Столица северного штата – прекрасный город Монпелье. Однако здесь жара такая, что хочется ходить в белье. Да, да, в белье. Да, да, в исподнем. Да, да, пусть даже в прошлогоднем, а впрочем, лучше без него. Как в том дарованном господнем, чтобы предстать пред этим полднем рисунком тела своего.
Да, да, пожалуй обнаженным, лишь долларами снаряженным, в ладошке потной их держа, и с этой потною ладошкой, как будто с деревянной ложкой, перед витринами кружа.
Моя московская ладошка, в тебя вложить совсем немножко, и эти райские места благословят мои уста. Мои арбатские привычки к пустому хлебу и водичке здесь обрывают тормоза, когда витрины бьют в глаза.
Удар – и вой в пустом желудке, не слишком явственный, но жуткий, людей пугающий окрест.
Но этот тип, на вид опасный – всего лишь странничек несчастный, и он Вермонта не объест. Глоток – и все преобразилось: какая жизнь, скажи на милость! Я распрямляюсь наяву. Еще глоток – и что там будет: простит ли Бог или осудит, что так неправедно живу?
Да, этот тип в моем обличье, он так беспомощен по-птичьи, так по-арбатски бестолков. Он раб минувших сантиментов, но кофию за сорок центов ему плесните без долгов.
Дитя родного общепита, пустой еды, худого быта, готов к свершениям опять. И снова брюхо его сыто, но… на ногах растут копыта, да некому их подковать.
Америка в оцепененье: пред ней прыжками, по-оленьи я по траве вермонтской мчусь. И, непосредствен, словно птица, учу вермонтцев материться и мату ихнему учусь.
Мой дом под крышей черепичной назло надменности столичной стоит отдельно на горе. И я живу в нем одиноко по воле возраста и рока, как мышь апрельская в норе.
Ведь с точки зрения вселенной, я – мышь и есть, я блик мгновенный, я просто жизни краткий вздох… Да, с точки зрения природы ну что – моя судьба и годы? Нечаянный переполох…
Воспитанным кровавою судьбой так дорого признание земное! Наука посмеяться над собой среди других наук – дитя дурное: она не в моде нынче, не в чести, как будто бы сулит одни мытарства… А между тем, чтоб честь свою спасти, не отыскать надежнее лекарства.
Не укрыть, не утаить, а, напротив, пусть несмело, тайну сердца, тайну жизни вам доверить я хотел, откровенный свой рассказ прерывая то и дело, ночь пока не отгорела, дождь пока не отшумел.
Но за этот подвиг мой без притворства и коварства и за это вдохновенье без расчета и вранья слишком горькая на вкус, как напрасное лекарство, эта поздняя надежда отказалась от меня.
И осталось, как всегда, непрочитанное что-то в белой книге ожиданий, в черной книге праздных дел… Тонких листьев октября позолота. Жить охота, жизнь пока не облетела, свет пока не отгорел.
Чувство собственного достоинства – вот загадочный инструмент…» Б. Ахмадулиной
Чувство собственного достоинства – вот загадочный инструмент: созидается он столетьями, а утрачивается в момент, под бомбежку ли, под гармошку ли, под красивую ль болтовню иссушается, разрушается, сокрушается на корню.
Чувство собственного достоинства – вот таинственная стезя, на которой разбиться запросто, но с которой свернуть нельзя, потому что без промедления, вдохновенный, чистый, живой, растворится, в пыль превратится человеческий образ твой.
Чувство собственного достоинства – это просто портрет любви. Я люблю вас, мои товарищи, – боль и нежность в моей крови. Что б там тьма и зло ни пророчили, кроме этого ничего не придумало человечество для спасения своего