включивший перфоратор. Андрюша хочет идти ругаться, но вдруг понимает, что физически не в состоянии этого сделать — не слушается его тело, как в ступоре каком-то, одно сожаление только, что мысль умертвили. Затем Андрей понимает, что сосед, в общем-то, имеет право сверлить, ибо еще 23 часов нет, вспоминает совет из текста, который надо было переводить по английскому, где не рекомендовалось работать дома, потому что это приводит к extreme exhaustion, and often causes depression and asthenia, especially among PhD students, и решает записаться в библиотеку.

Андрей долго кружит по чужому городу в поисках фотостудии, чтобы сделать фото для читательского билета (электронные билеты тут внедрены не везде), но находит разве что торговый центр с кофейным автоматом и на том успокаивается, покупая эспрессо. Умершая мысль как будто начала возрождаться, будто показался самый ее краешек, неявно обозначился некоторый намек, и Кульков, проливая кофе на куртку, бежит домой, затем, боясь еще больше, что мысль не возродится, вынимает телефон и надиктовывает этот мысленный краешек, после чего возвращается домой уже спокойно, а там и сосед сверлить перестал.

Мы не приводим расшифровки этой записи, поскольку она сделана совершенно неразборчиво. В качестве компенсации здесь, на предполагаемом месте расшифровки аудио Кулькова, будет неточная цитата из Бахтина: «Быть чужим в этом мире — это право».

Глава вторая, в которой Кульков намеревается ругаться с соседом

В два часа ночи сосед включает танцевальную музыку, и Кульков, как-то сильно обрадованный тем, что это происходит уже после 23 часов, спешно одевается и бежит ругаться, но весь азарт мгновенно стал сдувать слой фактов: тамбур закрыт, у предполагаемой квартиры соседа нет звонка, либо это не его звонок, потому что не указан номер, да и номер-то квартиры можно вычислить лишь по аналогии, а Кульков знает, что в этом городе есть привычка все нумеровать от балды. Поэтому Андрей ходит по лестничной площадке, водит плечами и натаптывает невысушенной после похода за пиццей обувью (вечно-то он следит-наследит!), все хочет позвонить соседу, но рука его словно приклеилась к туловищу, так что Кульков хочет уже носом нажать на кнопку звонка — лишь бы хоть так победить свою трусость — но трусость не сдается, и Андрей меняет тактику: он спускается, звонит по домофону и выясняет, что у соседа нет и домофона. Вернувшись в квартиру, раздевшись и накрывшись с головой шерстяным одеялом, Андрей примерно до шести утра слушает видеоблог про тюрьму в наушниках через мобильное приложение ютуба, после чего ложится спать — и не может уснуть, потому что саундтрек наверху сменяется на эго-ориентированный русский рок, — Андрей читал научное исследование текстов русского рока, где убедительно и блестяще-неотразимо доказывался отрыв рокеров от народа, потому что в их текстах наблюдается превалирование я над мы.

Но вот, похоже (чутко прислушивается Андрюша), кто-то другой пришел ругаться, там будто один мужчина, две женщины и собака, и ругаются, и ругаются, и вот как будто еще один мужчина к дискурсу подключился. Андрюша рад, что проблема решается без его участия, и ему наконец-то удается заснуть.

Проснувшись после полудня и обуреваемый жаждой скандала, тем более что теперь, когда кто-то другой уже успел обрушить основную критику, Андрюша чувствует себя в относительной безопасности. И вот Кульков оделся и уже звонит во все звонки тамбура, и (звони — тебе откроют) ему открывает сосед соседа. Это невысокий желтоволосый и желтобровый парень лет двадцати двух (трех, четырех), с длинными ресницами, до сих пор с прыщами и, как говорится, с прищуром. В салатовых бриджах, которые ему, возможно, подарила девушка или мама, и в серой футболке без надписей. Они с Кульковым маленько беседуют.

— Не знаю, кто там живет. Я его даже не видел, — говорит. — Соседа вообще еще никто не видел.

Эдак вот загадочно.

А Кульков признается, что он раздражительный очень, и ему все вокруг мешают, и кутежи в шесть утра мешают.

— А ты что, диссертацию пишешь? — со смешком, с юморинкой сосед соседа спрашивает.

Как мы уже знаем, Кульков-то как раз пишет, а еще и в этом признаваться отчего-то неудобно. Андрюша вновь сникает и уходит (не прощаясь), и вдогонку ему несется еще один смешок. Выходит на улицу, у подъезда кошка

I’ve been waiting for a guide — как им объяснить, что я оказался в чужом, в вашем мире, поэтому мне нужен гид — вы-то учились без гидов, сами набивали шишки, а я хочу выучиться на ваших ошибках — нет, нельзя, они ревнуют. Мы ошибались — и ты ошибись. Какая тут преемственность знаний? Больше того! Они говорят: мы страдали — и ты пострадай. Еще больше того: Бог терпел и нам велел — кому же велел, для кого же Он сказал тогда: да минует? Это их мазохизм, и его проповедуют люди, поставленные передавать знания!»

Постепенно наш протагонист переходит к рефлексии о научном руководителе, но транслировать эти мысли Кулькова здесь неуместно, а значит, этот временной промежуток может быть без ущерба заменен чем-либо еще.

Чем пахнут писатели

— Тургенев — пихтой;

— Сорокин — шашлыками;

— Эдуард Лимонов — щами;

— Шукшин и Шолохов — сеном;

— Гоголь — приправами;

— Астафьев — рыбой;

— Пелевин — картошкой фри.

Да вообще многие не хотят нюхать такое всякое, но тут не гносеомахия («меньше знаешь — крепче спишь»); нет, это стремление поставить фильтр, стремление к здоровью и дисциплине, мы перегружены информацией, мы строим против нее баррикады.

И Кульков отчего-то сердится и поворачивает домой.

«Нервы так напряжены, что только тронь меня кто-нибудь, и случится истерика. Здоровье и дисциплина. Жестокость и несчастье».

Днем Кульков и Сосед Соседа снова в подъезде пересекались, Андрюша рекламные газеты из ящичка своего доставал, а Сосед Соседа вышел с таксой гулять. Снова они поговорили немножко, снова Андрей на соседа жаловался, хотя вроде пока больше поводов не было, а сверх того признался, что действительно диссертацию пишет, и шум его угнетает уж больно.

Как тут Андрюшин собеседник заулыбался! Кульков посмотрел — и видит: солнечная у него улыбка, солнечная. В том смысле, что зубы желтые. Как Солнце. Вот.

— Ну… и о чем же диссертация?

— О Достоевском, — выговорил Андрюша и галопом устремился в квартиру — до того вдруг стало стыдно.

С этих пор у Кулькова возникли подозрения, что Сосед Соседа караулит его со своей таксой. Ибо и на другой день, уже, правда, под вечер, они пересеклись во дворе (Кульков за пиццей пошел, хотел сегодня мексиканскую взять):

— Диссертацию все свою пишешь, про Достоевского? Как она двигается?

Кулькову очень хотелось ответить: «Как Бейонсе, виляя бедрами», но зажатость давила на него, и он ответил: «Не двигается» (что, в общем, тоже было правдой).

— А ты ленишься, наверное, потому что. Уделяй ей по полтора часа в день.

Вот так самодовольно говорил, а такса его нюхалась неподалеку где-то. Кульков моментально оскорбился.

«Он же меня не знает, почему, для чего утверждать, что я ленюсь?»

Тут Сосед Соседа стал нравоучительно расписывать, как он пленки на телефоны в торговом центре клеит — и никогда не ленится, никогда!

Андрюша кое-как снова разговор на шумящего соседа перевел. Добавил, что слабо представляет, как может такой человек выглядеть. Сосед Соседа согласился и заявил, прищуриваясь:

— О, соседа нельзя увидеть.

— Как это?

А тот пожал плечами и прекратил разговор. И хорошо на самом деле, потому что Кулькову было отчего-то невыносимо произносить последнюю дежурную реплику, которая все равно останется без ответа, но которая нужна для формального завершения коммуникации.

«Не могу я быть благодарным, лучше пусть про меня говорят плохо, чем считают, что на меня можно рассчитывать», — размышлял Кульков, поедая пиццу.

Слайды к презентации готовы, и Кульков решает воз- наградить себя, устроив акустический концерт. Он до- стает гитару, быстренько ее настраивает — и играет сам для себя. Вот какой у него репертуар:

01 Death in June — All Pigs Must Die (Em G Am C G)

02 Current 93 — Oh Coal Black Smith (Em C)

03 Death in June — Death of the West (Am C Am D)

04 Nick Cave and the Bad Seeds — O Children (Em C Am G D)

05 Death in June — Rose Clouds of Holocaust (Em C G Am

C)

06 Nick Cave and the Bad Seeds — Jesus Alone (G)

Как видите, очень маленький.

После концерта мысли Кулькова приобретают мрачный характер.

«Есть по меньшей мере три популярных способа, обещающих безумие: но первый отвратителен эстетически и затруднителен технически (способ „манкурта“), а второй и третий способы я проверял. Заявляю ответственно: они бесполезны. Второй — это китайский способ, который пробовал наш любимый артист Епифанцев (капелька на темечко капает), а третий — это который Достоевский предлагал: пять минут на себя смотреть в зеркало в пустой комнате, именно в глаза себе… Хорошая пара сложилась: Епифанцев и Достоевский! Да… в метании между верой и нигилизмом за веру агитирует страх смерти, а за нигилизм — разум и авторитеты (даже Епифанцев, и тот авторитет)».

Мрачный характер мыслей усугубляется внезапной болью в желудке, Андрюша медленно кладет гитару на пол, видит, как трясется и вместе с тем самопроизвольно сжимается его ладонь, столь же медленно дотрагивается до живота, сперва только кончиками пальцев, но затем и всей ладонью, начинает то гладить живот, то постукивать по нему пальцами, словно в оцепенении, но вот оно проходит, Кульков глотает панкреатин и как во сне идет в супермаркет, где покупает суп из пакета. Возвращаясь, Андрюша его готовит и затем долго ест без хлеба, вспоминая, как ел такой же в детстве на даче, кастрюля стояла на крохотной плитке, он даже и ел прямо с плитки, и от мучительной ностальгии слезы Кулькова одна за другой падают в суп.

У соседа лает собака, раздаются как бы сдавливаемые крики, затем, спустя очень непродолжительный промежуток времени, кто-то начинает яростно дергать за ручку двери Кулькова. Андрюша вновь впадает в своего рода ступор, но дверь, к счастью, остается целой: чей-то уверенный голос заявляет: «Женя, нам не сюда», и ручка дергается в последний раз, после чего, опять же, спустя непродолжительный промежуток времени, уверенный голос отчетливо звенит уже из квартиры соседа.

Андрюша решает, что как-либо воевать с таким соседом — себе дороже, и смотрит вечером поучительный фильм Романа Полански «Жилец», примеряя там все на себя (кроме платья, конечно, ибо не было под рукой). После фильма Андрюша чувствует, что он ужасно грязный, и идет в душик, предварительно вымыв ванну запретным пемолюксом. Наверху все это время продолжается разгул веселья.

«Я люблю смотреть в ванной, как с меня грязь сходит, как я ее смываю, и вот она уже на дне ванны, а была на мне, так и понимаю, что теперь чистый. Или я видел фото, как из мужика достали червя-паразита огромного, и мужик рядом с ним ложится сфотографироваться — они примерно одинаковые по длине получаются: вот, мол, какая дрянь во мне жила, а теперь достали, и я могу спокойно рядом с ней лечь. Или вот когда Рогожин с убитой Настасьей лег…»

Окатившись, Кульков испуганно смотрит на свое тщедушное размытое голое отраженьице в запотевшем зеркале.

— Мама, это же я! — вырывается у него вслух.

После чего Андрей много-много раз моргает, с усилием наклоняет голову вниз, зажмуривается и пытается нащупать рукой полотенце. Проходит тридцать секунд.

«It’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx, it’s a jinx». Кажется, отпустило, паническая атака подавлена — и наш герой goes to take a nap.

Во сне Андрюша видит Научного Руководителя; в ответ на вопрос Кулькова о роли Сяси он начинает пересказывать сон про забитую лошадь.

— Это не совсем по моей теме, — заметил ему Кульков.

— Какая разница? Главное же — эффекты, эффекты! — ответил Руководитель. — А вот и Марья Павловна, смотрите!

Тут к Кулькову подошла горбатая старуха и начала его душить.

Глава третья, в которой Кулькова навещают

Андрюша просыпается не столько потому, что увидел кошмар, сколько из-за горлопанящих шансон соседей, и ему кажется, будто в караоке-вечеринке участвует и Хозяин Таксы. Кульков мечтает то отомстить, то переехать, догадываясь, что ни того, ни другого не сделает. Где-то к двум часам ночи голоса соседей воспринимаются Андрюшей уже совершенно как животные, и он, словно неохотно, переходит к этой теме рассуждений, попутно, перебивая свои мысли, уверяя себя, что соседи — наркоманы.

(NB: Тяжело после Булгакова писать на тему плохих квартир.)

Кульков чувствует голод, отчего вскакивает с постели и идет на кухню, где жует засыхающий хлебушек, заедает его долькой шоколадки, после чего решает скушать еще один кусок засыхающего хлебушка.

«Надо убить послевкусие. Вкус не должен держаться», — думает Кульков, пока соседи топают у него над головой — тоже, видимо, на кухню переместились, и Андрюша уверен, что переместились они вслед за ним.

Следующие десять минут Кульков ищет у себя в квартире скрытые камеры. Он обеспокоен, что все знают о нем нечто секретное.

«Нет, давайте разбираться: ни одного постыдного поступка я не припомню», — приходит к оптимистичному выводу Андрюша, и в течение получаса он с удовольствием слушает музыку соседа, пока сосед не включает «Шелковое сердце», что вызывает в душе Кулькова припадок ностальгии, в который незаметно вклиниваются апокалиптические нотки.

«Почему то время было хорошим? Мы меньше знали. Нет, причина не в этом. Тогда не знаю. Может, тогда мы еще надеялись на что-то, а теперь — уже нет. По радио один главврач, по чистой случайности одновременно и депутат, совершенно серьезно несколько раз пожелал слушателям верить в чудо. Уж только на чудо и осталось надеяться, что некий как бы ураган придет, снесет все это ми… роустройство, разорит этот му… равейник и… нет, лучше вовсе не жить, чем жить так, как я».

От последней мысли Кульков внезапно впадает в ярость: он хватает на кухне стул, врывается в комнату и начинает истерично стукать ножками стула по потолку, призывая соседа прекратить кутеж. Остановившись примерно секунд через тридцать, Андрей прислушивается и понимает, что музыка будто стала только громче, а прекрасно выбеленный потолок теперь украшен значительными косметическими дефектами, а кое-где от ударов ножек остался круглый черный след.

Андрюше хочется рвать на голове волосы — сколько-то Хозяйка за смену потолка потребует! — и эта свирепость побуждает нашего героя наконец набрать полицию.

Когда полицейские приезжают, кутеж наверху еще продолжается. Молоденькие и невероятно спокойные лейтенант и сержант проходят в комнату (свет Андрюша решил не включать, чтобы скрыть следы на потолке), кивают, подтверждают Андрюше, что там шумно, выслушивают его историю, как он ходил, звонил, но не дозвонился, и изрекают:

— Вы понимаете, мы больше вас сделать не можем, — это изрек лейтенант.

— Раз он вам не открыл, то и нам не откроет. А без ордера вломиться нельзя, — поддакнул сержант, едва заметно выделив слово «вломиться».

— Но мы составим рапорт, — успокоил Андрюшу лейтенант.

— Составим рапорт, — подтвердил сержант.

— Участковый разберется, — заверил лейтенант. — До свидания.

— До свидания, — попрощался Андрей.

На следующий день недовольство Кулькова возрастает из-за еще одного посещения. На этот раз к нему в дверь звонит рабочий, делающий ремонт в подъезде, и просит позвать Хозяйку. Кульков бесится неописуемо и боится до спазмов в желудке, переживая, что придется возмещать ущерб за потолок.

«Конечно, ему подавай хозяйку! Я-то, мол, ясно, что никто, даже сквозь дверь понятно. И не хозяина — хозяйку! Дожили до того, что бабы всем управляют!»

И работа над словом останавливается, Андрей, заложив руки за спину, ходит по комнате и мысленно возмущается, ругая того, кто открыл этот ящик Пандоры, называемый «равенство», сердится на активисток разных движений, что им нечего больше делать, кроме как бороться за право называться автор_ками и редактор_ками (что это чисто фонетически коряво, им, конечно, дела нет —

Они не видят себя

Они не слышат себя

Они не знают дела)

— и настроение портят одним своим существованием.

«Они все извращают, переворачивают. Победу полутора баб в шахматы выдают за преимущество, будто одна эта победа в шахматы разом все достижения другого пола опрокидывает. Эх, неужели они не понимают, что если мы вернемся к традиционной семье, то сколько дела, сколько перспектив разом появится, работа эффективнее пойдет, а сколько сэкономится денег, ликвидируется столько лишнего, интернет очистится от тонн пустого контента, и эти высвобожденные деньги мы на борьбу с раком, старением направим… и как рождаемость повысится!.. Нет, может быть, конечно, сначала этот реакционный шаг ударит кризисом, но уже через поколение все компенсируется качеством. Стоит нам только вернуть традиционный уклад, и уже через поколение мы уже увидим научные прорывы, продолжительность жизни вырастет — уже хотя бы потому, что в жизни будет намного меньше стресса», — строит утопический проект Кульков.

Днем к Кулькову в дверь звонит пожилая и очень скромная толстая женщина, седая, но с густо накрашенными красными губами и шрамом чуть ниже правой ноздри, так что при желании она могла доставать до шрама языком и облизывать его. На голове у нее старый красный пуховой платочек, а в руках несколько газет, видимо, вынутых из чужих почтовых ящиков.

— Это вы в милицию жаловались?

Толстых бабок Кульков не боится и потому смело отвечает:

— Так это вы там без конца буяните?

— Вы что?! Не мы! Я — хозяйка квартиры над вами. У нас уже год никто не живет. Это, наверное, через этаж хулиганят, а вам отсюда слышно.

Кулькова настолько сердит слово «хозяйка», что он не догадывается попросить доказательств — показать ему эту проклятую квартиру — а просто клятвенно обещает толстухе всякий раз теперь вызывать полицию и, возможно, даже подать на них в суд.

Вечером в дверь раздается еще один стук… стоп, подождите, нет. Это первый стук, а до того были звонки. Кульков почему-то уверен, что это снова рабочий, злость у него за день накопилась, и он, не глядя, отпирает, а на пороге стоит совершенно не рабочий, а лицо, можно сказать, почти интеллигентное, свеженькое, лет тридцати пяти (четырех, трех) без шапки, с лицом, выбритым до порезов, в коротенькой курточке, в брюках вместо джинсов и в туфельках не по погоде, в штиблетиках таких.

— Здравствуйте, — говорит.

— Вы к кому? — настораживается Кульков.

— К вам, к вам, конечно же, к вам, — радостно отвечает лицо, снимая перчатки на рыбьем меху.

— Ко мне? Вы кто? — Кульков вспоминает, нет ли под рукой чего-то тяжелого, вроде бы был зонтик, но им особенно не выгонишь.

— Да я, как бы сказать… — мнется лицо, переступая так, будто, salva venia, просится в уборную. — Но впрочем, чего ж вы меня не пускаете? — с неожиданной обидой завершает реплику гость.

Кульков в очередной раз за день оскорбляется и уже почти закрывает дверь, но человечек (низенький такой) проворно хватается за ручку со своей стороны, нагло тянет на себя и сыпет при этом словами как бабушки семечками, кормя голубей:

— Не закрывайте, я не с того начал. По поводу соседа вашего сверху, тут есть дело… мы жаловаться хотим, думали, и вы бы тоже, вас наверняка тоже этот шум достает, а я не знаю вашего имени, поэтому на вы да на вы, а по возрасту и тыкать бы можно.

Кульков задумался: и рад признаться, как мучает его сосед, а в то же время и гордость, хочется показать перед незнакомцем, что он живет без проблем.

— Мы выяснили, что его зовут Моджахамедов Магомед Гамедович, — каким-то полушепотом возвестил гость, неуместно подмигнув при этом, так что Андрюша заметил, что глаза у посетителя голубые и холодные — точь-в-точь глаза Пушкина.

— Да бросьте вы, я ясно слышал, что он Евгений, а такой фамилии быть не может, и отчества такого нет, — презрительно брякнул Кульков.

— А, Евгений, ну и хорошо, — гость поспешил согласиться, сунул перчатки в карманы и теперь приглаживал немытые темные волосы. — Наши источники ненадежные… так что? Обсудим, как нам лучше действовать? До него ни дозвониться, ни прийти… я, может, зря вот так пришел… но как еще прийти? Давайте я в другой раз приду, назначьте время. Надо ведь что-нибудь с ними делать. Полиции он не открывает, я уже вызывал.

«А что он предлагает?» — Андрей вспомнил поучительные сцены из «Жильца» и «Нашей Раши», но озвучить не решился.

— Да вы-ы… собственно, кто? — вырывается у Андрея вместо остроты.

— Я, в общем-то, музейный работник. За прожиточный минимум работаю, — разоткровенничался гость. — В другом регионе родился… ну это… я привык. Но сосед… квартира сверху, она же не приватизирована, нет у нее никакой хозяйки. Она государственная! — последнее предложение гость выпалил полушепотом и с каким-то довольным выражением лица. — Ее под музей… как сказать… отрядили… определили… полиция приезжает, не можем выселить его, он просто не открывает. Ждем ордера, чтобы полиция могла дверь выломать. Но пока суд да дело… а мы, знаете, там развесим полотна… Маковского повесим, к нам поступил недавно. Подлинник! Подлинник! — с этими словами посетитель достал из внутреннего кармана куртки несколько бумаг и развернул их. — Николай Ярошенко еще поступил. Я с собой пока ношу для сохранности. Шедевры, шедевры!

Кульков рассматривает шедевры и при этом смеется:

— Какие же это подлинники? Это вы из интернета скачали в плохом качестве, тут даже пиксели видно.

— А вы к настоящей картине подойдите — мазки увидите, — парирует Музейный Работник, убирая шедевры в карман. — Не надо пристально ничего разглядывать — так вам все на свете опротивеет, Андрей Ильич.

— Откуда вы знаете, как меня зовут? — снова испугался Кульков.

— Наши источники… но… одним словом, то, что мы через порог болтаем, это непродуктивно. Я или пройду, или мы без вас будем пытаться…

— Пытайтесь без меня, — обрадовался Кульков и захлопнул дверь.

— Сосед ваш, конечно, не выполняет план, — невозмутимо раздалось из-за закрытой двери. — Но они вас как-нибудь иначе достанут.

Кульков, который уже успел дойти до кухни, мигом вернулся и прильнул к глазку. Гость так же стоял у двери и переминался.

— План по дрелям вот не выполняет, — проговорил гость прямо в глазок.

— Какой еще план? — крикнул Кульков.

— А вы откройте, Андрей Ильич. Или в кафе куда-нибудь пойдем.

— Во дворе на лавочке посидим, — сдался Кульков. — Мне потом в магазин сходить надо.

— Завтра, тогда завтра уже, я вас тогда ночь потомлю, — расхохотался гость и моментально скрылся, убежав вниз по лестнице с изрядным шумом и диким хохотом, переходящим в крик.

Глава четвертая, в которой Кульков узнает правду

Андрюша долго, долго, непростительно долго ворочается в постельке, но, наконец, засыпает, и снится ему, будто кот его, Маркес, благополучно оставленный дома у мамы, разговаривает с ним по-человечески, но не как Бегемот, который будто и правда был прямоходящий, и не как Сэйлем из «Сабрины, маленькой ведьмы», который будто и правда из пасти исторгал человеческие слова, а как бы телепатически посылая ему сигналы. И идут они с Маркесом не куда-нибудь, а прямехонько в рай, и до рая, дескать, ногами можно дойти, даже взлетать как-нибудь без крыльев не требуется, как в том же романе «Мастер и Маргарита» или «Сне смешного человека» или фильме «Ла-Ла Ленд», и водит Маркес Кулькова по раю как Беатриче Данта, и никак нельзя понять, почему именно это — рай, что в нем такого райского, ни радости, ни счастья никакого, но вдруг весь рай мгновенно исчезает, а Кульков кричит исступленно, потому что осознает, что уже проснулся, а в одном из его шикарных кресел сидит что-то человекообразное.

— А как ты думаешь, на Страшном Суде сколько времени весь Суд займет? — неожиданно изрекает человекообразная фигура каким-то казенным голосом, каким Кириллов (диктор, не тот) говорил.

Кульков хватает телефон, который у него всегда рядом с кроватью на полу лежит, смотрит, какое сегодня число, и понимает, что все-таки не сон это, не сон: читается дата.

— Можно сказать, что нисколько не займет, так как времени уже не будет, но скажем тогда не «времени», а «усилий», — размышляла фигура. — Мне все-таки кажется, что много будет судей.

Андрюша уверен, что к нему пришел бандит, и сейчас он лишит его всех богатств, понимает, что богатств нету, и гадает, решится ли бандит позариться на кульковские почки, ведь больше-то поживиться нечем. Понимая, что бандит пока не торопится атаковать, Андрюша вспоминает, какие тяжелые предметы есть рядом, осознает, что никаких — и будто отстраняется сам от себя, решая стать наблюдателем, раз уж ничего в свою защиту сделать нельзя.

Разглядывая очередного посетителя, Кульков понимает, что тот, похоже, пришел в головном уборе, очень может быть, в ушанке; взглянув чуть ниже, Андрей видит руки посетителя, и тут-то принимается кричать снова, потому что у посетителя нет ладоней, а там, похоже, какие-то культяпки — в темноте толком не видно. Посетитель на крики не реагирует вовсе, так что Кулькову даже обидно, оцепенение проходит, и Андрюша соскакивает с постели, пытается проскочить в прихожую, но посетитель молниеносно ловит беглеца, бросает на постель, а сам возвращается в кресло. Андрей понимает, что ладоней у посетителя действительно нет: когда тебя в охапку руками хватают, ты уж это почувствуешь, а тут — будто манипуляторами какими поддели. Но Кульков не сдается, он срывается снова, посетитель снова перекидывает его на постель, но в этот раз Андрюше удается изловчиться и задеть выключатель.

Свет включается, и Кульков лицезрит нечто совсем нереальное: у него над душой стоит фигура со сверлами вместо рук, с бычьими копытами вместо ступней и с большим динамиком вместо головы. Одета фигура в оранжевые шорты с пальмами и желтую футболку с Дональдом Даком. На кресле, где прежде сидела фигура, покоится пакет, из которого игриво выглядывает бутылка спиртного. Страх мгновенно проходит, и Андрюша принимается хохотать — оно и неудивительно, ведь почти таким рисует Соседа интернет-фольклор.

— Смейся, смейся, — идет звук из колонки. — А он там сейчас картины развешивает, не смотрит, что ночь. Ярошенко там к ним поступил…

— Ты… ты кто? — отсмеявшись и отдышавшись, спрашивает Кульков.

— Сосед. Как это кто? — обиженно отвечает динамик. И тут карты раскрываются, и Кульков узнает, что наверху принята специальная программа по работе с населением, куда входят демотиваторы, информационные надзиратели и соседи («Мы все, в едином порыве…»), а основной целью программы является оптимизация числа неверно образованных людей, а уж тем более молодых, а уж тем более гуманитариев. К каждому, насколько это возможно, такому молодому специалисту (помимо того, что сверху дается приказ никуда его по специальности не брать) приставляется Сосед, который должен всячески его изводить, пока несчастный не пересмотрит свои взгляды на жизнь. Контролирует все это дело некий всесильный Комитет Здоровья и Дисциплины (H&D), он же занимается и одобрением сетевого контента (одобренный контент снабжается пометкой HD), а его агентов можно распознать по служебному смайлу-позывному «Хд». Однако в той части Устава Комитета, которая касается Соседей, наш Сосед видит некоторые несовершенства, о чем он не стесняется заявить Андрюше:

— Сам подумай, зачем сверлить столько? Ну, разок ты просверлишь дырку, чтобы провод для интернета протянуть, а зачем еще сверлить? А это план такой по сверлам. Правильно этот черт сказал… не выполняю я… потому что недостоверно… нельзя поверить… там 36 часов в неделю сверлить сказано, кто в это поверит? Думаешь, я от хорошей жизни в соседи пошел? Оно мне надо, такую хреновину на голове носить?

Далее Сосед рассказывает не вполне реалистичную историю о том, что у него над веком вскочила ужасная бородавка, которая все росла и росла и грозила лишить его глаза, поэтому он и стал Соседом, чтобы заменить голову на динамик, но Кульков не слушает, в этот момент он даже счастлив: подтвердились его самые сокровенные догадки, которые он отметал как дикие и несусветные. Единственное, чего Андрей не понимает, так это чем видит сосед, поскольку органов зрения у него не наблюдается. Затем Сосед начинает жаловаться на несовершенство сложившейся системы, незаменимым винтиком которой он является.

— Вот тот парень с таксой, которого ты видел, — он тоже наш.

(Кульков буквально сияет от осознания своей проницательности.)

— Так чего они задумали, там из этой квартиры уже… там сын моего начальника, Геннадий Саныча, вздумал на казенной квартире кувыркаться… а он несовершеннолетний. И этот, с таксой-то который, ему девок туда и водил. Я узнал, стал ругаться, ты слышал, наверное. А он несовершеннолетний. А ему и девок, и водку за двенадцать тыщщ — вся судьба уже расписана. На квартиру в Петербурге отец уже ему напилил, а если он сейчас такой, так там уже точно будет один разврат. Петербург же — наркомания одна. Так вот он из престижного-то вуза упадет нечаянно с 16 этажа, будут потом гадать, нарочно ли, нет ли…

— А я таких шумов не слышал… специфических, — дерзает заметить Кульков.

Но Андрюшин собеседник снова переводит разговор на тему Страшного суда и сокрушается, что одному всех судить тяжело, и придется назначать помощников.

— Физруков каких-нибудь назначат, волонтеров. Племяш мой — волонтер. Виталик. Мой одноклассник физруком стал… Вадик. Вадим Олегович… но они, я так думаю, будут судить справедливо…

Кулькову противно богохульство, и он выражает протест:

— Почему это Божий суд должны осуществлять Вадики и Виталики?

— «Должны осуществлять»! Как ты казенно говоришь! А почему нет? Вот физрук бы стал судить тебя, сказал бы:

«Почему в четвертом классе ни за что ни про что Максима из третьего класса ударил?»

Андрюша удивляется, откуда Соседу известен этот малозначительный факт, но все-таки пытается выкрутиться:

— В четвертом классе я еще за уборку снега грамоту получил, вот одно бы другое уравновесило. Я, собственно…

— Ты это яканье оставь! Я-я-я-я-я! Jawohl! — делает запрещенный жест гость. — Якать всякая береза умеет, ну, не голосом, конечно, а тем уже, что она стоит, и видно: вот она стоит. Якать всякая собака может, когда лает… нет бы ты сделал умнее, если б как-нибудь сказал: «Нету меня» — и совершенно от нас устранился.

— Куда устранился? Пленки клеить, как ваш этот… с таксой… намекал? — сердится Андрюша.

— И правильно намекал! — поддержал визитер. — Ты еще не понял, что такое справедливость. Надо помучиться несколько лет, прежде чем устраиваться в жизни. Помучиться, пострадать — но по-настоящему страдать, а не интеллигентским ковырянием, как ты… а не хочешь страдать — устраняйся.

— Почему я должен устраняться? Почему вы от других требуете того, чего не требуете от себя?

— Ты на нас не смотри, — возмущается Сосед. — Ты на высший пример ориентируйся.

— На кого?

— Христос — вот тебе пример.

— Вы опять от меня требуете невозможного!

— Хорошо. Тогда Вадик и Виталик — вот тебе примеры, — подумав, откатывает назад мысль Сосед.

— Чем они лучше меня? Чего вы меряете людей по Виталикам?

— А как надо мерять? Кошки-собаки-Пастернак? Или как оно там? — Сосед стал злиться уже капитально.

— Да за что вы их в заместители Бога… почему все хорошие, я один плохой? — Андрюша готов как взбеситься, так и зарыдать — вот так вот разом.

— Они хотя бы не снобы, а ты-то чего? Из каких кровей выпал? — бурчит Сосед. — Почему так презрительно смотришь на уборщиц, на дворников? Чем ты лучше? Тем, что научную работу пишешь? Нашелся тут… ученый! — Сосед стал свирепеть. — А все люди одинаковы, вот чего ты не знаешь! Ударь тебя и дворника по пальцу молотком — вы одинаковые чувства испытаете! Боль!

Андрюша очень боится, что его могут побить, вспоминает почему-то о Заболоцком и Хармсе, но почти сошедшее на нет общение заставляет его продолжать пререкания:

— Вот неправда, чем одинаковые? У ученого и дворника не одни и те же эмоции! Все разные, никто не одинаковый! У одного дворника и другого дворника разные эмоции и боль тоже разная! У всех разный опыт, разное воспитание, бэкграунд разный!

— Нет, ну какое он слово выцепил, ты посмотри на него! — гневается Сосед. — Из вражеского лексикона словесами разговаривает!

— Они нам не враги — и уж тем более — теперь, — не может угомониться Кульков.

— На Трампа намекаешь? — недоверчиво спрашивает Сосед, присаживаясь, наконец, назад в кресло. — Да ну, не знаю… разочаровывает он… нет, вот если он завтра войну объявит…

— Исключено! — горячо протестует Кульков (а он, поскольку сам любит рисовать себя республиканцем, Трампу симпатизирует).

— Да знаю, что исключено, но просто скучно, — отмахнулся культяпкой со сверлом Сосед. — К тебе завтра, значит, придет эта вертихвостка Базлаев?

— Эта вертихвостка Базлаев уже пришла, — раздается голосок позади.

Глава пятая, в которой применяются инвазивные методы

Андрюша выглядывает в прихожую и видит, что входная дверь распахнута (неужели Сосед сверлом отпереть как-то сумел?), а на пороге вновь переминается Музейный Работник, на сей раз — со спортивной сумкой в руках.

— Пустишь меня? — спрашивает он Кулькова.

— Вы чего хотите? — вертится Андрюша, смотря то на Соседа, то на Музейного Работника. — Убить меня? Обворовать?

— Да все нормально, все в порядке, — успокаивает Сосед Андрея. — Я просто думал, он придет уже завтра… но он хорошо сделал… он пришел восстановить справедливость.

— Я пришел благословить этот дом! — поддакивает Музейный Работник, заходит в прихожую, ставит сумку на пол и запирает за собой дверь. — Я сперва только руки вымою, не могу, придя в дом, рук не помыть. Ох, и мыло-то у тебя дешевое…

— Как это «восстановить справедливость»? Что вам нужно? — пугается Кульков.

— Понимаешь, я же из-за тебя работы лишусь, — объясняет Сосед. — Очень ты оказался стойкий. И квартирка теперь в музей перешла, побегал этот вот Базлаев по комитетам, посуетился…

— Я развесил там Мясоедова! — доносится из ванной. — Три подлинника привезли. Представляешь? Где у тебя полотенце-то гостевое? А, нет ничего… я тогда своим платком руки вытру.

— И мы решили с ним, чтоб не ссориться, раз уж я больше не Сосед, а все равно с динамиком, это ж на люди не выйти… мы решили произвести замену, вот Базлаев сейчас всю операцию провернет.

— Да-да-да, я сейчас твою голову ему пересажу, а у тебя теперь будет вместо головы динамик, — вышел из ванной веселый, розовощекий Базлаев.

Андрей находит тот самый тяжелый зонтик и успевает нанести всего один удар Базлаеву, после чего Сосед роняет Андрюшу на пол и придавливает своим весом.

— Ну, а мне не больно — курица довольна! — радостно восклицает Музейный Работник, извлекает из сумки шприц и ампулу, лихо ее открывает, бросая осколок на пол, набирает шприцем из ампулы какую-то прозрачную жидкость и несколько раз, улыбаясь, стукает пальцем по шприцу.

— Хорош играться, коли давай, — командует Сосед. Базлаев с несмываемой улыбкой, несмотря на отчаянные попытки Андрея сопротивляться, вкалывает Кулькову в руку шприц.

— Тихо-тихо-тихо-тихо, — сюсюкает Базлаев. — Это просто анестезия.

Андрюшу почти моментально начинает «мазать», он еще успевает пролепетать: «Зачем вам это?» и получить загадочный ответ Базлаева: «А как же? Это жизнь», но вот он уже бессилен сопротивляться: мышцы расслабляются, глаза закрываются, Сосед перетаскивает его на кухонный стол, Базлаев торжественно шагает за ними с сумкой.

— Он точно вырубился? — сурово переспрашивает Сосед.

— Вырубился, не переживай, Геннадьич, — подмигивает Базлаев.

— Давай, делай, что надо… режь там это… пересаживай.

— И зачем тебе такая молодая голова? Но, конечно, другой нет…

— Из-за тебя это все, это ты под свой музей квартиру оттяпать решил. Кто вообще в такой музей ходить будет, который на третьем этаже обычной многоэтажки?

— А хоть бы и никто, музей же государственный, даже вход бесплатный, — отвечал Базлаев, надевая резиновые перчатки, извлеченные из сумки. — Никто не придет? А мне-то что? Я билеты порву и напишу в отчет, что были люди. Ты-то сам как вообще в Соседях оказался? Ни в жисть не поверю, что из-за бородавки.

— Ну… как-как… вот так. Вот так с утра встал и понял, что все, не нужно мне ничего. Не нужна мне семья. И жена не нужна, я в ней разочаровался и все с утра высказал, что наболело: на что мне с ними жить, если не люблю их больше?

— Логика, конечно, да-а… — протянул Базлаев, отпиливая Андрюше голову лазерной пилой, также извлеченной из сумки.

— Ну, — отвечает Геннадьич. — Я собрался и пошел на работу, не закрылся, Анюта тихонько на кухне плакала. Там никому в глаза не смотрел, Геннадий Саныч на ковер меня позвал: «Что у тебя, печень болит после субботы?» — спрашивает. А я на него, тоже так это… вспылил: «Ах вы, алкаш», — ему сказал — и как это еще на вы сохранил обращение? «У вас, — заявил ему так… открыто… — совести нет, ко…», — «коррупционер» я сказал — хотел, конечно, козлом обозвать. Иду домой, снегу много выпало… у Леонова, точнее, с Леоновым фильм есть такой, «Слезы капали». Вот, чувствовал себя как его герой. Домой не хотел возвращаться, работать не хотел, все потерял. Кто меня выручил? А-а?

— Рассудок и здравый смысл?

— Рот разинул! Капитализм! Зашел я в кафешку погреться, никогда там не ел, считал, что завышают цены, подонки. Зашел — и в этот раз себе на восемьсот рублей заказал… не наелся, само собой, но отчего-то на душе у меня потеплело, что позволил себе потратиться. И — никогда такого не было — на личный телефон Геннадий Санычу позвонил, извинился, чуть ли не заплакал сам тогда в кафе — а он меня не простил сначала-то, но потом тоже смягчился, как мякиш-то он хлебный… отгул дал и сам алкашом обозвал, засмеялся на прощание так. Он-то коррупционер-коррупционер, а я — не стукач, он хотя бы немножко-то ценит это. Не стал увольнять пока, но вот, в соседи перевел.

— Как по мне, так неизвестно, что и хуже, — ответил Базлаев, отсоединяя динамик от тела Геннадьича и прилаживая туда голову Кулькова. — К жене-то вернулся потом?

Раздался скрип, голова Андрея встала на место динамика, украсив собой фигуру Соседа.

— Нет, к Анюте все равно возвращаться не захотел. Телефон выключил, до часу ночи по городу шатался. Решил, что нет, никакой Анюты. Ты смотришь ютуб?

— Бывает, — отозвался Музейный Работник, подключая динамик к шее Андрея.

— Ну, тогда ты знаешь — рай не с женами и не с детьми; рай — с котиками. Рай — там одни котики, и с каждым можно разговаривать.

Базлаев усмехнулся и стал отпиливать Андрюшины ладони.

— С Анютой этой… она же просто тиран. Чуть что не по ее, она мне возражала одним словом: «так». Ну, теперь пускай поплачет.

— Котиками восторгаешься, а детей бросил, — замечает Базлаев, отвинчивая сверла и готовясь прилаживать Геннадьичу ладони Кулькова.

— У животных не детская душа (какой противный у меня теперь голос), — возражает Сосед. — Животные, может, все лучше нас понимают. И они уж точно лучше детей.

— Ты еще, поди, из тех «любителей смотреть, как умирают дети»? — подмигнул Базлаев, приделав человеческие ладони Геннадьичу и привинчивая сверла к рукам Андрея.

— Ну… — было видно, что Геннадьиич приготовился отвечать серьезно. — То, что дети умирают, это, конечно… или… это, наверно, жалко, но не страшно — вырастут — нагрешат, а если детьми умерли, то это и в утешение как бы, что без греха. Но, может быть, и дети могут грешить. Когда ребенок мучает животных, как же это не грех? Когда ребенок мучает родителей, нарочно ревет, чтоб своего добиться, что же это, если не злость в нем? А вот то, что умирают животные — это страшно. Не когда они друг друга убивают, или люди — на мясо, а просто когда — от старости. Они-то за что умирают?

— Ты животных просто из оппозиции любишь, только потому, что людей ненавидишь, — недовольно заявил Базлаев, пытаясь отпилить Кулькову ступни.

— Может быть. Ну и пускай. Мне один медведь дороже, чем семьдесят метиловцев, — важно выговорил Геннадьич. — Эх, Базлаев, ты такой неаккуратный!

— А чего?

— А чего у тебя кровь повсюду?

— Я операцию по самоучителю смотрел, как делать, не придирайся к мелочам! — Базлаев сильно вспотел, но завершил операцию и теперь снимал перчатки. — Вот Кульков-то уж слайды приготовил — какая ему теперь презентация?

— А нечего два горошка на ложку… это самое! — сердито крикнул Геннадьич, поднявшись. Покрутив головой и проверив, как сгибаются и разгибаются пальцы, он довольно цокнул, сходил в комнату за пакетом, достал из него бутылку кагора и две рюмки, вернулся на кухню и оперативно наполнил их.

— Никогда я еще не был так близок к православию! — слащаво проговорил Базлаев, чокаясь с Геннадьичем.

Теперь Геннадьич сидел за столом Кулькова с головой, ладонями и ступнями Кулькова, а сам Кульков, превращенный в соседа, лежал на полу. Базлаев сидел на принтере и одной рукой нервно теребил лямки спортивной сумки.

— Благостно! — проговорил Геннадьич, опорожнив рюмочку кагора. — Кагор! Храмовое вино!

— За рекомендуемую сумму пожертвований купил? — ощерился Базлаев.

— Нет, в супермаркете взял. А ты, Юря, зря либеральничаешь. Для карьеры вредно, да и опасны… установки эти.

— Чем это опасны? — насмешливо и торопливо спросил Базлаев.

— Как это «чем это»? — Геннадьич был будто на кураже, но на каком-то злобном кураже. — Как это «чем»? Кашей в головах! Все расшатать, 96 гендеров, забыть историю — им только и надо, что насадить хаос — и смеяться над нами, дураками. Только разрушать, но других, себя — никогда, у них там выстроенные доктрины, «свой-чужой», все расшатают — и свою программу предложат, скажут: «Видите, какой везде хаос?» А что это они же его так усиленно создавали, так об этом, конечно, умолчат. А с другой стороны, за что нам хвататься, за церковь? Ну, церковь хорошо… вот мы с тобой кагор сейчас пьем — а это кровь… Его. А ты тут сиди, иронизируй…

— Нет, ну кровь Его — это уж слишком, — протестовал Юря. — По-моему, там все-таки не совсем так… но все равно… не надо мне, чтоб ради меня кто-то страдал, не говоря уж о… Нем. Налей еще. Хорошо, — Базлаев залпом опрокинул еще рюмку. — Нет уж, давай страдать каждый за себя, не надо мне этой соборности, софийности, чего угодно… вот ты тоже тут сидишь, треплешься… а нас потом за наше своевольное…

— Не бойся, Юря, — отпивает кагору Геннадьич. — Пора взрослеть, пора самим действовать. Ты так все будешь как Кульков — маленький мальчик, который не хочет решать никаких проблем.

— Если я начну решать проблемы, Женя, я тоже буду маленький мальчик, просто на побегушках, — заметил Юря, снизу вверх поглядывая на результат своей работы.

— А знаешь, кто тогда будет решать проблемы? — подмигнул Геннадьич.

— Кто?

— Современные женщины! — рассмеялся бывший Сосед.

— Современные женщины?

— Конечно. Современные женщины все за нас решат — хотим мы этого или не хотим! Много среди твоих знакомых успешных мужчин? Скоро президентом женщину сделают, то-то мы тогда завоем. Я среди своих знакомых тебе только троих успешных мужчин назову: Геннадий Саныч, но он коррупционер, — тут Женя стал загибать пальцы. — Алексей Геннадьич, сын его, и мой одноклассник Егор, который сейчас косметикой торгует. Кос-ме-ти-кой! Эти современные женщины нам не позволят выше мальчика на побегушках подняться.

— Ерунду говоришь какую-то, — отпил еще кагору Юря, вновь показывая, что ему лень разглагольствовать.

— А что так? Посмотри на свою же сестрицу! Во сколько лет она в партию заскочила?

— В восемнадцать, — стыдливо ответил Базлаев. — Но это тут к чему вообще?

— А хорошо уже в восемнадцать лет пристроиться, удобно! Такая бы запросто была чекисткой, в затылок мужиков расстреливала. А что ты морщишься? Женщинам — довольно многим — свойственен садизм. Вот Светлана Баскова… что, мужчине придет такое в голову? Никогда!

— Сорокин же…

— Сорокин там — то да се… — махнул рукой Женя. — У него там и… всякое, а без того, чтоб унижаться. Нет, нет! Вот эти ребята, что у матерей на шеях сидят, они, пожалуй, поумнее нас, они вот лошадей постят… котяшек… они не стали в общество лезть, чтобы там на последней приступочке постоять. Как мы с тобой.

— Да они бы, может, и рады, да их и на последнюю не пускают, — со звоном поставил рюмку на стол Юря и поднялся с принтера, собираясь уходить.

— Вот-вот — не пускают. А кто? — Женя опьянел явно быстрее и уже глядел прищурено-прищурено.

— Современные женщины? — спросил Кульков, пару минут назад очнувшийся и решивший о себе напомнить.

— Кто у нас проснулся! — обрадовался Юря. — Не болит ничего?

— Ты не зря кандидатскую пишешь, ты неглупый человек, — обрадовался и Женя.

— Я не защищусь, — Кулькову нравился его новый машинный тембр, но металлические культяпки вместо рук пугали настолько, что он так и не решился на них взглянуть, хоть и ощущал мертвящий холодок там, где раньше были ладони.

— Я понимаю, — кивнул Женя, допив кагор. — Можно и к 27 годам превратиться в развалину. Это возможно. Реально. Да.

— Я вас оставлю, — легонько поклонился Юря и направился к двери. — Мне завтра Крамского завезти обещали.

— Давай, давай, — Геннадьич проводил взглядом хирурга-самоучку. Затем с ним произошла как будто вспышка гнева, и он хлопнул ладонью по столу, да так, что опорожненная бутылка подскочила, упала со стола и разбилась о принтер. — А ты чего валяешься? Шуруй на зарядку!

— На какую зарядку?

— На зарядку, на зарядку! Раз-два, раз-два! Здоровье, дисциплина, здоровье, дисциплина!

С этими словами Геннадьич, обойдя осколки, поднял Кулькова и сквозь его волю вытащил на улицу, заставив, угрожая забытой Юрей лазерной пилой, натираться снегом и проделывать другие физкультурные упражнения… словом, эта сцена не была оригинальной и во многом совпадала с подобной в «Джентльменах удачи», разве что это было ночью; Андрей хоть и покрикивал, сопротивлялся, но редким прохожим да сознательным жителям двора до Кулькова и его странного вида не было никакого дела, так что почти весь комплекс физкультурных упражнений он, насколько ему теперь позволял его новый облик, насильственно проделал, ну, и кончилось тем, что Андрюша упал, изможденный, в сугроб, после чего он помнил только, как спустя какое-то время Геннадьич вез его на невесть откуда взявшейся машине в больницу и громко выражал опасения, что Кульков может подхватить пневмонию, и поплевывал в окошко, чтобы не сглазить.

Глава шестая. Косоротый

Андрюшино пребывание в отделении больницы для соседей описывать скучно, да и нечего, иммунная система после превращения дает сбои, всякая зараза липнет, ничего удивительного, в общем, что заболел.

Больница, как водится, была местом запредельно мрачным — с пациентами, привязанными к койкам (даже и нельзя было понять, за что) и мычавшими то что-то неразборчивое, то выражавшими явный Todeswunsch; был там и пациент, отравившийся просроченной всего на 12 часов лапшой вок.

Андрюша лежал в палате, вяло обдумывая произошедшую с ним трансформацию и пытаясь докопаться до ее причины, но уже на третий день это копание ему осточертело, и в своих размышлениях Кульков остановился на неточной цитате из Спинозы: «Чем больше у действия причин, тем меньше в нем совершенства».

Но на четвертый день Андрей, разглядывая свои сверла, пришел к выводу, что в этом действии совершенства не было вовсе, что все, с ним происходящее, — это одна сплошная несправедливость.

С соседями по палате Кульков не разговаривал, даже почти не смотрел в их сторону (и не мог понять, чем он смотрит и почему изображение такое качественное), кроме единственного случая, когда к одному из соседей пришла девушка, высокая блондинка со странно-тонкими волосами, но с удивительно здоровым цветом лица; ее серые глаза были такими светлыми, что внушали отчаянье. Андрей повернулся и секунд десять разглядывал парочку, она схватила его за руки чуть выше локтей, сжимая их так, будто она рукава постиранной кофты выжимала; Кульков не мог это наблюдать, он отвернулся и вспомнил статью, в которой доказывалось, что счастливые пары трогают друг друга чаще, но для наблюдателя это противно.

«Вообще, прикосновения противны», — подумал Андрей.

Вечером Кулькова пришел навестить он же сам, точнее, его голова на теле Евгения Геннадьевича. Евгений Геннадьевич принес дешевеньких апельсинов (6 шт.), какие обычно идут на сок, киви (2 шт.) и газированный напиток со вкусом мяты (0,5 л).

— Вот тебе тут витаминчики… а больничка, конечно, дрянь. Сам в ней лежал. И свет отключали, и тараканы тут бегают… и не хирурги, а всякая шваль работает. Даже Юря тутошним хирургам не уступит. Фу, и вонь-то здесь какая! Но ты кушай киви, Андрюша, — Евгений Геннадьевич уселся на краешек койки Кулькова, не спеша, правда, отдавать пакет. — Тут вот случай был, на всех сайтах было. Мужику руку раздробило, так местный хирург ему просто все там разрезал, кость вынул — и зашил. Так и повисла рука у того.

— Не хочу я ваши гадости слушать и ваши киви есть (да и как мне их есть теперь?), — разозлился Кульков. — Сами меня в урода превратили, а теперь… с апельсинчиками ходите!

Соседи по палате слушали диалог Андрея с Евгением Геннадьевичем с оживлением, любопытством и (куда без него) злорадством.

— Ты сам виноват! — укоризненно выпучивает Андрюшины глаза Геннадьич. — Сам не захотел нам на уступки идти. Сам, сам себе такую жизнь выбрал! Ладно. Слушай еще одну историю про местную больницу, да я пойду. Был в этой больнице косоротый доктор Ренатик. Его так называли за маленький рост, такой был шкет, что никак Ренатом не назовешь — только Ренатик. А официально-то, он, конечно, Ренат Чеплашкин по паспорту. И косоротым он стал от нервного тика. Перекосило рот ему — да такой и остался. Может, это и не тик называется, но, во всяком случае, что-то нервное. Самые злые из наших языков говорят, что рот у Ренатика перекосился, когда он жену с соседом застукал, но слишком это на анекдот похоже, не хочется верить. Другие утверждают, что его довели коллекторы, потому что Ренатик брал микрозаймы, отличаясь, что тоже для доктора нехарактерно, нерациональным использованием денежных средств: мог, шикуя, на работу на такси приехать, мог роллов-филадельфий на обед набрать. Да ты слушай, не перебивай, я тебе пока апельсинку почищу, у меня теперь снова руки есть, а с руками хорошо — я теперь спиннер крутить могу, догоню хоть тренд — жаль, что руки у тебя не очень, надо сказать, ловкие, мелкую моторику в детстве мог бы и лучше развивать, но что есть, то есть, а Ренатик, значит, дай, я долечку попробую, не кисло ли, Ренатик после того как косоротым стал, так у него даже суп изо рта проливается, не может рот закрыть, губам не сомкнуться никак. И все смеются: «Косоротый-косоротый». Так что он уже без маски-то этой врачебной и не ходил, типа как Бэйн из Бэтмена, смотрел? Молодежь, практиканты, открыто уже смеялись, Ренатик, говорили, злодей. Вот какое в городе происшествие ни случилось, а они смотрят, мониторят это нарочно, да сразу же Ренатику приписывают. Если в кране нет воды… сам понимаешь. Просто так выдумывали что-то. Ренатик мимо идет, а они ему: «Ты нас, Ренатик, случайно не подорвешь?», «Ты, Ренатик, давно в ИГИЛ (запрещенная в России террористическая группировка прим. ред.) записался?», «Не ты ли, Ренатик, вчера на Шмидта женщину зарезал?» Ренатик, ясно дело, оскорбляется — малышня его тут желторотая, сопливая, натурально травит. Взял он очередной микрозайм (уж не знаю, как) и на пластическую операцию в Петербург записался. Уехал — и не возвращался потом никак, даже в розыск объявили. Эти-то все шутники — а шутки про Ренатика потихоньку переходили от практикантов до медсестер, от сестер к врачам, от врачей — в бухгалтерию, так что и главврач над ним смеяться начал — шутники-то тоже говорили сначала, мол, новый красивый Ренатик Питер покорит своей красивой р о ж е й, так что его в театр возьмут, в кино, в рекламу памперсов на роль счастливого отца — смеялись да смеялись, а косоротого все нет и нет. Потом от каких-то знакомых — незнакомых — слух пошел, что утопился он в Петербурге. А уезжал-то осенью — вот, говорят, весной всплывет. И всплыл, что характерно. У ментов глаз наметан… так что Ренатик теперь в этой больнице призраком людей пугает. Увидишь ты его, Андрей, знай: это он нам в наказание сделал, больно мы насмешливые стали. Ладно. Я пойду. Пора, как говорится, седлать коней.

Геннадьич, охая, поднялся, пожелал Андрюше здоровья и дисциплины и удалился из палаты, прихватив пакет с гостинцами с собой.

— А я эту легенду знаю, — заявил голосом точь-в-точь таким, какой теперь у Кулькова, сосед, к которому приходила блондинка.

— И что? Ты видел Ренатика? — точно таким же голосом спросил другой сосед.

— Нет, — покачал динамиком тот сосед. — Но если у него рот перекосило от измены, то чему тут удивляться?

— Как раз это и удивительно! — возразил другой сосед. — Жену застукать — сплошь и рядом!

— Но он ведь не думал, что это с ним случится, — осмелился встрять в беседу Андрей.

— А ты, поди, тоже не думал, что соседом станешь? — осадил Андрюшу второй сосед.

— А для меня все равно измена удивительна, — констатировал сосед №1. — Я даже в универе удивлялся, что девочки из группы, двадцатилетние, уже с лысеющими встречаются. Мне это было больно видеть.

— Тут деньги, брат, деньги роль играют, — воодушевленно сказал сосед №2. — Может себе позволить — двадцатилетнюю покупает. А вот меня если и удивляет что, так некрасивые бабы. Ехал в автобусе, напротив меня толстая баба дремала — с короткими крашеными хной волосами, настолько плавно переходящими в такого грязного, седого цвета шапку, что мне казалось, что это двухслойная прическа, а лицо у нее натурально квадратное — я даже почти поверил, что это размалеванный мужик. «Да нет же, это баба», — говорил я себе и в то же время сомневался, что нет, это может быть и мужик, а когда она открыла глаза, я заметил, что и ресницы-то она красила как попало, и я подумал: «И что, вот эти ее губы накрашенные целует кто-нибудь?» — и мне ведь жалко ее стало — если ее не целуют, — и того, кто ее целует, тоже жалко стало — если конечно, такой и правда имеется.

— Давайте, как и раньше, попробуем не разговаривать, — попросил Андрюша, отвернувшись под хихиканье соседей к стенке и, с трудом орудуя сверлами, накрылся с головой коротким одеялом.

Ну, нет же — когда мы кого-нибудь слушаем! — продолжают соседи соревноваться в том, кто какую мерзость вспомнит пожестче, попакостнее — словно вынуждают Андрюшку сбежать от них в туалет под их мерзкий компьютерный хохот — забежал Андрей в туалет — так в мужском даже дверей нет, все просматривается, и накурено так, будто это центр Шанхая.

«Господи! Что Ты позволяешь нам вытворять с собой! — патетически воскликнул Кульков и тут же смолк, коря себя, во-первых, за то, что сказал это вслух, а во-вторых, за то, что позволил себе такие мысли в таком месте. — Какое дикое кощунство, что мысли о Боге приходят в туалете!»

Однако, походив по туалету, качая динамиком, Андрей пришел к выводу, что в его поведении нет ничего удивительного:

«Но, право же, где еще современный человек остается наедине с собой?»

Покачивая динамиком и заложив сверла за спину, Кульков вернулся в палату, у входа в которую была табличка со странным словом «Контрактубекс», улегся на койку и вновь (с трудом) укрылся с головой.

— А в другой палате мужик просыпается, а над его постелью — петля. Кто-то из больных пошутить решил так, — продолжают смаковать истории соседи. — А ведь мог бы спросонья и голову просунуть.

— Да это про Филимонова, я слышал, его тут травили, — поддакивает соседу сосед. — Уток в другой раз ему к койке наставили…

— Ну че, как там в сортире дела? Все еще они понос прямо в раковины сливают? — обращается сосед к Андрюше, но Кульков не слушает: то ему кажется, что он совершенно спокоен и ото всех абстрагирован, то он ощущает всю свою незащищенность. И такие начинают в голову мысли набиваться тягучие, мрачные, меланхоличные!

«Вот мне плохо сейчас, а когда было хорошо — то хорошо было потому, что было спокойно, и разве я был тогда благодарен Богу и всякому, что не шли ломать мое спокойствие? А теперь… с другой стороны, теперь-то мне чего жаловаться, уж после того, что они со мной сделали, в кого превратили… я теперь точно буду при деле — в роли соседа, мучить кого-то… зато… как говорили раньше — принадлежность к классу. Ведь хорошо в стаде-то — есть да спать. Впрочем, можно и работать, но только для отвода глаз. Они меня раньше мучили, теперь самого в соседи поставят — так ведь обе роли плохие».

Уставший мозг Андрюши не может найти никакого выхода из этой ситуации, нельзя и предположить теперь никакого возврата к маме, к прежним, сытым временам, но — впервые за долгое время — Кульков сознает, насколько старательно он раньше, вспоминая былое, вытеснял из памяти настоящую причину своего бегства в чужой город, причину, может быть, постыдную, делавшую Андрея без вины виноватым, ведь он же сбежал, сбежал — и слова другого не подберешь! — сбежал, как говорится, запутавшись в бабах — Маше и Мариночке. От первой, конечно, всякий бы сбежал, ибо то была х а б а л к а, властная и мстительная, думавшая только о карьере (а, мы же что-то из подобных мыслей Кулькова уже чуть раньше приводили. Eheu. Прости, читатель, плохо с памятью, гингко этот совсем не помогает).

В общем, Маша стремилась подчинить Кулькова и превратить в некий объект, нужный ей для статуса (а Кульков, как мы помним, мог быть очень представительным). Амбиции, понимаете ли. Амбиции эти привели уже к тому, что она открыла какой-то дом русско-финской дружбы (у нее отчим — финн, по энергетике они тут занимаются), и больше всего стремилась в эту Финляндию переехать (или хотя бы в Санкт-Петербург; а отчим ей ничем не помогал, даже несмотря на дом дружбы). Это она и назначила себе Кулькова в кавалеры, тот и не протестовал особо, все же Машенька была красивая, высокая, полногрудая и пробивная. Но подчиняться он, конечно же, не мог, и его начало тянуть к подруге детства, миниатюрной кареглазой брюнетке Мариночке, а та, уж как назло, оказалась со слабостью, и немногие вечера, что Кульков с ней проводил, сводились к созерцанию лежащей на диване размазанной подруги — сейчас Андрей внезапно вспомнил струйку ее слюны, нежно сочившуюся изо рта на подушку, и как она, очнувшись, первым делом доставала из сумочки голубой платок с фиолетовыми цветочками и, улыбаясь, вытирала слюнку, а потом долго чесалась, сидя на подушках.

Весьма рано для пробивной Маши стало явным, с кем Андрей иногда проводит время, и хотела она за Андрюшу посражаться, облить конкурентку кофе, например, но решила, что одним видом все свое превосходство Кулькову покажет, что и получилось, а он только больше Машеньку возненавидел — и импульсивно их бросил, сорвался, уехал, маме что-то про научную работу сказал.

И стоило из-за них срываться с места?

— Да нет, не стоило, конечно, — слышит Кульков где- то над ухом.

Андрюша разворачивается и понимает, что это ему снится, потому что у него снова есть голова и руки, он на зеленом каком-то газончике, чуть ли не на футбольном поле или на поле для гольфа, никак нельзя понять пока что, нет, кажется, для гольфа, а прямо перед ним — кто бы вы думали? — конечно, перед ним тот самый Ренатик косоротый и стоит.

«В наказание мне этот сон», — Андрюша думает.

— Вот… попалась бы тебе Серебряная Рыбка, — говорит Ренатик. — Выполняла бы твои желания. А условие одно: за каждое желание от жизни тех двух девушек (плюс твоей мамы) отнималось бы по году.

Андрюша не отвечает ничего, и тогда Ренатик делает прогноз:

— Ты ведь согласился бы! И причитал, что… ну, как ты можешь… нервно… что это… пакостно… и подло… а все равно бы согласился. Вся ваша суть… интеллигентов.

— Никогда! — отвечает Андрей. — У мамы чтобы жизнь отнимать?!

— А если только у тех девушек, но по два года жизни за желание?

Андрей задумался.

— Вот так, вот так! — хохочет косоротый, и при этом половина головы у него будто бы отстегивается, что делает его похожим на канадцев, какими их изображает нравоучительный мультсериал «Южный парк».

Глава седьмая, в которой Андрюша идет на ковер, и происходит развязка

На следующий день Андрюшу выписали, хотя он и жаловался на серьезное недомогание. О выписке, как оказалось, похлопотал Евгений Геннадьевич, который, едва Андрюша покинул больницу, схватил его под руку и, лепеча что-то про злую совесть, подтащил к машине и пропихнул внутрь. Андрей особенно не протестовал, понимая, что сейчас что-нибудь может разрешиться, да и не разгуливать же по городу в таком виде (хоть больничка и на знатном отшибе).

Геннадьич сел за руль и по дороге заговорил с Андрюшей, причем вновь на странные темы:

— Какая, Андрей, по-твоему, самая страшная смерть?

Андрей начинает размышлять над этим вопросом, но Геннадьич его опережает:

— Самая страшная — это о которой ты точно знаешь: как, когда, во сколько… и ничего не изменить никак.

Спустя пару минут Евгений Геннадьевич выдал еще один водоворот мыслей, который Андрюша от стеснительности оставил без внимания:

— Вот кáк говорится: «Жил — дрожал и умирал — дрожал», — а ты, Михал Евграфыч, можно подумать, не дрожал на ковре у своего губернатора? Мы все только и можем, что дрожать. Уж перед всяким… а знаешь, что еще страшно? Паучьи глаза. Или нет, не страх, но будто трясет, аж уши шевелятся: убей, убей эту сволочь.

Наконец, они приехали к весьма известному административному зданию, на фасаде которого по не вполне ясной причине красовались латинские символы H&D, зашли со служебного входа, поднялись на лифте на верхний этаж, прошли по коридору и оказались в приемной, завешанной грамотами и благодарственными письмами. Помимо этих наглядных проявлений почета, в приемной было громадное, во всю ширину комнаты окно, перед которым стоял громадный, тоже во всю ширину комнаты, письменный стол, на котором сиротливо лежало позолоченное (а может быть, и золотое) пресс-папье в виде яблочка. За столом сидел невысокий мужчина лет сорока пяти с крупным носом, черноволосый, но заметно лысеющий, с удивительной формой бровей, напоминающей взмах птичьего крыла. Слева от стола стоял, заложив руки за спину, Юря Базлаев, справа стоял, положив одну руку на стол, человек, известный Кулькову как Хозяин Таксы. Все трое были одеты в черные костюмы и серые рубахи. Начальник выделялся благодаря красному галстуку с отливом — у Юри и Хозяина Таксы галстуков не было.

— Геннадий Саныч Кораблев, Юрий Николаич Базлаев, Гарнир Палыч Шлехтовский, — Геннадьич представил Андрюше этих джентльменов. — Андрей Ильич Кульков.

Андрюша зачем-то счел нужным поклониться.

— Он Гарнир Палыч потому, что имя не заслужил. Узнали про его… грехи-грехишки, — ухитрился шепнуть Андрюше Геннадьич.

— Вы, Евген-ний Ген-надьич, пон-нимаете, что пересадка н-незакон-н-ная? — гнусаво выговорил Геннадий Саныч.

— Он все понимает, — ответил за Геннадьича Юря.

— Тогда вы подождете в коридоре, — приказал Кораблев.

Евгений Геннадьич покорно ретировался.

— Вы с н-ним говорили? — обратился к Базлаеву начальник.

— Галлюцинирует, — слащаво ответил Базлаев. — Заявил, что Христа в перекрестии батареи увидел.

— А вы ему что?

— А я ему сказал, что все-то Христос у него маленький.

— А он-н вам чего?

— А он мне сказал, что зато я-то какой большой.

— А вы чего?

— А я его обвинил, что он только и может, что стрелки переводить, и что это совсем не по-мужски, а по-женски.

— Н-ну, по-жен-нски кон-нечно… н-но ты тоже дол-жен-н пон-нести ответствен-н-н-ность, — пригрозил пальчиком Кораблев. — В квартире операцию делать… мн-ного крови было?

— Крови-то много, а сукровицы совсем не вытекло, — потупив глазки, признался Юря.

— Сукровицы? Что это за слово «сукровица»? Леон-нида Ан-ндреева, что ли, обчитался? — внезапно жахнул кулаком по столу начальник.

Совершенно неожиданно Базлаев обиделся, да так, что с силой смахнул со стола пресс-папье и раздраженно, даже истерично крикнул:

— А ты обчитался Пригова и Джойса, и поэтому считаешь, что можешь ставить себя выше! «Наследник — ублюдок» — такая дрянь!

— А Гарн-ниру Палычу н-нравится, — неожиданно робко запротестовал Кораблев.

— Да, мне, конечно… и Курлыцкий, Сергей Игоревич, тоже отзывался… — торопливо попытался встрять в раз- говор Хозяин Таксы, но Базлаев его перебил:

— Много твой Гарнир понимает! Он вообще технарь! Тут Кораблев встал из-за стола, поднял яблочко с пола, вернул на место, подошел к Гарнир Палычу, похлопал того по плечу и произнес:

— А мн-не н-нравятся компьютерщики, он-ни р-ребя- та грамотн-ные.

— А в этом деле вон Андрей Ильич — специалист, — Базлаев обиженно кивнул на Кулькова.

— Да, рассудите вы, Ан-ндрей Ильич, — повернулся к Андрюше Кораблев. — А вы пока выйдите, я один-н с Ан-ндреем Ильичом поговорю.

Юря и Гарнир Палыч с достоинством поспешили к выходу. Проходя мимо Кулькова, Юря лукаво улыбнулся, а Гарнир еле заметно покрутил пальцем у виска. Кораблев это увидел, и, когда джентльмены уже были в дверях, начальника будто всего передернуло, и он высоко-высоко прокричал:

— А ты, Гарн-нир, за свои выходки вообще… отчества лишаешься, пон-нял? Теперь ты просто Гарн-нир, а н-не Палыч!

— Я-то за что, Геннадий Саныч? — возмутился просто Гарнир.

— Ладн-но, стойте, н-не уходите. Да, я вспыльчивый, — сел за стол, пыхтя, начальник. — Зазовите н-назад этого… б… баловн-ника… ср-р-р-рамн-ного.

— Баловник срамной, это вас! — ехидно выкрикнул в открытую дверь Юря. В дверь просунулась голова Геннадьича (ну, точнее, Кулькова).

— Заходи, заходи! — сделал нетерпеливый жест Кора- блев. Геннадьич осторожно зашел, встав между Юрей и Гарниром. — Ах, как мне тяжело! — стал жаловаться Геннадий Саныч. — У мен-ня все время н-настроен-ние скачет. То з-злоба, то я… как б-барашек… кроткий. А этот Юр-ря мен-ня только передраззн-нивает, мои н-на- строен-ния копирует. З-зеркало, н-не человек! Подо всё подстраивается! Ах, Ан-ндрей Ильич, Ан-ндрей Ильич! Ладн-но. Н-надо прин-нимать решение.

После этой реплики Геннадьич, Юря и Базлаев вытянулись по стойке «смирно», и Кульков понял, что сейчас болтовня кончится, и действительно что-то решится.

— Зн-начит, так, — Кораблев снова встал из-за стола, но оперся на него кулаками. — Пересадка была н-незакон-н-н-ная, замен-ните Ан-ндрею Ильичу голову н-назад.

— Ура! — невольно воскликнул Андрюша, но мгновенно осекся. — Извините.

— Поезжайте н-назад в больн-ницу! Н-немедлен-но! — не глядя на присутствующих, указал на дверь босс.

В больницу ехали молча. Неизвестно, зачем ехали Гарнир и Базлаев; Кульков думал, что они конвоируют Евгения Геннадьевича, дабы тот не сбежал, но в таком случае было странным, что именно Геннадьевич сидел за рулем. Операция прошла в немного более комфортных условиях, но, очнувшись, Андрюша не без негодования обнаружил, что за то время, пока его голову весело и гордо носил Евгений, его щеки обозначились куда более явственно — видно, от обильного питания.

После трехдневной реабилитации в «человеческой» палате за Кульковым зашел Юря, и они снова поехали на ковер — на этот раз на маршрутке, которую ждали около тридцати минут. Базлаев, казалось, несколько раз порывался заговорить с Андрюшей и даже будто имел в запасе пару заготовленных реплик, но так и не решился озвучить ни одну из них.

Приехали; у Кораблева на столе появился ноутбук, с которого он слушал радио, управляя работой устройства через модные смарт-часы. Гарнир, как и в прошлый раз, стоял справа от шефа, положив руку на стол.

— Добрый ден-нь, Ан-ндрей Ильич, — поздоровался босс и, не вставая из-за стола, даже протянул Андрюше руку (тот ее слабо пожал). — Мы рады, что все н-на- кон-нец улажен-но.

— Я только надеюсь, что больше этот человек меня не станет беспокоить, — неожиданно смело, памятуя о скачках настроения шефа и возможности надавить на него, выпалил Кульков.

— Кто? Евген-ний Ген-надьевич? Н-не переживайте, н-не будет, — успокоил Андрюшу босс. — Мы же его без головы оставили.

— Как? Он умер? — вырвалось у Кулькова.

— Н-ну у н-нас же н-не склад голов, — развел руками Кораблев.

— Он знал, что обезглавят, но больно уж совестливый был, — негромко отозвался позади Кулькова Юря. — Недельку всего хотел человеком снова побыть.

— Н-не переживайте, — стал возиться с часами шеф. — Мало ли должн-ностей, где голова н-не н-нужн-на? Это повышен-ние!

— Конечно, повышение, — поддакнул Гарнир.

— Да, — умиротворенно скрестил руки на пузе Кораблев. — А вам, Ан-ндрей Ильич, еще раз н-наши извин-нен-ния, можете возвращаться к н-научн-ной работе, с завтрашн-него дн-ня вам н-назн-начат н-нового соседа.

— Как? А музей?! — встревожился Базлаев.

— Н-не переживайте, сосед будет работать только в н-ночн-ную смен-ну.

— А, ну тогда хорошо. До свидания, Андрей Ильич! — с этими словами Базлаев практически вытолкал Андрюшу, который снова будто оцепенел и не посмел ничего возразить против решения начальства, хотя меньше минуты назад был уверен в своей силе воли и возможности давить инакомыслие с той решительностью, с какой девочки-подростки давят прыщи своим кавалерам.

И вот Андрюша оказался на улице. Он понимал, что, в сущности, ничего не поменялось, а все, произошедшее с ним, — только одно большое неудобство, и теперь ему доходчивее некуда подтвердили, что никаких перемен не предвидится — однако на возражения сил у Андрея почему-то не хватало. Охранник смотрел на него снисходительно, мимо проходившие девушки не обращали на такого красавца никакого внимания — все шло своим чередом, даже без каких-либо намеков на возможные экзистенциальные прорывы и сдвиги.

Кульков вздохнул и побрел пешком в квартиру, лениво отгоняя мысль о том, что можно вернуться домой, что можно вернуться и поспорить с начальством, что и то можно, и это — нет, ничего нельзя, все он себе запретил. А почему? Почему? Нет, не понимаю я Кулькова — не путался он в бабах, не кроется никаких причин в прошлом, и он ведет себя так, потому что сама по себе его личность такая — да, впрочем, личность ли он, или только характер? Не раскрывается он передо мной, не вижу в его душе ничего, но ведь это просто я смотреть не умею, как же можно допустить, что вот передо мной живая душа дышит, а я, слепой, ее только нащупываю и гадаю: личность / не личность!? Всякий из нас — личность, мы же это понимаем, в школе нам это твердят, а на практике-то мы до того любим и видим только себя, что другим в праве на личность уж слишком легко отказываем — и сам Кульков такой же, и для него Раскольников или там Свидригайлов (это всё одно) — больше личность, чем тот же Юря Базлаев, а ведь и Юря — личность, да, и мы это, повторюсь, знаем, но знаем-то в теории да на отдалении — хоть эта сказочка и стара, но проведи эксперимент, поставь перед нами Юрю, заведи его в нашу комнату, до того стеснит он нас, что невыносимо станет — вот тебе и доказательство: если теснит, то личность, это другое нас теснит, чужое, второе лицо. Да и, может быть, комфортнее было бы всем поодиночке жить, как Жириновский учил, да станем ли? И так плохо, и сяк плохо. И тебе, Кульков, плохо!

А отчего тебе плохо? От всего: как начнешь ворошить, сразу видишь, сколько боли ты неаккуратно хламом засыпал.

И ведь тут драма! Мать, женщины, собственное положение в жизни — ни к чему нет постоянного отношения, стабильности, позиции — всё и дорого, и от всего готов отказаться, хоть с крыши прыгнуть. Всё в жизни ценно, всё, каждая клеенка, мешок для мусора, файлик — и вместе с этим ничего тебе не нужно — нафиг! И ведь отчаянье, что не так живешь, что я не могу на тебя повлиять (хоть я же тебя и придумал — se non è vero… — а ты вон как встал от меня независимо), что у тебя только мечты «как бы жить лучше», в гармонии хотя бы с совестью. Но жизнь проходит, ничего не меняется, так и не дождется тебя мама, иссякнет терпение твоих женщин, а сам ты поседеешь и износишься, глазом моргнуть не успеешь — и как же действовать-то, как? Как порвать с этой рутиной разом, посвежеть, приступить, приехать, разом все уладить — эх, мечты-мечты, за которыми только мамины слезы (и Гоголя слезы незримые) — нет, не сложилась жизнь, не повезло — но выстрадано — и этим, может, что-нибудь окупится.

— Кульков! — неожиданно раздался позади Андрюши оклик.

Андрей обернулся и увидел кота Маркеса. Кот теперь стал антропоморфный, статный, высокий, в русском народном костюме и красных сапожках. В лапе кот держал картонный стакан с кофе из ларька.

«Как он держит стакан? У него же лапки», — успел подумать Андрюша.

— Пойдем, Кульков, прямо в рай! — Маркес подошел к Андрюше, отдал ему кофе, взял его под свободную ручку — и они пошли — в рай, где нет Соседа, Здоровья и Дисциплины и Научного Руководителя, в рай, где живут котики, а Мариночка сладко чешется, сидя на подушках, в рай, где мама живет через дорогу и можно ходить к ней пить цикорий, в рай, где не нужно работать до изнурения, в рай, где нет панических атак и расстройства желудка, в рай, где кругом растет щавель, который не обносится пылью от проезжающих машин, в рай, где все бесплатно и без принуждения, в рай, которого нет нигде.

— Нет, Маркес, — остановился, выпустил руку Маркеса, хлебнул кофе и обжег язык Андрюша. — Еще рано нам с тобой в рай. Мы будем за него бороться.

— Так, значит, второй раунд? — после второго глотка кофе кот исчез, а на его месте стоял ухмыляющийся Юря Базлаев.

— Второй раунд, — подтвердил Андрюша.

— Так, значит, ничего не изменилось? — спросил я.

— Нет, автор, — ответил Андрюша. — Изменилось мое отношение.

— Вот это самое главное, — обрадовался Юря. — Идем домой, я тебя провожу.

Контроль, отрицание и железная воля — основные принципы Здоровья и Дисциплины.

VI. Вопросы нигилизма

Моему отцу я обязан своей скромностью;

Матери — своей красотой;

Деду — своим умом;

Имени и отчеству — тем, что пишу такие хорошие книги.

«Вопросы нигилизма» — журнал, который никогда не существовал, да и не мог существовать — не из-за боязни применения соответствующих статей уголовного кодекса (поскольку журнал был разрешен вполне официально), а из-за внутренних шатаний, столь присущих подобным редакциям, особенно когда вся редакция — два человека да полтора сочувствующих. Мы с вами постараемся выяснить, как это произошло, как это стало возможно.

I’m better than you!

Свонс

— Готово у тебя про сны? Дай посмотрю

Сон — это ситуация раздвоения. Наш мозг создает сон из обрывков реальности, помещая нас же в качестве персонажа этого сна. Одно наше «я» — актор сна, другое — режиссер, и они не обязательно соприкасаются.

Сон — единственный случай, когда я не равно самому себе.

— Неплохо, но только мало, мало же, совсем мало. Мне не надо, чтобы ты опровергал Джон Данна. Начни вообще с вывода: сны же возникают от конца к началу.

Старший сержант Бикбаев по вашему приказанию явился. Вы очень хорошо играете в солдатики, Бикбаев. Служу России! В следующем выпуске — вводим новую вводную — поиграете в машинки. Служу России! Свободны. Капитан Хованский пусть следующим зайдет.

— Ты непременно думаешь, что они получают деньги?

— Не бывает таких идейных. Идейные — мы с тобой, в «Светофор» за полбой пришли.

— В Питере…

— В Петербурге идейных нет — и не было никогда. Только показуха. Они непременно пьют водку. Мешают с газировкой. Каждый день, но непременно водку.

— Водку в Москве пьют. В Питере закись азота вдыхают.

— Ну в Москве… они с чекушки пьянеют… народные-то персонажи наши по шесть бутылок выпивают. (А полба-то вся кончилась.)

— По пять.

— По пять — это ты опять интертексты свои проплевываешь. Реальный случай могу тебе рассказать. Выпил этот народный шесть бутылок и давай службу газа пранковать.

— И-и?

— Ну, те выехали, полиция еще, забрали, оштрафовали, прав лишили.

— Прав-то за что?

— Да он неаккуратно выразился, недопонимание вышло. Будто он сам же в участок и приехал за рулем, а не его в бобике привезли.

— К чему ты это?

— Вот он, твой народный герой. А не ряженые с водочкой.

— А дарк эмбиент под водочку?

— Вот сам бы попробовал!

— Я водку никогда не пил.

— А туда же про дарк эмбиент. Это будет невыносимая картина же. Дарк эмбиент — он как парацета, только добьет.

— Не слышал ни об одном дарк эмбиентовом суициде.

— Некому создать прецедент. Не дошла еще ирония до таких границ.

— Еще дойдет.

— Еще дойде-е-е-ет.

(У Мамлеева диалог бы продолжился так, что тут же бы и решили провести такой эксперимент, и один бы точно Богу душу отдал, а на деле-то, конечно, этого произойти не могло.)

Винишко в книжном отказывается ездить по поручениям. Туда даже метро не ходит. Не может мне пробить открытку. А по отделу критики у нас что-нибудь будет?

Дед мой был самый умный в округе. Именно поэтому он покончил с собой. Другой дед жив и живет возле железной дороги, каждый день видит рельсы, и чего он на них не ляжет? А вот бабушка моя, жена деда-самоубийцы, в доме престарелых оказалась. С тех пор не навестил ее ни разу, хотя первое время чуть ли не каждую неделю порывался, даже в маршрутку садился, бывало, а там в схеме «Дом присторелых», ваш перевозчик — ООО «Пегас», и я выходил из маршрутки, а к ним всё волонтеры ходят, вот вам и мета нашего времени, что активизм, даже самый захудалый, сменило беззубое волонтерство и туманное благо. А они ходят к ней, «Изгиб гитары желтой» поют. Я достоверно знаю, что ходят — и в раковый центр ходят, про изгибы поют. Там у людей рак четвертой стадии, а они: как здоровооо, что всеее мы здееесь сеееводня собралииись!

— Сам Петербург, весь Петербург — зона комфорта для таких вот ряженых.

— Чего ты завелся-то про Петербург? Я тебя про отдел критики спрашивал.

Логика и тактика

Оппозиционная тактика имеет свою логику, но с кем мы окажемся во время принципиального противостояния? Нигилизм контркультурен, следовательно, сейчас мы обнаруживаем себя парадоксально консервативными.

Отвратительно, никуда не годится: газетная риторика, а у нас журнал.

— Ты, наверное, очень давно не открывал газет.

Роспотребнадзор рассказал, как правильно покупать духи к 8 марта

Жительница Видяево, на которую сошел снег с крыши: «Моя дочь кричит по ночам»

Тенденция: курорты без пакетов

5 причин отправиться в Углич

В Мурманске пройдут соревнования по яичной рулетке

Эксперты: во взорванном доме можно жить

Тест на наследство А мы романтики-высотники

На Марсе прорвало канализацию?

Хватит, хватит, это уже нагоняет тоску.

Не начинайте читать! Не начинайте!

Вот вы уже начали, а еще ничего не началось.

— А Ходасевич твой что сделал для литературы?

— А Поплавский что сделал?

— Гармошку съел.

It’s not bad that we’re cerebral, it’s not that bad.

Моя мама сильно сдала за последнее время. Может быть, оттого, что все время сидит дома — не совсем безвылазно, но ей бы не помешало побольше гулять; у нее нога болит, так она бы тихонько. Я боюсь, что эти боли суставные мне по наследству перейдут. Так и ломит, бывает, все тело, ты представляешь? Все тело болит. Все тело может танцевать. Все тело танцевать хотит. Шаг шагнул / дробь дробнул Я в такие моменты весь превращаюсь в мышцы. Чувствую их; только что болит, то и чувствуем. Старо! Старо… я не могу мышцы шеи расслабить. Можно было бы массаж, но стыдно, не по-мужски, изнеженностью отдает, манерностью даже. Таблетки… от таблеток почему-то начинает кости ломить. Не мышцы, а кости. Мне ведь еще и тридцати нет. Животик появляется

Данкешонского я печатать не хочу. Не наш человек. А кого печатать, только мы с тобой. Я свой журнал затеял. Понимаешь, главное, что я затеял. Конечно, я понимаю, печатать особенно некого. Даже когда не носились со своим журналом, никого не мог в чужие порекомендовать. А чем тебе Данкешонский-то не угодил? Персонажи у него — как живые люди. Это-то и требуется. Нет. Персонаж — он как мешок картошки. Ага, а сюжет — атавизм. Неприличными словами не

Мой отец — плясун-хохотун. Когда я родился, он плясать перестал.

Постгендерность текста с консервативной точки зрения. Это мы тоже печатать не будем.

— У тебя правда ломит кости?

— Да, и я назвал это Мультиверс Миорелаксации. Однажды меня посетило ощущение одновременности всего происходящего. Да, я прибеднюсь, что банальщина, но и я ведь это тоже на себе почувствовал. Мышц не было, я прислушивался — не было, кости ныли, особенно запястье, а мышц не было, и… и… я понял эту одновременность, что все действительно равно, что все везде всегда происходит, все возможные варианты прокручиваются, произошли или произойдут — где-то. С этого момента я перепрошился и понял, что ни одно событие при таком раскладе не имеет значения, потому что происходят или произошли в с е события. И мультиверс — не трансерфинг, так как нет влияния. Не думай, что я впал в эзотерику.

— Ты впал в фатализм.

— Ну и что? Тебе нужно квантовое бессмертие?

— Ничто человеческое мне не нужно (Федор Двинятин).

— Ну вот. Здесь мои кости ноют, в другом мире у другого меня — не ноют, там я — лев, а здесь — человек, там я — слон, а там — амеба, там я встречаюсь с Лерой, а здесь — встречался с Лизой, там Лиза еще со мной, а там она еще только будет со мной, все безразлично, там меня убило током, там я сам превратился в молнию… все равно и все одинаково. Так я затеял «Вопросы нигилизма».

— Ты упоминаешь Леру, она ведь очень страшная (хоть в ней иногда и проглядывает женщина), но ты ее уже который раз упомянул, ты зря отрицаешь, что не одержим ей.

— Мне в одном сне она снилась голая, и я ее в губы целовал (недолго). Это когда мы еще с Лизой жили. И в том же сне я получал пособие по сотке долларов в неделю, очень мелкими купюрами, жил в Москве и шел на прослушивание в оркестр.

— Твой инструмент — это грустный тромбон.

— Когда ты куришь, мне все время кажется, что ты сейчас одним щелчком мне сижку в глаз запустить готов.

— А я и готов.

Репортаж

Мужичок, с которым случился эпилептический припадок в поезде. Говорят, три припадка примерно за 16 часов в пути. Почему-то испугался полицейских, случился припадок, без сознания несколько минут. Не падая, но уже приходя в сознание, издал кошмарный крик. В сознание приходил долго, сами судороги длились считанные секунды. Ехавшие в вагоне вахтовики купили детям машинки с помигушками, тоже могли спровоцировать. Мужичок ростом под два метра, взгляд безумный, сам почти лысый. Хотел купить плюшевую собаку, не хватало 150 руб., просил вахтовиков «найти» ему эти 150 руб. Не узнавал окружающих, не мог встать самостоятельно. Одет в свитер с узорами. Большие черные пластиковые часы на левой руке. Пошел, хромая: сказались судороги. Как-то оказался в одном ботинке, вернее, на нем были не ботинки, а рыжие бурки. Потерял телефон и не мог найти, искал под сиденьями, грешил на вахтовиков. Нашел бурочку, не мог обуться. Речь после припадка напоминает речь дауна. Норовил выскочить на каждой станции, чудилась его мать в тамбуре, в окне. Боится матери, мечтает спрятаться от нее в деревне у бабушки.

Твой идеал свободной жизни несостоятелен; он слишком похож на выход на пенсию. Что толку в постоянном бездействии? Обратная сторона такова, что принуждение — единственный метод. Что толку постоянно принуждать себя работать? А что толку принуждать себя работать время от времени или не работать вовсе? Теперь-то ты понял, что все одинаково бесцельно, поэтому бездействие попросту экономнее.

И они молились, чтобы я родился. Может быть, тогда мой отец и перестал плясать-хохотать. И были услышаны их молитвы, и я появился на свет, и голоса их молитв словно кружатся возле меня, меня тошнит и укачивает (как от плохих стихов), и они молились, чтобы ломило мои кости и тянулись один за другим мои беспросветные дни.

Торговля у Андрея шла не бойко. Теснила его в нулевых милиция, не давала в центре города торговать среди бабок и их клубники да семечек — а в семечках этих, только нажарив, целый таз нажарив, они (по слухам) ноги парят, пока семечки теплые — а ты потом ешь. Но что же он — клеенку на асфальт прямо ставил, четырьмя камнями или там обломками кирпичей укреплял, и свой скарб раскладывал (неточное слово, но и «товаром» это не назовешь) — трусы эластишные, секонд-хенд сандалии, кассеты, альбом от вафель «Куку-Руку», значки из серии «Породы собак», он даже не старьевщик — хламщик был, а мы к нему подходили: «Что новенького, Андрей?», «Да все то же самое — старенькое», а раз пришли, Андрея нет, бабок спрашиваем: «А где Андрей?», а те, смеясь:

— А… волки… на нем уехали…

И смеются! Смеются! Смеются! Ну, а мы ж глупые были, представляем, как вечером, стемнело уже, совсем темно, Андрей собирает скарб свой в ранец, уж бабки все давно разошлись, как вдруг за спиной у него эдак носом: ШМЫГ, Андрей оборачивается, а там… волки, волки, волки! Много, много волков. Волков пятнадцать, вожак на задних лапах стоит и лапой себе нос вытирает, как из мультфильма «Ты это, заходи если че» волк. «Ну че, — говорит. — Поехали», садятся все на Андрея, и один, и другой, пятнадцать волков на хребет залезло, и поползла-побрела процессия в лес — а до леса-то ох как далеко ехать из центра, хорошо, если к утру добрались. «Приехали, Андрей», — ему главный волк говорит — и слазят, и слазят волки на опушке где-то, отправляются по делам по своим известным, и волк этот последний, самый главный который, под конец оборачивается, совсем как в мультфильме, и фразу будто извиняющимся тоном ему говорит:

— Ну ты это, Андрей… не обессудь.

Так и не стало с тех пор Андрея. Волки… на нем уехали.

— Я сожалею.

— Ну, так и я сожалею.

— И я сожалею.

— И я сожалею.

— Это все слишком, слишком, слишком…

— Ну?

— Да нет, ничего.

Первое воспоминание из моего детства — календарь на 1995-й год с Богородицей, синие числа на черном фоне, бабушка кормит меня кашей.

А Гладкова бабушка кормила цементом, его этим цементом тошнило, а бабушка ему опять цемента полную ложку ко рту подносит, и так все каждый день повторяется, что Гладкову кажется, что, чем дальше, тем цемент вкуснее.

В четыре года меня отправили на уроки английского, и я очень хорошо запомнил их совершенную бесполезность, ведь там в классе были разложены мягкие игрушки, и учительница только без конца повторяла, как какое животное по-английски называется — и в этом все уроки, да еще и за деньги.

Отдел критики

Добрый день сегодня мы рассказали рассказываем расскажем о произведении Саши Соколова Школа для дураков подожди мне кажется нам надо представиться критик Такой-то и наверное надо сказать в самом начале понравилось нам произведение или не очень ах да мне понравилось зачем ты врешь это мне понравилось а ты сказал что тебе только отдельные фрагменты нравятся ты говорил что читал про Бенджи дитя моей старости мычит и сановитого быка где моя ясеневая тросточка да я читал Вете Аркадьевне ее отец носит пыльник герои показа но сегодня мы рассказали рассказываем расскажем о другой книге зачем ты уходишь от темы я хочу чтобы мы были честными критиками итак о чем эта книга о Вете прекрасной ли зимних бабочек они очень любят Вету и станут инженерами а о ком еще эта книга она еще о Савле это библейская вставка потому что его зовут звали будут звать Павел это босоногий учитель географии совсем как Агутин не мешай рассказывать какой Агутин а я тоже хочу рассказывать ты помнишь что такое с к и р л ы я помню но читатели могут не знать объясни им с к и р л ы это очень страшная сказка про медведя у которого вместо ноги что-то приделано деревянный протез медведь сам приделал и скрипит с к и р л ы страшно было читать про с к и р л ы и в книге по-своему течет время река Лета и герои превратились в кувшинку там за городом происходит действие на даче так красиво мы перестаем дышать у нас избирательная память всего не запомнишь нет там стекольщик экскаваторщик вагоны мелом исписаны им покупали пижаму они играли на аккордеоне три четверти у бабушкиной могилы подожди ты расскажи о форме ну да мы рассказываем свои мысли непосредственно это называется поток сознания а в школе для дураков они учились учатся будут учиться в спецшколе там жестокие дураки мучают животных Роза Ветрова ее Савл любит и директор Перилло заставил нести тапочки и писать об утрате доверия а Савла по щучьему велению уволил а тапочки ну они думают их двое бедная мама будет шить два мешка а иначе Перилло позвонит т у д а докторе Заузе и у них Тинберген арендует патефон слушает запись покойного мужа где он читает с к и р л ы пожалуйста давай поговорим про художника Леонардо прости у меня бумага вышла всю исписал я пойду и куплю еще а как ты думаешь им понравился наш обзор нет думаю им совсем не понравилось никому а книга хорошая а ты все испортил скажи напоследок какое-нибудь хорошее слово ладно я скажу квас

На полях

Ему было холодно, и он принялся писать в терапевтических целях; он верил, что любое письмо — терапевтическое.

Он взял форму из «Жизни идиота», книги, которая, казалось, была написана о нем и не о нем, книги «для таких же, как ее автор».

Спустя четыре года он вернулся к лекарствам, мощнее которых врачи не знали; все равно не помогало. Получался коктейль из химических воздействий, не последнюю роль тут играл кофеин. Вместе с тем: всегда холодная трезвость, и сейчас он стал чувствовать холод всем телом.

Оглушительное равнодушие окутало его, ничто не волновало и не могло вывести его из схожего со ступором (или трансом) равновесия. Апатичное состояние раздвоенности: он был и бабочкой, приколотой к булавке, и изучающим ее энтомологом.

Отчуждение от людей и утрата последней эмпатии вяло раздражала его. Да, он мог этим ранить родных и близких — и сознавал это — но не мог измениться. Кáк Руднев возмущался, что Кафка не отправил письмо отцу, не уволился из конторы, etc., etc.

Ригидность смешивалась и с «творческим» ступором: к чему писать плохо, лишь бы писать? Есть лишь рефлексия, письмо не ради публикации / литературы как таковой, а только вроде отчета.

Сколько расказов при жизни опубликовал Кафка?

И сколько — за свой счет?

Успешность или неуспех стратегии Кафки — не те мерки, с которыми нужно подходить. Так и о химии мозга рассуждают преимущественно здоровые люди: дескать, эндорфин, серотонин — все понятно, и нету чувств никаких. Потому что если не болит, не чувствуешь. Ты не чувствуешь здоровую ногу. Можно объяснить депрессию химией, чтобы снять стигму, но этот позитивизм идет дальше на любое из чувств.

«На самом деле, все просто».

А ты на это:

а) что значит «на самом деле»?

б) что значит «ты знаешь»?

в) верно ли то, что «ты знаешь»?

Вред в том, что перенос на химию снимает ответственность (безответственность — мечта позитивистов). Мы несем ответственность за наши эмоции, в идеале мы должны разумно контролировать их. Контроль — ключ ко всему.

Ведь именно он был крестным отцом современного нигилизма. Кто, Соколов? Да нет же, куда ему!

Некролог

Вчера умер Марк Смит. Или у нас это было уже сегодня, не знаю.

Так, это пошлейшее начало. Начнем по-другому.

Смерть — это всадник, смерть — это денди на коне (немецкоязычных читательниц старшего школьного возраста данное предложение должно привести в восторг).

Д е в у ш к а. Может, полежим еще минут десять? М-м?

Все это взяла могила!

Я говорю, что умер Марк Смит.

Д е в у ш к а. Так мы полежим, или ты хочешь вставать?

Смерть Марка Смита девушку не тронула. Вот если бы Фейс умер… да ничего бы не поменялось. Когда вы в последний раз видели плакальщицу? Женщины вообще не для смерти. Я переживаю смерть Марка как мою собственную. По мне никто убиваться не будет. Марк, с его насмешливостью, со стремлением все на свете подвергнуть иронии, ей никогда не был близок

Д е в у ш к а. Ты вынесешь мусор

Девушке нужно, чтобы ты был серьезным и выносил мусор, а если ты умер, то это, конечно, ее не тронет. Мы же враги с тобой. Вот Марк и умер в своем доме, и, надо полагать, в гражданском браке. От рака. Ты и женишься, пожалеешь, и не женишься — пожалеешь. Но это, конечно, ее не тронуло.

Д е в у ш к а. Сварить тебе яйцо? Ты вынесешь мусор

Он просто никогда ей не был близок.

Со смертью Марка я потерял учителя, к которому пришел слишком поздно.

А б л и ч и т е л ь н ы й в т о р о й г о л о с. Чему может научить беззубый алкоголик, вечно насмешливый, саркастичный, все зубы превративший в крошево, за всю жизнь, наверное, не сказавший ничего серьезного, за всю жизнь, наверное, не обрадовавшийся ничему искренне, записывавший тайком своих же товарищей, подозревая, что о нем говорят гадости

Я не подозреваю, я знаю: меня ненавидят; я знаю: обо мне гадости говорят.

Д е в у ш к а. Поешь после работы в кафе?

Со смертью Марка Смита она приобрела возможность запостить RIP’ку и приобщиться к тренду. Можно позволить себе щепотку мизогинии, сходя в могилу на двадцать лет раньше.

Д е в у ш к а. Я очень плохая, что опять ничего не приготовила?

Марк Смит умер.

Д е в у ш к а. Я слышала. Помоешь френч-пресс?

Дело / Дисциплина / Дисциплина / Дело Приезжают в наши города и пялятся на наших девушек. Кого делают странным пласты культуры, а кого и зеленые волосы / Дисциплина / Это брюзжание, потому что я ощущаю себя как Марка Смита ровесник.

Перетащить на работу подругу — первый предел желаний, достичь предела миорелаксации — стеклянный потолок возможностей. Знаешь, что тогда произойдет?

А б л и ч и т е л ь н ы й в т о р о й г о л о с. Тогда остановится сердце.

У меня трясутся руки, я ставлю наливаться чайник в раковину. Такого порядка слов быть не может Дисциплина И я обнаружил, что обгрыз себе ногти в мясо. Ты не вытерла пыль?

Д е в у ш к а. Я очень плохая?

Смерть Марка Смита сбила меня с ног, с трясущимися руками я ухожу из кухни и укладываюсь в комнате на пол.

Д е в у ш к а. Ты воду не закрыл. Ты так, Лева, соседей затопишь.

Ты не видела, как я катаюсь по полу / Дисциплина / Нужно взять себя в руки, это всего лишь Марк Смит, которого пять тире восемь лет назад ты не понимал (а б л и ч и т е л ь н ы й г о л о с э й б л и з м а).

Филфак — это десакрализация девушки. Десакрализация девушки, десакрализация книги, десакрализация стихотворений.

Д е в у ш к а. Ты яйцо доедать будешь?

Дед доест!

Марк Смит тоже мог бы быть дедом, но у него, кажется, и детей не было. И у тебя не будет, она тебе не родит. Смерть — это денди на коне. Ритмическая структура всего легче запоминается. Знакомство детей начинайте с потешек. Чтобы можно было поменять имя.

Мы слишком долго были чужими. В Марке Смите я потерял опору, в Марке Смите я потерял современника. Девушка приобрела повод приобщиться к хайпу. Это алкоголик мирового значения умер, мирового!

Восемьсот миллилитров кофе, и я прихожу в себя на работе.

Д и а л о г о м в к о н т а к т е С т е п а н. Слышал, кто умер? А, ты слышал.

К о л л е г а А р с е н и й. Чего тебя трясет всего?

Обессмысливание дискурса. Текст может уничтожить дискурс. Только текст останется в конечном счете. Наверное, Марк был последний, кто в это верил. Если он вообще во что-либо верил. Теперь мы осиротели.

И я засел за «Вопросы нигилизма».

Статья г-на Данкешонского плоха еще и тем, что затрагивает пласты, совершенно нами отвергаемые. Я бы не стал так категорично. Хорошо, игнорируемые. Роман Екатерины Сухаревой «Ножницы» — я это не читал и читать не собираюсь. Почему? Почему бы интеллектуалу в этом не поковыряться? Ты где, во-первых, интеллектуала нашел, а, во-вторых, должна быть какая-то ответственность за выставляемый перед нами фильтр. Да, конечно, я понимаю — треш, китч, кэмп — все-таки в чистом виде ничего этого нет. И потом, это ж от скуки — Екатерина Сухарева, «Ножницы». Сухарева, Екатерина Андреевна. Нет бы он на Деблина критику написал, а над Сухаревой Екатериной Андреевной издеваться — дело вконец исскучавшейся доцентки на филфаке в Воронеже где-нибудь. А Деблин-то чего? Просто писатель второго ряда. А ты — просто маленький постмодернист. Постмодернист гольф-класса.

В шесть лет меня отдали во дворец пионеров — хотя пионеров уже не осталось — хотя и нельзя было сказать, что отдали, потому что родители — в моем случае — бабушка — ждали детей в фойе, там был большой зал с колоннами и буфет с кассовым аппаратом «Густав», который меня очень веселил, поскольку я тогда находился под впечатлением от детектива «Эмиль и сыщики» — а уже в школе детективы навевали на меня скуку и отвращение.

— Наконец-то пришли.

Антоша Комар жил на горе. Гора — специфический район, там пятиэтажек уже не строили. Они позвонили в домофон, Антоша не ответил, они позвонили по телефону, и Антоша продиктовал код — безучастным голосом жестяным. Они поднялись — они — это герои наши, редактора «Вопросов нигилизма» Лева и Степа — не горит в коридоре лампочка, холодно, темно и затхло. Из глубины, неумолимо приближаясь, Антоша Комар им вежливо кивнул, развернулся, не подавая руки, в свою квартиру повел. В квартире тоже темно, грязно и даже нельзя понять, две комнаты или три. В прихожей холодильник, в прихожей таз пластмассовый из Фикс Прайса, в котором тапочки навалены, Лев и Степан переобулись, прямо на прихожую темная кухонька смотрит, где чайник стоит и в грязные чашки чай на всех разлит травяной. Антоша моет руки и контролирует, чтоб и Лев, и Степан помыли, в кухоньку проходят, Антоша в худи красно-бордовый одет, капюшон нахлобучен, не на комара, на крокодила походит даже. Очки темные не снял, лицо в рытвинах, ветрянку в 14 лет перенес, обдирал безжалостно струпья. Степан чай не пьет, а Лев пригубил немного. Тяжелое молчание. Пальцы у Антона длинные и тощие, точь-в-точь комариные ножки.

— Ну что, может, в комнату пойдем

Безо всякой интонации, ни вопрос, ни предложение. Поднялись, и, тапками шаркая, в одну из комнат прошел Степан, за ним хозяин мертвой тенью поплелся, за ними Лев с чашкой чая в руке. В комнате у Антоши тоже темно, много книжек (он с прошлого раза ни одну не открыл, подумал Степа, да это хозяйские книжки, Иван Цанкар, Богомил Райнов, библиотека болгарской книги… кто их читает? А то ли дело у меня: пахнет книгами Бахтина и распечатками статей из киберленинки), гитара без струн и компьютер на полу.

— Я, конечно, буду участвовать. Это вы интересно затеяли

И безо всякой интонации, безо всякого интереса произносит. Ты бы очки темные снял, да он употребляет что-то, потому и не снял, все должно быть основано на доверии, ведь у него есть все связи, в с е связи, но он не обязан нам помогать. Я, конечно, буду участвовать.

Начальная школа научила меня, что учителя редко умеют учить. Я часто знал больше. Я часто знал больше и вузовских преподавателей. Как-то в начальной школе мне сделалось очень плохо, уже не помню, от чего. Плохо не настолько, чтобы терять сознание, но и сидеть на уроках не мог, не помню, как добрался до медпункта, но помню, что долго лежал там на кушетке и не мог встать. А родители, конечно, на работе на важной, с которой не отлучиться никак, и бабушке, как назло, тоже плохо стало, тоже дома лежит. Тогда медсестра дала мне выпить настойку левзеи и повела домой, благо, мы жили недалеко. У меня от левзеи откуда-то появились силы, но голова кружилась, настойка-то на спирту, и медсестра вела меня за руку и рассказывала про «Горе от ума». Вот, говорит, бывает горе и от ума. А я подумал тогда, что с моим-то умом я не буду несчастлив. Потом я понял, что счастья мне не видать до самой смерти. А потом меня записали в кружок юных журналистов, и журналист объяснял мне, что зло тоже необходимо, а маме объяснял, что надо голосовать за СПС и хотел подарить мне диктофон, но родители не приняли.

Восстановление монархии все-таки не было ошибочным шагом; разве что слишком поспешным. Николай III — хороший царь, а главное — он хороший человек.

— Ваше Величество!

— Золотая чаша золотая!

— Доклад по энергетике принесли.

— Наполняет ароматом чая…

— ВВП растет медленно…

— Дом, в котором счастье обитает…

— Наши эксперты прогнозируют…

— Золотая чаша золотая!

Я примерно знаю, что со мной будет: н и ч е г о.

На полу пригоревший попкорн, я сижу один на кафедре. Вид на собор.

Что с нами будет, что с нами будет?

За долгие годы с депрессией // Я научился ставить себя на первое место.

Есть желание разгонять, только разгонять мой мозг. Будто едешь на машине все быстрее, пока не попадешь в ДТП.

Мой товарищ принимал золофт (негативный опыт).

Я сижу один на кафедре, смотрю на лисьи воротники шуб преподавателей.

Запрос в гугл: как жить с депрессией. Как. Жить

Я ведь и правда не испытываю эмоций — ну, тоска, конечно, а больше-то что?

Попкорн высыпался из этого контейнера с тачкой из мультфильма «Тачки».

Вот, сказали ей, — от шизы пиши стихи, и ее вовсю печатают

Творчество душевнобольных увлекает нас, автоматическое письмо коротает нам время, бестолковый гуманитарий в провинции ищет способ провести время

До смерти от инфаркта, инсульта, все от алкоголизма

Я был всегда опьяняюще трезв — пошлейший оксюморон

Я не хочу стать клейким листочком (!) Я живу с депрессией.

У меня лежит рецепт на дорогие таблетки

(Мне бы как-то перебороть)

Мне, в сущности, не хватает пространства

Негативное мышление —

Но это так. Мне нужно пространство. Времени-то еще есть немного

Пятый и шестой класс были самыми счастливыми, потому что пошел в другую школу, но и там было плохо, однажды просто в сугроб упал — хватит, хватит про болезни! Лиза твоя очень быстро замуж выскочила. Ты сам затрагиваешь очень болезненные темы. Ты думал, она будет с твоим братом, а нетушки, выбрался, выкарабкался, взялся откуда-то на горизонте ее жизни этот Лешгунчик, так она его называет, я достоверно знаю. Все потому, что он силовик, а твой брат сам налево ходил. Лешгун. Лешгунчик. Лешгун-чик-чирик. Чтоб он от дизентерии сдох. Я, кстати, подозревал Андрюху, или, как она говорила, Дрюньку, друга детства ее. Но он уехал очень вовремя, к нему девчонки сами клеились, а он даже выбрать не мог, причем Лизу вообще во френдзоне держал. А он хорош. Да это чертова Санта-Барбара, кто к кому когда клеился. Лизу ее начальник клеил, он у ней в телефоне был забит как Пузико. А ты? А я — как Тигренок. Теперь-то уже нет, наверное.

Память наша, будучи рекламным органом, более всего лелеет то, чем мы хотим похвалиться, пусть даже чаще всего перед воображаемым собеседником, боясь все-таки осуждения собеседника реального, потому что от слушателя маска ханжи лежит намного ближе, чем от говорящего, потому и газета «Собеседник» стала такой желтой, потому и смотрели передачу «Окна» столь внимательно.

Данкешонский, критикуя, он… он, прежде всего, критик быта — и это противно. Ты носки-то сними, от твоих ног что, не пахнет? Ромашками, поди, сияет? Как понять: сияет? Ну, как бы ромашки такие от твоих стоп материализуются и в воздух сами собой взлетают, как в рекламе освежителей. Он пишет: «Чехова и Хармса в первую молодость не поймешь» — и уже то, что он их ставит на одну доску…

А я Дрюньку этого в автобусе видел, никогда б не поверил, что к нему девчонки клеятся, он же изгой. Изгой — это навсегда. Дай угадаю, он же наверняка не один ехал? Не один. С девушкой и ноутбуком. Ты акценты расставляй: с девушкой. Я-то расставляю: с ноутбуком. Все больше ноутбук опекает, а не девушку, за ноутбук беспокоится, как бы кто его, включая девушку, не задел. А есть такой типаж, который нердов любит. У Джона Кармака девушка же есть. А еще есть Феррари.

Никитка! Никитка! Доченька, не обзывай, прошу тебя, дядю Никиту Никиткой! Но папочка, он же такой Никитка!

Я тебе ничего не рекомендую. Я хочу сделать тебя немного счастливее. Я теперь царь безразличия.

(Ты не лучше — в твоей душе нет покоя.)

Я попросил бы на том свете дом на холме, чтобы было светло и я был один и ни в чем телесном не нуждался (в еде).

Slow motion (как в фире, короче)

— Здравствуйте, Егор Михайлович (вот он Пузико и есть, маленький наш городок, что деревня Приговка).

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

(Мне Дрюнька денег остался должен. Много? О! Не говори!)

Объясняю Данкешонскому в телеграме: так тебе быт не нравится? Нет, пишет, не нравится. Ему подавай сюжеты, ему подавай приключений. А какие тут, к дьяволу, приключения? Ну да, возвращаешься из магазина, издалека видишь, что на лавочке возле твоего подъезда гопники сидят, и думаешь: «Ну нет, я еще пока погуляю», и, пользуясь тем, что они тебя не видят, в соседний двор переходишь. Настоящее приключение, 10 из 10.

Если не будешь заходить в игру каждый день, то не станешь пиратом. Таково первое правило Союза свободных пиратов имени Оэ. Лучше разрушать, чем строить коряво. Таково уж наше сложное искусство неуместности. Никогда не хотел писать «прямо», «по-человечески». Ведь даже Достоевский писал не для народа (см. газету «Голос»). Да и «кругло» писать не хочу, не хочу «плести», не хочу оставить камня на камне у всякой возможности дешифровки. «Хазарский словарь» можно прочитать большим, но конечным числом способов. «Ящик с письменными принадлежностями» — тоже. Я мечтаю о тексте, который останется неуязвимым, будучи полностью открытым и почти линейно читаемым. И Саша Черный говорит, что много имен упоминать не надо, а парадоксы лепить ни к чему. А Паланик говорит: меньше модальных глаголов, меньше «думал», «знал», «вспоминал», меньше «был» и «имел» — да черт тебя разорви, это же про меня! Это я меньше думал, меньше знал, меньше вспоминал, меньше был и совсем ничего не имел.

Одна женщина шла по тротуару, а потом тут же, в ближайшем кусте, села и начала жадно поедать бублик, а отряд наших героев, усиленный Комаром Антошей, за ней наблюдал.

— Да допустят ли нас к нему?

— Так это уж как он решит. Он приезжает завтра, и у него запланировано посещение магазина «Яблочко»…

А н т о ш а. А-а! Знаю, где это.

…и мусоросжигательного завода.

Л е в а. Мы просто в толпе прокричим, он должен будет среагировать.

А н т о ш а. Верно.

Э л д ж е й. Я хочу угорать.

А н т о ш а. Так, значит, здесь и встречаемся?

Л е в а. Смотри не охрипни.

А н т о ш а. Не с моим голосом кричать. Ты кричи.

Л е в а. Степа кричать будет.

С т е п а. Подставляете вы меня.

Так были затеяны «Вопросы нигилизма».

Хочешь жить как тебе любо, а сам лезешь в петлю (Ремизов).

И Степа всю эту ночь будто простуженный проспал, а Лева спал кое-как, мучаясь мышечной болью и смакуя щелочной привкус во рту от таблеток. Вся простыня под ним завернулась, закрутилась, в трубочку, в рулон свилась, и пыльный, аллергенный диван обнажила.

Берегись, коли дрема крепко уводит, — твои дни сочтены… ты не проснешься, ты счастливый, ты, сказочник, песенник, кончишь во сне свои дни (Ремизов).

— Да… вот и мне что-то плохо спится в последнее время, — мерещилось Льву, что к нему снова Черт в гости пришел — к какому же нигилисту Черт не ходит? — Черт такой… довольно современный, шкяшный немного, плюс сайз, так скажем, бодипозитивный Черт достаточно, но приличный, приличный совершенно. — Уж я тоже с боку на бок, с боку на бок, всю ночь провошкаюсь: спал, не спал — кáк потом на работу идти?

Лев не отвечал.

— А ведь идти надо, идешь — кряхтишь — но идешь: само по себе ничего не делается.

Лев попытался отмахнуться от Черта и весьма комично попал ему по щеке.

— А вот пощечин не надо. Наше дело хоть маленькое… (Лев засмеялся) ну, сами-то мы, предположим, не маленькие, а зависит от нас не так много.

Помолчали секунд пятнадцать.

— Ты как, не надумал еще душу продавать? — нетерпеливо потряс по плечу Леву Черт.

— Душу не продам, — решительно ответил Лева. — У меня кроме души ничего нет.

— Да и то — как сказать, ведь все-таки нельзя так думать, что душа — твоя, — разводил руками Черт. — Мы на нее как-никак свои виды имеем, — тут Черт стал важно поедать бублик, извлеченный из пакета «Фикс Прайс». — Нам очень не нравится, Лева, что ты начинаешь юлить. Мы все-таки собирались подписывать договор… я даже бегал в библиотеку распечатывать…

— Душу не отдам! — упрямо повторил Лев.

— Ну а как мы договор подпишем? На каких условиях? Не в биткоинах же нам принимать, — обидчиво съязвил Черт, сверкая черными глазками.

Лев опять промолчал. Черт докушал бублик, достал из того же пакета «Фикс Прайс» губку для обуви «Дивидик» и с достоинством принялся начищать до блеску свои черные туфельки на шнурочках.

— Все равно же к нам в ад попадешь, — злорадно бросил он, не отвлекаясь от чистки.

Последнее замечание как-то по-особенному Льва задело; он наконец-то поднялся с постели, надел, не стесняясь Черта, рейтузы и присел на кровати, сложив руки в замок.

— А Леонид Андреев писал, что можно выбрать: ад или ничто, — тихо сказал Лев. — Но он не уточнил, что именно герой у него выбрал.

— Я так тебе совершенно честно ад предлагаю, — Черт закончил чистить обувь и вальяжно вытягивал по одной ножки, любуясь работой. — У тебя уже имеется некоторый опыт. А ничто… ну что ничто? Это даже меньше, чем ничего, меньше, чем дырка от бублика, что я сейчас ел. Вот бублик видел? И бублик был, и дырка, уже хоть что-нибудь, не ничто.

— Да-да, ад — это неплохо, я же понимаю, — неожиданно согласился Лева.

«А кроме ада разве что-то существует?» — успел подумать он.

— Ну так что же? — Черт снова сунул руку в пакет, готовясь доставать договор.

Антоша тоже в эту ночь не спал, над чаем с женой сидел.

— Связался ты с малолетками, — ему жена говорит.

— Молодежь, — ей Антон отвечает. — Молодежь, да с головами. С пониманием молодежь.

— Ох, много ты ими восторгаешься, Антон, не стоят они того.

— Я ими вообще не восторгаюсь, — чаю отпил. — Если на то пошло, — еще глоток. — К тому же, в толпе, — еще глоток, но сейчас как будто нервно. — Никто не отличит, никто не скажет, что я с ними был. Ты чашки мыла?

— Ох, не одобряю я ваши дела, Антон. Вот увидишь: вам это боком выйдет.

— Мне кажется, ты чашки не помыла.

Точность технаря, играющего на чужом поле. Сорокин все-таки неправильно его изобразил, он всегда отличался самой толстой кожей, Сорокин ошибся в том, что вообще ввел персонажа-технаря-юмориста. Never come down, доброе утро, что-о? Уже утро?

Да, уже утро, и он уже приехал — лучезарный всероссийский правитель, царь и самодержец Николай III Басков — в короне золотых волос, в карете, запряженной тройкой белых лошадей — едва забрезжил рассвет над городом, явился он в сиянии своей славы, в благолепии своей свиты, в могуществе своей охраны, поехал в карете по центральной улице, отвешивая поклоны и одаривая благодарными улыбками толпу своих подданных, среди которых стоял и Антоша Комар в капюшоне, и Лев и Степан, редактора «Вопросов нигилизма», и губернатор Светлана Исаевна, и начальник аэропорта Глеб Сергеевич, и море журналистов с диктофонами, и простые скромные цензоры, и четыре полка казаков, и вдруг раздался из толпы крик не слишком пронзительный и не очень уверенный: «Ваше Величество! Гуф умер!» — и остановился роскошный кортеж, и стерлась улыбка с лица Николая, пригорюнился, огорчился российский царь-самодержец: «Как же так? — проговорил он в резонатор. — Сперва у них умер Бог, потом умер Автор, а теперь умер Гуф? А ну схватите, схватите клеветников России!» — и схватили клеветников казаки, стеганув нагайкой раз и так двадцать раз — и Степана схватили, который кричал, и Льва, который рядом стоял, а Антоша Комар убежал, не разобрались в сутолоке, что он тоже причастен:

— В карету их, в карету! — Николай III кричит. — Я с ними беседу учиню! — и рассредоточилась тут свита, и покатилась колесница самодержца-императора дальше по проспекту Жиганова, по главной улице нашей, а битые нагайкой Лев и Степан предстали пред очи царя, который взял яичечко вкрутую из «Азбуки вкуса», кокнул его о лоб нашего Льва и начал облуплять, говоря назидательно. — А это все провокация, это все троллинг, это мне давно известно.

— Виноваты перед тобой, царь-батюшка, да не могли иначе, очень нужно было пред очей твоих предстать.

Нахмурился было Николай, но прояснилось чело его:

— Ну, выкладывайте, — говорит. — Что у вас на душе?.

— Не вели казнить, царь-батюшка, мы журнал затеяли, «Вопросы нигилизма», помоги разрешение в цензуре выхлопотать.

— Нигилизма? Нигилизма нам не надо, — Николай Басков супится. — Но я вам всякие свободы гарантировал, всякие, вы понимаете? Но этак что…? Мы разрешим «Вопросы нигилизма», потом пойдут «Вопросы вандализма», «Вопросы алкоголизма»…

— Но помилуй нас, царь-батюшка, разве брошюры со скидками из алкомаркетов — не то же, что «Вопросы алкоголизма»?

— Вижу, ты умен, мой подданный, — возрадовался Николай Басков. — (Что для героя фанфика вообще характерно) но давайте мы с вами договоримся, что это все будет не просто треп, я вам ваш журнал разрешаю, а вы мне чтоб сегодня же доказали, пока я не уехал, что это все не просто треп! —

и с этими словами наш монарх Николай III размашистым почерком написал и подал Степе грамоту

«Подателю сего разрешается журнал «Вопросы нигилизма».

Император Всероссийский Николай»

и пнул после этого пинком царским по очереди наших ребят из кареты, и поехал дальше в магазин «Яблочко», как у него было запланировано, и накинулись снова на Льва со Степаном казаки с нагайками, но выставил Степан перед собой царскую грамоту и словно щитом ею себя прикрыл и Льва обезопасил, и отступили казаки, дальше за каретой царской побежали, и только пыль улеглась, как из-за угла из-за какого-то, из подворотни полутемной Антоша Комар вылетает, «Ну как все прошло?» спрашивает. Я презираю конъюнктурный скам. Не личности, а ретрансляторы. Данкешонский пишет о стихах, а сам порабощен трудом и удавкой силлаботоники. Но как прошло-то все? И ты, Антон, тоже пытаешься держаться в рамках, для тебя что удобно, то истинно. Мне уже рисковать нельзя. Слишком далеко залетел я в будущее — так далеко, что одни посчитали, что я остался в прошлом, а другие — что и вовсе потерял свое будущее, а, тем не менее, я дальше всех, я выше всех, я недостижим для них. А потом дон Гапон признался, что играл на шейкере в первый раз. Короче, он сказал, что ждет от нас какого-то жеста. Он сказал иными словами, но сказал, чтобы сегодня. Да, похоже на него.

Письма читателей

Добрѣйшій Иванъ Сергѣевичъ!

Не будучи увѣренъ, что письмо моё дойдётъ до Васъ (во всякомъ случаѣ, перешлютъ), чувствую необходимымъ разъяснить Вамъ корни одного изъ Вашихъ конфликтовъ.

Вамъ давеча потому телескопъ купить посовѣтовали, что Вы главнаго не видите, потому, что Вы совершенно Россію проглядѣли, и «Дымъ» вашъ потому сжечь надобно, что всё, тамъ изложенное суть, неправда и на Россію поклёпъ. Не велика ль заслуга нѣмцемъ сдѣлаться и нигилистамъ въ ротъ заглядывать? Тѣмъ болѣе что нигилисты-то надъ Вами первымъ и смѣются и можетъ быть, афронтъ нанесутъ какой-нибудь, ежели Вы въ Петербургъ вернётесь. А такъ бы оставить Вамъ Ваше западничество да приглядѣться, такъ сказать, критически ко всему, что Вами печаталось, вѣдь какую же пользу юношеству изъ этихъ сочиненій извлечь возможно? Конечно же картины природы и деревни щемятъ безнадежное сердцѣ… и прочая, и прочая… а ломанья въ Васъ всё жъ много. Картины, одно слово. Картинно же Вы отворотитесь отъ казнимаго во время казни (повторъ словъ получается, но я во всякомъ случаѣ не литераторъ), картинно нищему руку пожмётё, картинно мужика собачку утопить заставите… Господи, прости!

Мы съ Вами, стало быть, жизнь потому проглядѣли, что глядѣли-то больше на себя въ зеркало, на то, какой эффектъ мы съ Вами произведёмъ (я — въ углахъ, а Вы — въ салонахъ), Вы свѣтскій лѣвъ, Вы богачъ (перемарывать, что ли, письмо придётся?). Вашей въ томъ вины, что Вы богачъ, нѣтъ, и ежели бъ кто вздумалъ Васъ въ народничество идти совращать, такъ Вы не пойдёте и правильно сдѣлаете, потому какъ въ томъ ломанія едва ли не больше будетъ.

Конфликтъ Вашъ, стало быть, такъ съ кондачка не разрѣшить никакъ, а нѣсколько обдумавъ, очень даже можно, такъ что если жъ Вы до этого момента дочитаете и не оскорбитесь (а какой между нами поединокъ возможенъ?), то, можетъ быть, соблаговолите и совѣта моего послушаться (смотря по тому, въ какомъ настроеніи пребудете), пускай и вполовину анонимнаго (я подпишусь потомъ).

Иванъ Сергѣевичъ, любезнѣйшій! Можетъ быть, Вы и нѣмецъ и западникъ, такъ въ нѣмцѣ западнаго ещё всё-жъ-таки немного, и ещё западнѣе нѣмцевъ люди бываютъ. Нѣмецъ — онъ на жизнь какъ на бумажный театръ смотритъ, такъ и города они строятъ, и бытъ такимъ образомъ обустраиваютъ. Нѣмецъ — ещё только средній, не слишкомъ западный типъ. Ужъ даже французъ или англичанинъ куда вычурнѣе, Александръ-то Иванычъ (ему поклонъ передавайте, коли свидитесь) ужъ и то западнѣе Васъ забрались, а впрочемъ и Вы, драгоцѣннѣйшій Иванъ Сергѣевичъ, обремезить, перебить всѣхъ можете; ѣзжайте-ка въ Америку, любезнѣйшій Иванъ Сергѣевичъ! Вотъ Новый Свѣтъ и есть ужъ самый Крайній Западъ покамѣстъ (да уже и врядъ ли западнѣе что-то найдутъ, ибо мореплаватели уже опытнымъ путёмъ доказали земную округлость). А какъ Вы въ Америкѣ обустроиться сможете — на началахъ на самыхъ благородныхъ! Уже одно только представьте, какъ въ салонахъ объявите, что въ Америку ѣдете — ужъ всѣхъ-то салонныхъ дамъ расположеніе къ Вамъ (и безъ того значительное) возрастётъ всенепремѣнно. А какъ собираться будете три мѣсяца, въ «Голосъ» можно будетъ объявить, а можетъ, въ «Современникѣ», въ «Отечественныхъ запискахъ» какимъ замѣчаніемъ по этому поводу разразятся, да и Катковъ не смолчитъ, не говоря ужъ о «Бесѣдѣ», разомъ всѣхъ по носу щелкнёмъ!

Вотъ соберётесь Вы, на корабль сядете и поплывёте по океану въ Новый Свѣтъ, такъ оттуда корреспонденціи слать будете — а и лучше-то всего въ «Голосъ»! — каковы для длительныхъ плаваній условія и что собой представляетъ современный морякъ, это, право, очень интересно, и никто какъ Вы описать не сможетъ. Гончаровъ — тотъ плавалъ ужъ давно, да и вялый совсѣмъ сталъ, испортила человѣка цензура, объ закладъ биться готовъ, что больше изъ-подъ пера его ничего путнаго не выйдетъ — а Вы, драгоцѣннѣйшій Иванъ Сергѣевичъ, во время плаванія онаго не меньше восемнадцати корреспонденцій составить успѣете, ежели не будете отлынивать, а по прибытіи въ Америку, въ Сѣвероамериканскія-то Штаты, купите нѣсколько лошадей, дабы разводить. Свою породу, Тургеневскую, выведете! Въ Россіи вамъ, пожалуй, что неловко лошадей разводить будетъ, а въ Новомъ Свѣтѣ Васъ, ей-Богу-же, никто ничѣмъ не стѣснитъ. Дѣтей Вамъ Богъ всё равно не послалъ… но ежели лошади Вамъ по какой причинѣ брезгливы (извѣстно же чѣмъ лошади пахнутъ), такъ въ Новомъ Свѣтѣ и безъ того съ Вашей учёностью сможете найти себѣ занятій… и въ натурфилософіи можете преуспѣть, и въ государственныхъ дѣлахъ пристроиться сумѣете.

Но ежели Вы Новаго Свѣта и его болѣзней побаиваетесь (одному Богу вѣдомо, какіе тамъ опасности), то и въ Германіи Вамъ ещё ѣсть что предпринять. Откройте-ка, Иванъ Сергѣевичъ, при рулеткѣ музей мужика. Ну то ѣсть натурально выставьте въ игорной залѣ мужицкій костюмъ и выпишите изъ Россіи настоящія мужицкія предметы, дабы русскіе за границей въ вашъ музей каждый день слезу умиленія смахнуть заглядывали; интересовались, какіе у мужика лапти, пояса и на какихъ лавкахъ онъ спитъ. И лично Вы, Иванъ Сергѣевичъ, ихъ по музею будете водить и неподражаемо блистательно, какъ одинъ Вы можете, о мужикѣ разсказывать и жалость къ мужику возбуждать. А я въ Васъ до того вѣрю, что опять-таки биться объ закладъ готовъ, что ежели пойдётъ дѣло, хотя бы мѣсяца три Вамъ обернуться, такая слава пойдётъ, что самъ Лѣсковъ увѣруетъ, что въ Вашемъ музеѣ натуральнѣе мужицкій бытъ обрисованъ, нежели чѣмъ въ сочиненіяхъ его. Ещё и, можетъ быть, собственной персоной поглазѣть пріѣдетъ. А деньги со сборовъ въ Россію пересылайте по подпискѣ на курсистокъ. Эта публика въ Васъ ещё разочаровалась не вполнѣ; будьте покойны.

Засимъ пребываю

Вашъ вѣсь Евкурвій, смиренный коллеги Вашего товарищъ и помощникъ

Постскриптумъ. А деньги Ваши — не обезсудьте — мы Вамъ ещё не скоро вернёмъ.

Письма читателей

Что, как вы там, дорогой Алексей Михайлович, какие сны теперь видите?

Пишу я вам — знали бы вы откуда? — из аэропорта им. Пушкина. Так вот-вот Пушкин жил и не знал, что такое аэропорт, а теперь — его имя носит. А в вашу честь аэропорта не назвали — ну и в мою не назовут.

Переволновался я, Алексей Михайлович, увидав в аэропорту регистраторшей одноклассницу бывшую, в которую влюблен по-тихой был. Это она меня узнала. И вот, в столицу вот перебралась, а я — вы же знаете — все по заимкам, по окраинам ищу ледяного черта повстречать — пожать ему руку.

А время одноклассницу не пощадило, она и замужем была… а у меня — ни жены, ни столицы. И одноклассницу я бы не узнал.

Невыносимо мне с людьми! Конски тяжело мне с ними!

А мы с вами похожи — и путь наш — полубоком, неправильный, и мы по жизни только в игрушки играем, до настоящих дел не дотрагиваясь.

Давеча я, Алексей Михайлович, уснул в вагоне. Пассажирка разбудила. Дважды я спал на литературных обсуждениях, в Переделкино спал и не стеснялся, а перед самим собой конфузно: нельзя над собой контроль терять! — но слаб человек, и не то еще себе и над собой позволяет.

Как вы думаете, Алексей Михайлович, итти ли мне дальше по стезе моей, нет ли? Она тиха и безрадостна, у ней не видать конца-краю, идешь по ней один и все время оплеванный. Так ведь и то — не возьмут, не пристроят!

Я, Алексей Михайлович, за 200 руб. «Логико-философский трактат» Витгенштейна не купил. Испугался, что там 2х2=4 объяснено. Витгенштейн был пытливый, уж он мог догадаться. Я к вам обращаюсь потому, что вы умерли, с вами можно не церемонно (я и сам — живой труп); а вот сам получив подобное письмо, разом съежился. Вам ли не знать, до каких масштабов в иной раз человеческое одиночество и непонимание дойдет, можно и выть, и смириться — чтó можно изменить?

Надо бы прощаться, Алексей Михайлович.

Не хворайте.

Кланяйтесь там от меня Розанову.

Скоро умру — отдам всем визиты.

Засим пребываю

— и проч., и проч.

— Это все отвлекает только. Царь ждет от нас жеста, и мы должны оправдать доверие.

А президент Америки Мэнсон сказал Everything’s been said before.

Какая разница, что он сказал, давай, рупор нигилизма, решай. Нужно придумать что-нибудь неожиданное, ведь практически никто не поступает в согласии с целым, многим здесь видится подвох.

Скупа и сурова северная природа — как отчим, который моложе твоей мамы и годится тебе в старшие братья. Здесь после дождя не становится легче дышать, здесь и вообще-то дышать тяжело, астматиков и калек только плодит эта земля, этой унылый, Богом проклятый край, дикая территория, Каинова заимка, медвежий угол, брошенный огород. Пешком, по различным проездам, мимо куцых деревьев we rise, we grow маршировали далеко на другой конец города наши герои — даже дальше, чем вчера за полбой ходили — чтобы в фудкорте торгового центра усесться и наблюдать, как ребенок хочет выбросить мусор, а его мама в это время рассказывает подруге, как ее массировал египтянин.

— Все-таки еще не поздно все бросить, — сомневается Антон, таская из бумажного пакетика тощими пальцами картошку фри. — Зачем топить печь, в которой нас сожгут?

— Тебя не сожгут; отлетишь — и будто не при делах, — резко Степан обрывает.

Антон обижается, очень уж обижается, но не возражает — что уж тут возразишь, если оно действительно так? Лев сидит рядом и морщит лоб: ни одна идея его не удовлетворяет, впрочем, если бы человеческий ум и впрямь испытывал удовлетворение, следовало бы говорить не об уме, а о слабоумии (Никитенко).

Напряженные размышления прерывают те самые казаки, тоже решившие откушать в Макдоналдсе. Уже одно их шумное появление наших героев нервирует, да, кроме того, казаки, похоже, догадываются, что это тех самых они крикунов нагайками с утра стегали — и недоброе чего-то замышляют, несмотря на царскую грамоту охранительную.

Наконец, подходит к нашим ребятам один такой и выкрикивает: «Да вы кто такие вообще?»

Разрешили с казаками все противоречия таким образом и пошли-побрели назад, на гору Антошу Комара провожать: как-то не сговариваясь поняли Лев и Степан, что не товарищ он им после того, как с утра отлетел, ну и сам Комар понимал это тоже, друг, как говорится, познается что-то что-то ore re, вот они и шли понуро и старались друг друга даже не замечать, да только путь на гору неблизкий был. Антоше, конечно, молчание было не в тягость, Лев тоже обдумывал спокойно тот небывалый жест, которого от них ожидает сегодня царь Николай, а Степану молчать было сложнее, поэтому, когда они дошли до центра, он, показывая на прохожих, заявил:

— Да посмотри, сколько людей! Ты что молчишь? Давай между ними пропагандируй…

— Царь Николай ждет от нас совсем не этого, — отозвался после паузы Лев. — И что с того, что тут столько людей? Я смотрю на их лица, а они все мертвы.

«Зазнался», — подумал Степан и не стал продолжать диалог.

— Я отсюда поеду на тралике, — заявил Лев, когда дошли до остановки. — Ты извини, что не пойду провожать, — протянул он руку Антону неожиданно по-доброму, и тот ее очень вяло пожал. — А мы с тобой часов в восемь тут встретимся, — обратился Лев к Степе. — Восемь часов — еще не поздно… а пока надо отдохнуть.

— Надо душ, наверное, принять, — зачем-то вставил реплику Антон. Степан было подумал, что это самому Антону надо бы душ почаще принимать, но, приглядевшись, раздумал, ибо Антон смотрелся опрятно и чистенько, несмотря на капюшон и очки.

— Наверное, — через силу улыбнулся Лева. — Вот и троллейбус пришел. Пока, — попрощался он с Комаром. — До вечера, — попрощался он со Степой, и, зевающий и уставший, сел в уклеенный со всех сторон рекламой троллейбус.

Степан не стал бросать Комара и продолжил его конвоировать на гору (по крайней мере, он сам представлял себя кем-то вроде конвойного), Антон молчал, хотя было видно, что он подыскивает тему для разговора, а Степан был немного раздражен назначенной на восемь часов встречей — ему это было неудобно, он живет с мамой, у него дома Строгий Родительский Контроль, невзирая ни на какой возраст, а признаться в этом и отказаться от встречи было бы слишком стыдно, поэтому Степан спустя минуту молчаливой ходьбы придумал соврать, что отправится на ночь музеев, весьма этой придумке обрадовался и на радостях предложил Антону поесть по дороге шаурмы, но тот вежливо отказался, и радостное настроение Степана немного примялось.

— Я вас отговаривать не стану, — вдруг отрывисто Антон говорит. — Во многом потому, что не знаю, что вы собираетесь делать. Но что бы вы ни сделали, ты, Степан, помни: у вас нет Стаса про запас.

— Какого еще Стаса? — нахмурился Степан.

— Стаса Намина из группы «Цветы». Он обычно много кого подстраховывал, отсюда поговорка и пошла. Даже, говорят, у Гагарина на подстраховке был, в отдельной капсуле летел. Или когда Брежнев на переговоры с Ахматовой ездил, все боялись покушения, и в роли живого бронежилета согласился выступить Стас.

— Вот уж тебе, Антон, меньше всего петросянить идет, — заметил Степан. — Какие еще переговоры Брежнева с Ахматовой? О чем они переговаривались?

— А вот о чем:

А х м а т о в а. Чай или кофе?

Б р е ж н е в многозначительно сопит

А х м а т о в а. Чай или кофе, я вас спрашиваю?

Б р е ж н е в. М-м (недовольно мычит) (раздается горестный вздох Стаса Намина)

А х м а т о в а. Если не намерены разговаривать, то покиньте мой дом!

Б р е ж н е в кряхтя и сморкаясь в серенький платочек направляется к двери

А х м а т о в а. Леонид Ильич, стойте! (заламывает руки) Почему, почему он такой бесчувственный?

А Льву припомнилась сейчас в троллейбусе во всех подробностях сцена, произошедшая примерно два года назад: его отец Александр Владимирович развелся с Левиной матерью еще на несколько лет раньше, жил теперь в однушке и примерно за пять лет опустился весьма сильно, дома был теперь всегда самый жуткий беспорядок, в котором чего-чего только неожиданно не попадалось (казалось, он таскает хлам с помойки), сам Александр Владимирович познал все плюсы и достоинства пивного алкоголизма (иногда, впрочем, медовушного, а с зарплаты и крикового), выпивая не меньше двух полторашек за вечер, он очень быстро лысел, толстел, его нос краснел, а сам он врал и не краснел. Отца после развода весьма часто тянуло на разговоры с сыном, да и сын частенько думал, что без него отец опустится еще быстрее; в первые пару лет отец любил звонить сыну и пересказывать свою жизнь, свои новые приобретения, особенно любил пересказать свой дембельский альбом (на этой странице мы с Толиком, в Ессентуках живет, сволочь, … греет), а в последующие годы звонки стали короткими просьбами приехать к нему, потому что по вечерам Александра Владимировича одолевала то какая-то тревога, то необъяснимый кураж. В последние месяцы Александр Владимирович полюбил часами сидеть в ванной, мотивируя это тем, что так будто бы проводили время философы древней Греции, а Лев должен был, находясь на кухне, откуда ничего не было видно, но хорошо было друг друга слышно, поддерживать беседы и разною умною мыслью папеньку развлекать.

В один такой вечер папа сидел, по традиции, пьяный в ванной, а Лева сидел на кухне, и они сперва спорили, существовал ли Удмурт, Александр Владимирович был уверен, что он существовал, а Лева отчего-то в этом сомневался, потом, начав вторую полторашку медовухи, Александр Владимирович стал требовать от сына прочитать что-нибудь из возвышенных стихов — Тютчева или Фета или Андрея Дементьева — а Лев ему ответил, что совсем наизусть стихов не знает, чем очень папеньку огорчил:

— Как это ты так, Левка, стихов наизусть не знаешь? Ты что, в школе не учил?

— Я ничего уже не помню.

— Тебе не нравятся стихи? — отпил Александр Владимирович медовухи.

— Меня раздражают не стихи, а образ поэта, — подумав, ответил Лев, глядя в окно. — Нет, стихи раздражают тоже — своей псевдовозвышенностью или карикатурной сниженностью.

— Ишь ты чего, — удивился папа. — А вот давай еще угадаю… Джек Лондон, «Мартин Иден» тебе тоже не нравится? Я тебе мелкому читал, ты плевался.

— Я тогда мало что понял. Сейчас-то я бы тебе сказал, что западные герои просто неприятные люди, — Лев поднялся и стал мерять шагами отцовскую кухню. — Герой всей западной литературы — предприимчивый проходимец. У нас на таких плюют и ненавидят на генетическом уровне.

— Сынок-сынок, — неодобрительно ответил Александр Владимирович, отпивая еще медовухи из горла.

— Ты, папа, конечно, зря обижаешься… ты хороший человек и… образованный… и воспитывал меня хорошо, — подбирал слова Лев. — Я понимаю: не со всяким папой про литературу поговоришь, и… все-таки мне очень жаль, во что ты стал себя превращать после развода.

— О, чего там! — жалобно отозвался папа. — Щас я горячей воды напущу, — отец открыл кран, потом отпил еще медовухи. — А видел аккордеон, который я вчера принес?

— Ты всю квартиру превратил в помойку, а сам сидишь теперь в ванной, — продолжал с кухни Лева.

— Да? — удивился папа. — А ты поверишь, что в молодости мы с губернаторшей бухали, еще до того, как я твою маму встретил?

— Поверю… а может, не поверю, какая разница, у тебя уже все стало одинаково, и ложь, и правда, — Лев достал принесенный с собой «Сникерс» и сгрыз его в два укуса.

— А может, и нет разницы? Как тебе такое, Илон Маск? — засмеялся из ванной папа.

И вот на это замечание Лев почему-то среагировал неадекватно, молча покинул квартиру отца, уже в лифте подумал: «Ну, вылезет из ванной и закроется», в лифте же занес его номер в черный список и больше с отцом не видался — во всяком случае, припомнилось это Льву сейчас так. А через несколько месяцев вот так же по пьяни отец захлебнулся в ванной (и хотелось бы описать получше, но вышло нелепо, прям как смерти у Горького).

— Мне, конечно, не нравится его поведение, — продолжал Антон. — Наиболее близких людей он обвиняет в элементарности.

— Он всех в элементарности обвиняет, — парировал Степан. — На Германа тогда напал… а уж этот от него так далек… дальше некуда!

— Герман Германович… бывает, что скучает, от этого и глупости в интернете… но не думаю, что он бывает элементарный. Нет, Герман Германович бывает какой угодно, только не элементарный.

Герман Германович бывает:

— белоствольный;

— мраморный;

— пурпурный;

— лазурный;

— матовый

Но никак не элементарный!

— Почему ты можешь шутить только со мной один на один? — рассердился Степан. — Почему ты со всеми остальными другой? Да ты, я уверен, даже с женой не шутишь!

— Наконец-то ты пришел, я уже чайник поставил… шарики рисовые будешь, сухие-то завтраки? Не надумал еще душу продавать?

Лев молча закрыл за собой дверь и раздраженно запустил ключами в Черта. Черт ловко поймал ключи и похвастался, что в начальной школе его всегда ставили вратарем.

— Ну, не в духе, не в духе ты, да, — заметил Черт, однако не смог не закончить спортивную тему. — А знаешь, кто был мой любимый футболист? Сергей Овчинников.

Лев проигнорировал Черта и сел за письменный стол, включив древнюю настольную лампу и угрюмо поставив перед собой чашку сваренного еще вчера кофе, не заметив поставленный Чертом чайник, который уже закипал.

— Да-а, а лампа-то от отца, притащил откуда-то, — продолжал подмечать разные мелочи Черт. — Хотя… чего говорить? Чего тут лампа… квартирка-то тоже… от отца.

Лев достал из кармана ручку и записную книжку и собрался что-то писать, но Черт ловко положил на стол договор о продаже души, который Лев тут же смял и бросил на пол.

— Нет, ну ты посмотри на него! — расстроился Черт. — Ловко, ловко, конечно, устроился — бабушку в богадельню сдали, папочка захлебнулся потом, а сами в квартирке теперь живем, очень уж ловко, совсем уж удобно!

— Не говори о чем не знаешь! — огрызнулся Лев.

— А чего я не знаю? — удивился Черт. — Как было, так и сказал. И даже на похороны-то к папеньке не явился, а туда же… документы мнет, будто и правда человек порядочный.

Лев в замешательстве положил записную книжку на стол и принялся включать и выключать авторучку.

— Договоры он мнет! — разошелся Черт, который теперь разгуливал по комнате и вовсю жестикулировал пухлыми ручищами. — На рай, наверно, претендует! Да в раю — чтоб ты знал — даже присесть негде! В раю у всех ангелов лица… как у Никиты Михалкова! Летают над тобой и курлычут: «Ты грешник, ты грешник», — смешно сложил ручищи крыльями Черт. — «Ты грешник — но… мы тебя простили!», — последние слова он уже натурально пропищал. — Кому не совестно так целую вечность жить?

Черт сел на кровать, громко выдохнул, потянул руку к столу, схватил чашку кофе и отпил из нее большой глоток, причмокнув.

— Черт говорит о совести! — усмехнулся Лев.

— А кто еще-то? — обиделся Черт. — Ну да, Черт. И что? Если начать к людям приглядываться, то ты не человека в человеке разглядишь, а в каждом лице увидишь… Черта. Вот я каков? Да я получше многих! Я даже не курю! — здесь Черт расчувствовался. — Это… вредно. Я даже и не пью (разве что редко и сидру).

— Чего ты хочешь… в конечном счете? — слабо пролепетал Лева.

— Я-я хочу? — изумился Черт. — Это меня… хотят… чтоб я был. Зло желаемо, зло желательно! Зло… ради зла! Протестное… ради запретности зло.

— Конечно, — ухмыльнулся Лев. — Мусорить должны, иначе зачем дворники. Ты врешь и сам во всем виноват. Иваюска в петлю сманил, а мне про совесть задвигаешь.

— Да! Задвигаю! Совесть вообще-то я изобрел! Совесть — голос сомнения! Кто верует легко, не сомневаясь, того никто не уважает — даже ангелы с лицами Никиток. Слышал такое слово «легковерный»? Вот о чем я с тобой говорю, — раздухарился Черт. — Давай расправляй договор и подписывай, — угрожающе прикрикнул он, выпучив глаза. — И прекрати этой ручкой щелкать! — тут Черт выбил из рук Льва ручку, которая с характерным пластиковым звуком шмякнулась на пол. — Бесишь!

— Я, тем не менее, сохраняю самообладание, — улыбнулся Лев.

— Толку? — перебил его Черт. — На кого ты надеешься? На ученых? «После смерти активным остается набор генов», — пискляво пропищал цитату Черт. — Набор генов, что за туфта? Набором генов существовать даже стыдно!

«Стыд и совесть: нужны ли они нам?» (передовица)

За 1867–1872 гг. самоубийства в России выросли на 300% (исторический факт).

I am the voice crying out in the wilderness (John 1:23).

Слишком большое знание содержит налет разрушения (Адорно).

— А все-таки, чем наша с тобой ситуация отличается от карамазовской?

— Карамазовский Черт только хотел потрепаться. А я от тебя не отстану, пока ты договор не подпишешь. К тому же, я тебе помогаю, а тот Ивану только мешал.

Репортаж

У пассажирки наискосок наружу торчит кусочек мозга. Сперва думаешь, что это жвачка налеплена или заколка такая приколота, но нет — действительно в голове дырочка и из нее мозг торчит персикового такого цвета. Рвота натурально подступает, когда смотришь — а оторваться не можешь: интересно же! И вот она заказывает яблочный сок, а ты думаешь, отчего она мозг не закрепит ни пластырем каким, ни еще чем-нибудь — но нет, так и сидит с мозгами на улицу, и главное — никто, кроме меня, не пялится, как будто сплошь и рядом у народа в черепах отверстия — и крупные, надо сказать — палец можно свободно засунуть, если мозг не упрется. И ведь она с мужем летит — жирная, мужеподобная, с дыркой в голове — каково-то ему рядом с ней просыпаться?

— Ладно, я теряю время, а ты у меня не один такой, — Черт поднялся с кровати и собирался уходить. — Вечером меня депутат один ждет. Возьму, пожалуй, на встречу с ним чемодан, как ты думаешь? С ним представительнее…

Лев усмехнулся.

— Да-а… вернусь домой — и первым делом в душ! — откровенничал Черт. — Эх, знал бы ты, сколько умных мыслей ко мне приходит, пока я моюсь!.. Я вообще люблю мыться в душе, ведь так я становлюсь чище, — закончил он фразу совершенно серьезно.

— Что за ерунда? — засмеялся Лев. — Это и так очевидно.

— Это не ерунда и это не очевидно, — обиделся Черт и сдвинул бровки. — Это сказал Иосиф Бродский! Я же тебе приносил книжку про Бродского, ты так ее, поди, и не раскрыл? Так и быть, потрачу еще время…

Черт стал рыться на книжных полках Левы, довольно быстро нашел издание для досуга «Мудрость Иосифа Бродского», смахнул ладошкой пыль, постучал по обложке и заявил:

— Наш человек! Вот послушай…

Фрагменты из издания для досуга «Мудрость Иосифа Бродского», прочитанные Чертом Леве, редактору «Вопросов нигилизма»

1. Иосиф Бродский был борцом против системы и на выборы не ходил, но однажды пришел и заявил: «Я на выборы никогда не ходил, но в этот раз пришел за Грудинина голосовать. Кандидат от народа!».

2. Однажды Иосиф Бродский стоял в очереди за картошкой. Когда за ним занимали и спрашивали, за чем он стоит, он отвечал: «За ячменем». Так, благодаря своей хитрости, Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию по литературе.

3. Иосиф Бродский любил дразнить детей. Он ходил по детским площадкам и поедал ириски «Кис-кис». Когда дети говорили: «Дядя Иосиф Бродский! Поделись с нами ирисками „Кис-кис“!», Иосиф Бродский отвечал: «Заработайте сами!». Так Иосиф Бродский развивал в детях предпринимательскую жилку и самостоятельность.

4. Однажды Иосиф Бродский хотел эмигрировать из Советского Союза на самокате, однако при пересечении границы его задержали за непристегнутый ремень.

5. Однажды Иосиф Бродский сидел и ковырялся карандашом в ухе. К нему зашел Евтушенко и попросил: «Дай карандаш, я буду писать поэму!». Иосиф Бродский ответил: «Нет, я не дам тебе карандаш, я ковыряюсь им в ухе». Тогда Евтушенко сказал: «Ну помоги по-братски!», и Бродский сжалился и дал Евтушенке карандаш. Так родилась поэма «Братская ГЭС».

6. Один молодой человек решил познакомиться с Иосифом Бродским. Он пришел к нему домой и спросил: «Иосиф Бродский, почему вы такой гениальный поэт? Как вам удается писать такие замечательные стихи?». В ответ на это Иосиф Бродский крякнул, достал номер газеты «Вечерний Мурманск», скрутил из него самокрутку, закурил, закашлялся, сплюнул в платочек, после чего вручил этот платочек молодому человеку и сказал: «Унесите». Молодой человек бережно унес платочек и закопал его в Нью-Йоркском Центральном парке. Этого молодого человека звали Альберт Эйнштейн.

7. Однажды Иосиф Бродский купил кусок мыла и бежал с ним по Советскому Союзу. «Зачем это вам мыло?», — спросила Цветаева. «Да вот — повеситься хочу», — ответил Бродский и побежал дальше. «Надо же! Какой трагический поэт! — подумала Цветаева. — Ну-ка я тоже повешусь». А Бродский этим мылом потом в баньке мылся.

8. Однажды великий поэт Иосиф Бродский решил заняться альпинизмом, но, поскольку одному ему было страшно заниматься альпинизмом, он попросил Владимира Высоцкого подстраховать его. Когда они пришли на учебный скалодром и Бродский полез на верхотуру, оказалось, что Высоцкий не страхует Иосифа Бродского, а стоит внизу с гитарой и насвистывает «Фью-фью-фью- фью-фью-фью фью-фью». Тогда Иосиф Бродский слез с учебного скалодрома, и именно так родился его великий афоризм «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет».

9. Когда Иосифа Бродского спросили: «Правда, что все ваше образование — только восемь классов?», он кивнул и ответил: «Правда». «Но почему же вы решили не продолжать образование?», — спросили его. «Я не хочу сдавать ОГЭ», — скромно ответил Бродский.

10. Однажды Иосиф Бродский ехал в переполненном трамвае. «Мужчина, передайте, пожалуйста, за проезд», — попросила его толстая дама. «Хорошо», — ответил Бродский и положил ее деньги в карман. Так русская поэзия обогатилась на пять копеек.

— Ладно, хватит, — остановил Черта Лев. — Я понял, что ты это… так хотел со мной помириться.

— Ну конечно, — захлопнул книжку Черт и решительно направился к выходу, и, уже исчезая в дверях, лукаво подмигнул. — Ты ведь тоже… наш человек!

— Я тебя, пожалуй, тоже до подъезда провожать не буду, — неожиданно Степан говорит. — Ты, наверное, дальше как-нибудь один доберешься…

— Да конечно, да и досюда не стоило, — Антоша не протягивает руку, но направляет в сторону Степана одну только кисть — руку Степан сам должен протянуть — и вновь следует вялое рукопожатие.

Степа поспешно ныряет в арку, а Антоша уверенно дальше по прямой домой направляется. Степа выжидает секунд пятнадцать, воровато выглядывает из арки, достает из кармана телефон, набирает Леве сообщение вк, снова выглядывает из арки, в голове его проносится шутливое «О-ох, я тебя буду прес-ле-до-вать!», Степа чуть не смеется вслух от этой цитаты, вспоминает еще всякие подобные цитаты из контекста и, рискуя себя выдать, начинает осторожно плестись за немолодым, но видным мужчиной лет пятидесяти, который бодро шагает в сторону мусоросжигательного завода со спортивной сумкой. «Даже если просто такая же, я только прослежу, а уж если получится убедиться, что та самая… а что тогда?», — думает Степа, следуя на приличном отдалении и, пожалуй, с каждым шагом от видного мужчины отставая. Видный мужчина красит волосы и навивает бигудями кудряшки, в городе обладает репутацией фрика, отчего не попреследовать, но если это та самая сумка, та самая? «Тогда это уже Левино дело, а я его просто пока попасу», — решает Степан и пропускает зеленый светофор, чтобы еще больше отстать от мужчины с сумкой — кто знает, возможно, с той самой.

Мужчина этот ворвался в повествование наше почти неожиданно, и даже незачем особо о нем рассказывать, он был не литературен, а, скорее, меметичен, составил себе псевдоним, сочинил биографию, напустив, главным образом, тумана… он был, конечно же, непризнанный гений, друг молодежи, ну, пьющий, ну, правильных взглядов, ну, есть некоторая самобытность. Героям нашим он был известен лучше, чем нам. Степан шел за ним к мусоросжигательному заводу, надеясь, что Николай III уже оттуда уехал, и Лев, прочитавший сообщение вк, тоже его преследовать заторопился.

Забракованный фрагмент из отдела критики

Я вдруг ловлю себя на мысли, что не только рефрен — не плохо, но и повтор одного слова — не плохо. Если мы желаем славы нашим славным ребятам или пишем, что ветры гуляют в ветреном краю, то это не ошибка, а прием, указывающий на то, что описываемому предмету недостает разнообразия свойств, это указывает на скудность его содержания, проявляемую характеристикой-плеоназмом; в самом языке не хватает лексем для дробления этой характеристики: теплый вечер теплый — и все, и здесь-то и видна вся несостоятельность инструмента языка, слишком много предметов существует обособленно от эпитетов, слишком многое чувствуется, но не проговаривается, слишком многое проживается, но не находит адекватного выражения не потому, что слов не хватает нам, но потому, что их недостает самому языку, ущербному, несовершенному зубилу, которым вынужденно пользуется наш обреченный дух.

Деблин, описание бойни. А мне будто пришла информация, что смерть — не конец, что там что-нибудь будет. Вы ошиблись, не того на бойню привели: льва, а не быка, вы видели, как коты душат мышей или крыс — вяло, спокойно, даже со скукой, вы не волнуйтесь, мы вам такой бой дадим инвалид в очках и с тросточкой разворачивает передо мной удостоверение мне начислили пенсию две тысячи и клянчит деньги его никуда не берут на работу у него эпилепсия с эпилепсией берут но у него группа а что вам в центре занятости сказали мнется а эм-эс-э что а они мне группу и назначили — и какие у него ровные маленькие зубы — прямо женские — и какие у него каренькие глазки злобные — а вы сходите в приемную правительства вон в том здании — вот уж затроллил так затроллил, а зачем? А тоже от скуки, мрачный, скучающий, усталый, подбирающийся к тридцатке тип, у которого толстеют лицо и шея, смотрит на меня из зеркала, настоящий лев, ленивый и ужасно пресыщенный, на бойню завели меня, значит? ну я вам покажу бойню — но не вспыхивая — разве только глубоко-глубоко, а на поверхности с леденящим равнодушием — если бы случился с ним припадок, стоял бы рядом и смотрел без особенного удовольствия — чего не увидели Лотреамон и проклятые поэты, чему не научили концлагеря — тому, что страдание не приносит удовольствия, даже такая дубина, как Горький, это понимал.

— Ну как там у вас, получилось?

— Я все-таки решил не участвовать.

— Правильно! Правильно сделал! А то — с малолетками связался…

— Я с тобой не шучу?

— Ты серьезный человек, правильно, нечего тебе с малолетками в игрушки играть.

— Да нет… это они мне сказали, что я с ними только могу пошутить… как будто галстук ослабить… сказали, что даже с тобой шутить не могу.

— Не слушай их, давай раздевайся и будем кушать. А вечером пойдем гулять?

— Я сейчас хотел пошутить, придумать какую-то шутку, и понял, что не могу с тобой пошутить — действительно сковываюсь… а гулять пойдем. Я только отдохну полчаса.

Но вот преследуемый (не будем скрывать, его звали Гриша), а вслед за ним и Степан, как-то опрометчиво подсокративший расстояние, дошли до конечной, притормозивший автобус заставил Гришу обернуться и встретиться взглядом со Степаном — и Степан (подумайте только!) не струсил, не опешил, а, как ни в чем не бывало, пошел вперед и скрылся в цветочной лавке на остановке, так что Гриша, кажется, ничего не заподозрил — а в лавке, в лавке-то человек шесть покупателей было, не считая продавщицы и Степана, такая духота и давка, даже, вернее, давильня, там всё-то в основном были мужчины (ну и одна женщина с собакой и продавщица), и, поскольку никто ничего не покупал и даже не выбирал, а погода была, в общем-то, ясная, Степа подумал, что они тут тоже от кого-то прячутся — а ведь Гриша уходил, нельзя было время терять, Степа попытался растолкать людей, чтобы купить самых дешевых цветов и продолжать пре-сле-до-вать, даже уже подумал, что самый дешевый цветок — это почему-то хризантема, но, как назло, запнулся о собаку, собака взвизгнула, Степа упал на джентльмена в очках и темно-зеленом свитере, джентльмен упал на неаккуратно расположенную на полу вазу с желтыми тюльпанами признаками разлуки — all day all day domino dancing ваза разбилась, полилась вода, еще какой-то мужчина в кедиках new balance аж припрыгнул, ударился о низкий потолок, а Степан, поднявшись и пытаясь игнорировать происходящий хаос, прошел пару шагов до кассы и попросил: «Мне, пожалуйста, три хризантемы».

Мне не хватает меня самого; то, что я говорю, говорю не я, а вырыто из земли; ни одно слово не лучше другого (Мандельштам). Ave caesar morituri te simsalabimt! Ibi omnis effusus labor! Meo periculo, caeteris paribus, praemissis praemittendis, у меня ни одной человеческой мысли нет в голове, и тоскливо, и грустливо (Достоевский), я западаю на девушек службы этикета, потому что отношения у меня складывались всегда только с хабалками, а ведь хочется вежливости, пусть и дежурной, я до одержимости влюблен в секретаршу молодежного центра сероглазую Ирочку, которая была всегда со мной так вежлива и учтива, что я посмел на что-то надеяться — да, возможно, она склонна к полноте — так то проявится еще лет через пять! — да, у нее густоватые брови, но каким здоровьем, каким утренним светом озаряется ее лицо! И природа подталкивала: посмотри, она здорова и, кажется, счастлива, и интеллект поддакивал: ведь она всегда была с тобой вежлива, ведь уж она-то не отказалась бы от твоих хризантем?

И, пока Степу задерживали проблемы в цветочной лавке, Лева шел к мусоросжигательному заводу — с другой стороны хотел к нему подойти, как бы с фланга, по неудобным грунтовым дорожкам, вдали от дорог и автобусов, мимо трупа кота с выколотыми глазами, мимо жарящих шашлыки жлобов и проституток с лицами Мадонны (как это старо!), мимо детишек, бегавших вокруг с игрушечными пистолетиками, и привиделось Леве, будто среди детишек и Ницше ростом с ребенка с пистолетиком бегает.

— Ein Übergang, — обратился он к Леве. — Und ein Untergang.

И Лев остановился как вкопанный.

— Бог мне не поможет, я им тут брошен, — пробормотал он Ницше, но Ницше уж не было, а подхватил Леву под ручку Черт и стал дальше в сторону завода отводить.

— Бог не поможет… а все равно… найдется… кому помочь, — утешал Черт, буквально таща за собой Леву к заводу. Черт был одет в клетчатую рубаху с закатанными уже производителем рукавами (это было модно) и желто-коричневые бриджи, так что смотрелся он весьма импозантно. — Брошен — не брошен, а все равно — существуешь. Тебе ли не знать, тебя ли не тошнит от того, насколько все вокруг хороши? Все-то они словно зайчики, и как тяжело жить в мире, до отказа наполненном заями-пусями! Да они же все фуфло! А? То ли дело мы с тобой!

— Уйди от меня! Не помогай мне больше! — кричит на него Лев, и один мальчик видит, что лев стоит над ним и лапой давит грудь и сколько производит шума.

И там, где Лев видит Черта, а мальчик — настоящего льва, мы с Розановым видим это все разом, Гегель видит единство и борьбу противоположностей, Фрейд видит комплекс Эдипа, а когнито-бихевиористы — distortions in thinking, Караваев Михаил Олегович, сын начальника местной таможни, не видит вообще ничего.

Одного мальчика спросили: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?».

— Я хочу стать тигром! — воскликнул он, и все дети засмеялись. — Он самый лучший, самый сильный, самый смелый!

— Да, тигр, конечно, самый смелый, и он никого не боится, — улыбнулась учительница. — Но все другие звери его боятся, с тигром никто не дружит, он живет один, и никто из зверей не хотел бы его повстречать.

— И вообще, тигры — вымирающий вид! — поддакнул отличник Костя.

Я сидел на кухне а потом пошел на улицу с кухонным ножом в интернете сказали я днище поэтому я вышел с кухонным ножом и погнался за бугаем он дал мне по щам и мой нож отобрал сказал не бесись наркоман а я не наркоман я днище и кинулся на него с кулаками он дал мне леща и я думаю надо было выбирать пацанов своей весовой категории чтоб с ними драться и не нашел ничего лучше как сказать бугаю давай приводи своего младшего брата я ему в зубы дам и сам получил по зубам кроссовками bona и мне показалась у меня шатается верхняя восьмерка у как ты мне больно зарядил сказал я и побежал восвояси а бугай не стал догонять и я чуть не кинулся под машину под вишневую восьмерку водитель меня обматерил я сказал у меня шатается верхняя восьмерка щас ты у меня весь зашатаешься а ну выйди я ему сказал я выйду и ему эти позади водятлы бибикают давай давай выйди да он неадекват у меня все на регистратор будет заснято я вижу у него реально регистратор показываю в него фак и бегу дальше с растопыренными руками как будто я сова нет я филин нет конечно я сыч и хотят уже женщины вызывать полицию тогда я перед ними извинился и спокойным шагом вернулся домой на кухню пить чай.

«Ну нет, это Левино дело, а с Ирочкой у нас так не будет, как у него было с Лизой, — думал Степан, обнимая свои хризантемки и надеясь успеть в молодежный центр до закрытия. — До чего они рассорились, что он с ней потом не то что не здоровается, но так мне и говорит заносчиво Здороваться с ней? Да я в темной подворотне ее на битое стекло толкну, он зазнался, зазнался, конечно, он стал мне совсем неприятен» — вот, вот почему Степан развернулся и не стал дальше Гришу прес-ле-до-вать, это же Левино дело, и распаляла, распаляла же мысль подарить три цветочка Ирочке, а у Левы с Лизой, конечно, кончилось некрасиво, она в несколько заходов забирала вещи, пока тот на кровати лежал, «А почему без н е г о?», — только-то и спросил, а она: «Ему тяжелое нельзя», и Лев ответил: «А-а», и тут у нее началась истерика: «Стал бы ты человеком хоть раз, хоть сейчас, за что ты ненавидишь людей?», и Лев поднялся с кровати, попытался ее успокоить, а она все истерит: Не прикасайся ко мне! Я боюсь, что ты меня можешь задушить, зарезать. Тебя все боятся, слышишь? Все!

Л е в. И правильно, может быть, делают.

— Видеть тебя не хочу! Животное! Так и останешься животным! Лев! Тигр! Ничего человеческого!

И убежала, даже какие-то спонжики в ванной оставив, а Лев остался стоять посреди комнаты, а потом сел на пол, потом перебрался назад на кровать, и ведь его действительно боятся — и даже Антон, и Степан, ну, пускай не боится, но все равно опасается, и вот не деться же никуда от садической жесткости во всем разочарованного нигилиста, и Герман Германович спросил меня, как я оформляю курсив, когда пишу от руки, а я сказал:

— Я не пишу от руки.

— В смартфоне, стало быть, набрасываете?

— Ничего я не набрасываю. На компьютере печатаю.

— Один хрен, — срезал Герман Германович. — Настоящая литература пишется от руки.

— А вы попробуйте дрожащими руками написать что-нибудь! Да еще с моим-то почерком.

— Отчего ж у вас руки трясутся, алкоголь? — ухмылялся Герман Германович.

— Да нет, от гнева все, от злости.

Трагическое так же смешно, как и комическое (Достоевский), поэтому, Ирочку не застав, направился все-таки Степан назад к мусоросжигательному заводу, будучи уверен, что теперь-то Басков оттуда уже точно уехал, и обнаружил на пустырьке перед заводом Льва, в одиночестве сидевшего на земле.

— Упустил, — рассерженно выдохнул Лев. — А ты чего с цветами?

— Это для Баскова, — нашелся Степан. — Сейчас он приедет, и мы эти цветы подожжем.

— Так он уже уехал, — ответил Лев. — Объект наш не знал, видимо, что на заводе царская инспекция сейчас, а как заметил толпы казаков перед заводом, струсил. Развернулся — и давай бежать. Казаки его увидели, окружили, сумку отобрали, давай нагайками стегать. А я опять царской грамотой закрылся. Пыль улеглась, Николай подходит, грамоту у меня вырывает, говорит жеманно так: «Я не Аполлон, мне не нужны гекатомбы» — в карету прыг — и уехал.

— А с этим-то что? — поинтересовался Степан.

— Скрутили и увезли вместе с сумкой.

— Многое никогда не меняется, — подытожил Степан, конфузясь букетом.

— Камень остается каменным, солнце — солнечным, — поддакнул ему Лев.

Так были растерзаны «Вопросы нигилизма».