«Эти стихи должны быть напечатаны большим тиражом, ибо они не те, которые можно взять на несколько дней в библиотеке, а — прочитав — вернуть; они должны быть дома, к ним нужно возвращаться, перечитывать, смаковать, читать вслух, затем «про себя», и опять вслух, ибо они — мысль и музыка.
Есть стихи такой силы, что их без сомнения можно отнести к разряду шедевров русской поэзии.
Есть стихи такой языковой и смысловой плотности, что хочется стать художником и писать плотным густым маслом…
Очень многие из них — подлинная мифология, магия, стихи чисто женские и эпические, высеченные из тех же глыб, что и скульптуры Микеланджело; стихи органные и флейтовые, то ли — увиденные во сне, то ли — рожденные перенесенной болью.
Одинокая скрипка — и оркестровые созвучья; разрозненные души — и души, стремящиеся к слиянию. Эротизм и аскетизм; язычество и христианство, пустыня и плодородие.
Мир стихов Ляли Чертковой населен мириадами жизней, цветов, запахов, сонмами птиц; здесь трагизм падений и вдохновение взлетов.
Я прочел несколько строк наугад и — задохнулся; это орудийность и метаморфозность, о которой говорил Мандельштам. Спрессованность, сгущенность образов так велика, что из каждой строки можно вырастить поэму. Здесь нельзя пробегать глазами; нужно останавливаться, возвращаться назад, пробовать слова на вкус, на цвет, на отзвук эха в сердце…
Где искать корни этой поэзии? В прозе Бабеля? В русских былинах? В цыганских песнях, пропетых в молдавских степях? В тени испанской шали, взлетающей над танцовщицей фламенко?
Мне, музыканту, эта поэзия кажется поэзией звучания и слышания, с градациями от почти неслышимого до крика… Есть стихи, возникшие из такой тишины, что рождаются слуховые галлюцинации; есть стихи удержанного вопля. Они то безлюдны, то так густо населены, что начинает кружиться голова.
Количество образов в единицу времени иногда превышает возможность восприятия. Но это — не вина и не беда поэта; это ощущение физической нехватки времени и места. Это — щедрость безразмерности и неуемности.
В русскую поэзию пришел Поэт со свежими силами и с равновеликими интеллектом и страстью. Это — поэт от Бога.»
Михаил Казиник, скрипач, лектор, музыковед, педагог, писатель-публицист, поэт.
«Есть у меня литературный друг. Мы из одного города и одного времени — то есть, ходили вдоль одних домов и деревьев, но не столкнулись ни разу.
Сегодня — после довольно драматических десятилетий — она с семьей во Флориде. Ее ФБ-карта полна какими-то индейцами, кубинцами, волками и эвкалиптами.
Но посреди этих странностей иногда выныривают стихи, которые… если я не потерял слух… не имеют аналогов. Они напоминают мне колоссов с острова Пасхи. Их музыкальность, их необъяснимое мастерство ставят меня в счастливый тупик…»
Борис Клетинич, писатель, поэт, сценарист, певец.
Душа, открыв невидимую створку,
Займет собою стайку старых слов,
Что впишутся в небесную подкорку
Прозрачными чернилами ветров.
Я знаю — небо снова им поверит;
Я здесь. Я есмь. Ликую, что жива!
Никто мое дыханье не измерит
И не сочтет горячие слова.
Ляля Черткова, «Заговор».
Молитва
Гаснут, гаснут костры,
Спит картошка в золе;
Будет долгая ночь
На холодной земле.
(из перевода
Булата Окуджавы
песни Агнешки Осецкой)
Чутким зраком поводит стреноженный конь…
Дэвло! Боже, храни кочевые костры;
Время ночи — твоей чернокосой сестры;
Пусть цыганским подарком ей будет огонь!
Мы в дороге; куда? — а не все ли равно?
Тесно нежным словам за небритой щекой…
Песня голос мой пьет, как хмельное вино,
Руки-звуки раскинув, летит над землей.
Эту песню — настой из прабабкиных трав —
Знали матери, помнили наши отцы,
И в фиалковом бархате нижних октав
Рассыпался цыганский песок хрипотцы.
Он монистом на шее плясуньи звенит,
Он подковой на счастье к копыту прибит;
Все овалы вокала, как звенья колец,
Лунный Дэвло ковал — полуночный кузнец.
Долго древнее племя по свету бредет…
Дэвло! Боже цыганский! Храни наш народ!
Коль уступят костры торжествующей мгле,
Будет долгая ночь на холодной земле…
***
Как планета — над сонмом прочих,
Небеса — над плотью земной,
Над горами — орлиный росчерк,
Над пустынями — душный зной,
Над морями — полные влаги
Завиваются облака,
Над простором чистой бумаги
Замирает моя рука,
Как заря — над луной унылой,
Как нога — над торной тропой,
Колыбель висит над могилой.
Жизнь над смертью; дух над судьбой.
***
Застыли тучи темной чередой;
Их молоко сосет земля-телица.
Блестят листвы трепещущие лица,
Но почва не насытится водой.
А вот лежат недвижные стволы;
Они при жизни были деревами.
Разжечь огонь среди кромешной мглы? —
Но пламя не насытится дровами.
Что наша жизнь? В масштабе века — час;
Печалит горем, нежит красотою.
Ум жаждет мыслей, зрелищ алчет глаз,
А сердце не насытится мечтою.
Чанте иста
«Я хотел чувствовать, ощущать запах, слышать и видеть не только зрением и умом. Я хотел видеть при помощи ЧАНТЕ ИСТА — глаз сердца».
(Вождь Хромой Олень)
Вскипает ковылем сухая степь,
А речка беспокойная игриста;
Высоких гор горда сплошная цепь —
Ты это видишь зреньем «чанте иста».
Пронизаны леса речами птиц,
Пестрят поля цветными письменами;
А слезы в скобках девичьих ресниц —
Так «чанте иста» гасит взора пламя.
По светлячкам тропу в кромешной мгле
Узнает воин племени чиппева;
Легко ступает парень по земле —
Щадит ее беременное чрево.
Застенчиво алеет новый день,
Лесной ручей звучит чистейшим скерцо;
Ты паутинку в луч, как нитку, вдень,
Попробуй сшить друг с другом свет и тень…
А «чанте иста» — это «зренье сердца».
***
Вода — голубая прохлада,
Стеклянно потока литье;
Колючая пыль водопада
Клубится над шлейфом ее.
Замрет, затаится в озерах —
Казалось бы, смолкла навек;
Но нет — заструится в просторах,
Исчерченных руслами рек.
А видел ли кто-нибудь это —
Когда она изглубока,
Ломая хрусталики света,
Вдруг выглянет из родника?
Выплескивать будет натужно,
Дурачась, пускать пузыри…
Вода очищает наружно,
И только слеза — изнутри.
Картограф
«Бог не идол, Бог — идеал»
(Люси Мэлори).
Эта церковь не в бревнах, а в ребрах,
Эта вера — веревка твоя,
Эту жизнь размечает Картограф
По земле твоего бытия.
Так церквушка светла и пречиста!
В ней душа — остекленный киот;
А веревка… она альпиниста
На подъеме и спуске спасет.
Носишь крестик ты в ямке яремной,
Дышит верою нежный овал.
Твой Картограф — не идол тотемный;
Бог — не идол, о нет! Идеал.
Израиль
Мы всё о тебе понимаем:
Что сто́ит рассвет за окном,
И тост неизменный «ле хаим»
Над темно-кровавым вином;
Ты собран построчно, по-нотно
Из песен и дивных баллад,
Ты числишь героев по-ротно
Среди добровольцев — солдат.
С хамсинами яростно споря —
Страна рукотворных чудес —
На лбу Средиземного моря
Лежишь ты, горячий компресс.
Предвечный Отец да восплачет
Меж звезд шестигранных — вдали,
И пусть оберегом назначит,
Твоим оберегом назначит
Святые ладони Земли.
Фраза
Душно и влажно под черным покровом земли;
Слез не вбирают платки на торжественной тризне.
Мертвым речам тишины заповедной внемли
И согласишься, что смерть — это правда о жизни.
Высидит небо светила златое яйцо,
В мускуле ветра реки разыграется вена,
(Ярко блеснет в разговоре живое словцо)
Кроны лесные заплещут листами степенно,
Птицы пронзят голосами прозрачный эфир,
Рыбы прошьют серебром голубые глубины;
Эта живая картина — трепещущий мир
(Фраза пока что дописана до середины).
Я соберу ее всю — из горячих песков,
Горных вершин и людей в бытовой круговерти,
Пестрых полян и других разноцветных кусков,
И допишу ее: «… жизнь как бессилие смерти».
***
Два лица у кинжала.
Два последних вопроса до взмаха рукой:
Что сулит его жало?
Излечимую рану иль вечный покой?
За валюту дыханья
Будешь воздух для жизни себе добывать?
Иль наступит молчанье —
На остывших устах роковая печать?
Два лица у кинжала —
Два последних вопроса от ночи и дня;
Только времени мало —
Жизнь тебя обступает, задорно дразня,
Заливается пеньем,
Жадно пробует свет, как мускат — сомелье!
Два вопроса. Сомненье.
И короткий ответ на стальном острие.
Заговор
В тени свежо. На солнце — слишком жарко.
Вокруг — лесного храма благодать.
(Хоть и учила бабушка-знахарка
Не в бревнах — в ребрах церковь обретать.)
Под сенью густолиственной дубравы
Я истово вдыхаю — как любовь —
На летнем дне настоянные травы
Из-под печати заповедных слов.
Затем я мысли смутные извивы
В старинное заклятье облеку:
«Ополощи, схлещи, как с ветки ивы,
В пучину вод мою печаль-тоску.»
Душа, открыв невидимую створку,
Займет собою стайку старых слов,
Что впишутся в небесную подкорку
Прозрачными чернилами ветров.
Я знаю, небо снова им поверит;
Я здесь. Я есмь. Ликую, что жива!
Никто мое дыханье не измерит
И не сочтет горячие слова.
***
Звук должен быть окутан тишиной
Как брег реки, облизанный волной,
Как обойденный парой аналой
Во время сокровенного обряда;
Как хрусталем объятое вино,
Или плющом увитое окно,
Или листвы зеленое рядно,
Скрывающее разноплодье сада.
Звук должен долго нежиться в тиши,
В пеленах перламутровых души;
Его ты на бумаге не пиши —
Ты сам еще не знаешь этой ноты!
Наитию лишь ведомой стезей
Меж горьким вздохом и ночной слезой
На мрачном облаке перед грозой
Ее начертят молнии длинноты.
***
Подняв глаза, скажу я Богу,
От жизни бешеной остыв:
Ты вычертил мою дорогу,
В нее полмира уместив.
Я измеряла версты болью
И мнились ранами следы,
А пыль в пути считала солью,
Не мысля без нее еды.
По тракту, затканному снегом,
По хляби осени виясь,
Казалась жизнь моя разбегом —
Как будто только началась.
Наивность детская, не ты ли
(Да простодушия настрой)
Сквозь слезы резкость наводили
На черный камень под ногой?
Ну что же… камень — только камень;
Его огромнее стократ
Луны спокойной бледный пламень
И звезды в тысячи карат!
Дневные запахи и звуки
Сплетались в гимны красоты,
И солнца дружеские руки
Протягивали мне цветы…
Взбодрясь от Божией улыбки,
Я три перста прижму ко лбу;
СУДЬБА не сделала ошибки —
ОШИБКА сделала судьбу.
«Дождь На Лице»
Танец войны удалец в черно-красном уборе
Лихо плясал; только вот что случилось в конце —
Ливень пошел и размыл боевые узоры,
И нарекли краснокожего «Дождь на лице».
Иромагайа, о воин из племени сиу!
Храбрость индейца явила немало чудес.
Волос врага он вплетал своей лошади в гриву;
Янки дрожали при имени «Rain in the Face».
Их генерал побледнел, словно сгусток тумана,
Глянув на кожу бизона — зловещую весть;
Сердце краснело на ней, и кровавая рана
Всем бледнолицым сулила ужасную месть.
Только все меньше их — тех, кто носил мокасины,
Их отпечатки забиты следами сапог…
Прерия, молча прости уцелевшего сына,
Если он выбрал изгнание, а не острог.
Знаешь, чужбина? Твоей он не вынес свободы.
Мысли опять покаянно летели туда,
Где свежий ветер разглаживал чистые воды
И расходились могучих бизонов стада.
Он и вернулся… как птицы на родине пели!
Солнце сияло в своей голубой колыбели!
Жизнь подарила прощение в самом конце.
Что ж его жесткие скулы опять повлажнели?
Слезы текут? Или впрямь это дождь на лице?
Плач по Уралу
Дьявол скользит на коньках по замерзшему Аду —
Лед равнодушия выстудил адский огонь.
Некто устал; он выслуживал смерть, как награду,
И, наконец, разжимает сухую ладонь.
В мире земли и воды, облаков и растений —
Белым ли днем, на глазах ли прищуренных звезд —
Некто пытливый создал смертоносный рутений —
Гибель, зачистку, атаку, напалм, холокост.
Кроны лесов небеса голубые держали,
Солнце могучий сохатый вздевал на рога…
Здесь земляничины робкие в травах дрожали
И иван-чаем лиловым вскипали луга.
Тихие выстрелы — прямо в сердца земляничин,
Медленный яд — под язык старику роднику,
Это прогресс. Он к живому всегда безразличен.
Мне не избыть безнадежную эту тоску.
Некто вздохнул — и душа отлетела нагая.
Боже! Убийцу земли моей ты покарай.
Ад подо льдом; а достигнет преступная Рая —
Плотно затворит ворота пред грешницей Рай!
Послесловие:
Меня вдохновила картина Джона Кольера «Дьявол скользит на коньках по замерзшему Аду».
***
Так много горя у родной Земли,
Что больше слез не вместят океаны;
Творец! Ее молитвам ты внемли.
Вселенная! Не сыпь ей звезды в раны…
Джеронимо, вождь апачей
Растет на могиле твоей трава,
Рыдает над нею дождь;
Но будет жить о тебе молва,
Джеро́нимо, старый вождь.
Немало апачей ушло в Поним
Пред медным лицом твоим,
А ты оставался невозмутим,
Жесток и неуловим.
Элита Америки, Прескотт Буш —
Студент, кем гордился Йелль —
Когда ты уснул, достославный муж,
Твою раскопал постель.
Налив шампанского в череп твой,
Хвалился хмельной студент,
Что будет властвовать над страной,
Как избранный президент.
Внимая лидеру своему,
Ревел от восторга зал;
С таких ты скальпов нарезал тьму
И к поясу привязал!
По хлебу прерии ветра нож
Размазал солнечный мед…
Твоя страна, краснокожий вождь,
Где имя твое живет.
Оно — знамение твердой руки
И чести великий храм;
Как символ храбрости, земляки
Дают его сыновьям.
Врезает время тебя в гранит,
И песнь о тебе поют;
Десантник имя твое кричит,
Раскрывши свой парашют.
Как символ мужества, ты воскрес —
Теперь уже навсегда…
Стальною пулей в сердце небес
Застряла твоя звезда.
Пицца — хауз
Горячие лепешки и оливки,
Сыр со слезой и чай темнобордовый
Мы ели-пили в маленькой подсобке,
Рассевшись среди ящиков и плит.
Курд Ибрагим подбрасывал лепешки,
Чай разливала Нафиса — турчанка,
Швед Патрик нам подкладывал оливки,
А я посуду мыла после всех…
Все жарче, жарче было в пиццерии,
Мы уставали все одновременно —
И в вечер краснолицый обращался
День, целый день стоявший у плиты.
Когда вошел он во все окна сразу,
Вода в графинах вдруг порозовела,
Обмякли накрахмаленные блузы;
Но чья-то незатейливая шутка
Взбодрила всех, и замелькали руки,
Передавая овощи, лепешки,
Спагетти, пиццы, воду и салаты…
И истончались белые тарелки
На этом бесконечном колесе.
Вдохновенье
Мери Аркадьевне Браславской,
моей дорогой учительнице.
Я вышью костер на ночном полотне,
Ярчайший цветок стоязыкий,
И будут рассказом о прожитом дне
Его лучезарные блики.
Да только огню неподвластны слова —
Он мастер предвестья, предтечи;
Из вдохов и выдохов выйдет канва
Его ослепительной речи.
Скормлю ему душу; ведь то, что горит,
Избегнет могильного тленья;
Огонь мой на равных с луной говорит —
Так с вечностью спорит мгновенье.
Кладбище
Кроткое дыханье тишины,
Мхов немых прикосновенье к плитам…
Старики и дети здесь равны,
Словно разнотравье под копытом
Смерти — темногривого коня,
Траурного призрака заката;
Вот она — конечная расплата:
Солнце угасающего дня.
Вечность, память скорбную продли!
Положи рукой своей степенной
Черный хлеб черствеющей Земли
На стакан, наполненный Вселенной.
Кишинев
Проклятье вороны — и бабочки дрожь…
Я помню мой город кипящим, живущим
И зрелищем ярким, и хлебом насущным,
Где в травы сквозисто влюбляется дождь
И ветер ерошит зеленые кущи;
Где солнце горячее южную лень
Вплетает меж веток роскошного сада;
Как яблоко, там наливается день,
А дымчатый вечер синей винограда.
В разлуке за годом торопится год,
И плачутся весны в капелях апрелей,
И теплая пыль на дорогах растет,
И песни восходят на стеблях свирелей.
Я здесь красоты постигала азы,
И буки надежды, и веди печали…
Держите, мосластые руки лозы
Всех нас, что стремятся в туманные дали!
***
Прозрачным абрикосовым вареньем
Текут в начале августа лучи…
Укропом пахнут руки у хозяек;
Печеный перец и румяный лук
Слоятся в банках, ставятся в подвалы
До первых праздничных осенних дней.
Залиты воском срезы дымных гроздьев,
А яблоки песком почти что скрыты;
Сушеных фруктов дряблые гирлянды
Прошедшим летом пахнут навсегда.
Сентябрь — месяц пестрый, петушиный;
Октябрь — месяц красно-золотистый.
Под вечер пьют усталые крестьяне
Еще немного мутное вино
Там, где усы лозы задорно вьются,
Где воздух стынет в лиственных ладонях,
Где ветер шепчет дойну в старый флуер,
Где много лет как нет уже меня.
Возраст
Поседели метелки овса;
Ночи росны, а утра — туманны.
Осень. Ветры бинтуют леса,
Их сквозные багряные раны.
Вымирают цветы на лугах,
И в душе выстывают прорехи;
Это возраст. Нет правды в ногах,
Нет надежды исправить огрехи.
Бремя белых метелей и вьюг
Мне согнет по-старушечьи спину;
Только сердца неистовый плуг
Все пахал и пахал бы новину…
Песнь Оцеолы
Здесь грифа тень ложится на поля,
Когда он ищет жертву на охоте;
Здесь больше не глотает слез земля,
И квасит горе горькое в болоте.
Мы, братья, не сошли еще с ума,
Чтоб в бледнолицых признавать хозяев;
Здесь наши партизанские дома
Стоят в воде на цыпочках — на сваях.
Мы все под знаменем одной судьбы;
В тропу войны свели свои дороги
Измученные черные рабы
И племя краснокожее маскоги.
Мы не подпишем подлый договор
И не допустим пришлых произвола! —
Сжимая легкий боевой топор,
Разгневанный клянется Оцеола.
С двускатной крыши свесилась змея,
Следит добычу пепельная пума;
То, что случилось, все равно нельзя
Вместить в узоры пояса-вампума…
Я слышу в гневном ропоте грозы,
Что разбавляет блажь ночей снотворных,
Ваш, семинолы, боевой призыв, —
Единственное Племя Непокорных.
Paseo Maritimo
Здесь деревья почти срослись,
Тень сгущая на дне бульвара;
Еле дышит вечерний бриз
У дверей открытого бара.
С молодою сидит старик;
Дева статная, как гитара!
Как же тесно он к ней приник
В душном облаке перегара!
Нескончаемая игра
Смерти с жизнью; вперед, мажоры!
Наркодилеры, шулера,
Содержанки, убийцы, воры.
Ваши весла давно сухи;
Вы скопились под солнцем юга.
Не успев замолить грехи,
Уничтожите вы друг друга.
Кто бы смог — всему вопреки —
Отмолить вас, отбить, оплакать?
Ищут дьявольские клыки
Ваших душ обнаженных мякоть…
Не для них ли, беспутных, вновь,
Проложив в небеса дороги,
Ветер строит из облаков
Церкви, пагоды, синагоги?
Taurus
От неба, от его лица
Кровь отливает голубая,
С высоких пастбищ прогоняя
Мое созвездие — Тельца.
Ах, toro со звездой на лбу!
В его губах — рассветный клевер;
Его маршрут — то юг, то север.
Кто впряг его в мою судьбу?
Мела на севере пурга,
Был лед на реках тверд и лаков;
Ну, а кастильские луга
Все в поцелуях алых маков.
По венам кровь моя цветет
Так буйно, что не страшно смерти.
Посмотрим; может, повезет?
(Две первых терции как suerte).
Слепой от яростной обиды,
Бык в знамя крови облачен;
Чуть слышен матадора стон
Меж прочих выкриков корриды.
Пусть тот, кто первый скажет: Ах!
Возьмет себе его дыханье;
А бык опять, как в наказанье,
Созвездьем станет в небесах.
Коррида делится на три части (терции, tercios), две из которых включают «испытания» (suertes, буквально — удача, судьба, вариант; иногда каждую из фаз корриды тоже называют suerte).
В символическом плане бык, часто чёрный, может быть интерпретирован как олицетворение смерти, что придаёт поединку ритуальный характер. Вместе с тем, этика корриды требует от тореро относиться к быку не как к жертве и проявлять должное уважение к его силе и храбрости.
У быка на арене очень невелики шансы остаться в живых после боя. Если это всё же произошло, бык будет использован для разведения или зарезан, но никогда не будет снова выпущен на арену:
Это очень опасно для любого матадора. Бык после первого боя слишком много знает. Через полчаса он начинает понимать всю технику боя и помнит ее долгие годы.
Хризантема
Она белела смутно, отстраненно;
Как одиночество ее бездонно!
Кротчайшая, чистейшая мадонна,
Ответь — куда мне деться от тоски?
Я все живу былыми чудесами,
Любви несчастной первыми азами…
Остывшими и горькими слезами
Пахну́ли хризантемы лепестки.
***
Лисенком от спартанского подростка
Достался мне стихотворящий дар.
И как порой невыносимо жжется
Двух маленьких ноздрей голодный пар!
Неумолима юная жестокость,
Но не ропщу я; что ни говори —
Тоску, беду, печаль и одинокость
Он жадно выгрызает изнутри.
Право переписки
Сын кухонного сквозняка
Стал ветром уличной свободы;
И я бежала, как река,
О камни раздирая воды.
Взяла с собою лишь слова,
А им обратно — путь неблизкий;
Какие у меня права?
Лишь только право переписки.
Какая цель меня влечет
За дымкою самообмана?
Пусть время жизнью истечет,
Как истекает кровью рана.
Все по-другому быть могло;
Но я на Родину отныне
Смотрю сквозь слезное стекло
Из окон дома на чужбине.
И если звуки я свяжу —
Стяну отчаянным дыханьем —
И если строки я сложу —
Спаяю искренним признаньем —
Прочтите их. Простите их.
Примите от меня — бежавшей —
Бродягу-стих, дворнягу-стих
С репейником души приставшей.
***
Вдох — надежда, выдох — мольба;
Голубеет небесный свод.
Колосятся под ним хлеба
От заботы грунтовых вод.
Молча кормит корни земля,
Молча нянчит свои поля;
Но бывает — как резкий крик —
Из-под камня блеснет родник.
То, о чем мы молчим вдвоем —
Переполненный водоем.
И, наверное, я права,
Утопив о любви слова.
Но один, лишь один глагол, —
Он древней и безумней всех, —
Мучит горло, как острый кол,
Точит сердце, как тяжкий грех.
Сокровенность подземных вод,
Эта пытка — моя судьба —
На дыхание изойдет:
Вдох — надежда. Выдох — мольба.
Мой язык
Влажны, как рыбьей чешуи сиянье,
Свежи слова родного языка;
Священный ритм свободного дыханья
Их с мыслями рифмует на века.
Как ясным днем в колодце видно звезды,
Так чувствуется тайная тоска
Всех тех, кто раздробил словами воздух,
И окликает нас издалека.
Усталая крестьянка в барском поле,
Сапожник, пошутивший от души,
И пленник, проклинающий неволю,
В библиотечной кроются тиши.
Родной язык — от выдоха до вдоха —
Спасай и милуй, Боже, грешных нас!
Ты в вечности — великая эпоха;
А я в тебе, быть может, только час.
Старые стены
«Эмиграция — это похороны, после которых жизнь продолжается дальше».
Тадеуш Котарбиньский
Хрустальный гроб, подушка из опилок;
Живу негромко после похорон.
Но и сейчас я подавить не в силах
По старым стенам приглушенный стон.
И дружба, и любовь остались в доме,
Где после тризны пусто и темно;
Как пес и кот, прижались на соломе
И смотрят то на дверь, то на окно.
А я… я отдаляюсь постепенно,
Сжигая мостик к прошлому дотла;
И вот уже смотрю на них сквозь стену
Небьющегося слезного стекла.
Соловей
Когда исходят смолами деревья,
И каждый лист — как поцелуя след,
И запахи летят на лунный свет
По синим трактам звездного кочевья,
И соловей, безумный кантаор,
Кустов полночных голосистый гений,
Поет страстей бушующих костер —
Из нот? Иль ярко вспыхнувших мгновений? —
Восчувствуй их. Прими, чтобы сберечь.
Живи, во всем покорствуя природе.
Бог есть Любовь. Его ты слышишь речь
В свободном соловьином переводе.
Весна
Весна! До ландышевых слез
На лицах молодых проталин,
До задыхающихся гроз
В тиши лесных исповедален,
До неразбавленной струи
Потока света с небосвода,
До подсиненной кисеи
Отстиранного кислорода,
До толстой линзы родника
В хвоинках ржавых меж камнями…
И — до горячего виска
С пульсирующими стихами.
***
Земля не износила облаков,
Не истоптала горных башмаков;
Пока не тает шлем ее ледовый,
Пока сияют звездные покровы,
Пока у родника влажны уста,
Слова картавы, а струя чиста
И солнце эпос лиственный читает —
Твой образ мои мысли пеленают.
Пока горит огонь в глубинной мгле
И запекает золото в земле,
Пока таит пустыня это пламя
От моря с его грозными штормами,
Пока растут деревья и трава —
Ищу и отвергаю я слова…
И все равно; ты не узнаешь, милый,
Как я люблю тебя. С какою силой.
Джузеппе Тартини; трель дьявола
Смычком, как шпагой, тьму полосовал,
Чтоб свету было легче просочиться
На дно печальных глаз. Неужто лгал
Об адском рае с жаром очевидца,
Когда in G minor взахлеб играл?
Не смерть, а страх — наш подлинный убийца.
Костлявой дамы преданный вассал,
Он до тех пор в душе несчастной мглится,
Пока не выпьет весь ее фиал.
А ты не бойся — дерзкий голос мой
Прогонит гнусных привидений рой
И долгожданным криком петушиным
Вернет тебя из власти страшной тьмы,
Из сердца коченеющей зимы, —
Стихом, заклятьем, словом нерушимым.
Цыганская дорога
Огонь горит — смеется
Оскалом золотым:
Коня добыть придется,
Чтоб не ходить босым!
На ярмарке цыгане
Торгуются и лгут,
А свой родной «романи»
Для песен берегут.
Где надобно молиться,
Поют они в тоске;
Глагола «поселиться»
Не и́мут в языке.
Бредут с медведем важным,
И вот уже вдали,
Где под костром бродяжьим
Оттает пуп земли.
На свете горя много;
Но в холод или зной
Цыганская дорога
Бинтует шар земной.
Duende
Я слышала от андалузских старух
О древней испанской легенде —
Что есть под землей животворчества дух,
Седой крутокудрый duende.
Ночные глаза его мрачно-черны,
Но жарок их блеск окаянный,
И вен переливы не кровью полны,
А бешеной лавой вулканной.
Невидимый нерв, словно мускул, могуч
Сквозь землю проступит не скоро;
Его отмыкает клокочущий ключ —
Рабочий каблук байлаора.
Взметнулась к высокому небу ладонь,
Сошлись к переносице брови;
Не древо сухое сжирает огонь —
Duende гуляет по крови.
Ты видишь не танец, восторженный зал,
А музыки с телом сраженье;
Он землю и небо узлом завязал,
Стянув его тайной движенья…
Сердца разрываются лет в сорок пять —
Страшна эта древняя сила;
Земле суждено его рано обнять,
Раз небо его не простило.
День
Пронизан лес рассветом, осиян;
Чуть плещет полусонная река;
Снимает солнце утренний туман,
Замешивает круто облака.
Лучами ро́сы свежие дразня
И подоткнувши голубой подол,
Оно впрягает ветер в бричку дня,
И ветер тащит свет, как вьючный вол.
Лик погружая в россыпи цветов,
День сам себя отпраздновать готов;
Как небосвод восторженно высок!
День мирной жизни. Счастья лоскуток.
***
Песчаная холстинка облетела
С озябших плеч; рассохся влажный след.
И вечера лавандовое тело
Одело горный каменный скелет.
Остужены луною ароматы,
Их ветер молчаливо выдает;
Из «Одиссеи» длинные цитаты
На языке, где соль впиталась в йод,
Рокочет море…
***
Терпкий запах волглых сиреней
Между нами стоит стеной;
Цепь шагов, перепад ступеней
И дыханья нещадный зной.
Взмах смычка — и лезвие звука
(Так сквозь ветер свистит трава).
Петь под скрипку — такая мука!
(Босоноги мои слова).
Пусть звучат от ада до рая —
В скобках жизни моей звучат;
От молчания умираю —
Нужно песню скорей начать.
Вулкан Этна
Как жарко! Неба блеклые пары
Расплавленными пахнут облаками.
В полете высыхают комары,
Скрипит песок у птиц под языками.
Драконом солнце дышит на траву,
Печати тают на устах вулканов;
И выедает неба синеву
Их серный дым, как скопище туманов.
Не верится — вчера была весна,
Но ландышевый воздух минеральный
Прозрачный ветер вычерпал до дна,
И ниц упал пред яростью астральной.
Курганы скифов вздыбили поля,
Быка за шею обняла Европа,
И судорожно вздрогнула Земля
В предчувствии Всемирного потопа.
Salsa
Эрику Домингесу Абрадело
Где отливают медью гроздья лука,
Гирлянды перца жгучего висят,
Дед молодой с четырехлетним внуком
Кубинский танец бешено кроят.
Там, где разводит воздух запах тмина,
Где крепкий кофе по глотку разлит,
Где губы улыбаются карминно,
Был танец на живую нитку сшит.
Примерно между кожей и рубахой,
А может — меж любовью и тоской
Его ты носишь с гордостью, без страха,
Как дно фрегата — соль воды морской.
Твои движенья из него отлиты;
И пусть сжимает серебро виски,
Но золотыми нотами подбиты
Твои недорогие башмаки.
Мой народ
Никто не видит водоросль на дне,
А это мой народ пророс во мне;
Столь древний, как и травы водяные,
Земную твердь появшие впервые.
Народ, преодолевший смертный страх;
Глубоководна боль в его глазах.
А между грустным взглядом и улыбкой
Вместился мир — с его обидой зыбкой,
С талантом посмеяться над собой;
С любовью — бронзовой, темнокудрявой,
Что не убита горькою отравой
Наследной ненависти вековой.
Гореть в аду? — А мы и так пылаем;
В раю друг друга по глазам узнаем,
И снова в землю упадет зерно;
Его не разжевать векам голодным —
Скрипичным solo, гордым и свободным,
В кровь льется нашей музыки вино.
Rullsand
Здесь крики чаек, острые, как стекла,
Всегда внезапно ранят тишину,
И горизонта лезвие намокло,
Отхватывая от страны страну.
Сквозь волны влажно водоросли дышат,
Смолистым потом пахнет сосен ряд;
Песчаный пляж по краю пеной вышит,
Как много-много лет тому назад.
(И — через два года:)
Здесь северные сосны в мягких лапах
Качают днем и ночью тишину,
Персты лучей прядут смолистый запах,
Волна преобразуется в волну.
Но вздрогнет неба голубое тело,
Когда, войдя в него, на полпути
Вдруг чайка закричит осатанело,
Рванув рубаху ветра на груди.
Песня смерти
Есть такой обычай у североамериканских индейцев. К уходу из жизни они относятся безразлично; но в свой последний час поют «Песню смерти», свою главную песню, к которой готовятся всю жизнь. Низкий гортанный голос и медленный ритм этой песни замораживали кровь в жилах бледнолицых, а самим индейцам служили итогом жизни и глотком храбрости перед последней дорогой.
Из истории известны немало примеров ушедших «с песней на устах»; конечно, описаны вожди.
Что мог сказать уходящий напоследок? Что самое главное? Даже сдержанный, мужественный человек, побоится ли он в последний час громких слов — или скажет так, как больше уже не представится случая сказать?
Я попыталась представить себе «Песню смерти»:
***
Пепел сгоревшей травы,
Небо в закатном огне;
Серые крылья совы
Воздух отрезали мне.
Руку на грудь положу —
Песню освобожу.
Край моих первых шагов,
Лес заповедных дерев!
Вырос ты до облаков,
Небо собой подперев.
У родниковой струи
Кончились тропы мои.
Больше не встретить восход —
Это последний мой день;
Гордо корону несет
Мной не убитый олень.
В новой, полночной стране
Стрелы послужат ли мне?
Честно я путь свой прошел,
Верный заветам отцов.
Так, не моргая, орел
Смотрит светилу в лицо.
Я еще здесь, меж людьми…
Ма́ниту! Дух мой прими.
Жалоба реки
Мой собеседник, мой посредник,
Неслышных виршей сонаследник,
Мой страж береговой — камыш!
Я больше света не приемлю,
Я тихо впитываюсь в землю,
Я не плещу — но ты шуршишь.
Мой влажный голос жалко тает,
Твоей дудою прорастает,
И в карем бархате твоем
Мои неброшенные взгляды,
Искрящиеся водопады,
Невычерпанный водоем.
Читая Тютчева
Душа уходит в тишину,
Плотвицей прячется в затоне.
Я брошу камень в глубину
И уроню лицо в ладони.
Молчанье душное цветка —
Красноречив его обычай;
Ветра не выдали пока
Ни ноты из сонаты птичьей.
На тонких крыльях стрекозы,
В их проблеске от солнцепека, —
Вся анатомия слезы,
Ее безмолвного упрека.
Когда глаголу — грош цена,
Слова — сырые анаграммы,
Мне отверзает тишина
Свои несметные сезамы.
***
Исчеркан вечер строками неона,
Измучен воздух запахом бензина;
Вселенной темно-голубое лоно,
Как миллионы лет назад, невинно.
Воинствен Марс; ему доспехи любы,
Он рад кровавой огневой приправе,
Ну, а Земли растресканные губы
Нас молят о любви, а не о славе.
***
Фонарей золотые ульи,
Ночь, рассыпчатая от снега;
Крепко тени домов уснули,
Ветер звезды вбивает в небо.
Ежедневной заботы звуки
Тихой ночью восполнить нечем;
Мне мешают пустые руки,
Тяжелы озябшие плечи.
Да, ночами колодцы — глубже,
Тишина — страшней, осторожней;
Горло — у́же, дыханье — глуше,
Одиночество — безнадежней.
И бреду я его пустыней,
И сжимаю в руке до боли
Каменеющий слезный иней,
Ставший горсткою мелкой соли.
Весенний ветер
Александру Новикову
Весенний ветер жаден и живуч!
Еще снега растаять не успели —
Как ростовщик, он взвесил каждый луч,
Уравногрузив гирьками капели.
Оплачен светлой зеленью апреля,
Вот кубок мая, грозен и шипуч;
Сверкают блики лета из-за туч,
В оконца лужиц молниями целя.
Презрев ковры из запахов пыльцы
И птичьих трелей звонкие ступени,
Влетает ветер в пышные дворцы
Лилово-бледной сумрачной сирени.
Прощание с городом Евле
Я скоро уеду — гаси эти кисти рябин,
Прощанья слова выговаривай лиственной жестью.
Скажи, что простил неуживчивость, замкнутость, сплин,
Клянись, что догонишь какой-нибудь ласковой вестью.
Завалишься в память мою, как в подкладку пальто
Ныряет дареный рождественский пряник печатный.
Кофейная фабрика… Эрикссон… или не то —
Негромкий базарчик на площади этой опрятной?
Молчишь? — хорошо. Раз безмолвствуешь, то не солжешь.
Меж ребрами улиц — канала стальной позвоночник.
Ночей перламутровый страж, белых виршей подстрочник,
Откуда в воде эта мелкая зябкая дрожь?
Был красноречив лишь один огнедышащий плющ,
Бросался на стены в языческом жарком веселье…
Природа, погода возьмут этот город под ключ
И будут хранить, как шкатулку своих рукоделий.
***
Как письма, вечер облака сжигал,
Да вот не все сгорели отчего-то;
Ладони липы, липкие от пота,
Безмолвный ветер тихо пожимал.
Полутона заката он впитал,
В нем перевились запахи без счета.
Я знаю, как нежна его забота;
Он, чуть дыша, деревья бинтовал.
Гитары звуки звонко заострял,
Фальшивые раскусывая ноты;
Потом, наскучив ими до зевоты,
Прохладу в мои волосы вплетал.
Как мог, лечил любви моей недуг
Единственный наперсник, верный друг.
В щепотке мотылька
Раде Волшаниновой
Пока зимы забвенье длится —
Покой в оковах сна —
Не тронута ее страница,
Бледна и холодна,
Но будут солнечные ласки
Разнеженной земле,
И распечатаются краски,
Как яства на столе.
Цыганской юбки колыханье
Впивается в простор
(Глагол, обтянутый дыханьем,
Как музыкой — танцор).
Взлетают ласточками брови,
Вздыхают рукава,
Руда к лицу прилившей крови
Спекается в слова.
Когда пойму, что ухожу я,
До нитки все раздам,
Лишь слова капсулу живую
Прижму к немым устам.
А и не воздух будет это
Для жадного глотка —
Мерцанье шелкового света
В щепотке мотылька.
***
Замерзают мои слова
В сизом ветре джинсовой ночи.
Замирают мои слова
Там, где надо бы молвить громче.
Но сгущаются в облаках
И разносятся по Вселенной;
В перламутровых лоскутках,
В распашонках души нетленной
Замерцают мои слова!
***
Как вынести холодный зимний голод?
Ведь па́йки дней прозрачны на прогляд.
Свет заморожен, на снега размолот,
В сугробы леденеющие взят.
И ранней ночью, мутною от снега,
На перекрестке четырех дорог
Вдруг зябко вздрогнет меркнущее небо
И втянет лунный матовый пупок.
Ветер
Глаза берез черней и пристальней,
Бесшумней ветви без листвы.
А ветер старый и расхристанный —
Пирушка кончилась, увы,
Все промотал на пестрой ярмарке
За проливанные дожди —
Бредет, надкусывая яблоки,
Вздымая листья впереди.
Когда-то жарким летом брошенный,
Теперь вот — осень предала.
И что ж? Пиджак его изношенный
Зима пронижет добела,
От безысходной неизбежности
Заснет в сугробе, пьяный в дым…
Очнется от весенней нежности,
Восстанет юным и святым.
Майорка
Яркие запахи, жесты, и лица, и взгляды;
Пепельно-бледные листья дерев от жары.
Радостей сласти, обид беспощадные яды —
Жесткие правила южной курортной игры.
Вены подземные хищно корнями смакуя,
Вниз по оградам сочатся сиропы цветов.
Свет ослепительный к сумрачной тени ревнуя,
Ветер — бывает — о скалы разбиться готов.
Пассы flamenco он стелет так страстно и грозно,
Горло сжимает его ненасытный извив…
Колко глядят и насмешливо скалятся звезды,
Небо роняя в артритные пальцы олив.
***
На медные листья, на скудные деньги
Нас осень учила,
Что робкая радость надежды последней —
Великая сила.
Дни ветром сквозили, казнили виною,
Дождями сверкали,
А щедрые ночи поили луною
И звезд не смыкали.
Наш возраст сентябрьский — век виноградный;
Хорош, но недолог,
Виски охватил паутиной прохладной:
За сорок, за сорок.
Блестит в захлебнувшемся летнем фонтане
Монетка на счастье…
Котлы колдовские кипят над сердцами —
Последние страсти.
Алмаз
Михаилу Казинику
Алмаз — осколок чистоты зловещей,
Растроганного дьявола слеза.
Бывал украден чаще, чем завещан,
Авантюристам разжигал глаза.
Он был одеждой обнаженных женщин,
Сухим дождем в их локонах сверкал,
И — тайною причиной тонких трещин
Венецианских дорогих зеркал.
Бывал убийцам клятвенно обещан,
Но — семя мщенья — сам их убивал.
Несытый кровью, вновь ее алкал —
Ведь дьявол был слезою обесчещен.
Текла слеза, по-адски горяча,
От музыки бродяги — скрипача.
Посвящение Анне Фишелевой
Не бойся, Бог; тебя я не покину
В твоей холодной яме голубой.
Анна Фишелева.
Продольные прорехи чернозема
Сострочит тонкой зеленью Земля.
Глубинных вод подспудная истома
Узлы ручьев развяжет невесомо,
На пряди рек их множество деля.
Пески пустынь сквозь сон зашепелявят,
Кавказ сквозь зубы гор заговорит;
Земля в вулканах тайны переплавит
И в океанах слезы растворит.
Алмазный мозг, пещерная утроба!
Согрето сердце нефтяной струей.
Вертись, Земля! Не отходи от Бога
В его холодной яме голубой.
Еврейский музыкант
Когда кричат ему — сыграй, чего там!
Бросая смятый евро на рояль,
Босые звуки по терновым нотам
Он посылает в призрачную даль.
Взор долу опустив от состраданья,
Он сам за ними каждый раз идет
Библейским шагом вечного изгнанья,
Как иегудим — избранный народ.
А если песни устают от слов,
Откуда фрейлейхс набирает силы?
Из темной глубины его зрачков,
Где тысячу мучительных веков
Свежи от боли отчие могилы.
Пчела
Села в поезд. В страну чужую
Мне дорога судьбой легла;
И металась напропалую
Между стекол в окне пчела.
Проносились леса, поляны;
(Глух и болен в стекло удар).
Где напиток хмельной, медвяный?
Для кого полевой нектар?
Золотая моя трудяга!
Что же делать? — Еще жива…
Из прозрачного саркофага
Не расслышать твои слова.
Так и ссохлась комочком пыльным…
А — любовью моей была.
Над простором молчу ковыльным
И убийце не помню зла.
***
Марине Годич
Белели наших лиц жасмины,
Сиренево бледнели взгляды,
Но заморозили седины
Волос крутые водопады.
Виток ликующего скерцо
Уже не носим за щекою,
Нет — голос в раковине сердца
Лежит жемчужною строкою.
Надежда
И дуба зимнего коснеющая речь,
И свет, зажатый в кулаках фонарных,
Внушают, что пора весну разжечь
Из перехлеста двух лучей янтарных.
Пуста немого города утроба,
В ней ветер завивается в кольцо
И точит из горбатого сугроба
Сирени ненаглядное лицо.
Я — осень
Я сею сероватые дожди,
Я рею над расхлябанной дорогой;
Я — строгий возраст странницы убогой
И рдяный лист, трепещущий в груди.
Мне отжалело лето от щедрот
Краюху солнца, молоко тумана;
От клином улетающего клана
Досталось журавлиное перо.
Я — осень; осыпаюсь, остаюсь.
Я — сень листвы, с утра заиндевелой.
Я — косы распускающая Русь
Под гребнем ветра, у постели белой.
Одиночество
«Полная свобода возможна только как полное одиночество.»
(Тадеуш Котарбиньский)
Одиночество, это проклятье? Нет, это свобода!
Расплетаются волосы гребнем ветров с небосвода,
И дикарка-душа в клетке ребер не чует темницы;
Так она широка, что готова рекою разлиться.
Облака на закате вскипели — опали — прокисли;
В фиолетовом космосе буду разматывать мысли.
Букву «эр» пророкочет гора и подарит в граните,
Букву «ха» в букву «эс» пересыплют пески на иврите.
Словно волосы негров — кудрявы, плотны ароматы:
От сандала тепло, розы душны, прохладно от мяты.
Как щекотно под мышками птицам в стремленьи небесном!
Как свежо от земли бледно-красным червям бессловесным.
Я хочу поделиться всем этим; одной — это много,
И прошу верных слов, ясных слов у всесильного Бога, —
Мускулистых и преданных воинов-легионеров,
Безотказных, забывших себя, как рабы на галерах.
Когда весла вонзятся в речное упругое тело,
Влажных слов серебро заблистает в речах оголтело…
И, пока еще духу не сшили бессмертного платья,
Одиночество — это свобода? Нет, это — проклятье.
Тоска
Коль в собственном теле — неволя, тюрьма, теснота,
Держи свою душу — орлицу (а может, голубку).
Седая, косматая, с горькою складкой у рта,
Тоска раскурила вишневую старую трубку.
Назло океану пустыня вздымает пески,
И воздух на скудные доли меж нами поделен;
Лишь ветер измерит бескрайность цыганской тоски,
Чей хриплый аккорд — да, печален, но нет — не смертелен.
Лечи себя — слышишь? — рассветного солнца лучом,
Зеленою горечью полураскрывшихся почек,
И старого друга испытанным сильным плечом,
И всем, чего сердце возжаждет, что разум захочет.
Коль в собственном теле — неволя, тюрьма, теснота,
Вложи свою душу в бессмертную капсулу слова,
В мазок ярко-красный на серой личине холста;
Иль в танце пускай расцветает ее красота,
Иль в песне пускай проступает ее же основа.
Цыганская кровь
В седьмую из ночей бессоных,
Читая звездный ряд,
Создал Господь твой хмель соленый,
О лачо рат!
Души не мера, но избыток;
В ней соплеменник — брат.
Сердец волнующий напиток,
Ты — лачо рат.
Почувствовав мониста ласку,
Вот плечи бисерно дрожат —
И тело отправляет в пляску
Жар лачо рат.
А на войне, когда без страха
Под пули шел солдат,
Кидалась розой на рубаху
Ты, лачо рат…
Ты горяча и вдохновенна,
Не знай преград!
Цвети по благодарным венам,
О лачо рат!
Терновые звезды
Памяти поэта
Ширали Нурмурадова
В этом сизом изломе бровей,
Как в золе догоревшего дома,
Горечь сирой недоли твоей;
Как она мне знакома!
Друг мой, смуглый туркмен Ширали,
Я люблю твои пряные речи;
Запах тмина идет от земли
В догорающий вечер.
Не камчой тишину рассекал —
Резал гибкой и хлесткой строкою;
И терновые звезды снискал
Над своей головою.
Выходите, слова
День, раскроенный ласточкой в стиле июля,
В духе женственных вспыльчивых гроз.
В нем цветы среди трав, чуть качаясь, уснули,
Разомлев под пчелиный гипноз.
Выходите, слова, из немого застоя,
Разжимайтесь, пять пальцев в горсти!
Вместе с парией-ветром, небесным изгоем,
Травяную циновку плести.
Темный лик, древний образ являет земля мне,
Взятый в солнечный светлый оклад.
Припадайте же к ней, молчаливые камни,
Пейте свежесть подземных прохлад.
Поднатужтесь, трещите, не бойтесь увечья!
Половиньтесь, но будьте крепки…
Ведь на зыбких песках неродного наречья
Мне не вырастить внятной строки.
Молдавская осень
От взмаха крыла или от мановенья руки
В прощальной тоске паутинки неслышно витают.
Закончилось лето. Кипрей, череда, васильки,
Гвоздика и дрок на подоле его выцветают.
Но ярче и ярче лесов домотканый покров,
От ржавых прожилок на листьях лимонно-гранатов.
В привядшую зелень (подробности южных пиров)
Вминаются сочные губы осенних закатов.
Бесплотные травы туману пойдут на табак,
А воздух — вино из светлейших сортов винограда —
Интимно-свирельный от песен народного лада,
Отсюда, из дальней дали, не пригубить никак.
Стихи об одиночестве
Когда говорят о звездном небе шведской поэзии, о ее знаменитых женщинах, то всегда называют Карен Бойе. Не понимаю, почему Анна-Грета Виде на вторых ролях; худенькая, вихрастая школьная учительница, она, кажется, знала, что такое одиночество. Ее пронзительные строки были со мной все 16 лет эмиграции. Собираясь писать очередную статью из цикла «Страна фрекен Бок», я вознамерилась процитировать любимые стихи, и… не нашла их в русском переводе. Да, переводы со скандинавских языков — почти нетронутая целина; пришлось перевести самой. Горда тем, что уложилась в ее размер и не прибавила от себя ни одного слова:
Кто ранен одиночеством всерьез,
Тот не покажет миру горьких слез,
Один влача судьбы тяжелый воз.
Несчастный! Сторонишься ты людей…
Когда они тебе всего нужней,
Они — чужие. Да и ты — ничей.
Ортачальские сады
Ты пела в духане под возгласы «вах»
До смерти звезды предрассветной,
И, руки скрестив, застывал он в дверях,
Худой, молодой, незаметный.
Художнику нищему не обаять
Красавицу с бронзовой гривой…
Жестокий удел — у порога стоять
По праву любви несчастливой.
Любви, о которой молчал Николоз,
Но слышала вся Ортачала,
Как рваными ртами измученных роз
О ней тебе площадь кричала.
И что же? Твой голос водой сквозь песок
Впитался в сухое дыханье,
Но право любви — седина сквозь висок,
И кисти сквозь холст электрический ток,
И ранняя смерть, и признание.
«Через нож»
Разудалые кудри балуют — танцуют на лбу,
Но, башку наклонив, разгребаешь ты их пятернёй.
Я и скрипку твою уже слышать почти не могу:
Ты, как нитью над бездной, рискуешь звенящей струной.
Знаешь, кто ты? — Наверное, узел, который связал
Этой ночи власы полыхающей лентой костра;
Обитаемый дом и пустой бесприютный вокзал,
Цепенящий мороз и томящая жаждой жара.
Рыщут пальцы твои, как десяток голодных волков…
Я ведь знаю, зачем ты ко мне подошел, душегуб:
Обдирать этой музыкой кожу с беспомощных слов,
Распинать эти песни на краешках пепельных губ.
Уходи. Я тебя позабуду, как только уйдешь.
Но, смеясь, ты присловье свое прошептал: — Через нож.
Hollywood
Ни обиды, ни зла на судьбу не держу;
Изменив своему очагу,
Я стекла в эту землю, как кровь по ножу,
И обратно — уже не могу.
Под ресницами пальм вьются мили дорог,
Завороты шоссейных кишок.
Легкомысленный ветер вдохнул городок,
Как с ногтя дорогой порошок.
Как пышны облака — океанские сны,
Под деревьями щепочки ржаво-красны,
Простодушны рекламы, глаголы ясны
И цветы безуханно-нежны!
А земля и не спросит: — откуда таков?
Сколько ты до меня истоптал башмаков,
И какая культура во веки веков
Оплела тебя сетью оков?
Хочешь — прошлую жизнь, словно паспорт, порви,
Начинай все сначала, и нас удиви
Ярым ветром в душе, жарким солнцем в крови,
Жаждой света, добра и любви.
На безлюбье
«Иссохло от печали око мое, обветшало…»
6 псалом Давида
Змеиный танец белого песка
Вкруг стеблей солнца петли выстилает.
Наждачна жажда, а слеза горька,
И веки воспаленные ветшают.
Песочных или солнечных часов
Безвременье доколе будет длиться?
Как из песчинок, из горячих слов —
Постой! — ведь это жизнь моя струится.
Черно от света. От его колонн
Столпотворенье до миражной жажды.
Великий царь, провидец Соломон,
Богатству мудрость предпочел однажды.
Я, женщина, по-своему прочту
Его скрижаль в пустыне раскаленной,
А мудрости и власти предпочту
Безумство и беспомощность влюбленной.
Октябрины
Свет солнца, словно дорогой коньяк,
Чуть цедится на донышко долины;
И ветер медленный, и вечер длинный,
И что-то на душе опять не так.
Что ж, плачь и празднуй эти октябрины
И не жалей чернил, как Пастернак,
На горьких астр осенние куртины
И огненного леса пестрый флаг.
Раздора непрополотый сорняк,
Мотивы лета и зимы причины
Пришлись на осень, противоречивы,
Легли под листьев золотистый лак.
Морщина осени под снегом лба;
Еще одна строка твоя, судьба.
Patio
Михаилу Шербу
Внутренний дворик без устали сушит белье,
Жарит с томатом чеснок на оливковом масле,
Детскую мелочь растит, и не только ее,
Вечером ждет терпеливо, чтоб окна погасли.
Только тогда под мажорные крики котов
Он из цветов выпускает душистого джинна,
Щиплет гитару, к ночным серенадам готов,
И похитителей нежности прячет невинно.
Белая известь, как совесть для внутренних стен,
Гасит скандалы; с печалью, как с тенью, знакома…
Тем, кого вырастил, мир предлагает взамен
Внутренний дворик — предсердье испанского дома.
Слова
Небесный свод себя пролил —
Белеса ливня бестелесность.
Его бестрепетную пресность
Вдруг профиль молнии пронзил.
Мрачнеет облако, как мавр;
Бледнеет солнце (Дездемона).
В кипящих струях пахнет лавр,
Крепчают градусы озона.
И ледники, и родники
Спились и спелись в этой влаге;
Она сочится из строки
И проступает на бумаге.
Не капли выпуклы — слова…
***
Славе Мелкумову
На сводах пещеры, на стенах покатых
Рисую, рисую бизонов лохматых;
Белеет рука неземным молоком,
Но адским орудую я угольком.
Пасутся бизоны, расходятся вольно;
А белому цвету от черного больно —
Ведь черные строки на белой бумаге
Бредут, как по первому снегу бродяги.
И первое слово, как плошка из глины,
Нелепое, с чуть сыроватой срединой —
Калилось во мне, как в печи для обжига,
За пазуху клалось, как хлеба коврига,
Скрипело согласными, гласными пело,
Чернело заклятьем, молитвой белело.
***
Над огоньком звезды в холодном далеке
От полночи до самого рассвета
Бессонница кипит в цыганском котелке —
Эфир Всевышнего, чифирь поэта.
Таинственное варево горчит,
Но ангелы, как странники на пламя,
Бредут пешком в лавандовой ночи,
Устав порхать у смертных за плечами.
Так необычен зелья аромат,
Что бор слюну глотает смоляную,
Скрипач выводит ноты наугад,
А я — я тишину к словам ревную.
***
Юнне Мориц
Когда испекся круглый хлеб луны
До золотистой корочки хрустящей, —
Густы, темны и вечно голодны,
Вкусили свет ее лесные чащи,
А пульс воды забился чище, чаще.
Мы, проживая жизнь всего одну,
Разжевываем время до минуты,
И пробуем разменивать луну
На фонарей неверные валюты.
Не под луной стоим — под фонарем.
Лиц яблочность источена грехами,
Душ облачность флаконится духами,
А не другим — бессмертным — пузырем.
Духи иль дух? Друг друга мы спасем,
Любя луну, как вдохновенный Lorca.
Поторопись — жизнь катится под горку
То солнечным, то лунным колесом.
Луна владеет черной пустотой.
И в час, когда сгустится хлад смертельный,
Там, на ее странице золотой
(Холодной, гладкой, тускло-золотой)
Прочтут поэты строки колыбельной.
Cante hondo
Узнай меня, узнай меня такой:
Слабеющие кудри поседели,
А серый взгляд, отстиранный тоской, —
Серебряная пуля мимо цели.
Чужие речи, пресные слова
Давно улыбку яркую оттерли;
Слух оплела их сорная трава,
Но не затянет омут песен в горле.
Поэтам
Не исступленная луна —
Надменновекая монголка —
Слепит, бела и холодна,
Глаза взывающего волка, —
То вдохновенья тайный люк
Бледнит измученные лица.
(Блаженной немоты недуг
Невнятным языком томится).
А те, кто слово обретут…
Не в пору смертны их уделы.
Убийцы — звезды наведут
На них охотничьи прицелы.
Муки слова
«Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих;
все воды Твои и волны прошли надо мною.»
(Псалом 41).
Песок от света побледнеет,
Смола слежится в янтари,
И вихри выточат камеи
Из диких скал. Нетопыри
Полетами расчешут воздух,
На ароматы расплетут,
Пока мои морские звезды
На небо медленно взойдут.
***
Мышцы света одрябли;
Провисает на них угасающий день.
Веток серые грабли
Отцепляют от неба тяжелую тень
И кроссвордами окон
Тихо светят громады оживших домов,
Завивается кокон
Из раскрученных ветром метельных холмов.
Забывается горе —
Забинтованы окон горячие лбы.
Take it easy, I’m sorry, —
Вот и весь приговор непрожитой судьбы.
Мы с тобой однолюбы,
Но дороги различные нам суждены;
Ночи темные губы
Безнадежно сжимают таблетку луны.
***
Был беззаботен ливней перепляс,
И завязь фруктов тайно-невесома,
Пока июнь лучистый не припас
Клубничной шапки для лесного гнома.
Полян июльских пестрые пелены
И птичьи гимны — снова не для нас;
Не наши тени совпадут влюбленно,
Пока экран заката не погас.
Вот август крепко, как в последний раз,
Целует на прощанье листья клена,
А в сентябре позолотеет крона,
И затвердеет ветер, как алмаз.
Все золото грядущих сентябрей
Мое; но не кольцо жены твоей…
Эхо сложенной строки
Глаза — пречистые ключи;
Земля вдохнет меня однажды.
Обратно втянет родники,
И эхо сложенной строки
Вдруг ветер в воздухе размажет.
И ощущений острота
Останется на хвойных иглах;
Смолоточивые стволы
Оплачут острие иглы,
Истертой в грамофонных играх.
Но в ярком фокусе лучей
Между созвездий и соцветий
Другому я оставлю код,
И тихой песней он спасет
Слова от громких междометий.
Спроси у пыли
Где листья — вместилище солнечных дней,
Что прахом легли меж усталых корней
И черную землю сгустили?
Спроси у пыли.
Где строгие ставни сосновых домов,
Линялый наив деревенских платков,
Деревни, которые срыли?
Спроси у пыли.
Где ткань языка небеленого льна?
Меж «хобби» и «лобби» почти не видна.
Мы древние сказы и были,
Себя — забыли.
Марсельское мыло
Александру Росину
В клокочущем красками городе все это было…
Крахмальная гордость прозрачных от голода дней,
Воздушная пена простого марсельского мыла,
И тень на известке от белых сырых простыней.
Печати любви иль греха воровские приметы
Тверды, желтоваты; как бранное слово, крепки.
Руками стираю чужие ночные секреты
С измученной прядью у липкой от пота щеки.
Лишь так поступая — от буквы заглавной, ab ovo,
Как нищую роскошь, блюдя в языке чистоту,
Дай Бог послужить тебе, звонкое ясное слово,
Твой яблочный вкус иногда различая во рту.
Ах, речь…
Ах, речь — не меч, молчанье — не кольчуга,
Один в поле не воин — тяжело.
Бесплотна жизнь без Родины, без друга,
А ремесло… Стихи — не ремесло,
Нет — это дерзость мир пересказать,
Извечных красок выразить усилья;
Азартно ветра лезвие лизать,
Покуда воздух лепят птичьи крылья.
***
Кто запретит мне очнуться русалкой свободной,
Тело в речную волну, холодея, вплести?
Кто запретит уколоться звездой небосводной,
В вену любовь безответную жадно ввести?
Все… и уже не прижаться к небесным подбрюшьям.
От облаков, как от вымени, отлучена,
Эта душа, что тебе безнадежно верна,
Будет все жизни считать бесконечным удушьем.
***
Войди в меня, как в реку входит дождь;
Вода узлами стягивает капли.
Так прячет нищий свой последний грош,
Богатый прячет свой бриллиант не так ли?
Войди в меня, как в реку входит дождь.
Не хватит жизни, если ты войдешь,
Нести тебя по венам кроветворным,
И оплетать кудрям моим покорным
Твое лицо, пока ты не поймешь:
В меня ты вмешан, словно ветер в рожь,
Где васильки — закушенные губы —
Молчат о страсти. Но иные трубы,
Полуденных колосьев полудрожь
Врастает в ветер…
***
Одна держу я эту ночь на веках —
Не сосчитать невыплаканных звезд!
Любовь гнездится в сердце человека,
Как сказочная птица Алконост.
В когтях у птицы, заживо отпета,
Я даже не посмею закричать,
Когда кинжал прозрачного рассвета
Войдет в мою гортань по рукоять.
***
Ночь, как лед, побледнела,
Стынут звезды — следы;
Смерзлось темное тело
Неуемной воды.
Тускло, желто и ровно
Плотью голых древес
Светят свежие бревна —
Бывший смешанный лес.
Бывшей жизни причина,
Причиндал дорогой —
Бывший мальчик (мужчина)
Наигрался тобой.
Арабеска
Словно по вздыбленной шерсти волчицы,
Голос по музыке нервно искрит;
Медное горло турецкой певицы
Вздрогнув, его запустило в зенит.
Синими кажутся грузные кисти…
Ешь виноград, говори «о, Аллах»;
Видишь, лежит на салатовых листьях
Сыр белоснежный в прозрачных слезах?
Вот завиток горьковатого дыма…
Можно вдохнуть, но не спрячешь в горсти;
Томный наследник султана Селима,
Дай мне уйти. Отпусти.
Утро в старой гавани
Крики чаек настойчиво-грубы,
Город вздрогнул в предутреннем сне.
Облака, как молочные зубы,
Прорезаются в нежной десне.
Поднимается небо все выше,
Шире солнца ликующий рот,
И на старых купеческих крышах
Багрецом черепица цветет.
Голос
Борису Клетиничу
Нет, то не жерло древнего вулкана
Невидимую лаву извергает —
По нотным знакам звукового стана,
Как реку по камням, перебегает
Сгущённый ветер — тот, что птичьи крылья
Нам лепят то из мрака, то из света;
Дыханья мускул, музыки всесилье,
Когда Психеей клавиши задеты.
Он вздохи окантовывает словом,
Из шёлка выдувая силуэты;
Он каждый раз — о невозможном, новом,
О свежем ливне, чувстве предгрозовом,
О тучах, что на молнии надеты.
Как землю плуг, собор взрезает небо;
И голос так же сильно, так же звонко
Пронзает кус заоблачного хлеба
Молочным зубом жадного ребёнка.
Цыганская песня
Ольге Ивановой
Идти за кибиткой устали горящие ноги,
В ней — мать с малышами, а дадо- в скрипучем седле.
Но всё же иду; я — владелица этой дороги,
И пыль — драгоценной вуалью за мной по земле.
Потом, у реки, где полощется ветками верба,
Я буду следить, как русалка, луну из-за туч,
На палец накручивать кудри печального серба,
И вдруг — разломлю его губ молчаливый сургуч.
Когда мы уснем, и помирятся наши дыханья,
По сумраку ночи вдруг филин крылом проведет,
И веки прикроют усталые боги желанья,
И бисерный пот будет светел, как липовый мед.
Проснется он утром, а птица уже улетела,
Трава распрямилась, растаяла в небе звезда…
Тяжелые косы и легкое медное тело
Как нежную пытку, ему не забыть никогда.
Осенний дождь
Разбросив небесные ткани,
Выходит, серебряно-гол.
Не скоро яриться устанет
Пронзающий мужеский ствол.
Завистливо снилось пустыне,
Как бурно бушующий дождь
Служил сладострастной богине
В гаремах блистающих рощ.
Где молнии грозно и нежно
Два тела сбивали в одно,
Им, рощам, сугробно и снежно
Беремя нести суждено.
Полукровка
Скроены мои края
Из земной зеленой ткани,
Говор чистого ручья
В пене нежных причитаний.
Ясных глаз полдневный взгляд,
Длинные ночные брови
Выдадут — не утаят
Приторную тайну крови.
Прядка — гибкая змея —
У виска спружинит ловко;
Никому я не своя —
Тем и этим полукровка.
Смерть цыгана
Памяти Николая Волшанинова
Серьга золотая, да пуст мой дырявый карман.
Мне песня — молитва; иного псалма не приемлю.
Съезжайтесь, родные: когда умирает цыган,
Несите его из шатра и кладите на землю.
Рукой непослушной вцеплюсь я в ковер травяной,
Вдохну завиток прокопченый костерного дыма.
Омытый луной и обтертый ночной тишиной,
Признаюсь: дорога была мне земною женой,
Одна лишь дорога была суждена и любима.
Как перец, крепка была пыль многочисленных стран,
Как женщина, ластилась к телу водица речная…
Монетою жизнь просочилась сквозь ветхий карман;
Не плачьте, а пойте — я вас попрошу, умирая.
Гардения
У скрипучей соседской калитки,
Что всегда заперта на засов,
Развернула гардения свитки
Белоснежных душистых цветов.
В синих водах тропической ночи
Южный ветер, гуляка-плейбой,
Как манжеты пижонских сорочек,
Их намыливал нежной луной.
Ну, а днем — раскрасавец лощеный —
Полюбовник флоридской жары,
Он расчешет зеленые кроны,
С океана поднимет пары,
Вздует складки на солнечном платье
И волны приподнимет овал;
И, наверно, черкнет на закате
На одной из манжет — мадригал.
***
Соловьев заполошные залы —
За серебряный сплав чешуи,
Золотистого солнца бокалы —
За неистовство снежной струи.
Горы слов и ущелия пауз —
За зеленые рати лесов;
Родника меж корягами завязь —
За пустыни сыпучий покров.
Белых звезд раскаленные искры,
Звонких льдов древнерусский шелом —
За бессмертие лунного диска,
Что взошел над цыганским костром.
Волны моря, валы океанов —
За сухие объятья ветров,
Воскуренья болотных туманов —
За пелены июльских цветов.
За раздоры, за войны, за смуты
Смелых жизней мы жертвуем плоть.
Счет пошел на часы и минуты:
Нашу Землю еще почему-то
Держит в сильных ладонях Господь…
Индейское
Закат в полнеба пожар раздул,
В нем облачная зола —
По красной коже высоких скул
Седая прядь пролегла.
Уйдешь, Закат — краснокожий брат —
Туда, где Великий Дух
Пасет ветра много лун подряд —
Суров, справедлив и сух,
Спроси его: отчего леса
Редеют, вода мутна,
Все ниже гневные небеса
И все бледнее луна,
Все горше сок молодой травы
Под кожею мокасин,
Все глуше ропот лесной листвы,
Все глубже топи трясин?
Тряхнула гривой кромешной ночь,
Подкованная луной,
Потом пугливо умчалась прочь,
И свет наступил дневной,
И резким ветром Великий Дух
С немыслимой высоты
Сказал индейцу — суров и сух —
— Не ты виноват. Не ты…
Дом престарелых
Боли, запоры, бессонница, метеоризм…
Время склероза, и думать о будущем глупо;
Стоит ли, если уже умещается жизнь
В мелкую ложку протертого пресного супа?
Осенью листья уставшие в красных прожилках.
На застекленной веранде накрыли обед.
И, оттенив белый пух на прозрачных затылках,
Зреет за окнами призрачный яблочный свет.
Гармония
Гармония не вьет себе гнезда —
Она слова по нотам расставляет,
Щепотку соли в супе растворяет
И гонит поезда сквозь города.
Гармония рифмует и страдает,
Окутывает звуки тишиной,
Окатывает берега водой,
В месторожденьях камни подбирает.
Благоговейно носит и рожает
Мгновения, пронзенные лучом;
Наземным светом и земным теплом
Росточек жизни холить продолжает.
***
Татьяне Арбузовой
То не водка в звонкой рюмке
Раскачалась на весу —
Я несу в сердечной сумке
Непролитую слезу.
Пусть никто о ней не спросит —
В наших душах тайны есть;
Каждый что-нибудь да носит,
Кто-то страсть, а кто-то месть.
Мы же люди, а не слизни,
Мы — судьбы своей жилье;
А она до самой тризны
Сыплет пряность в тесто жизни,
В тело хлебное ее.
Душевнобольные
Доверчивы, как малыши.
Их жесты нелепы, случайны;
Но корчатся скорбные тайны
На дне изболевшей души.
Коробочки клеят они,
Навеки в невидимой клетке.
Их однообразные дни
Спрессованы в нейротаблетки,
Их страхи не знают узды,
Их гнет — одиночества своды;
Но взгляды — как просверк руды
Никем не добытой породы.
Кувшинки
Ни изящных манер, ни блестящих карьер…
Жизнь — в лесу затаившийся пруд.
Безуханны, бледны, из его глубины
Ослепляя, кувшинки цветут.
Нестерпимо белеть — их земная юдоль,
Свежий облак их тайну постиг:
Это ими прикушен закат, как язык,
Молчалива их острая боль.
Все, что выстучит сердце в блаженной тиши,
Расшифрую, покуда жива.
Из глубокого вздоха, из шурфа души
Золотые добуду слова.
Лишь слова, а не доллары и не рубли.
Для того, чтобы жить в полный рост,
Мне достаточно черного хлеба земли
В крупной соли сверкающих звезд.
Чужая
Эти прописи шпилей и башен
На прозрачной бумаге заката
Каждый вечер обводит Геката;
Город меркнет, невнятен и страшен.
О, ночной произвол сновидений!
Сколько раз я во сне умирала,
Когда с душных деревьев устало
Оползали чернильные тени.
И, в зубах меня грозно сжимая,
Были хищны неонов оскалы,
Потому что от стаи отстала,
В новой стае навеки чужая.
Журавль
Журавль плясал в дервишеском экстазе,
В гнездо вернувшись раннею весной.
Смертельной ностальгии метастазы
Влекли его, болезного, домой.
Не ты ль во снах навстречу мне летела?
Он страстным танцем Родину пытал.
Кувшин его ликующего тела
Лишь здесь любовь до капли расплескал.
Дымится горстка мягких серых перьев,
Мешаясь с пеплом тлеющей земли…
Да, есть такое древнее поверье:
Лишь дома умирают журавли.
Эмигранты
Как вечно свежая могила,
Чернеет памяти излом.
Все, что когда-то с нами было,
На сердце стянуто узлом.
Сужается вкруг горла воздух
Прозрачной тяжкою петлей.
Тоска, распятая на звездах,
Выковывается слезой,
Которая ползет несмело,
И вдруг… взрывается в тиши;
Ведь за благополучье тела
Мы платим корчами души.
Караван
Обвисшие изжеванные губы,
Глубокие глаза полны тоски.
И под напев какой-нибудь «хатубы»,
Копытя неизбывные пески,
Дыханье приноравливая к шагу,
Покуда зной его не изопьет,
Неся в душе терпенье и отвагу,
Собаки лают — караван идет.
Колючками иссохшими питаясь,
Да что там — не везде и не всегда,
С песчаными самумами братаясь,
Молясь святой по имени «Вода»,
Снося тычки погонщиков покорно,
Передохнув, лишь кто-то упадет,
В незримом нимбе солнечного терна
Собаки лают — караван идет.