ктябрь. Из письма: Пишу Вам это письмо с наслаждением, не доходящим, однако, до сладострастия, ибо сладострастие – умопомрачение, а я – вполне трезва. Я Вас больше не люблю. Ничего не случилось, – жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, – никогда. Если бы Вы полюбили другую женщину, я бы улыбнулась – с высокомерным умилением – и задумалась – с любопытством – о Вас и о ней. Я – aus dem Spiel[137]. – Все, что я чувствую к Вам – легкое волнение от голоса, и то общее творческое волнение, как всегда в присутствии ума-партнера. Ваше лицо мне по-прежнему нравится. – Почему я Вас больше не люблю? Зная меня, Вы не ждете «не знаю». Два года подряд я – мысленно – в душе своей – таскала Вас с собой по всем дорогам, залам, церквам, вагонам, я не расставалась с Вами ни на секунду, считала часы, ждала звонка, лежала, как мертвая, если звонка не было, всё, как все, и все-таки не всё, как все. Вижу Ваше смуглое лицо над стаканом кофе – в кофейном и табачном дыму – Вы были как бархат, я говорю о голосе – и как сталь – говорю о словах – я любовалась Вами, я Вас очень любила. Одно сравнение – причудливое, но вернейшее: Вы были для меня тем барабанным боем, подымающим на ноги в полночь всех мальчишек города. – Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю всегда до самой последней возможности. Сначала Вы приходили в 4 часа, потом в 5 ч., потом в 6 ч., потом в восьмом, потом совсем перестали. Вы не разлюбили меня (как отрезать). Вы просто перестали любить меня каждую минуту своей жизни, и я сделала то же, послушалась Вас, как всегда. Вы первый забыли, кто я. Пишу Вам без горечи – и без наслаждения. Вы без горечи – и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-нибудь, я просто рассказываю Вам, как знатоку и ценителю – и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи.
Так это у меня и осталось, первое видение буржуазии в Революции: уши, прячущиеся в шапках, души, прячущиеся в шубах, головы, прячущиеся в шеях, глаза, прячущиеся в стеклах. Ослепительное – при вспыхивающей спичке – видение шкуры).
Сегодня, 26-е сентября по старому (Иоанн Богослов), мне 48 лет. Поздравляю себя: 1) (тьфу, тьфу тьфу!) с уцелением, 2) (а м<ожет> б<ыть> 1) с 48-ю годами непрерывной души. *
О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь – всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего – себя, своей головы – если это голова – так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня – в жизни. Никто не видит – не знает, – что я год уже (приблизительно) ищу глазами – крюк, но его нет, п<отому> ч<то> везде электричество. Никаких «люстр»… Я год примеряю – смерть. Все – уродливо и – страшно. Проглотить – мерзость, прыгнуть – враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже – посмертно – боюсь. Я не хочу – умереть, я. хочу – не быть. Вздор. Пока я нужна… Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!
1940 год Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С<ережей>. Неуют. За керосином. С<ережа> покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток – кот. (Всё это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит – такого). Торты, ананасы, от этого – не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон – унтертон всего – жуть. Обещают перегородку – дни идут, Мурину школу – дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С<ережи>. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда – писать??
1939 год … Сон 23 апреля 39 г. Иду вверх по узкой тропинке горной – ландшафт св. Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу – сверху лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу – верблюд – двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу – лошадь. Она – непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И – лошадь несется по воздуху – надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега. И – дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед – голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы – заливы – несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно – и безнадежно! – за него держусь, зная, что очередной круг будет – вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя. Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое. И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой «от сердца»… Да, конечно… Итак, вчера, 28 апреля, возвращаясь из Printemps[150], где два-три часа сряду видела из всех зеркал свою зеленую образину – в синем (самовязаном) берете и кожан<ом> пальто – на фоне 400 ф<ранков>, 500 ф<ранков> и 995 ф<ранков> robe pausanne[151] с цветочками, и купив в конце концов 5 метров синего ситца, с цветочками – по 7 ф<ранков> 90 сан<тимов> метр – не из-за дешевки только, а потому что больше всего понравился. …чтобы не казаться дурой и сумасшедшей, сразу своротив обратно, стою минуту перед какой-то писчебумажной лавочкой – и обратно, убежденная, что ту мясную сгоряча проскочила, что было (и все те лавки) – до пустынного здания. Смотрю на весь левый бок улицы, так и иду с (повернутой?) шеей. И здание то же самое, и за ним – никаких лавочек, потому что конец улицы, это здание – конец бульвара. Я пошла не на тот бульвар и, ничего не узнавая, шла по чужой улице, когда это была моя, по которой хожу – сентябрь – конец апреля, семь с половиной месяцев в каждый день по 2–3 раза, и по которой знаю все, которую всю знаю наизусть. – А то голое здание был угол лицея, мимо которого 7 ½ месяцев. О, Боже, Боже! Думаю и боюсь, что так же сразу забуду – не узнаю – землю: собственных стихов – и рук… может быть, уже не узнаю. Дело не в благодарности (бе
увидать России – или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц<арской> Семьи) – не задумываясь, сразу. И ясно – чту. Россия без меня обойдется, тетради – нет. Я без России обойдусь, без тетрадей – нет. Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать – жить. Т. е. всё осуществляется и даже живется (понимается <…>) только в тетради. А в жизни – что? В жизни – хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В ж