кітабын онлайн тегін оқу Посиделки на Дмитровке. Выпуск девятый
Посиделки на Дмитровке
Выпуск девятый
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Владельцем копирайта каждого произведения является его автор;
Владельцем копирайта Сборника №9 Посиделки на Дмитровке является Владислав Ларин;
Использование материалов сборника возможно исключительно по письменному разрешению правообладателей;
С авторами и составителями сборника можно связаться по адресу электронной почты — posidelkinadmitrovke@gmail.com
Сайт Московского союза литераторов — www.mossoyuzlit.ru
Составитель Алла Зубова
Редакторы Тамара Александрова, Ада Дихтярь, Лина Тархова, Татьяна Поликарпова
Технические редакторы Владислав Ларин, Наталья Коноплева
Корректоры Владислав Ларин, Наталья Кайгородова
Иллюстрация на обложке из коллекции И.И. Ларина
Девятый сборник «Посиделки на Дмитровке» включает самые разные произведения очень разных авторов, у каждого из которых своё видение мира, событий и истории, богатый жизненный опыт и встречи с интересными людьми — как весьма известными, так и самыми «простыми». А объединяет авторов сборника общая работа в секции очерка и публицистики Московского союза литераторов
18+
ISBN 978-5-4493-3884-6 (т. 9)
ISBN 978-5-4493-3883-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Посиделки на Дмитровке
- Лидия Александрова
- Тогда крови уже не будет
- Олег Ларин
- Деревня, ты еще жива?
- Алла Зубова
- Бремя и слава его надежд
- Лев Золотайкин
- Мечты сбываются
- Анна Кукес
- Возвращение Генриха Бёлля
- Ада Дихтярь
- Сколько бы лет ни прошло
- Иван Ларин
- Открытка из прошлого
- Владислав Ларин
- Последний сбор металлолома пионерами средней школы №92 в сентябре 1970 года
- Максим Перминов
- Стихи
- Тамара Александрова
- Болезнь, переходящая в войну
- Юрий Каграманов
- Триумф глупой воли
- Татьяна Поликарпова
- Кто нас будит во сне?
- Зоя Криминская
- Наша Зошка маленькая
- Людмила Стасенко
- На Красном море
- Лина Тархова
- Патриот
- Аталия Беленькая
- Джейн
- Вячеслав Щепкин
- Прощальное солнце Михайловского
- Стихи
- Лариса Черкашина
- Загадка гранатовой подвески
- Андрей Лучин
- О театре
- Исаак Глан
- Инна
- Инна Кошелева
- Последняя капля
- Сергей Пономарёв
- Как важно найти своих
- Видевший Бога — умрёт
- Красные лошади
- Марина Колева
- Долгая, долгая история с ландышами
- О китайской красавице и тяготах жизни
- Ирина Меркурова
- Актеры и роли. Вспоминая
- Герман Арутюнов
- Твой Гайд-парк
- Лилит Козлова
- Чудо будет, дайте срок!
- Ирина Сапожникова
- Красный дурман
- Алексей Казаков
- «Штирлица достойно наградить!»
- Как провалилась «Цитадель»
- Александр Беленький
- Черно-белый кумир
- Сабит Алиев
- Пионы
Этот сборник авторы посвящают светлой памяти Лидии Ивановны Александровой
Будучи председателем Московского союза литераторов, Лидия Ивановна оставалась членом нашей секции очерка и публицистики, принимая в ее жизни самое живое участие — в том числе и в подготовке сборника «Посиделки на Дмитровке». Брала на себя немалую долю организационной работы — сбор материалов, распечатку присланных файлов, перенос корректорской правки, «управление финансовыми потоками» — сбор авторских рублей, расчеты с издателем, получение тиража, раздачу книг авторам… Не перечислишь — рутина. Для литератора — это стон, напряг (наше дело — водить пером по бумаге), а Лидочка (так нежно называли ее «старожилы» по праву давнего сосуществования и неизменной любви) занималась такой работой спокойно, будто играючи. И это при лавине и срочных, и нервозных председательских дел. И при заботах об атмосфере — воздухе жизни Союза. Здесь задавали тон ее интеллигентность и доброжелательность.
А водить пером по бумаге она умела не хуже многих. Мы знали, что Л. Александрова хороший журналист, и всякий раз, когда планировалась очередная книжка «Посиделок», настаивали: ждем ваш материал! Она тихо, деликатно отнекивалась: «давно не писала… не настроюсь…» Понимали: «не настроюсь в этой моей круговерти». Но такого, по сдержанности своей, не добавляла.
И вдруг, когда замаячил девятый выпуск, Лидия Ивановна сказала, что даст один текст.
Успела…
Теперь читаем, волнуясь, этот прекрасный текст — главу из ее незаконченной книги.
Лидия Александрова
Тогда крови уже не будет
(отрывок из книги)
Так уж устроено, что каждый период нашей жизни имеет свои приоритеты. На склоне лет из глубин памяти всплывает прошлое, и мы бережно перебираем образы дорогих нам людей, картины радостей и печалей.
Так что вполне естественными для моего Володи, мужа, были воспоминания о родной Кашире и о воспитавшей его замечательной бабушке — Марфе Никифоровне. В последние годы прошлое чаще замелькало в разговорах, что-то он писал и убирал в стол…
И когда я, наконец, собралась с духом и принялась разбирать архив Володи, то была уверена, что найду там что-то такое объемное, автобиографическое.
Но в очередной раз повторилась история про сапожника без сапог: нашлось всего несколько листочков с отдельными фразами, короткими сценками и общими рассуждениями. Я держала в руках листочки и понимала: это единственные оставшиеся живые слова, а я последний живой свидетель жизни дорогих мне людей.
Вот так написание этой книги — «Три поколения семьи Александровых» — стало для меня необходимостью.
…Так получилось, что переход Володи в 1985 году на «вольные творческие хлеба» совпал с началом перестройки в стране, когда генсеком КПСС стал Михаил Горбачёв.
Перестройка на первых порах связывалась с необходимостью совершенствования экономической системы; началось так называемое ускорение. А дальше пошли «гласность», «демократизация», «рыночные отношения» — события покатились, как снежный ком.
В феврале 1990 года ЦК КПСС объявил об ослаблении монополии на власть и начался «парад суверенитетов». Первыми декларацию о независимости приняли республики Прибалтики и Грузия.
А в декабре 1991 года лидеры России, Украины и Белоруссии юридически ликвидировали Советский Союз.
Мировая сенсация произошла очень буднично: вечером стоял несокрушимый Оплот коммунизма, утром проснулись — нет Оплота, одни только российские просторы и спины убегающих бывших свободных и, наконец, освободившихся республик.
То есть, весь свой период свободного творчества Володя находился в атмосфере глубоких перемен, сотрясавших страну.
Правда, начало перестройки не вызвало особых изменений в союзе писателей СССР, хотя руководство его было частично обновлено: нескольких стариков заменили на более молодых членов СП, да еще на открытии VIII-го съезда союза писателей СССР с первым секретарем правления, 76-летним Георгием Марковым случился казус, который Володе в письме от 5 июля 1986 года довольно иронично описал его друг, детский поэт Яков Аким:
«… Да, знаешь ли ты, что Марков произносил свой доклад всего минут десять, после чего у него случился какой-то спазм, и остальное читал Карпов (ТВ успело снять Маркова для программы „Время“), а Мокеича увели с трибуны, запихивая ему таблетки под язык. Правда, говорят, в тот же день он позвонил из больницы и пообещал через день занять свое место в строю (или на командном пункте, скорее). Вот они, наши Матросовы!»
Из своей глуши Володя ответил довольно меланхолично:
«… Историю с докладом Маркова я, конечно не знал. Сильно! Одновременно и „Обрыв“, и „Обыкновенная история“! Тоска.»
Между тем события нарастали. И письмо Якова Акима от июля 1988 года уже довольно пессимистично, особенно строчки его стихов:
«… Внимательно смотрел все репортажи о конференции… Последний день был чрезвычайно зрелищный. Особенно тяжелое впечатление производила реакция зала — как в прежние времена… Жалко было Григория Бакланова, он и выглядел измученным, ему не давали говорить, только Горбачёв настоял, чтобы не мешали. Михаил Сергеевич-то, надо сказать, был молодцом на этих заседаниях.
…Башку распирает какая-то пустая порода, хмурая к тому же.
Лавиною большого отступленья —
Не роты, не полки, а поколенье
Навеки отступает. Наш черед.
Как время года, отошла пехота,
Да и тебе пора сменить кого-то
В цепочке, прикрывающей отход.
Это вчера сочинилось. Первые строчки после нескольких лет глубокой немоты. Увы, не самые лучшие, мягко говоря.»
Речь в письме идет о ХIХ всесоюзной конференции КПСС, состоявшейся 29 июня 1988 года. Замечательный писатель-фронтовик Юрий Бондарев выступил на ней с критикой хода «перестройки»:
«…Можно ли сравнить нашу перестройку с самолетом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка?.. Я надеюсь, что консолидация литературных сил с трудом и преодолением возможна…»
Надежды Бондарева не оправдались. Уже в марте 1990 года было опубликовано «Письмо семидесяти четырех», направленное в верховные органы СССР и делегатам ХХVIII съезда КПСС.
В письме доводилось до сведения властных структур, что под знаменами объявленной «перестройки» и «демократизации» в нашей стране «разнуздались силы общественной дестабилизации»; идет «разнузданная травля и шельмование коренного населения страны, охаивание его успехов и достижений».
Письмо подписали известные советские литераторы: Пётр Проскурин, Леонид Леонов, Станислав Куняев, Валентин Распутин, Александр Проханов, Егор Исаев…
Один из критиков так оценил противостояние, сложившееся в литературе: «Перестройка — птица о двух битых крылах. Одно — деревенское («заединщики»), другое — западническое, либеральное…
Бежать, а не бороться, подметать, а не строить, хранить, а не творить — вот уродливые плоды деревенской прозы…
Зачем нам новый, живой, динамичный, меняющийся русский язык? Есть же древнерусский…
Разница с так называемыми либералами в образе действий не так уж и велика… Те паразитируют за счет материальных богатств, недр и людского ресурса. Почвенники — за счет того, что сделали и накопили другие… И, хотя деревня — сердце России, живут все страдальцы в городе».
После распада СССР Союз писателей, в том же 1991 году, разделился на множество организаций в странах постсоветского пространства. Основными преемниками СП СССР в России и СНГ выступили: Международное содружество писательских союзов (которым долгое время руководил Сергей Михалков), Союз писателей России (СПР — «патриоты»), «демократический» Союз российских писателей (СРП), к которому примкнули и Володя, и его ближайшие друзья, в том числе и Яков Аким, а также союз писателей Москвы..
Когда весной 1990 года мы с Володей и внуком Антоном приехали в свой родной литовский хутор, то, в общем-то, оказались уже в другой стране. В ночь на 11 марта 1990 года Верховный Совет Литовской ССР во главе с Витаутасом Ландсбергисом провозгласил независимость Литвы. На территории республики было прекращено действие Конституции СССР и возобновлено действие литовской конституции 1938 года.
Литва первой вступила на путь утверждения своей независимости и приняла на себя всю злобу советского режима.
Правда, еще до приезда в Литву Володя получил письмо от Казиса Марукаса, нашего друга, писателя:
«Дорогой мой милый Володя, за Тебя я ручаюсь, не волнуйся, таким русским, как Ты — в Литву ворота всегда открыты. Нежелательно таких русских, которые не имеют свою родину… Жду тебя 3 апреля, это будет понедельник. Опять будем топить печку, слушать птиц, рыбачить и обязательно пойдем к Томашюнису на пиво домашнее, и обязательно истопим баню. Вот так».
Еще позже Марукас пишет со своим особым юмором:
«Мой дорогой Володя,
Я всегда был в подполье, уверяю Тебя и всех: литовский народ никогда не нападет на своих соседей. А Ландсбергис — другое дело. Он сейчас жрет горох, его живот набухает и будет нападать на русских собственным газом. Так что приготовьте противогазы…»
Между тем Горбачёв официально потребовал восстановить на территории Литвы действие Конституции СССР. Непослушание грозило вводом войск. А пока продолжалась энергетическая блокада Литвы, были прекращены поставки нефти, активизировались коммунисты Литвы и воинские части, остававшиеся на территории республики.
11 января 1991 года советские военные начали патрулировать улицы Вильнюса, взяли под контроль Дом печати и другие ключевые общественные здания. В ночь на 13 января в Вильнюс вошли советские танки. Жители города начали строить баррикады. Первая колонна танков прошла по улицам и вернулась в свой лагерь. Но следом появилась вторая колонна танков, которая двинулась к телебашне. Вот там и произошли основные трагические события тех дней.
Люди встретили танки «живым щитом». Итог сражения у телебашни — 14 убитых и сотни раненых. Советские военные заявили, что они стреляли холостыми патронами, и обвинили в жертвах сторонников независимости Литвы тем более, что среди погибших оказался боец российской «Альфы».
И впоследствии никто из должностных лиц и военного командования не взял на себя ответственность за провокации и жертвы в Вильнюсе и в других городах. Михаил Горбачёв заявил, что он ничего не знал об этой операции.
Из письма Володи к Якову от 12 апреля 1991 года:
«… В Литве хорошо. Все здесь приветливы, на меня смотрят, как на музейный экспонат.
— Господи Владимир, вы снова у нас! И слава Богу! А в Москве как?..
…Все никак не решусь (и не решусь) пересказать вам с Аней всю видео — хронику, которую здесь, в Вепряй, показал мне Викторас Красаускас: хроника 11—13 января с.г.
Скажу только, что нам по ТV не показали ни-че-го;
что я плакал и меня Викторас с женой успокаивали;
что было стыдно говорить о себе, как о русском человеке;
что народ и правительство едины и будут держаться до полного освобождения;
что надо ничего не знать о народе вообще, чтобы надеяться на «комитет нац. спасения», не выйдет;
что все видео-хроники тех дней в Литве должны увидеть во всех республиках, тогда крови уже нигде не будет;
что, когда была опасность захвата армией Вильнюса, роль города-отца в ту же секунду подхватил Каунас. Да как подхватил! В 2 или 3 часа ночи (13 янв.) по каунасскому ТV попросили всех жителей города (с детьми, значит) выйти на улицы: чтобы гарнизон и армия ничего не посмели; народа все равно больше… и вышли!!;
что пожилые люди вели себя даже ярче, чем молодежь и среднее поколение…
Словом, слава Богу, что все это видел уже весь мир. Видеокассеты переписывают и на ТВ, и друг у друга.
И еще. Оказывается, Литва первой стала отправлять продуктовые посылки бастующим шахтерам, в частности, в Кемерово. Даже хуторяне (!) сало отправляют, концентраты. Отправляют с короткими, в характере народа, записками…
Скоро все это Лида увидит.
(Написал все коряво и чужим почерком, потому что волнуюсь и кровь отошла от головы в пятки, наверное)…»
А в конце лета, того же беспокойного года, танки появились уже на улицах Москвы.
Утром 19 августа 1991 года радио сообщило, что Горбачёв, находящийся в отпуске в Крыму, не может выполнять обязанности президента по состоянию здоровья. В этих условиях руководство страной берет на себя Государственный Комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП).
Три дня продолжалась нелепая попытка переворота. В Москву были введены войска и бронетехника. У Белого дома собралась огромная толпа защищать правительство. Строили баррикады. При попытке остановить танки погибли трое юношей.
Утром 21 августа Горбачёва «освободили» и он прилетел в Москву, а членов ГКЧП арестовали. И те же танки, которые двинули на народ, уже стояли на охране Белого дома.
Эти события подтолкнули СССР к развалу, а Литва три дня провела в напряжении, для нее победа ГКЧП имела бы самые непредсказуемые последствия (в худшую сторону).
«… По порядку не могу. Как прошли 19 и 21 авг.? Страшно настолько, что Лида ни о чем меня в эти дни не спрашивала. Только сказала: «Как скажешь, так и поступим».
За это я ей и благодарен. А 22 августа все литовцы окрестные приходили нас, четверых (русских), поздравлять. И почти все говорили одно и то же: через 15 минут после падения вашего Белого Дома нас уже не было бы. Литва перестала бы существовать…
Можешь себе представить, я принимал поздравления тихо, но с внутренней гордостью. Громко принимать мешала совесть — ведь меня не было в Москве, что я и говорил всем литовцам.
А сосед, который строит дом, даже устроил в нашу честь вечер у своего недостроенного дома. «Ведь в эти три дня я понял: мне уже никогда ничего не достроить. Россия спасла всех и меня».
…А накануне, 10—12 августа, нас все-таки пригласили на литовскую свадьбу. Поехали вдвоем с Лидой. Хозяева не знали точно, приедем ли мы и жених, Ромас, сказал: «Я бы за вами все равно поехал!» (А это 140 км…) Когда увидели нас, вылезающих из автобуса, всей свадьбой пошли нам двоим на встречу… Мы не удержались и оба расплакались.
Свадьба была по всем литовским обрядам, прекрасна, как жених и невеста. Три дня мы там гуляли. Было много трогательного, например, руководитель свадьбы, блистательный дядя жениха, вдруг объявляет:
— Литовцы, встаньте!
Встало 70 человек.
— Дзуки, встаньте! (это ветвь литовского народа, одна из пяти).
58 человек встало.
— Русские, встаньте!
Два человека встало — мы с Лидой!
— Москвичи, встаньте!
Два человека снова встали — мы.
А всего на свадьбе оказалось 72 чел.
А вообще это рассказ отдельный, и у Лиды он получится (в Москве) лучше. (Считалось, что у Володи память очень эмоциональная, зато я лучше помнила детали — Л.А.).
И вот после такой высокой ноты, прекрасных дней и ночей, душевного нашего взлета, наступило 19 авг. Если бы не ловили «Свободу» и в ночь на 21 — «Эхо Москвы», не знали бы вообще ничего из правды событий…»
1991 год. Миновали тревоги января и августа, когда советская власть душила Литву, а потом боролась сама с собой в образе ГКЧП. И закончился год совершенно фантастически — в декабре рухнула сама эта власть.
«Великий и могучий» упал, как червивое яблоко с ветки, без бунтов и кровопролитий, одним росчерком пера. Ни один патриот не вышел на защиту.
Начался 1992 год. 22 мая мы всей семьей — я, Володя, Алена, Антон — приехали на свой облюбованный хутор Шалишки.
Письмо Володи Якову от 4 июня 1992 года:
«…Открыли купальный сезон 1 июня. Вода 20…
…Был трое суток на днях в Вильнюсе. Для Марукаса полная неожиданность. Расплакались. Я приехал в 10.30 с хутора, он со своего хутора в 14.00, не сговариваясь. Достал он из загашника бутылку вина «Виорика». 30 гр. выпил я, остальные 720 гр. — он. Говорили, говорили. Большой специалист по лечению инфарктов. Два у него было и два предынфарктных. Так что сошлись коллеги!»
Выражение «сошлись коллеги» имеет в виду, что за два с лишним месяца до того Володя тоже перенес инфаркт. Поэтому и пригубил он только 30 грамм вина, а Марукас, за давностью своих болезней, уже решился на большее. Поэтому и пишет Володя в том же письме, что «… всю работу взвалила на себя Лида. Мне придется месяц-другой потерпеть. Дал Лиде слово «не встревать». А что поделаешь?!» И дальше: «… Долго не брал ручку в руки, кажется, заново учусь ею пользоваться…
…Чего хочется? А самого простого: чтоб о торговле речь не шла. А текла бы беседа устно и письменно обо всем позабытом, о природе в каждом из нас и в детях; о природе, как таковой, она не бывает будничной. Это мы можем быть будничными и скучными. Да что говорить! Не хочется пустых слов, которых, несомненно, стало много больше вокруг…»
Все эти мысли — нащупывание Володей подходов к конкретной работе. А еще след недавней болезни обострял восприятие чуда окружающей природы. Из письма к Якову Акиму от 16 июля 1992 года:
«…Сушим липовый цвет. Аромат в комнате редкий, ни на что не похожий. Где природа берет такое разнообразие всего? Непостижимо. Только теперь могу, кажется, понять поведение какой-нибудь бабочки или мухи! Если день у Бога мог равняться тысяче лет, то их краткие миги в мире цветов и запахов как бы что-то обратное, но такое же плодотворное, насыщенное. В общем, не знаю точно, что хочу сказать. Гармония еще не постигнута. Всего со всем гармония. Человек, наверное, выпадает из нее все больше со своими знаниями.
У Бога всего много. На этом и сойдемся!
В общем надо думать. Уж больно серьезно все и с бытом рядом. А начинается всего-то с липового цвета. Липа цветет!..
…Лето перевалило зенит и в 22 часа темно (у вас 23 часа). Соответственно и настроение темнеет, как быстро все кончается…»
25 ноября 1992 года Володя умер от нового сердечного приступа в возрасте 58 лет. Он был полон замыслов. Жизнь оборвалась в самый разгар работы.
© Лидия Александрова, 2018
Олег Ларин
Деревня, ты еще жива?
Снежная буря грянула, как гром с ясного неба. Снег завалил всё Ряполово. Был бы ноябрь или начало декабря — можно понять, а тут посреди бабьего лета, когда деревья еще не успели сбросить едва пожелтевшую листву, разразилось бог знает что.
Мой семидесятилетний сосед Валерка, казалось бы, начисто лишенный возвышенных чувств, распрягая свою лошадку Майку, бойко декламировал: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя». Это, пожалуй, единственные строки, какие он помнил наизусть из школьного детства. И вызвала их в Валеркиной памяти сваленная шквальным ветром — почти перед самым домом — столетняя береза, оборвавшая электрические провода. Свет в деревне погас, обесточились плитки, обогреватели, телевизоры. К этому следует добавить: если для местного жителя, типа Валерки, это явление как укус комара, то для нас, избалованных дачников-москвичей, — полный карачун.
Первое время, надо признать, мы даже дивились «проказам матушки-зимы», но постепенно языческий восторг плавно перешел в уныние, потом в отчаяние: снегопад с ветром не прекращался, переходя в тоскливо шелестящий дождь. Связь с внешним миром прервалась, проехать до сельской администрации можно было разве что на тракторе, да и то заплатив трактористу не менее тысячи рублей. Аппетит у здешних водил, как я неоднократно убеждался, давно перерос аппетиты столичных таксистов.
Я мысленно представил себе свою приятельницу, известную журналистку, обитающую в соседней деревеньке Абросьево. Сидит, должно быть, несчастная, как Папанин на льдине, в двух шерстяных кофтах, без света, без чая, без ТВ-эфира и проклинает меня за то, что убедил ее когда-то купить продуваемую насквозь халупу, переделанную впоследствии в некое подобие коттеджа.
«Дрова и свечки есть?» — спросил я у подруги по мобильнику. «Есть… есть», — было сказано таким тоном, будто я вмешивался в сугубо личную сферу ее жизни. Оказалось, именно благодаря снежной буре у нее появилась возможность закончить очередной опус для альманаха «Посиделки на Дмитровке». «Тебе что, делать нечего? Не мешай работать! — довольно агрессивно заявила она. — Из-за тебя теряю сюжетную нить!»
Грешным делом, я подумал о том, что и мне пора бы взяться за перо, хватит отлынивать. Именно в такие — непогожие — дни, если верить авторам мемуаров, рождались шедевры мировой классики — «Война и мир», «Бесы», «Архипелаг ГУЛАГ», не говоря уж о стихах, коим несть числа. Пора, давно пора взяться за свое не вполне научное исследование, которое я задумал еще в Москве и условно назвал «Деревня, ты ещё жива?». Имеется в виду не только мое Ряполово, но и вообще вся костромская глубинка, о которой одно кремлевское лицо пафосно объявило, что она «обладает гигантским потенциалом в сельском хозяйстве».
Ничего себе «потенциал», если отовсюду разбежался народ! Если в 90-х годах, условно говоря, в деревнях проживало по 50–100 человек, то теперь осталось только два: бабка и дедка, которым бежать некуда. Зато земли кругом — завались, бери — не хочу. Это вам не Подмосковье, где за 15 соток предлагают 300 000 рублей! Мы самые богатые в мире, говорит статистика. У нас самая большая пашня в мире! Мы можем производить такое количество продовольствия, что очередь за ним выстроится аж до самого Гибралтара… А по качеству жизни на каком мы месте? Стыдно сказать, в седьмом или восьмом десятке.
У Достоевского есть такие слова: «Если хотите переродить человека к лучшему, почти что из зверей наделать людей, то наделите их землей — и достигнете цели». Благие, но сейчас уже бесполезные пожелания. Давно канули времена, когда крестьянин-хозяин стремился заполучить землю. По крайней мере, наивно звучали недавние речи кандидата в президенты Григория Явлинского о том, что «каждому гражданину России в европейской части страны нужно выделить 30 соток земли, а за Уралом — до 60». Конечно, надо вернуть людей на землю. А как быть с коммуникациями? Ведь голая земля без инфраструктуры, без жилья, дорог, газа, школ, детсадов, больниц никому не нужна. Городские неофиты, возможно, клюнули бы на эти обещания, но сельского мужика из глубинки не проведешь. Изверился он окончательно и бесповоротно…
Память человеческая коротка, но в памяти подсознательной генетической всё живет очень и очень долго. Двадцать шесть «коренных обновлений и преобразований» пережили доверчивые селяне в советские времена! Вспомним некоторые из них, начиная с 50-х годов ХХ столетия: урезание личного подсобного хозяйства… запрещение косить сено на лугах для личного скота… насильственное внедрение кукурузы в нечерноземных областях… распашка полей до уреза рек и водоемов… запрет на черные пары и травопольную систему… внедрение уравниловки независимо от результатов труда каждого работника… и, наконец, у колхозников стали отбирать паспорта, чтобы никто не смог удрать в город. «Серпастые-молоткастые» они стали получать перед Московской Олимпиадой вместо филькиных справок от сельсоветов.
Немалую лепту в формирование характера сельского жителя внесли «заливные песельники» — уполномоченные разных мастей и калибров, попросту говоря, партийные чинуши из обкомов, райкомов, райисполкомов. Играя коммунистической лексикой, усердствуя в пропагандистском рвении, они, по сути дела, превратили места обитания людей в неприглядные трущобы из лопухов, крапивы и жизнерадостных колючек.
Председатель ряполовского колхоза имени ХХ партсъезда Пономарёв бросил клич: будем строить крупнейший в северном Нечерноземье механизированный мясомолочный комплекс с высокими надоями и низкими затратами труда. Хваткий, надо сказать, был руководитель, тертый и оборотистый, с располагающей внешностью провинциального говоруна, и дело свое знал, и областное начальство чтил в меру, не впадая в лакейскую угодливость, и внешне держался как свой в доску парень. Пономарёв обещал селянам большие трудодни, белые халаты и чистоту в производственных помещениях, отдельные коттеджи с городскими удобствами. И изверившийся было мужик, клюнув на очередную «сказку», сдвинулся с орбиты, оторвался от почвы, налаженного быта, традиций и пошел через пень колоду ломать свою судьбу во имя неизвестного будущего. И потянулись ряполовцы к центру сельсовета Кузнецово, поближе к строящемуся агрокомплексу, который должен был, по мысли обкома, «воплотить коммунистическую мечту в зримый образ».
Комплекс построили. Внешне — очень солидное сооружение, всё честь честью. Но вот уже почти 20 лет оно не функционирует. Лежат вповалку бетонные плиты, оплетенные травами-сорняками и худосочными осинами.
С большим интересом я знакомился недавно с отчетом, третьим по счету,? Международной научной конференции Угорского проекта (моя малая родина — деревня Угоры) во главе с видным экономистом и социологом Н. Е. Покровским. Задача была поставлена конкретно и в упор: что есть современное российское село Ближнего Севера, можно ли понять, что будет с ним дальше, обречено ли оно на вымирание или начнет возрождаться на принципиально иной основе. Были обследованы деревни и села Московской, Ярославской и Костромской областей. Конечная цель исследований — некогда вполне зажиточная деревня Медведево Мантуровского района Костромской области. Нужно было выяснить, жива ли еще деревня, теплится ли в ней энергия?..
Что же увидели ученые? От былой советской сельскохозяйственной стабильности, которая поддерживалась немалыми бюджетными вливаниями, здесь остались в прямом смысле одни развалины. «Стены пустых коровников с неизменными русскими словами, заброшенный машинный двор, пять обитаемых домов из бывших сорока, закрытые библиотека, медпункт, автолавка вместо сельпо. А вечером — ни огонька, ни звука телевизоров или „одинокой гармони“, ни доносящегося с молочной фермы гудения аппаратов машинного доения». И главное, что особенно поразило ученых-аграрников: посевные площади всех сельхозкультур сократились в Костромской области просто катастрофически — в 3,2 раза по сравнению с 1990 годом. (Учтите, это данные 2010 года). С ядовитым сарказмом экономисты приводят выдержку из районной газеты, которая сообщает с гордостью, что СПК «Подвигалихинский» засеял овес на площади… 400 гектаров. А о том, что еще совсем недавно площадь посевов в этом же кооперативе составляла несколько тысяч гектаров, газета, разумеется, умалчивает…
Я пишу об этом с горечью и без всякой подковырки. Вообще, мое писание совсем не политическое, а скорее, морально-нравственное. Политика — занятие людей, с которыми я не нахожу в себе ничего общего. Согласитесь, на трех каналах отечественного ТВ постоянно беснуются люди, о которых я еще в студенческом возрасте читал в романе Оруэлла «1984» (особенно на тех его страницах, где описываются «двухминутки ненависти»). Выпученные глаза, раздутые ноздри, истеричные вопли по любому поводу, заведомый обман под личиной правды. А некоторые еще ностальгически вздыхают об ушедшей эпохе, где коммунизм сиял ангельской чистотой и ГУЛАГ был его колыбелью…
Когда-то я прочитал у писателя Виктора Астафьева об одной сибирской (из личного опыта могу добавить: костромской, ивановской, владимирской, вологодской) деревушке с покосившейся дырявой силосной башней, с косо торчащими кольями огородов и полуразрушенной скотофермой. Здесь еще худо-бедно, в тишине и покое, проживали люди, главным образом, пенсионеры со стажем… Но «вдруг эту сонную тишину на куски разрывает резкий яростный трезвон… Долго, дико и устрашающе, будто сигналя о наступлении кары небесной, звонит школьный электрозвонок, который остался включенным и на который никто, кроме ворон, не реагирует… Эту школу никто не закрывал. Она сама собой опустела — не стало в деревушке детей, разъехались учителя, остыли и потрескались печи; кто-то с улицы разбил стекла в окнах… Двери в школе распахнуты, некоторые сорваны с петель, по снегу шуршат разлетевшиеся тетрадные листы с красными отметками. Над воротами треплет ветром изорванный праздничный плакат, лоскутки от портрета вождя мирового пролетариата… А парты в классах всё стоят рядами, учеников дожидаются, и классные доски висят на стенах, слегка потускневшие, на одной написано: „Колька — дурак“, на другой: „Светка — дура“ … Через каждые сорок пять минут трезвонит по едва живому селу, по опустелой округе школьный звонок, как бы извещая население о начале апокалипсиса, проще говоря, о конце света. Но скоро электричество от деревушки отцепят, и звонок умолкнет».
Примерно такую же картину мог бы застать и я, если бы приехал в Ряполово на пять-семь лет раньше. Только на том месте, где стояла когда-то школа-семилетка, не сохранилось даже кирпичного фундамента. Не осталось воспоминаний и о колбасной фабричке, которую основал оборотистый мужик Василий Иванович Харламов. За год с небольшим он завалил своим сырокопченым товаром не только ближайшие деревни, но и саму Кострому. (Вот тебе и утверждение К. Маркса, что «крестьянин есть непонятный иероглиф для цивилизованного ума»! ) Правда, хозяйствовал он недолго: приезжие коммуняки закрыли «лавочку», а самому Харламову пришлось прятаться в лесной глуши, чтобы избежать встречи с ГПУ.
В 1928 году село Ряполово (тогда еще считалось селом) упоминалось в постановлении ВЦИК под личной подписью И. И. Калинина, а жителей на ту пору насчитывалось «мужчин 103, женщин 131». Шестьдесят ряполовских домов и прежде жили вполне сносно, а тут в середине 20-х мужика словно прорвало: кто кого обскачет по производству ржи, ячменя, мяса, молока, льна, меда. У Черного омута, что на речке Меза, где когда-то любил охотиться поэт Некрасов, встала водяная мельница. Под руководством волостного старосты Павла Фёдоровича Фёдорова ряполовцы сообща отремонтировали церковь Рождества Богородицы. Большой медный колокол, отлитый на деньги местных прихожан, благовестом гудел на десятки верст. Ничего привозного в деревне не было, но всего хватало: одних молокосдатчиков насчитывалось 96 человек, излишками мяса торговала треть деревни. Как пчелиная матка, лавка-магазин купца Грызлова был облеплен бочками с рыбой разных пород и засолов, мешками муки, листами кровельного железа, ящиками с мелким скобяным товаром.
Образцом сытости и довольства подошло Ряполово к началу 1930 года, когда по соседству, в Абросьеве, начал раздувать пары бедняцкий колхоз «Броневик» с двумя десятками зычных глоток и парой тощих коров. А с другого фланга, из Михайловского, соловьем разливался «Боевик», заманивая доверчивых крестьян в свой коллективистский рай. И не устояло Ряполово перед таким соблазном — стало называться «Новой жизнью». Понаехало уездное начальство, известное своими сварами и угрозами, закрыло лавку, колбасную фабричку, сырзавод. Лучших хозяева вырубили коллективизацией, других заставили разбежаться по городам и стройкам, а остальные примолкли, вернувшись, по сути дела, в состояние нового крепостного права…
Вспоминаю, как ряполовский мальчишка Вовка Набатов (сейчас это мужик — будь здоров: бригадир строителей в Костроме) удил рыбу из бочки с дождевой водой. Наловил карасиков в пруду, где стояла когда-то лавка купца Грызлова, вывалил их в бочку и решил проверить, будут ли они клевать снова… И что поразительно: клевали, как миленькие клевали! До чего же глупая рыбешка! Ну ведь попалась уже на крючок с наживкой, разорвала себе все жабры — остановись, казалось бы, одумайся в ненасытном своем инстинкте. Так нет, толкаясь, как бабы в очереди, карасики в слепой доверчивости снова шли на червяка, снова трепыхались в воздухе, пялили в отчаянии глаза и плюхались в кадушку с дождевой водой…
Я тогда подумал о том, что колхозники в чём-то сродни этой простодушной рыбешке. Обидная аналогия? Несправедливая участь? Это как сказать, смотря в какую сторону повернуть. Ведь в жизни всё так перемешано. Природа крестьянина раскрывается в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых черт, и покрыть их общим знаменателем невозможно. Уж сколько раз его обманывали сладкими посулами, обещаниями райской жизни в самом ближайшем будущем, но жить становилось всё хуже и хуже. А крестьянин — как тот карасик из бочки. Он всегда верил или делал вид, что верит. Покупался десятки раз на дешевую наживку и продолжал выполнять отведенную ему функцию.
Однако обманывать можно тех, кто сам хочет обмануться или кому выгодно быть обманутым. Одни крестьяне поняли, какую игру затеяли с ними верхи, плюнули на всё, работали через пень колоду, спустя рукава. И жили себе, поживали, держа про запас немудрящую пословицу: назови хоть горшком, только в печь не сажай. («Колхоз делает вид, что нам платит: мы делаем вид, что работаем…») Другие превратились в ловких, ухватистых приспособленцев с несмываемой печатью совка. Жадные до дармовщины, это они кричат сегодня недавнему прошлому: не пропади ты пропадом, а появись ты снова! И, наверное, прав был Оскар Уайльд, когда писал, что есть только один класс людей, более алчных, чем богатые, — это бедные… Третьи — из новоиспеченных пенсионеров — копались в своих огородиках, чтобы только зиму перезимовать и лето перелетовать, без привязанностей к упорному крестьянскому труду. Зато на тех, кто пытался оживить эти полудохлые подзолы, эти трущобного вида подворья без петушиного крика и запахов свежего навоза, смотрели как на своих личных врагов. Главное для них: не живи лучше меня!.. Четвертые до чертиков спились, обленились, превратились в заурядных роботов-трудяг… Пятые… Эх, да что тут говорить!
Брошенные поля тем временем зарастали нежитью поганой, лес наступал на сенокосные угодья и пастбища, глушил культурные травы. Там, где шумели и полнились добром деревни, теперь стояли пустые избы под ненастным небом, брошенные в грязи трактора, продуваемые навылет коровники с орущим от голода скотом. Ну а те, кто оставался на земле, ни во что не вмешивались, ни во что не вникали: день прошел — и ладно. Иные даже бахвалились: хоть и бедно живем, зато сами с усами, нас не трожь, и мы тебя в обиду не дадим. Были бы еще престарелые, можно понять, а то ведь здоровущие, с воловьими ручищами мужики, кровь с молоком. Коровы у них доились, как козы, а картошка родилась, как орех. Деревня словно вышла из берегов, как весенняя Меза с ее опасными руслами, прижимами, перекатами, с ее завихрениями и подводными течениями, несущими грязь, мусор, кору, накипь. И страшней всего то, что хотя сельчане более или менее отчаялись в этой жизни, но их отчаяние было какое-то тихое и скорее всего равнодушное, притерпелое. Платят — и ладно: как все, так и мы. Стадная психология! Помните, в Екклесиасте: «Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно находит на них»?
Вот и на ряполовских мужиков нашла пьяная пагуба, да так крепко привязала к себе, что боже ты мой. Нельзя сказать, что раньше здесь много пили: нет, деревня никогда не слыла притоном для расхристанных ханыг. Пили согласно установленному чину: гуляли на Рождество, Масленицу, Пасху, потом прибавился Первомай, День Победы и так далее. На Петров день семьями ездили в Екимцево, на зимнего и вешнего Николу — в Хорошево (где это селение, я не знаю; память о нем почти выветрилась). На Ильин день — в Абросьево, Казанскую Божью Матерь справляли в Белой Реке, Преображенье — в Деревеньках, а Вознесение — в деревнюшке Баран.
По праздникам, бывало, мужики дрались — стенка на стенку, по всем правилам деревенских, поистине рыцарских турниров. Бабы, известное дело, судачили, хороводы водили да срамные частушки орали. Мудрые старухи, забравшись на печь и собрав вокруг себя ребячью мелкоту, сказки-побаски сказывали, былины, небылицы и заговоры. Раскрепощенная душа крестьянина была погружена в эти праздники, как в материнское лоно, и вместе с другими родственными душами ощущала себя как некий орден со своим неписаным кодексом морали. Словом, гуляли в Ряполове, как говорится, на приволье времени и просторе веков, в чистой, вольной, здоровой среде.
Но после оттока большинства жителей в Кузнецово стали пить, не дожидаясь праздника, по поводу и без повода: с утра врезал — целый день свободный. В форменных алкашей, хапуг, прохвостов вырождались потомки некогда славных ряполовских фамилий. Пьяный гудеж в деревне набирал обороты.
Дядя Миша Пухов, мой сосед, и пасечник Алексей Васильевич Селиверстов, ныне оба покойные, рассказывали мне, как хоронили здешнего бригадира. Как-то набрался он «под Октябрьскую» на колхозном активе, но показалось, мало, а домой идти неохота. Решил пошукать по родственникам и знакомым — может, кто поднесет стопку? Ходил по ряполовским домам, даже в Абросьево забрел, и всюду канючил, унижался. А на подходе к своему подворью вспомнил, что в хлеву лежит заначка с остатками браги. Какой бес попутал бригадира, он уже не скажет, но бражку он вылакал вместе с дрожжевой заправкой — густой желтой жижей, оставшейся на дне десятилитровой банки. И всё — смерть!
Хоронили его по-быстрому, без отпевания и неизбежного по такому поводу нашествия родни и начальства. Покойник сутки пролежал в тепле, с трудом поместился в наспех сколоченной домовине. А как на кладбище пошли — тут всё и началось. Несут мужики гроб и слышат: трык… трык! Будто доски гробовые потрескивают, будто ворочается бригадирово тело в тесной каморе. И юшка желтая с винным запашком снизу каплями набухает. Чертовня какая-то! Оробели мужики, казалось, войну прошли, всякого навидались, а тут вроде как мертвец оживает. Не растерялся один Миша Пухов. «Бегом, ребята!» Прибежали на кладбище, быстро-быстро зарыли тело, приняли по стакану и тут только начали приходить в себя… «Бражка проклятая… она во всем виноватая, — призналась потом вдова. — Он ведь ее вместе с дрожжами ухайдакал…». А дрожжи, как известно, имеют обыкновение бродить и искать выход из замкнутого пространства.
…Над деревней долгое время висела туманная кисея, устало тенькал ситничек по стеклам, разбрызгивал грязь перед входом в дом. За окном угасал короткий осенний день.
В темных, скособоченных избах Ряполова было что-то от застывшей, прекратившей свой бег жизни. Как озябшие, нахохлившиеся птицы, выстроились они на покатом взгорье и поскрипывали деревянными суставами. Ни людских голосов, ни лая собак, ни звяканья ведер у родника. И только охрипшая ворона на березе, уныло шелестящий дождь да редкий дымок над крышей говорили о том, что жизнь еще продолжается.
В сенях вдруг хлопнула дверь. На пороге возникла фигура соседа.
«Что ж ты впотьмах-то сидишь?» — услышал я его голос. Он повернул выключатель, и изба засияла. Заработали телевизор и электрообогреватель. Валера не стал ждать милостей у природы: сбегал на подстанцию, отключил рубильник, отыскал «когти», залез на столб и соединил оборванные провода. Находка-человек! Уж сколько помоев вылили на него здешние старухи, сколько его косточек перетерли острыми, наждачными язычками, а пришла беда — и вся надежда на него, единственного мужика, последнего крестьянина полувымершей деревеньки Ряполово.
Таких искусников, как Валера, надо еще поискать. При необходимости он может заменить шофера, тракториста, столяра, электромонтера, конюха, печника, дояра. Кроме всего прочего, природа одарила его такими патриархальными навыками, как пахать конным плугом, вить веревки, гнуть дуги, чинить сбрую, валять валенки, перегонять смолу, вязать рыбацкие сети. Вслед за Козьмой Прутковым он мог бы повторить: «Специалист подобен флюсу, полнота его одностороння». А если выразиться точнее, Валерий Гаврилович был специалистом узкого профиля и одновременно мастером на все руки.
Сосед явился ко мне не один, а с «Афоней» — пластиковым полуторалитровым сосудом с невероятно глупой, но обаятельной рожицей на этикетке. Это, наверное, для того, чтобы поддержать мой угасающий дух. Напиток по вкусу напоминал дешевый портвейн, но выше градусом и ниже качеством. Не знаю, смог бы я осилить его в другой обстановке, но здесь он прошел как награда за мои серые, тупые дни.
Спасибо тебе, «Афоня»!
© Олег Ларин, 2018
Алла Зубова
Бремя и слава его надежд
Прежде чем рассказывать о моих встречах и беседах с Иннокентием Смоктуновским, приведу несколько строк о нем известного критика Александра Свободина: «Время потребовало актера-интеллигента, актера повышенной чуткости, умеющего и любящего передавать течение и сложность мысли… Смоктуновский воплощает не только образ человека, но и черты времени… игра души и тонкая осмысленность глубоких чувств — его художественные сильнейшие средства… Смоктуновский играет самое трудное — блестящий ум!»
* * *
В середине 70-х годов Иннокентий Михайлович Смоктуновский приходит во МХАТ, где Олег Ефремов ставит чеховского «Иванова». Главную роль играет Смоктуновский, предводителя дворянства Лебедева играет Андрей Попов. Оба народные артисты СССР, оба новички на сцене Художественного театра, оба «расквартировались» в одной гримуборной. И вскоре крепко подружились. Теперь Иннокентий Михайлович стал нередким гостем в доме Андрея Алексеевича Попова и его жены Ирины Владимировны Македонской. Здесь-то и выпадет мне счастье довольно близко узнать Смоктуновского, беседовать с ним, а вернее, слушать его доверительные рассказы о превратностях удивительной судьбы артиста, о семье, о детях.
* * *
12 апреля. Рядовой день рожденья хозяина дома. Просторная, элегантная квартира. Много красивых старинных предметов. Картины, светильники, мебель, столовые приборы… И никакой чопорности, жесткого протокола! Свобода, душевная раскованность, отменная еда и «…легкость в мыслях необыкновенная».
Иннокентий Михайлович ведет себя просто, со всеми находит общий язык, разговор его заинтересованный, живой. Не допускает длинных своих монологов, чтобы, как говорят артисты, «не тянуть одеяло на себя», хотя все присутствующие слушают его со вниманием.
Гостей приглашают к столу. Смоктуновский подходит к своему месту с сияющим лицом ребенка, которого ожидает необыкновенный сюрприз. С наивным нетерпением он потирает руки, восхищенно осматривает блюда, украшенные душистой зеленью, затейливые, старинного хрусталя графинчики с разными настойками. Его улыбка восторженная и простодушная, как у Юрия Деточкина.
Два-три тоста за здоровье хозяина и хозяйки, далее Андрей Алексеевич всегда просит переходить к чему-нибудь более примечательному. И тут на гостей обрушивается каскад забавных историй, смешных или трогательных случаев, острот, реприз, даже пантомим. Иннокентий Михайлович хочет произнести тост. Встает. Поправляет прядь волос. Он серьезен.
— Это было несколько лет назад. Под Новый год. Один журналист для солидной газеты попросил дать интервью. Я ответил, как мог, на все его вопросы, и под конец он спросил, какое событие в уходящем году является самым дорогим, самым памятным для меня. Я подумал, постарался вспомнить прожитый год и честно признался журналисту в том, что самым памятным событием была для меня нечаянная радость встречи с семьей, которая отдыхала на море, а я, как проклятый, пропадал на съемке. И вдруг меня режиссер отпускает на несколько дней. Почти не собирая вещей, я рванул в аэропорт.
На пляже было много народу, но я сразу узнал свою жену — Соломку. Она, как наседка с двумя цыплятами, возилась в песке с Филиппом и Машкой. Я свалился на них неожиданно. Удивление. Радость. Филипп уже был подросток, а Машке лет пять. Я взял ее на руки и вошел с ней в море. Она своими горячими ручками держалась за мою шею. За целый год у меня не было большего счастья, чем этот миг. Журналист, прослушав мою исповедь, остался разочарованным. А мне стало его жаль. Бедный! Эта радость ему незнакома. Ирочка, Андрюша и все, сидящие за этим столом! Я желаю вам побольше счастливых мгновений, которые вы разделяете с дорогими вашему сердцу людьми.
* * *
Супруга Андрея Алексеевича Попова, заслуженный деятель искусств Ирина Владимировна Македонская танцевала на сцене Большого театра и одновременно преподавала актерское мастерство в хореографическом училище при Большом театре. Весной ее питомцы показывали свое умение танцевать на сцене училища, а в зале сидели их родители. Друзья Ирины Владимировны приходили «поболеть» за нее, посмотреть ее воспитанников. Так мы были свидетелями первых успехов Нины Ананиашвили, Андриса и Илзе Лиепы, и многих, многих ныне прославленных во всем мире мастеров балета. Маша Смоктуновская занималась в группе Македонской.
К старшим классам Маша стала крупненькой девочкой, заметного росточка, и Ирина Владимировна больше поручала ей характерные и даже острохарактерные роли. Машу привлекал гротеск. Ее отец, сидя в зале с сияющей улыбкой, не мог скрыть своей гордости и все время, пока шла сцена с участием дочери, тихо восклицал: «Мила-а-а… Ах, как она мила-а-а!» и, желая убедиться, что он хвалит девочку вовсе не из родственных чувств, спрашивал: «Не правда ли?»
Во время перерыва строго-настрого запрещалось посторонним появляться за кулисами. В эти-то минуты я брала Иннокентия Михайловича под легкое крылышко и уводила в фойе, чтобы отвлечь родителя от мыслей об оценке, которую заслужит сегодня Маша. Почти всегда разговор шел о житейском.
На мое замечание, что он очень трогательно относится к своим детям, Иннокентий Михайлович удивленно воскликнул: «А вы можете себе представить, что я сначала вовсе не хотел детей?! Все мои мысли зациклились на театре, на своей актерской карьере. Я понимал, что уходит моя молодость, уходит время, а я все еще неудачник, перекати-поле. Но Бог мне послал мудрую жену. Когда родился сын, и я впервые взял его на руки, я заплакал от счастья. Моя жизнь обрела иной смысл. Что-то я нашел в себе новое и для творчества. Когда родилась Маша, открылась еще какая-то потайная дверца в моей душе. У девочки — своя аура, своя нежность, даже свое открытие мира. Наверное, я многого бы в жизни не понял, если бы у меня был только сын. Надо, обязательно надо, чтобы в семье росли мальчик и девочка. Это полнейшее счастье».
Помолчав немного, Иннокентий Михайлович сказал фразу, которую потом я буду часто слышать от него: «Наверное, Бог смилостивился ко мне и за все мои страдания наградил непреходящей радостью — замечательной семьей». И вдруг стал рассказывать о своей теще, человеке совершенно удивительной судьбы, женщине с огромным чувством юмора. Жить рядом с таким человеком было легко и просто даже в самые трудные времена.
Здесь я сделаю отступление и поведаю о Шире Григорьевне Горшман, дочь которой — Суламифь Михайловна — стала женой Смоктуновского.
Шира Горшман — писательница, автор нескольких повестей и коротких рассказов. Ее сборники «Третье поколение», «Жизнь и свет» издавались у нас в стране и за рубежом. Все написанное Широй Григорьевной автобиографично. Это и воспоминания о детстве, которое прошло в маленьком литовском городке Кроке, это и рассказы о еврейской коммуне тридцатых годов в Крыму, и память о трагических событиях Отечественной войны, и, пожалуй, самое ценное в ее творчестве — изящные миниатюры. В них столько живого, светлого юмора!
Среди таких миниатюр есть подлинный шедевр. Небольшой рассказ называется «Игра фортуны». Как легко можно догадаться, главный герой этого повествования — Кеша Смоктуновский. Правда, он фигурирует здесь под именем Миша, но что из того? Ведь все детали, все мелочи — подлинные. Итак, живет семья, в которой есть красивая, стройная, с роскошными пепельными волосами и серо-голубыми глазами дочь. Она работает в театре художницей по костюмам. Однажды дочка рассказала матери о том, что к ним в театр поступил провинциальный актер, высокий, бледный, застенчивый молодой человек. «Но если бы ты видела, как он входит, какое у него выражение лица, когда он просит одолжить ему иголку, как сидит возле нашего лучшего мужского мастера и как спрашивает его: „Исаак Моисеевич, взгляните-ка, пожалуйста, на заплатку, которую я пришил… если я буду нужен в театре так, как сейчас, вы возьмете меня к себе?“ При этом неловко улыбается…»
— Скажи мне, дитя мое, он действительно заходит к вам в цех, потому что ему нужно что-то починить?
— Ну да. Несколько дней назад он снова зашел к нам и как-то странно передвигался, держась вплотную к стене. Я ему говорю: «У вас что, брюки порвались, так что неприлично показаться посторонним? Если нужно, я могу вам предложить пиджак и брюки из театрального гардероба. Вас это устроит?» И я подала ему костюм Хлестакова. Он покраснел, улыбнулся, с благодарностью взял костюм и ушел. Через некоторое время он вернулся. Мы его не узнали! Если бы ты видела, как он прошелся по цеху, как подал свои брюки и как потом забрал их после того, как Исаак Моисеевич вставил новое «дно», как поклонился всем нам и элегантно воскликнул: «Тридцать тысяч курьеров!..»
А потом в длинной нескладной комнате игралась свадьба, и молодой человек стал членом семьи. Глубоко почитаемым всеми и любимым. Впрочем, возьмите книгу рассказов Ширы Горшман в библиотеке и прочитайте. Уверена, вы это сделаете с интересом.
А теперь давайте снова вернемся в хореографическое училище. Миновал еще один год. Маша Смоктуновская теперь выпускница. Волнений больше.
Маша хорошо показывает себя в сценах. У нее явные способности драматической актрисы. Отец каждое ее движение сопровождает тихой похвалой: «Молодец! Та-ак… умница… превосходно! Отлично!» и еще тише спрашивает: «Я не завышаю оценку?»
На этот раз во время антракта темой нашей беседы становится книга Иннокентия Михайловича «Время добрых надежд», которая недавно вышла из печати и сразу пошла нарасхват. Спрашиваю, как зародилась идея книги? Смоктуновский простодушно и подробно рассказывает, как ему позвонили из отдела кинематографии издательства «Искусство» и предложили поделиться размышлениями об актерской профессии. О ролях в театре и кино.
— Такой был хороший разговор. Но я очень разволновался и сказал, что никогда не писал книг. Главный редактор успокоил: он даст мне толковых помощников. И я решил рассказать в этой книге обо всем, что было со мною до того, как я пришел в это самое искусство, как трудны были мои первые шаги. Долго думал о названии. Наконец, нашел. Название несло в себе особый смысл. «Бремя надежд». Редактор Ильина, очень милая женщина, а одобрила было, а потом засомневалась: «Иннокентий Михайлович, ну почему так мрачно? Ведь ваша судьба сложилась замечательно. Вы же верили в добро, и эта вера помогала вам преодолевать трудности». «Но… позвольте, — пытаюсь я ей возразить, — не странным ли покажется, что добрые надежды для меня были бременем?» «Ну вот, — обрадовалась милая женщина, — вы сами услышали этот диссонанс. Давайте изменим всего лишь одну букву, возьмем следующую по соседству». «Как? Не бремя, а время» — догадываюсь я и молчу. Редактор страстно убеждает меня назвать книгу «Время добрых надежд», которое созвучно… которое несет в себе… Да к тому же и редакционный совет будет настаивать на этом варианте.
Перешли к тексту. Редактор деликатно просит меня убрать некоторые резкие, как ей кажется, фразы из описания моих скитаний. Но тут я упираюсь, как бык, и в пылу спора говорю, что уж пусть я уступлю в названии, но здесь сокращать ничего не позволю.
Пройдет много лет. Постепенно, исподволь Иннокентий Михайлович будет готовить к своему 75-летию дополненное издание этой книги. Прежде всего он откажется от названия. Включит в книгу большую главу о своем друге Андрее Попове и два прекрасных очерка, объединенных общим названием «Ненавижу войну». Но эту книгу ему увидеть будет не суждено. Родные, близкие люди бережно выполнят все заветы автора. И теперь книга живет под коротким емким именем «Быть!».
Однако вернемся в хореографическое училище, где Маша Смоктуновская держит экзамен по актерскому мастерству, а мы с ее отцом ждем, когда закончится короткая передышка, и разговариваем о книге «Время добрых надежд», в которой он отстоял возможность рассказать о долгих горьких лишениях, изведанных им в пору, когда слава к нему еще не пришла.
— Иннокентий Михайлович, сколько раз ваша жизнь и ваша актерская судьба висели буквально на волоске. Но вдруг какая-то незначительная случайность, и вы живы, и большая удача падает, будто с неба. Кажется, что вас вела рука Провидения.
— Это абсолютно так. Я твердо уверовал, что меня хранит какой-то неведомый талисман. Ну, посудите сами. Идет колонна военнопленных. Это прифронтовая зона. Немецкой охраны мало, но она хорошо вооружена. Некоторые горячие головы пытаются рвануть. И… автоматная очередь. Остановка. Привал. Я все делаю очень тихо, плавно. Долго лежу, не шевелясь. Вы знаете, каких нервов стоит выдержать вот такую паузу? Жду, когда колонна тронется. Ушли, а я все лежу. Пошел, когда стемнело. Утром надо где-то скрыться. Притаился под мостом. Голодный, не спавший. Сознание плывет. Вдруг вижу — прямо на меня идет немец, из тех, кто охраняет мост. Еще секунда, и он увидит меня. Но в это мгновенье он спотыкается, падает, встает, и, пока он отряхивает свою одежду, занят собой, я выпадаю из поля его зрения. И я спасен.
Или вот весной 1945 года. Уже ясно, что война идет к концу. Мне только что исполнилось 20 лет. Как всем хотелось жить! Но начались тяжелые бои. Немцы с воздуха так нас молотили, что от бомбежек гибло больше людей, чем в боях. Сколько раз было, что окапываемся взводом, а поднимаются двое-трое. И какие были ребята!
А потом в Москве. Эти унизительные хождения из театра в театр. Мое терпение было на пределе. Сам себе дал слово, что, если к тридцати годам не стану настоящим артистом, брошу все к чертовой матери и сменю профессию. Я был в таком отчаянии и так близок к роковому поступку! Но именно в этот момент судьба послала мне Соломку. У меня появилось сразу два якоря спасения — верный друг и теплый дом. Моя жена — человек редких достоинств. В семейной жизни я не подарок. Бываю капризен, подвержен депрессии. Она же — терпеливая, мудрая, преданная и несокрушимая.
Господи! Сколько было самых тончайших ниточек, на которых держалась моя судьба. Достаточно дунуть — и дамоклов меч отсек бы меня от больших ролей. В фильме Александра Иванова «Солдаты» я оказался единственным из артистов, кто воевал. И в моем лейтенанте Фарбере, очкарике, сугубо штатском человеке, я хотел выразить то, что испытал на войне. А глаза моего Фарбера совершенно случайно увидел Товстоногов, на которого они посмотрели взглядом князя Мышкина. Не было бы спектакля «Идиот» — вряд ли Григорий Козинцев доверил бы мне воплотить мечту всей его жизни — Гамлета. Не окажись Эльдар Рязанов таким упрямым и настырным, не было бы моего Юры Деточкина в фильме «Берегись автомобиля». Даже курьезные, смешные случаи катили бильярдный шар в мою лузу. Ведь как я познакомился с великим режиссером Михаилом Роммом? Я, нелепый, зажатый, уже не провинциал, но еще и не москвич, жду, когда Михаил Ильич зайдет в группу фильма «Убийство на улице Данте», который он тогда снимал. Мы друг друга в лицо не знали. Он входит, окруженный людьми, осматривает комнату, всем говорит «здравствуйте». Мне бы надо двинуться прямо к нему, представиться, но я неловок, застенчив, мнусь. Ромм обращается к ассистенту: «Ко мне должен прийти такой артист… Смоктуновский… Пафнутий, кажется…» Ассистент указывает на меня и говорит, что, наверное, он уже здесь, вот он. Момент был потрясающий. Пауза. Михаил Ильич медленно поворачивается, и у него вот такое лицо. (Смоктуновский проигрывает всю сцену за всех.) Комизм ситуации идет мне на пользу. Ромм, чтобы сгладить неловкость, улыбается, встречает меня очень доброжелательно, и это остается потом на всю жизнь, а в работе над фильмом «Девять дней одного года» мы с ним крепко подружились.
Мое путешествие по лабиринту судьбы — это предмет научного исследования.
* * *
Андрею Алексеевичу Попову к его 60 годам трудно стало возглавлять огромную труппу театра Советской армии, много играть на сцене, сниматься в кино, вести актерский курс в ГИТИСе. И он решил сложить с себя обязанности главного режиссера. Новый руководитель ЦАТСА Ростислав Горяев приложил все усилия к тому, чтобы Попов вообще покинул свой родной дом. Спектакли с его участием сняты с репертуара, никаких новых постановок. И Андрей Алексеевич, благороднейший, неконфликтный человек, принял приглашение МХАТа, где обрел преданнейшего друга — Иннокентия Смоктуновского. Для обоих это была не только дружба, а выстраданное испытаниями духовное родство.
Как только выяснялось, что после спектакля не надо куда-то спешить, Андруша (так звал Попова Смоктуновский) и Кеша заказывали в администрации одну машину на двоих, цветы раздаривали женщинам подсобных цехов, по букету укладывали в машину для жен. Шофера просили, чтобы он ехал на Суворовский бульвар к дому Иннокентия Михайловича и там их ждал. А сами выходили на Тверскую, останавливались у памятника Пушкину, потом переходили на почти безлюдный Тверской бульвар и медленно шли к Никитской. О чем беседовали? О прочитанном двухтомнике Михаила Чехова, о книге Питера Брука «Пустое пространство», о пьесах Булгакова, о работах режиссеров, актеров в театре и кино. Дойдя до ожидавшей их машины, посетовав на такой короткий путь, обнявшись, расставались. Смоктуновский был уже у дома, а Попова шофер вез на Смоленскую набережную.
* * *
Весна 1983 года. Художественному театру предстоит поездка в Чехословакию. И два друга мечтают о том, как славно они будут жить на гастролях. У обоих нет больших ролей. В «Чайке» Попов играет Сорина, Смоктуновский — доктора Дорна. Они будут бродить по каштановым и липовым аллеям просторных пражских бульваров. Сидеть за чашечкой кофе в маленьких уютных ресторанчиках и, наконец-то, наговорятся всласть. А то все спешка, все на бегу. Но Андрей Алексеевич недомогает, на гастроли не едет. Ложится в госпиталь на обследование, как он говорит, на капремонт. Несколько дней спустя после операции Попов умирает. Весть о его смерти приходит в Брно во время спектакля. Ценой невероятных усилий играют артисты. Последние слова, которые произносит Дорн-Смоктуновский, для них полны иного значения: «Уведите куда-нибудь… Ирину… Ирину Николаевну… дело в том, что Константин Гаврилович… застрелился!»
Иннокентий Михайлович прощался с другом издалека. Но теперь, в день рождения Попова — 12 апреля и в день его смерти — 10 июня Смоктуновский, если он в Москве, всегда приходит к Ирине Владимировне, где собираются друзья Андрея Попова.
* * *
Идут годы. Возраст берет свое. Легкие волнистые волосы Иннокентия Михайловича становятся пепельно-серебристыми, дантист мастер-класса придал его детской улыбке светскую блистательность, но удивительные глаза артиста остались теми же детски наивными, такой же осталась и походка, слегка развинченная с «загребающими» ступнями.
Неожиданная встреча. Самое начало 90-х. Весна. Еще прохладно, но день солнечный. Еду на троллейбусе от центра по Тверской. Вдруг вижу Иннокентия Михайловича, который выходит из Камергерского на Тверскую. Мы виделись совсем недавно, в день памяти Андрея Попова, и Смоктуновский рассказывал о том, что сейчас репетирует очень интересную пьесу «Возможная встреча», где он играет Себастьяна Баха, а Олег Ефремов — Генделя. Иннокентий Михайлович в черном длинном пальто, в темной кепчонке, немного сдвинутой на затылок. На лице улыбка блаженного. Идет своей походкой шалтай-болтая, длинные руки раскачиваются не в такт ногам. Никто на него не обращает внимания. Выхожу на остановке у книжного магазина. Жду. Когда он подходит, беру его за легкое крылышко.
— Куда путь держите?
— К Александру Сергеевичу, — улыбаясь, отвечает Смоктуновский. — Сейчас на центральном радиовещании записываю Пушкина. Работа очень большая. Они говорят, что создают нетленку. А на меня свалилось огромное счастье. Ведь мне только довелось в Норильском театре сыграть Моцарта, а на телевидении Сальери. Теперь я весь погружен в Пушкина и благодарю Бога, что Он наградил меня такой работой! Ведь только подумать: «Борис Годунов», «Евгений Онегин», «Медный всадник»! Так волнуюсь, что ночи не сплю.
На углу Тверской и Страстного бульвара мы попрощались. Я знала, что Смоктуновскому с Пушкиным надо беседовать наедине.
* * *
Каждый год Липецкий академический драматический театр имени Льва Толстого проводит театральные встречи. Сюда приезжают ученые-филологи, театроведы, артисты. Приглашаются и театры. МХАТ погостил всего лишь один день, дав пьесу Чехова «Вишневый сад», и отбыл в Москву. Олег Ефремов и Иннокентий Смоктуновский остались, чтобы посетить музей Льва Толстого в Астапово. Конец февраля. Накануне шел снег. Намело сугробы. Машины не могут подъехать к музею. Идем. Спрашиваю:
— Иннокентий Михайлович, вам никогда не приходилось играть в пьесах Льва Толстого?
— М-м-м, — стонет. — Не сыпьте мне соль на рану. Играл в очень слабом фильме Венгерова «Живой труп». Играл эпизод. Того самого человека, который приносит Протасову пистолет. Я постарался что-то сделать… Фильм сильно ругали. Меня похвалили. Потом телевидение сняло фильм «Песни цыган» по «Живому трупу». Тут я играл Федю Протасова. Работой своей остался недоволен. А вот то, о чем я мечтал, не получилось. Очень… Очень хотел сыграть Пьера Безухова у Бондарчука, а он настаивал на Андрее Болконском. По времени работа совпадала со съемками «Гамлета». Надо было решаться. Если бы Бондарчук уступил мне Пьера Безухова, я бы отказался от Гамлета.
В Липецке мы жили в одной гостинице, и, хотя программа была очень плотной, Смоктуновский выкроил время для интервью. Вот оно.
— Иннокентий Михайлович, когда читаешь вашу книгу, обращаешь внимание на то, что в юности у вас были беспорядочные метания от одного дела к другому. Не окончили среднюю школу — поступили в фельдшерско-акушерское училище, немного поучились — ушли в школу киномехаников. Отчего так?
— От великой нужды. Был мир, и было все нормально в семье. Отец — человек необыкновенный. Рыжий. Огромного роста. Веселый. Его мужики любили звать побалагурить. Иди, мол, Петрович-Смоктунович, расскажи что-нибудь, чтоб душа растаяла. Как война началась, он сразу ушел на фронт. Большой отряд добровольцев я провожал до парохода. Смотрел на отца — высоченного, широкого в плечах и думал: какая точная мишень для стрелка…
У нас, сибиряков, спокон веку заведено мужику быть хозяином. Остались мы с братом Володей. Ученик в школе — это не профессия. Я думал поскорее выучиться на фельдшера. Это всегда кусок хлеба. Но в училище давали студенческие карточки, а в школе киномехаников — рабочие. Вот я туда и переметнулся. Я уже вам говорил, что меня вело Провидение. Именно в школе киномехаников, крутя пленки, я получил первые уроки актерского мастерства. Я вдруг почувствовал, что внутри меня бродит непонятная сила. Как бродит нефть под землей, а выхода ей нет. Уже тогда, правда, еще смутно, забрезжила мечта стать артистом, потому что я абсолютно четко видел себя на экране, а не за кинопередвижкой.
— Скажите, бродячий артист Кеша Смоктунович и народный артист СССР, лауреат Ленинской премии Иннокентий Смоктуновский — это два разных человека или живут один в другом?
— Время очень изменило меня. Я был очень добрым и доверчивым, очень открытым. Именно за эти качества мне больше всего досталось шишек.
Да, меня вело Провидение, но вело по таким острым камням, по битому стеклу — и в ужасную жару, и в дикий холод. Мне все в жизни давалось тяжело. Поэтому я стал человеком закрытым. Научился наступать на горло собственной песне. А Кеша… он живет во мне. Только тихо. Выходит на свет Божий дома, тогда, когда ко мне ластятся дети и собаки или когда на поляне горит костерок.
— А ваше представление о счастье со временем изменилось?
— Нет. Только раньше много что входило в понятие «счастье». Конечно, прежде всего, это ценности духовные. Но когда-то для меня непременным условием благополучия было иметь свой дом, кресло, письменный стол, библиотеку, телефон, что же говорить об интересных больших работах в театре и кино — конечно же! Теперь у меня все это есть, я к этому привык, и стало обыденностью. А вот моя семья, мои дети, наше духовное родство осталось непреложным в понятии чувствовать себя счастливым человеком.
— Вы подаете милостыню?
— Да. Всегда. У меня очень высокая интуиция. Я сразу чувствую, действительно ли этот человек нуждается или представляется нищим. В первом случае я помогаю из сочувствия, а во втором случае, как своему коллеге, — за игру.
— Если у вас очень развита интуиция, как же вы обращаетесь с экстрасенсами?
— Им со мной неинтересно — так же, как и мне с ними. Но вот сколько я ни пытался, я не мог докопаться до первоосновы, как, из какого вещества рождаются взгляд, жест, интонация, походка человека, которого я воплощаю собой? Убежден, что у актера не пять органов чувств, а гораздо больше. К примеру, глаза Иннокентия Смоктуновского, московского гражданина, проживающего на Суворовском бульваре… Им свойственно, как и каждому, выражать одобрение, осуждение, зависть, гнев. Но глаза артиста Смоктуновского могут гораздо большее — они живут, страдают, смеются, думают, наконец, как князь Мышкин, ученый Куликов, Принц датский, недотепа Деточкин, сугубо штатский интеллигент на войне Фарбер.
— Кстати, о Фарбере. Есть у меня один маленький сюжет. Могу его подарить вам.
— Это очень любопытно. Я весь внимание.
— Недавно мне довелось слышать замечательного просветителя, по образованию историка, но в душе артиста. Это Михаил Иванович Абрамов. Он прочитал блистательную лекцию о Шаляпине. После мы беседовали с ним о магической природе таланта. Как смог полуграмотный, полунищий казанский мальчишка стать непревзойденным гениальным артистом — самородком, покорившим все оперные сцены мира? Проходит полвека, и Россия снова являет чудо — Иннокен
