Неопубликованное
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Неопубликованное

Павел Мухортов
Эдуард Комиссаров

НЕОПУБЛИКОВАННОЕ






18+

Оглавление

  1. НЕОПУБЛИКОВАННОЕ
  2. Юность графоманов
    1. ОТ АВТОРОВ
    2. ТУПИК
    3. ИСТОРИЯ БЕЗ НАЗВАНИЯ
    4. НЕУДАЧНИК
    5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
    6. ЗАТЯЖНОЙ ПРЫЖОК ИЛИ ЗВОНОК ИЗ ПРЕИСПОДНЕЙ
      1. ГЛАВА I
      2. ГЛАВА II
      3. ГЛАВА III
      4. ЭПИЛОГ
    7. РОМБЫ И ПИРАМИДЫ
      1. ГЛАВА I
      2. ГЛАВА II
      3. ГЛАВА III
      4. ГЛАВА IV
      5. ГЛАВА V
      6. ГЛАВА VI
      7. ГЛАВА VII

Юность графоманов

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

ОТ АВТОРОВ

Перво-наперво — никакой ностальгии. Свобода превыше всего! Даже сытого рабства.

События, о которых здесь можно прочитать, происходили не так давно, каких-нибудь пятнадцать лет назад, но это уже другая эпоха — советская. Многим она уже покажется фантастически нереальной и неправдоподобной. Философия, с которой жили девяносто девять процентов населения великого Советского Союза, теперь многих рассмешит.

Но так мы жили: на зарплату в сто или, кому повезет, а двести рублей, о «заграницах» не мечтали, правда Сочи были доступны всем, как впрочем, и водка по 3,62 или 4,12, коньяк по 5 рублей, бесплатное образование и школьные обеды по 1 рублю за целую неделю. Все сыны и довольны! А такие слова, как фарцовщик, стиляга, хиппи, бизнес, коммерсант, рыночная экономика — были просто ругательствами.

Да, все было иначе. И авторы, то есть мы, смотрели на жизнь с позиций теперь настолько наивных, что даже смешно. Но, что было, то было!

И как рвалась юношеская душа излиться чернилами и на лист бумаги, как смогла это сделать — так это можете увидеть сами.

Печатаемся без изменений и дополнений. Читайте, если сможете! И если не стошнит!!!

1999 год. До начала третьего тысячелетия осталась пара сотен дней.

ПАВЕЛ МУХОРТОВ И ЭДУАРД КОМИССАРОВ

ТУПИК

Рассказ

Снова осень принесла обреченно-грустное настроение. Вместе с хрустом падающих коричневых шаров каштанов и наседающими серыми певучими облаками ее плавные, как полет кленового листа, мелодии вызвали безотчетное желание приостановить неизбежное движение этих очаровательных дней. Когда чутко воспринимая каждое, едва заметное дыхание природы, обостренно ощущаешь неуемную потребность соприкоснуться хотя бы с ее частицей, то чаще именно тогда творишь самое невообразимое.

Пахло жженой листвой. Осторожно ступая по отлогой, мощеной булыжником улице, обрызганной ласковым дождиком, двое, не торопясь, подымались к раскинувшемуся на холме в густой синеве неба вдалеке от оживленных кварталов запустелому парку. Редкие встречные, поравнявшись, замедляли шаг, восторженно и пристально оглядывая пару, вернее прелестную девушку, и, счастливо улыбнувшись, провожали нескрываемым взглядом, вероятно, по-доброму завидуя. В таких случаях она мило жмурилась, быстро распахивала игривые, резко подведенные глаза и говорила: «Обожаю привлекать внимание». В сущности, ей было безразлично кто восхищался, главное, что ее вид приводил кого-то в трепет, — это доставляло ей огромное удовольствие. И сейчас, разминувшись с веселым, весьма симпатичным щеголем лет тридцати, который ей задорно подмигнул, спокойно сказала: «Бедняга, он обалдел». От умиления лицо ее пылало. Пальцы аккуратно расправили выбившийся из-под лилового плаща шикарный с блестками шарф. Она легко уронила голову на плечо поникшего парня — чувствовалось, что он обижен и удручен — и почти беззвучно засмеялась, — она была безупречно хо­роша во всем.

Ранний вечер был прохладен. Сухо шелестели клены. Так не­подражаемо шелестят они только осенью. Дома с островерхими се­рой черепицы крышами казались скучными и неприязненными стариками, обещавшими поведать печальную историю своей не­истовой жизни. Бледный свет, еще путешествующий у грани прита­ившегося сумрака, и глубокое, мучительное ожидание пробуждали мрачную неудовлетворенность.

Он молчал и никак не мог избавиться от преступной мыслицы, что согласился на это гуляние по-глупому безучастно; она безжало­стно добивала в нем любую попытку возразить или воспротивиться, или просто самостоятельно предложить что-либо взамен пустого шатания. Он понимал, что уже не в силах изменить и без того не­прочные отношения, потому что одновременно и любит и ненави­дит ее, покорительницу.

Крадучись, я шел за почти безмолвной парой без всякой це­ли: просто привык наблюдать за людьми. Согласитесь, занятие небезынтересное — все-таки чужая жизнь, она-то и влекла меня. Но в груди почему-то сначала легко, а затем тяжко, назойливо, тупо, даже болезненно рождалось иное чувство, которое нельзя было объ­яснить, и еще более неожиданно для себя я вдруг отметил, что не наслаждаюсь как прежде пением листвы под ногами, а краем уха лишь напряженно улавливаю завязавшийся разговор.

— Ядвига! — Сухое лицо его с крупной родинкой на небритой ще­ке, казавшееся изнеможенным в желтом зонтообразно падающем свете уличных фонарей, затерявшихся под навесом золотистой листвы, вытянулось. — Понимаешь, я не сумел выполнить обещания. Я оказался слабее, чем думал или оттого, признаюсь, что моя любовь к тебе казалась больше, нежели я того хотел.

Она привычным женским движением втайне выжидательно и задумчиво провела язычком по горящим губам, вяло растянувшимся в растерянной улыбке, и, низко опустив голову с модно прибранными барашками, так, что острый подбородочек уперся в грудь, уже не смотрела на парня. Она не понимала, что могло случиться, из-за чего Алексей стал сух и нелюбезен, или раньше не хотел огорчать и утешал, или притворялся. И вечные думы — вечные муки, поч­ему и за что, если есть истинно вечная, заветная надежда: любить и быть любимой — накинулись на нее.

Он же что-то невнятно гудел, пока речь его вновь не обрела форму:

— Как ты могла? Да за ту ночь, что ты отсутствовала, я чуть с ума не сошел, а днем все больницы.., — он осекся в заунывном стоне. — Почему ты не позвонила? — Он в смятении выхватил из кармана переливавшегося плаща худую руку с шевелящимися пальцами и резко взмахнул: — Неужели ты любишь его?!

— Ах, нет! — По-детски звонкий голос ее, напоенный нежностью, был настолько мил, что обезоружил его.

— Разве? А восхищаться комплиментами поэта, не принимая мои? Как будто их нет, и меня будто не существует, и.., — его голос исчез вместе с дрожью.

— Ах, Алеша, я говорю затем, чтобы ты ценил меня. Не забывай, что я женщина.

— Я просил не вести игру! Не хватало быть марионеткой в спектакле! Во мне, признаться, просыпается ненависть.

— Но потерять, зайчик, боишься! — заведомо подготовленным безучастным, но дерзким, бьющим по самолюбию восклицанием поддела она. Именно поддела, не уколола и не ужалила, потому что иначе бы он взорвался, а так, без возражений, молча закутавшись плотнее в плащ, нырнул в глухой переулок.

Она посмотрела: высокая, сутулая фигура, мощные плечи, бод­ающиеся вдоль тела усталые руки и походка, неуверенная, шаркающая, как при качке…

Я остановился бездушно довольный своим выгодным холостяцким положением и, к сожалению, искренне порадовался семейной сцене, разыгравшейся в осеннюю морось. Однако сладкая вонь раскуренного «Золотого руна» словно взбодрила, и опять я почувствовал, как кто-то невидимый цепкими пальцами нахально сдавливает горло, раздражая и усиливая не то любопытство, не то тягостное необоримое сочувствие, что подтолкнуло следовать за Алексеем. Яд­вига куда-то исчезла.

Путь Алексея был непонятен: по уснувшему в торжественном полумраке переулку он устремился вверх к безлюдному парку, где сновал влажный ветер и, погуляв с полчаса по безмолвным аллеям среди облезлых, жалких каштанов, ронявших капли с ветвей, спу­стился обратно на ослепительную, дразняще-яркую улицу с потре­скивающими сиренево-розовыми неоновыми вывесками.

Куда он шел? Зачем? Если «убегал» от Ядвиги, от себя, от того, что мучило и томило, то почему не решился на главное, чтобы раз и навсегда покончить с прошлым, разорвать отношения? Я догады­вался, что мыслями он беспрестанно возвращается вспять, к ссоре с Ядвигой, или, с неистощимым терпением пытаясь поймать неуло­вимое, ускользающее, заново переживает пережитое. В самом деле, он никуда не спешил, не искал забытого дома; остановившись около красивого двухэтажного особняка, увитого красной паутиной из стеблей и резных листьев дикого винограда, он долго стоял, тупо уставившись в эту паутину и в упругую ветвь ясеня, черневшую на фоне окна, затем, глубоко вздохнув и потерев бровь, побрел даль­ше — словом, цели у него не было, и своим поведением он напоми­нал скорее поднятого, но не разбуженного человека, которого вытолкали на холод, и вот он моргает, ежится, борется со сном и идет по инерции.

Вокруг все реже и реже гудели и ныли машины, шумливыми клешнями стискивая разделившую их на потоки аллею со множест­вом опустевших скамеек. Внезапно замедлив шаг, Алексей сел на одну из них. Губы его дергались, а трагическое лицо его показалось мне чуть ли не картинным, настолько измучен он был внутренней борьбой.

Обменявшись с ним отсутствующим взглядом, я тоже сел по­одаль, метрах в трех, отчасти пугаясь того, что буду немедленно разоблачен, отчасти подталкиваемый все той же неведомой силой, но ему, пожалуй, было не до меня, и вряд ли мог он что-то заподоз­рить. И тут я посмотрел на Алексея не как на незнакомца, а как на своего пациента — по профессии я врач-психиатр — и, негодуя на се­бя и одновременно оправдывая задуманное тем, что смогу помочь больному, и тем, что это неофициальное лечение в экстремальном случае, когда человеку крайне необходимо выговориться, я решил использовать без ведома пациента, давая клятву, что это в первый и последний раз, гипноз.

Я подсел к нему, и он заговорил…

Сотрудники отдела настойчиво осаждали начальника: желающих провести недельную командировку в Риге набралось предостаточно. Очевидно, сварливые пересуды вскоре порядком надоели ему, потому что он вынужден был назначить «счастливчиков», как впрочем и обычно, сам. Но если прежде те, на кого падал выбор, злились, поскольку вызовы приходили в основном из северных районов страны и, как на зло, зимой, то теперь косо смотрели тех, кто не попал в этот список — ни у кого не вызывало сомнений, что поездка в разгар пляжного сезона на взморье обещала быть великолепной.

Между тем, получив проездные и суточные, тройка облагодетельствованных, уложив вещи, исчезала из института, а поздно вечером самолет, в котором находились командированные, петляя, заходил на посадку. Через иллюминатор в салон проникали вишневые отблески уплывающего в ночь солнечного диска, и внизу еще отчетливо можно было рассмотреть, различить устремившийся ввысь город, разрезанный серебристой полоской Даугавы, растянувшиеся над водой мосты, иглу телевышки, причудливые башни, шпили звонницы; пленяющие своей первозданностью.

Шесть дней, что они пробыли в Риге, как сладкий сон, истекли до обидного стремительно. С утра до обеда они посещали предприятия, выполняя задание, после обеда выбирались на взморье, знакомились с достопримечательностями латвийской столицы или развлекались по насыщенной культурной программе. К исходу седьмого, разомлев на белом песке Юрмалы после купания в штормовом море, стряхнув с морковных тел прицепившиеся водоросли и одевшись, они шли к станции на электричку, вдыхая душистый аромат соснового бора. Мучил голод — с прошлого вечера по случаю финансового кризиса был устроен разгрузочный день.

Прибыв в гостиничный номер, они еще раз с сожалением осмотрели пустующие бумажники, поочередно вывернули карманы, перетрясли портфели — напрасно: рубля мелочью едва бы хватило одному на вегетарианский ужин.

«Глупо, что не взяли плацкарт, наскребли б на пятерку», — поду­мал Алексей, глядя на купейные билеты, купленные во времена бы­лой роскоши, и предложил — он был молодым сотрудником, два года как закончил институт — сбегать в дежурный магазин, купить хотя бы булку хлеба. Сказанное не вернешь, а так хотелось принять душ, пылающее тело словно просило обнажить себя и, обмытое, раскинуть на мягкой простыне, но он, ссутулившись по привычке пробубнил под нос: «Болван с инициативой…» и вышел из номера, хлопнув дверью.

Часы на ратуши пробили восемь, когда Алексей, купив хлеба и бутылку молока, проходил мимо летнего открытого кафе, запол­ненного гуляющей публикой. Из-под навеса медленно и скупо сочи­лась музыка. От трех стоек тянулись очереди.

Алексей подумал, «то неплохо было бы обзавестись сигаретами, в кармане еще звякало копеек двадцать, как раз на дешевую пачку, и он, поколебавшись, пристроился к хвосту.

Обслуживали отвратительно, поэтому от нечего делать Алексей принялся разглядывать посетителей. Особое внимание он обратил на коротко стриженную блондинку перед собой. Внешность девуш­ки его поразила, но ни свободные бежевые штаны-плащевки, тоща входившие в моду, ни полосатая серо-черная французская кофта, со вкусом подобранная ею, а расширенные глаза, выражавшие не то печаль, не то растерянность, не то страх. И Алексей, глубоко убеж­денный в том, что минутное состояние человека ни о чем не гово­рит, был до того изумлен, что тут же разуверился в этом. Девушка была высока, стройна, худа и заметно нервничала, переминалась с ноги на ногу, словно порывалась идти напролом. Язычок, изредка, нервно дрожа скользил по верхней губе.

Он хотел отыскать в ней причину этой неуравновешенности, плохо скрытой под жалкой улыбкой, понаблюдать и подметить, что горит под этим подвижным обликом красоты, что волнует ее, и от­чего взгляд ее, как взгляд обреченного странника в пустыне утом­лен и печален.

Алексей подробно и уж чересчур откровенно разглядывал ее. Прическа вполне современная, но волосы не уложены перед выхо­дом на улицу, чего отнюдь не позволяет себе женщина ее возраста, хотя великолепный блеск покрывал мелкий недостаток, напротив, высвечивая достоинства.

Руки и плечи ее были изящны, и вся фигура как будто свежа, но задумчивые глаза, большие и рассеянные, и скучный, блекло-желтый цвет лица с подрумяненными как бы нехотя щеками исподволь выдавало ее, словно металась она в вечном поиске, словно что-то теснило и гнало нетерпеливо куда-то.

Она, кажется, пребывала в состоянии женщины, трогательно переживающей разлуку и скорую встречу, и напрасно старался он отделить одно от другого, потому что два чувства, как видно, сжились и разорвать их было немыслимо.

Руку левую ее украшал красный пластмассовый браслет из пластин, сложенных гармошкой, и мельхиоровое кольцо с фианитом, в ушах — серьги, как грозди красной смородины. От одежды исходил благоухающий запах «Чарли».

Повернулась блондинка неожиданно, и столкнулась с Алексеем, и кофе в чашечке, поддерживаемое на пластмассовом блюдечке, выплеснулось на шарообразное пирожное.

— Ах, осторожней!

— Извините, нечаянно получилось, — пробормотал онемевший Алексей. В замешательстве он вместо сигарет взял сок.

— Что же вы взяли один сок? — спросила она с сожалением или участием, когда он рассчитался с продавцом.

— Вы знаете, х-м… забыл деньги.

Они прошли под белые зонты со свисающей бахрамой, где отдыхала с артистическими манерами молодежь, и сели за белый столик и она, должно быть, увидела в нем то, чего в других людях до сих не замечала, потому что начистоту спросила его о том, кто он такой, аферист, авантюрист, игрок или прямой, как трамвай, человек, коих уже трудно сыскать, на что он ответил, что как специалист по сплавам занимается в Риге институтскими делами, которые сидят у него в печенках, и что жизнь, несмотря на возраст, порядком швыряла его, что он вовсе не кто-то, а че-ло-век, и что по-прежнему верит в себя и в людей, и все это сопровождалось забавными шутками; и она, смеясь, снова спросила, о чем он мечтает, и он единственный раз ответил совершенно серьезно, что хотел бы стать нужным людям.

— А вы откуда, если не секрет? — спросила она.

— Из Львова, завтра уезжаем с коллегами. — Алексей чувствовал, что навязчив, и оттого смущался. — А правда, что Рига прекрасна вечером, когда народ исчезает с городских улиц?

— Правда. Могу показать. Как вас, кстати, величать?

— Алексей.

— Ядвига. Пойдемте, Алексей!

Они вышли из кафе и повернули направо. Миновали парк с фонтанами, планетарий, гостиницу «Латвия», где его ждали голо­дные коллеги. Улочка вывела их к красно-кирпичному костелу. Это был центр Риги, где новь ужилась с веками прошлыми, где булыж­ные мостовые, зажатые каменными пирамидообразными домами, походили на желоба лабиринтов, и не один приезжий, бродив по этим местам, частенько путался в закоулках, останавливался, ру­гался про себя, а потом надолго задирал в любопытстве голову, лю­буясь и восхищаясь мастерством древних зодчих. Медные лучи июльского солнца в этот час лениво катились по черепичным буг­рам крыш и, поиграв на вычурных витых чугунных прутьях балко­нов, позолотив стекла, тонули в оконных проемах, а задремавшие улицы также лениво перекрывали тени, и свет не пробивался, и ка­кая-то особенная тихая красота окутывала кварталы.

— Здесь живет Раймонд Паулс, — кратко сказала она. Алексей тайно любовался Ядвигой. На вид ей можно было дать двадцать три. Если б он знал, что этой довольно странной привлека­тельной женщине гораздо больше, и что соседи сказывают о ней всякие небылицы, будто по вечерам в ее комнате раздаются душе­раздирающие крики, будто «чокнутая» содержит притон, будто при­ходят к ней под утро и вечером мужчины гуртом, он быть может не шел сейчас рядом.

— Осторожней! — Ядвига схватила за руку споткнувшегося Алек­сея, и по телу его пробежали приятные мурашки.

— Руки у вас удивительные.

— Это вовсе неудивительно, — перебила она, — вы не первый это замечаете. Просто я нервный человек. Во мне наверное лишние за­ряды. Например, чувствую руками тепло человеческого тела. Если оно холодно, мне неприятно, даже страшно. И выясняется, что че­ловек этот действительно нехороший в чем-то. А вот вы например, когда стояли за спиной в очереди, меня согревали своим теплом на расстоянии.

— Да? — Алексей зачем-то, словно близорукий, поднес к глазам ее легкую руку ладонью вверх. — Чертовски интересно!

— Ничего интересного! Мы, в принципе, обошли весь центр города и старую Ригу. Моя экскурсия закончена. Одиннадцатый час.

— Неужели?

Они стояли посреди маленькой площади неподалеку от набережной, за которой через Даугаву изогнулся мост с зажженными фонарями. Стволы дореволюционных пушек нацелились за реку. Пахло гарью, источавшейся от асфальта, шумящей водой. К остановке подъезжал троллейбус.

— Вы сами найдете гостиницу?

— Можно я вас провожу?

— Не нужно.

Она направилась к остановке, но не дошла и обернулась. Алексей стоял хмурый и жалостливый, то опускал глаза, то смотрел на нее. Неуклюжий пакет подмышкой не держался, и Алексей положил его у ног. Ядвига возвратилась.

— Ну что с вами?

— Не знаю.

— А что в пакете?

— А-а? А-а, пакет! Черт, здесь же продукты, коллеги с голоду погибают.

— Так вам спешить надо!

— Ничего! Они наверняка уже спят или умерли. В любом случае спешить некуда.

— Да?! — Ядвига засмеялась. — Знаете, у меня еще есть три рубля, пойдемте, выпьем по чашечке кофе.

Алексей хотел отказаться, сказать, что ему неудобно, но не сделел этого — девушка знала его положение и приглашала искренне. Он согласился, но с условием: прежде посмотреть на Даугаву.

На набережной они долго глядели в безнадежно-тоскливые колыхающиеся воды. Вдалеке сердито роптал катер. Они слушали ропот, молчали, и грусть соединяла их мысли. Вероятно, до них также на этом месте стояли другие пары, как пять, пятьдесят или двести лет назад, делились сокровенным и мечтали о счастье.

Внутренне он чувствовал перед собой несчастного человека. Он видел робость в ее неловких движениях, будто она говорила и от­сутствовала, а он не мог оторвать от нее изучающего взгляда, даже не представлял, как они расстанутся.

По дороге к бару Ядвига позвонила из таксофона, предупредила дочь и впервые не посмотрела на Алексея, а, наоборот, спрятала глаза. Он не проронил ни слова: девушка предупреждала не только дочь, но и его. Так показалось Алексею.

В баре было довольно уютно, но непроницаемый сигаретный дым в полумраке подвальчика создавал духоту. Вокруг плясала бес­печная на вид подвыпившая толпа. Не успел Алексей усадить Ядви­гу за столик, как подскочил какой-то взмыленный, с туманными, словно подслеповатыми, глазами парень, настоятельно приглашая Ядвигу на танец, и ни в какую не принимал отказов.

— Моя жена этот танец дарит мне! — взбешенный Алексей схва­тил здоровяка за запястье.

— Понял! — парень убрался, снисходительно улыбаясь.

Принесли кофе. Гремел трубами джаз, в ушах звенел рояль, и голос Алексея совсем потонул в этом гвалте.

Между тем, к столу опять подошли. Высокий элегантный пред­ставитель темнокожей расы, в белых штанах и черной рубашке с закатанными рукавами, то и дело бросая на Ядвигу пожирающий взгляд, согнулся, приближая к уху Алексея лоснящееся лицо с оттопыренными толстыми губами. Ломанный русский язык:

— Хозяин, сколько ты хочешь за нее за ночь?

Алексей не выдержал: подошедший отлетел к стене, ударив­шись о выпуклый камень, упал, согнулся, обхватив руками лицо. Или случившееся никого не интересовало, или никто в красном по­лумраке не заметил конфликта, но вокруг танцевали, и никто не нагнулся над побитым и никто не кинулся к Алексею, чтобы задер­жать, как он того ожидал. Ядвига встала.

— Можете ничего не объяснять, я поняла.

Всю дорогу до дома Ядвиги они молчали.

— Зайдемте ко мне? — вдруг предложила Ядвига, когда они очу­тились на угрюмой улице около угловатого девятиэтажного дома. — Все же я напою вас кофе.

Когда они на седьмом этаже вошли в квартиру, уютную, но бедновато обставленную, с настольной старомодной лампой под голубым абажуром на столе, где остался недоеденный завтрак, с креслами, у которых пообтрепались подлокотники, с тремя полочками книг, и он, закрыв дверь, тотчас почувствовал, что та недоговоренность, с которой они блуждали по городу, и некая неловкость, сковывающая общение, отступают, и только откровенное добродушие, страдальческое понимание захватывает их.

— Ядвига, не скрывайте, если устали. Я уйду. Если нет, я расскажу вам кое-что о себе.

Минут через пять, когда Ядвига разложила блюдца, ложечки, поставила сахарницу и разливала по чашечкам кофе, дверь приоткрылась, и в комнату вошла худенькая милая девочка лет девяти.

Мама, — плаксиво пропела она, — опять у тебя другой дядя?! Лучше б был один Шурик… — Слезы заволокли недетское лицо девочки, и она убежала обратно в свою комнатку, застучав башмачками по паркету.

Ядвига дрожала; тряслись колени, взгляд метался, тяжелое дыхание было прерывисто. Она поспешно достала из черной сумочки стеклянный пузырек, открыла его, лихорадочно вытряхнула на ладонь желтые таблетки, одну бросила в рот, запила кофе, остальные кинула на столик, и они раскатились.

— Успокойся! Что с тобой? — Алексей осторожно и нежно взял ее за руку.

— Ничего, ничего… Сейчас пройдет, только не уходи, мне страшно… Ночь, одиночество, четыре стены — это ужасно. Я схожу с ума… Нет, нет, — испуганно внушала она себе. — Невроз не переходит в психоз. Так сказал доктор, я нормальная, все хорошо…

Она отрешенно мотала головой и бессвязно лепетала.

Алексей обнял ее за плечи и шептал: «Успокойся».

Ядвига не пыталась высвободиться, закрыла глаза и пребывала в полусне. Потом очнулась:

— Завтра ты уедешь во Львов. Забудь, что встретил в Риге взбалмошную больную женщину.

Алексей молчал, сердце защемила жалость, а Ядвига, боясь не высказать ему всего, что терзало, нескладно рассказывала.

— Дочери почти десять, не удивляйся, выгляжу я молодо, но мне двадцать восемь. Так вот, отец с матерью оставили меня бабушке, когда мне исполнилось двенадцать. Мать полька, отца не знаю, он никогда не рассказывал о себе, часто бывал в командировках, знаю, что он медик по образованию и познакомился с матерью в Варшаве, когда был на каком-то симпозиуме. Да, я была им в тягость. Как это все мерзко, ужасно мерзко! Я их долго не могла понять… прости, я увлеклась. Естественно, ты понимаешь, я росла без ласки и заботы, и как мне заблагорассудится. Кажется, в шестнадцать познакоми­лась с парнем, будущим мужем. Попреки бабушки надоели, я нача­ла работать, — она открыла глаза, и слезы, не сдерживаемые, крупные, покатились по ее горяченным щекам и, невытираемые, падали на кофту. — Училась я в вечернем университете. Но старые друзья не давали покоя ни мне, ни ему. Он ревновал, я и сама не знала, что мне нужно. Однажды ночью не пришла домой. Тяжело быть красивой, а двое из однокурсников… то есть интеллектуаль­ных людей… разве после того они сохранили человеческое обличье? Затащили к себе… А у меня утром скандал был. Потом еще раз не возвратилась домой со дня рождения подруги — Ивар, баскетболист, привязался. А Зелма, это моя подруга, тоже несчастная по-своему баба, страдает без мужиков, пригласила ребят к себе, пообещав, что и я буду. Как откажешься? А приглашала ребят она для себя, а они же на ее празднике все комплименты мне. Я уходить собиралась — не пускают. Зелма все тоже: «Посиди, посиди!» Еле ушла. А он, здо­ровый, кабан, за мной, пьяный, дурной. Затащил-таки в машину, мол, подброшу до дома. Как же, отвез к себе. Противно, как все противно! Два дня не отпускал. Что только мужу затем не приду­мывала. Ну, не скажешь же обо всем? Не обольешь себя грязью? Такую, как я, если и пожалеют сначала, потом все равно смеяться будут. — Она дернула плечиками, тяжело вздохнула, неуверенно продолжила, не обращая внимания на Алексея. — Гнусно, все гнус­но. Вокруг вечно какие-то сексоманы, или вид у меня соблазнитель­ный такой. Тоже как-то, муж уехал в командировку, тут же его же друзья, лучшие друзья, черт бы побрал этих друзей семьи! — при­гласили кататься на яхте, А вечером домой не отвезли, как обеща­ли, а нас обеих, я с подругой была, на дачу к себе. Ко мне вроде не приставали, хотя напились изрядно, но включили видеомагнито­фон, и когда на экране замелькали голые бабы, тут началось… то один полезет ко мне, то второй. В конце концов ничего не добились и поставили условие, пока я им ноги не покажу, отсюда не уеду. Видите ли, им захотелось сравнить мои ноги с теми, на экране. Я плюнула им в лицо. Тогда они новое предложили: если у меня ноги не кривые, искупают в ванне шампанского. А я-то тоже хороша была! «Бедово», — думаю. Ну, и пришлось им среди ночи мотать в ресторан, чтобы купить это злополучное шампанское. Денег-то у них куча, девать некуда, черт его, правда разберет, чем они промышляли, но три ящика приволокли. Один, правда, художник, Арнольд, возмущался, говорят, что неплохие вещи делает; а я, с каким удовольствием я купалась! Ох, и дура была! А художник этот потом к мужу пришел и попросил, нет потребовал, чтобы муж меня ему отдал. Сказал, что жить не может без меня. Муж весь побелел, только и сказал идиоту: «Вон!» Но обо мне бог знает что подумал. Мы разошлись. И вообще все кувырком полетело. Чуть не уехала с каким-то шведом за границу. Помешала собственная слабость, а зря. Они стараются жениться на нашей, из Союза, неприхотлива наша женщина и своих прав не знает, и если бы там развелась, то жить могла бы безбедно. Говорят, муж там обязан обеспечить квартирой и платит большие алименты…

Алексея взорвало:

— Большие?! Ты бы погибла там! Там другая система ценностей. И совесть, и честь измеряется долларом. Я одного знал…

— Потом, не перебивай. А здесь есть ли кому верить? Все равно, теперь жалею. Там хоть что-то было бы у меня. Здесь же во мне видят приманку. К кому же еще лезть, как не ко мне, красивой и дурной? Муж оставил двухкомнатную квартиру — ее превратили в притон. А как это изменить не знала, все начинают по-доброму, а потом.., — она опять диагонально кивнула головой, замолкла, ее душили слезы, набрала в грудь воздуха и продолжала лепетать. — Поменяла квартиру на эту. В третьей комнате алкоголик жил. Заключила с ним фиктивный брак, и за полторы тысячи он перепи­сал третью комнату на меня, исчез. Деньги-то в долг брала. А друзья, — она сделала паузу, — долг требуют до сих пор, достают как могут, сам понимаешь чего хотят. Противно.

Но вот появился Шурик — красивый такой — и вроде бы все наладилось. Но не женился, и эта-то неопределенность (будь она трижды забыта людьми!) сказалась. Он мог делать что хотел, меня же держал в ежовых рукавицах. Ну да ладно! Я устроила его на отличную работу, знал бы он — как. Может и знал, да молчал, подонок. Дочь довел до того, что стала бояться при нем заходить в комнату смотреть телевизор. Захотел ребенка и что же? На четвертом меся­це заявил, что не надо. А мне каково? Полгода до этого — сложней­шая операция на почках, пока в больнице лежала, сообщили, что умер отец. В Киеве что-то из шмоток оставалось, да машина. Шу­рик не поехал — слизняк он, постоять не то, что за меня, за себя не может. — Не поехал вот, возражал, зачем мол, нам это, сами прожи­вем без подачек. Я не могла, операция. И вдруг он ушел. У меня ис­терика. А он то уходил, то приходил, и однажды я попыталась удержать его, страшно стало, кинулась ему на шею. Он отшвырнул, да так, что получила сотрясение мозга, сутки пластом пролежала. Позвонила знакомому гинекологу. Ночью они на свой страх и риск тайно делали аборт, чуть не отправили на тот свет и сами чуть не сели. Чудом обошлось. А через неделю снова приступ болезни. Мать умерла в Варшаве, когда была на второй операции, так и не съезди­ла на похороны. — Ядвига замолчала, челюсть нижняя запрыгала, она вскочила, засеменила к стене, остановилась, подошла к креслу, села, опять вскочила, пошла к двери, сжав руками уши, вернулась к окну. Откинутые льняные шторы отозвались на прикосновение таким же, как и ее, порывистым вздохом. Ядвига настежь распах­нула неохотно поддающиеся ставни. Стремительно ворвавшийся волглый ветер бесцеремонно облапал ее, внес в комнату сырость, холод,

Ядвига отступила от окна и задернула шторы. В серванте на по­лочке нашелся огарок свечи в консервной банке. Она взяла его, за­палила, поправила кофточку, села на стул и облегченно прислонилась спиной к шершавой стене. Мягкое, колыхающееся ос­вещение хорошо выделяло ее в темноте. И даже сейчас она была не­дурна собой, напротив, страдания только вдохновенно преобразили ее, придав чертам лица строгую изящность: и губы, и нос, вроде как стали искусно выточены острым резцом умельца.

Шторы трепыхались. Про Алексея Ядвига будто забыла и, вспо­миная разговоры, события минувшей недели, она еще раз спросила себя: к чему эти мучения, к чему терзать себя, испытывать истяза­ния других, если нет просвета, если все так фальшиво, обманчиво, глупо, паскудно устроено в этом мире. Не проще ль?

И ей стало страшно и радостно: радостно от того, что близился конец ее мучениям в этой тягостной жизни, и впереди ее ждала маковая цветущая долина, посреди окутанных дымкой голубых гор; но страшно от того, что в сером промозглом городе остались бы после нее прозябающие с веселым недоумением, приземленные, никчемные людишки, никогда не представлявшие долин с маками и никогда не ведавшие счастья от встречи с ними.

— Ядвига, — тихо позвал Алексей. Она очнулась.

— А-а, ты о Шурике… Он неделю назад здесь вновь объявился. Пришел поздно, и сначала сказал, что возвращается, но когда я его к черту послала, достал из сумки фотографии. Веришь, Алексей, сердце упало. До какой же низости может дойти человек. Он любил меня снимать… в чем мать родила. У него сохранилась целая цветная кассета. Тогда вот он и стал шантажировать: пожелал иметь меня, как любовницу, то есть придет и уйдет, когда захочет, иначе пообещал расклеить фотки по всему городу. Дурость? У него же мой диплом, кольцо обручальное, еще что-то из золота. Все унес, подонок!

Зазвонил неистово телефон, и Ядвига бросилась к нему, сорвала трубку.

— Алло, алло, алло!

Положив трубку, она села на диван.

— Это он. Постоянно звонит, когда вздумается, и молчит. У меня совсем плохо с нервами: все эти наркозы, операции, друзья, враги, приходы, уходы, интриги. Врач сказал, что нужна еще одна операция. Положили в больницу — в которой уж раз — готовили к «ножу», тянула что-то, потом отпустили. А знакомая подруга, она хирургом работает, открыла тайну: побоялись резать, потому что думают, что не выживу. И еще сказала, что по моей болезни врач думает, что я более года не протяну, если операция будет удачна. И теперь я чувствую себя как под колпаком, вернее никак себя не чувствую, не слышу звуков иногда, запахов цветов не ощущаю, теряюсь в городе, дорогу перейти не могу. А дома — просто кошмар, боюсь к двери повернуться. Когда двери не вижу и окно зашторено, кажется, схожу с ума. И тогда ночью у меня появляется новый мужчина. А им все одно, но ведь не расскажешь, зачем они здесь. Кажется, настоящие, навсегда, а ночь проведут и исчезают, и такое опустошение потом.

Резкий пронзительный звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Алексей машинально посмотрел на часы. Четверть третьего. Ядвига пошла открывать.

— А-а, Карлос! Здравствуй… Ты что? Ночевать негде? Поссорил­ся с женой… Ну, не знаю, я не одна.

Выглянув в коридор, Алексей первым делом заметил из-под спины Ядвиги ботинок, грязный, порванный, а рядом с ним поча­тую бутылку водки. Сам Карлос, небритый, помятый с подбитым глазом, охал на детском стульчике, намекая хозяйке, что выпрова­живать его бесчеловечно. Но голос Алексея был тверд:

— Слушай, ты здесь лишний!

Без разговоров Карлос встал, забрал бутылку и вышел. Глаза Ядвиги были усталы и неподвижны, устремлены в пото­лок.

— Что ты знаешь о заграничной жизни, Алексей?

— О заграничной? Знакомый у меня есть, с братом не виделся лет тридцать, тот в США живет. Как-то он оформил визу и приехал к нему. В аэропорту встретила жена, встретила, конечно, шикарно, а брат не смог, потому что, как потом объяснил, не хотел брать отгул, чтобы не диспланировать работу предприятия. Вот так. Разумеется, производственная дисциплина — это хорошо, можно поучиться, но если посмотреть с общечеловеческих позиций? На которых мы воспитывались?

— Это ерунда. Моя подруга собиралась покинуть Союз. Родной дядя, бежавший в Израиль, обещал ей сказочные условия. А она-то, бедовая, вовремя поняла, во что ей обойдутся все эти условия. За­метила, что смотрят на нее, не как на племянницу. Не поехала, а мне-то все одно, сожалею, со шведом можно было бы ехать.

— Это тебя мучает?

— Ах, нет не мучает, — и она почти прошептала, — мне кажется все время со дня смерти матери, что ее похоронили живой. И если бы я была рядом, этого бы не случилось. У нее наверное был летар­гический…

— Случай, — Алексей чуть было не улыбнулся, но сдержался, — это же нервы, выкинь из головы, ты знаешь прекрасно, что теперь делают с трупами.

— Я понимаю, но, — договорить она не успела, потому что опять последовал звонок.

«Это действительно кошмар», — подумал Алексей. Было досадно, что разговора по душам о главном не получается.

— Ты одна? — спросил мягкий голос и то, что было потом, для Алексея обрело смысл спустя тягостные мгновения после ужасающего крика Ядвиги (так кричит смертельно раненный человек). Бледнея, Алексей слышал, как у двери началась отчаянная возня, Ядвига кричала, пытаясь закрыть дверь, а пришелец, должно быть, поставил на порог ногу.

Алексей бросился в коридор. Парень лет двадцати пяти, встретившись с осатанелым взглядом, отшатнулся. От неожиданности глаза его на плутоватом лице округлились, однако ворот рубашки трещал, и тело плыло обратно за дверь; он пытался что-то возразить, беспомощно хватался за руку, но Алексей без тени жалости пинком мощным отправил его с лестницы. Упав, парень покатился вниз, вскочил было, но новый удар по лицу тотчас сбросил его дальше по лестнице. Алексей бил его с угрюмым остервенением, с лихвой воздавая сразу за все, и бил до тех пор, пока парень не открыл головой подъездную дверь и не вылетел на мокрый — накрапывал дождик — тротуар.

А Ядвига тела как будто не чувствовала, и голова гудела и горела как накаленный шар, раскачивающийся на весу и бьющийся в железообетонные стены, и в расширенных жилах упруго пульсировало, а она, разжав пальцы, распласталась на диване, всхлипывая, представляя свое истерзанное муками тело и представляя его, Шурика, как будто радующегося от ее беспомощности, подавленности, испуга. И снова перед ней возникли лживые, изменяющиеся глаза, и словно в каком-то злобном отчаянии она засмеялась, протяжно, глухо, как будто от ее смеха эти глаза должны были лопнуть, брызнув ядовитой зеленой, именно зеленой, как у гусеницы, жидкостью с вонючим запахом.

Она в беспамятстве смеялась уже громко, вызывающе с дьявольским рокотом и билась телом в истерике, судорожно клацая зубами, и если бы сейчас Алексей посмел прикоснуться к ней, она бы, не раздумывая, кинулась к нему с явным намерением задушить, растерзать, впиться ногтями в щеки и содрать с них кожу. Глаза ее пунцовели, щеки и подбородочек дергались.

И вдруг она закричала снова и, свалившись с дивана, каталась по голому, без паласа и ковровых дорожек полу, в кровь кусая тоненькие губы и разрывая на себе кофту, пока головой не ударилась о ножку стола, отчего загремела посуда, и это отрезвило ее. Она се­ла на колени, тупо озираясь по сторонам, хрипло дыша, соображая, наяву ли с ней происходит, и убеждаясь, что, пожалуй, наяву, и по­тому, что на полу холодно — через шторы просачивался вязкий влажный воздух, — и потому, что кровоточат губы и лоб. Она закры­вала, открывала глаза, хлопала кукольными, чудными ресницами, со стоном роняла на пышную грудь голову, затем поднимала ее и запрокидывала назад.

Неистовый ветер хлопнул звонко задребезжавшим окном о сте­ну. Ядвига опять вздрогнула. С трудом приподнялась, сделала шаг и опустилась на диван.

Она лежала не шелохнувшись, испытывая смутное состояние дурманящего спокойствия похожее на спокойствие стылого на ветру сада, заваленного мокрыми листьями, и только бессвязная серия вспышек, движений людей, лиц, мелькание красок, чередующихся с фонтанами брызг от волн в шторм струились беспрерывным широ­ким потоком в растревоженном сознании. И этот поток не сразу, постепенно, сперва едва уловимо, потом все отчетливее, стал сопро­вождаться поистине блаженной музыкой, возвышенной, невесомой. Звуки заполнили полуреальный мир, она даже удивилась их нево­образимому ошеломляющему множеству, и еще она удивилась то­му, что они были точь-в-точь похожи на те звуки, бесконечно далекие и между тем близкие, как будто она сама возродила их и сейчас, с облегчением отделяя, словно парила вслед за ними в иск­рящуюся пустоту, безмятежное пространство.

А Алексей, оперевшись жаркими ладонями на ледяные перила моста, за ночь набравшие сырости, склонил голову над дремотно ползущим без ряби водяным потоком; он содрогнулся от холода в эти предрассветные часы вовсе не думая о том, что через три часа отходит поезд, когда заняв удобную полку в купе, сняв туфли и пропотевшие носки, можно будет спокойно забыться под убаюкива­ющий перестук колес; выкинуть навсегда эту колдовскую ночь с умопомраченной Ядвигой, развернуть добротный журнал с цветны­ми фотографиями и, читая, с каждой строкой, с каждой минутой от­даляться от неизбывной радости встречи с Ригой, и с жестокой непроходящей болью отдаляться от больной, с вымотанными нерва­ми Ядвиги, запутавшейся в интригах, тешить себя надеждой, что в судьбе твоей до безынтересного просто и гладко; однако он содрогался от холода и от гнетущей мысли, что после его отъезда Ядвиге не жить более на этом свете. И еще ему было страшно, безвыходно страшно от того, что только здесь после этой ночи на квартире Ядвиги, после ее рассказа ему вдруг открылась чудовищная по правде тайна, что в поступках своих, в легкомыслии он давно уже далеко забрел в бесконечный тупик, из которого не видать ни зги, когда окружающие стены лжи обрекли его на каторжные мучения.

Он еще сомневался, опять страшился, но не горького осознания тайны правды, а того неизвестного, что подстерегало его после раскаяния, и он, пытаясь бодренько отделаться от назойливого голоса — голоса совести, словно старался утопить, потушить раскаленные мысли в этом потоке, но они неотвратимо, неизбежно, вновь и вновь, яростно раскручивались в бушующей памяти из сжатой спирали.

Страшно мне, честные люди! Как мне страшно, слы-ши-те! Как подло, гадко, мерзко я жил. В двадцать шесть лет пустота, в расцвете молодости — пустота… вакуум. Восемь невосполнимых лет /восемь!/ потеряны безвозвратно. Они впустую растрачены. Ради чего? Чего ради, скажите мне, люди?! Ведь не жил я, не жил, играл, да и только. Смешно? Играл вот однако. Я млел от удовольствия и был счастлив, что меня окружает безумный, блистающий мир, свободный, раскованный, где никогда нет забот, где безраздельно властвует вечный покой и праздник, где все так просто: без аляповатых фантазий, без обещаний и клятв, без привязанностей, где бесчестье выдается за честь, швыряется в дрянь святое понятие честности, и расчет царит сплошь и рядом.

О, ужас! Мы бездумно хамили, когда оплеванный и осмеянный нами же правдолюбец и моралист разумно пытался оттащить нас от края пропасти, куда мчались мы, дрались и рвались, отпихиваясь от заботливых предостережений, считая их стариковской ересью, чтобы в один момент ухнуть с диким воплем вниз и разбиться насмерть, но не телом — душой, чтобы вот так, глупо, никчемно покончить безумный бег в погоне за наслаждениями.

Мы красиво кутили в барах и ресторанах на выклянченные родительские или с легкого благословения отданные деньги, или на те, шальные, быстрые, добытые на фарцовке и дисках, мы кутили, и хмельными, ослиными физиономиями ворочали по сторонам в по­исках таких же ослиных под зеркальными очками физиономий и ждали очередных наслаждений. По какому, спрашивается, праву, требовали мы от жизни ханских привелегий?

Мы погрязли в роскоши, зависти, злобе, в мелочной суете, став жертвой нашего времени без тревог и мучений. Нам жилось так вольготно, что лень и скептицизм сожрал на корню крохотные по­беги благих намерений, которые бы каждого из нас, быть может, увековечили, приложи мы хоть часть стараний. Но мы продолжали безумный бег, переживая сопровождающие нас к падению пинки под названием «бум» в разных лицах и красках, по сущности выра­жавших игру ни во что с поклонением золотому тельцу.

Когда же нам справедливо был предъявлен жестокий расчет, то беспомощно заморгали, потом отчаянно завизжали, начали извора­чиваться, приспосабливаться, ломаться, потому что оставаться те­ми стало невозможно. В самом деле, те, что были проворнее и хитрее, сменили свой устаревший маскарад и снова безбедно устро­ились, другие, менее набравшиеся гнили, вдруг растворились в без­ликой, серой, лицо к лицу, массе, третьи, разочаровавшиеся во всем, пытались унестись в мир иной: водка, ампула, шприц и ре­зинка заменили им силу рук и энергию мысли, между тем как про­зревшие, готовые дорого заплатить за заблуждение, встали в строй с теми немногими, у кого не погасла вера в человека, и кто упрямо карабкался к цели все это время.

А я?

К какому числу отношусь я, если во мне грызется вот это?

Но страшно мне было видеть этого Шурика. Словно не он стоял передо мной, а я — второй, или третий, потаенный, ликующий, скользкий и плачущий, радующийся и беззаботный, довольный, де­ловой, или сосредоточенный, или возмущенный, — а все одно — под­лец, — выплыл на свет перед собой, забытым, перед своей забитой, задавленной совестью. Или эта жизнь моя гадкая, прошлая пред­стала в ту минуту ошарашивающе и неприглядно в своей бессовест­ной наготе?

Как страшна она, люди! Как запущенный ветхий дом с прогнив­шими балками, с осыпавшейся штукатуркой, с хлопающими ставнями, покосившимися карнизами и мертвыми комнатами, где по облезлому полу изгаляются гадюки…»

И он с тайным, захватывающим дыхание ужасом вспоминал, вспоминал пока бежал домой к Ядвиге, пока поднимался бегом по лестнице на седьмой этаж, пока будил ее, обессиленную, пока собирал необходимое женщины и ее дочери в одну спортивную сумку, вспоминал когда они втроем ехали в такси на вокзал, когда впопыхах забирал вещи из рук озлобленных приятелей и, ничего не объясняя, просил отдать ему все билеты, когда в купе усадил на колени дочь Ядвиги, и та с восхищением сказала маме: «У него такие глаза! Какие и не скажешь, но очень взрослые и добрые очень. Ты как-то лучше стала сегодня выглядеть. Ты ложись спать с ним, тебе, ведь тепло с ним, хорошо, правда?!: он вспоминал выход из тупика.

И когда поезд уже тронулся, и он, прислонившись лбом к пыльному, холодному стеклу в тамбуре, стоял ссутулившись и медленно вбирал в легкие ядовитый дым, казавшийся горьким (но смертельно горьким был жестокий расчет, предъявленный жизнью), тот един­ственный выход из тупика, в который завел сам себя и из которого неимоверно трудно — уж поверьте! — выбраться, вдруг засиял ослепительно мириадами искр в еще не счастливых, но успокоенных Ядвиги. Алексей стоял, курил, уже видел заветный путь, и слеза еле-еле ползла по загорелой с черной щетинкой щеке, а мимо медленно и величаво ползла береговая, закованная в бетон полоска, о которую также тяжело и медленно разбивались искрящиеся жемчужные волны Даугавы.

…Теперь, когда Алексей с наслаждением излил свою боль и освободился из-под возникшей власти гипноза, потеряв способность оценить время, а прошло более часа, и, обмякнув, сидел слегка наклонив голову, с досадой глядя мимо меня, очевидно, душой обращаясь в прошлое, мне стало не по себе. Не знаю почему, но насладившись мгновениями запретной жизни, любопытство — этот ненасытный зверь — сменилось угнетающей злостью, хотя трудно сказать, что я испытывал: то ли едкое раздражение, то ли зеленую скуку, то ли дикий стыд.

Но вот он вздрогнул, иступленно потер бровь и поднес к изум­ленным глазам японскую штамповку, и цифры на электронном табло пластмассового кубика вывели его из оцепенения. Он встал.

Через пять минут мы были в тупичке на тускло блестевшей бу­лыжниками мостовой. Зеркально-глянцевые они отражали бесов­ский свет фонарей редких скупо и неохотно, и я вспомнил взлетно-посадочную полосу на аэродроме, огни которой также, едва пробиваясь сквозь вязкие рваные клочья тумана, указывают само­лету путь к дому.

Я не сомневался, что Алексей шел домой. Вскоре он направился к притемненному подъезду, откуда в тапочках на босу ногу в воз­душном домашнем халатике выскочила Ядвига, и, порывисто об­хватив широкую спину Алексея и крепко прижавшись, продолжительно целовала его мокрое и усталое от переживаний ли­цо.

— Прости, Ядвига, прости. Без тебя мне не жить, — голос его был также уверен, а она по-моему всхлипнула и ласково вывела; — Ми­лый, я в тебя верила, но боялась обжечься, как раньше, и мешала с теми… — Несколько слов пропали в шепоте, и опять те же ласковые интонации. — А ты мой, мой, я верю тебе… А поэт, безумный, он чи­тал свою поэму, не ахти ценную, но ведь не уйдешь, чего доброго выброситься из окна…

…Понимаешь, я после всего, после ухода этого Шурика, стала бояться… смерти. Раньше, до всего так не было. А с тобой боюсь… Я, конечно, понимаю, что это психический сдвиг, но мне кажется, что смерть моя это ты. Пока ты со мной, я буду жить. Понимаешь, я не переживу еще одной утраты. Молчи. Я знаю, что ты хочешь ска­зать. Ты скажешь, что я счастлива, так как держу свою смерть в своих руках, потому, что смерть меня любит и ласкает. И пока я бу­ду ее любить, пока не буду злить, смерть не обрушится на меня.

Ты говоришь, что твоя любовь навсегда. Смотри, запомни свои слова. Не забудь их потом. Или ты погубишь меня, если…

Не оборачиваясь, я шлепал по мокрым камням. В голове было свежо и пленительно-покойно, а слух еще сохранял наполненный ранимой теплотой шепот: «…я верю тебе».

Я уперся в тупиковый забор. Нужно было возвращаться. И тут, что-то непонятное толкнуло меня вперед, заставило перелезть че­рез плотно забитые доски. По студенистой склизкой глине, хватаясь за мокрые стволы редких деревьев, уцепившихся когтями корней за крутой склон темного парка, я спустился к шоссе. У остановки втиснулся в таксофонную будку с единственным дрожащим в горле решением позвонить ей, той, кого любил, теперь это стало наконец для меня истиной, но все пятнадцать лет, сколько знакомы мы, только звонил ей, когда чаще, когда реже, еще реже приглашал в театр или на пирушку к знакомым, еще реже дарил цветы, но не рвал невидимую нить между нами. А она все ждала, ждала меня… поумневшего…

октябрь 1986 г.

ИСТОРИЯ БЕЗ НАЗВАНИЯ

Зарисовка

Скажите честно, вы были когда-нибудь в сосновом бору? Поче­му честно? Потому что современность наша порой безжалостна к этому прекрасному и удивительному, но больше удивительному, чем прекрасному уголку природы.

Так вот, если вам все-таки посчастливилось побывать там, при­задумайтесь чуть-чуть, хотя бы самую малость, чтобы потом, раз­будив в себе настоящую бурю мыслей и чувств, задуматься всерьез. Где еще дышится так легко и привольно! Ноги по щиколотку утопа­ют в пышном покрывале изумрудного мха, глаз радуется от пьяня­щего, переполняющего бор света, от неописуемой голубизны бездонного неба.

Неспеша вы идете меж гладких высоченных стволов. Аромат душистой, смолистой коры вбирается в вас, щекочет в гортани, вы­зывая массу ощущений, и, кажется, что нет минуты более прият­ной, чем эта. А гордые величественные сосны растут необыкновенно широко, на расстоянии шести-восьми метров, слов­но подтверждая свойственную их телу широту натуры. И ничто не сдерживает их безудержного стремления вырваться еще дальше, ввысь, в небо, в бесконечность. Как покоряет поистине безумная настойчивость! Как покоряет тишина, рожденная в их могучих вер шинах, или, как гулко шумят на ветру их непреклонные головы.

Прислушайтесь к бессловесной исповеди.

Они рассказывают о своей судьбе…

Однако вы не замечаете этого и не внимаете правдивым речам, хотя действительно стоит, уж поверьте на слово.

Но вот впереди замаячило что-то. Пристально всматриваясь, вы подходите ближе, и вашим глазам открывается поражающая жестокой откровенностью картина, поневоле заставляющая остановиться.

Два сросшихся, искривленных, истерзанных вечной с момента встречи ствола пытаются освободиться друг от друга. И тягостно созерцать, и рады бы вы помочь, но слишком уж поздно. Бродяга ветер, баловень судеб, бросил когда-то на этом месте два семени. В жажде любви молодые побеги встретились, согрелись своим теплом, но злой рок судьбы — с тех пор бьются они, бедные, изгибаются, сталкиваются, оба тянутся к свету, к свободе, но все бестолку, оба чахнут и засыхают.

А сколько таких калек, поискав, обязательно найдете вы в этом бору? А в соседнем? А по белу свету?

Зато на угрюмом утесе, с древности воспетом поэтами, под шум морского прибоя, под вой ветра и пронзительный крик чаек из года в год набирает силу сосна-одиночка. Ствол ее тоже искривлен, и дикий климат наложил на его безупречную гладь печальные метины, но мощные корни, вгрызаясь в камни, достают воду, а костлявые лапы, сгибаясь под натиском фиолетового неба раскаяния и смирения, не ломаются, а упорно ползут и тоже к свету, как сосны-калеки, но отнюдь не к свободе, потому что свободны.

Нет, право! Лучше быть гордой одинокой сосной на вершине, продуваемой всеми ветрами утеса, чем в тихом бору скверным сушняком, скрестясь с себе подобной и погибнув.

1987 г.

НЕУДАЧНИК

Рассказ

ТЕМ, КОМУ НЕ ВЕЗЕТ.

В какие бы броские карнавальные костюмы не наряжался пред­новогодний город, какие бы маски и мишуру не цеплял он в роман­тический вечер и фантастическую лунную ночь с бледным оком звезд, когда жизнь кажется вечной и удивительной, как сказка, а загаданное сбывается, он всегда остается городом забот и ожиданий, потому что живут в нем обыкновенные люди, которые любят, стра­дают, ненавидят, веселятся и ликуют, и их заботы — это вечное пре­одоление…

Он думал только о ней, о ней и ни о ком более. Наказы Кати на­прочь вылетели из головы. Кто такая Катя? Это его супруга. А тем не менее он должен был купить торт, забежать на переговорный пункт, чтобы поздравить бабушку, занести подруге жены билеты в театр на первое января и… еще что-то, но он думал только о ней.

Он — это Артур Бостан, двадцатилетний студент, третьекурсник биофака, ни положительный, ни отрицательный герой нашего времени, не внешностью, ни чем другим не выделяющийся. Иногда он рассеян и поправляет очки, словно концентрирует мысль. И на самом деле он действительно напряженно думает. Галдящие люди, оспаривающие первенство в очереди на машину с зеленым глазком, не мешают ему. И толкотня в зудящем оживлении улиц никогда, никогда не прервет поток его мыслей также, как электронные часы на его руке не затормозят безжалостного отсчета уходящего года. «Ну и пусть, пусть убирается этот год. Зачем сожалеть? Надо думать. О чем? Ах! О ней».

Артур высчитал с приблизительной математической точностью, что не видел ее целых пятьдесят два дня. Последний раз они встречались девятого ноября.

«Что же изменилось за это время? — мысленно задал себе он вопрос и… грустно усмехнувшись, ответил, — ничего. Ничего не изменилось за триста шестьдесят, за эти пятьдесят два — тем более».

Он шел и думал о ней, потом о себе, о Кате…

Вдруг кто-то схватил его за рукав куртки и потянул в сторону, буквально выдернув из живого потока. Он неожиданности он оторопел, заморгал, плохо осознавая, но пальцы, вцепившись в голубую болонь, держали его мертвой хваткой.

Перед ним стояла цыганка; в годах, но еще молодо выглядевшая женщина. Ее лицо с чуть обозначившейся сеточкой морщин и орлиным носом тонуло в мохнатом воротнике шикарной дубленки, голова, замотанная в черно-бардовый цветастый платок, напоминала дыню. Женщина так и держала его рукав, а на смугловатой коже играли отраженные зеркалом витрин блики проскакивающих мимо машин, неоновый отсвет рекламы, гирлянд.

— Родной, — скороговоркой, глухо и с ударением на последнем слоге обратилась она к Артуру. — Вижу, ты очень добрый человек. У тебя добрые глаза, и я тебе погадаю. Всю правду скажу. Денег больших не возьму. Ты хороший человек, и я хочу сделать для тебя добро.

Артур молчал. Цыганка тараторила, как заведенная.

— Чтобы правдой оказались слова мои, клади полтинник, не жалей, — она протянула руку, раскрывая узкую, белую ладонь.

Смущенный Артур топтался в нерешительности. Рядом мельтешили незнакомые люди и глазели с таким откровенным интересом, как будто это касалось их лично. Артур порывался было уйти, но почему-то представил, что прохожие подумают о нем, как о скряге, и эта мысль заставила стянуть перчатки. Он порылся в кармане, до­стал горсть мелочи и отдал женщине. Гадалка отсчитала ровно пятьдесят копеек, спрятала, а остальное вернула.

— Больше не нужно. Убери, — она с хитринкой и как-то пронзи­тельно быстро взглянула на Бостана.

— Чтобы поверил мне, скажу что было. Скажу конкретно. Ты женат…

Артур изумился, потом бросил взгляд на правую руку; обру­чального кольца не было. Он точно помнил, что не одевал его и сно­ва изумился.

— Жена у тебя высокая, стройная, симпатичная брюнетка. Она тебя очень любит, ведь так? — гадалка вонзилась в Артура горящим взором, и ни один, самый отъявленный лгун, не смог бы соврать, ес­ли бы даже и захотел, под этим живым рентгеном.

— Да, так.., — промычал Артур.

— А еще у тебя есть сестра. Очень красивая девушка. Но она блондинка.

Артур смиренно кивнул головой.

— Ты мне веришь теперь?

— Да, — как-то робко подтвердил он.

— Тогда задавай любой вопрос, отвечу, — поторопила женщина, и Артур в тон ей, автоматически спросил о том, что основательно грызло в последнее время.

— Что меня ждет впереди? Вообще в жизни?

— Не боишься узнать будущее? Жизнь неинтересной не пока­жется? — быстро переспросила цыганка.

— Нет, говори…

— Проживешь ты долго. Богат будешь. Известен будешь, слава гонится за тобой по пятам. Все у тебя будет. Жена всю жизнь лю­бить будет. Одного не будет. Счастья. Несчастлив ты, хоть удача в руки плывет и все удается. И многого ты достигнешь, и жена счаст­лива будет, и дети. Но не ты, — гадалка приостановила бег своих ре­чей, но лишь затем, чтобы через мгновение, но уже размеренно продолжить.

— Много могла бы тебе предсказать, но то — вода. А сейчас иди к ней. Она тебя ждет. Иди, иди. Купи цветок и иди.

Женщина отпустила рукав Артура и, бросив жертву свою на растерзание унылым думам, влилась в человеческий поток.

Губы Артура беззвучно шевелились.

«Как она точно про жену и сестру… Да и потом. Но кто же ждет меня? Кто она? — он хотел задать этот вопрос, но женщина исчезла.

Артур осмотрелся. Метрах в ста виднелся рынок. Издали прилавки были похожи на оранжерею. Огромные букеты, казалось, протягивали лепестки и просили: «Купи, пригодимся».

Артур долго примеривался, ходил от одной торговки к другой, пока не выбрал огненно-пламенеющую гвоздику в звонко хрустнувшей на морозе обертке.

Ехать или не ехать? Артур колебался. Однако выбор созрел сам собой. Бостан влез в магазин, извинившись, без очереди купил коробку конфет. Шампанское раскупили.

Только третий таксист согласился подбросить его…

Это случилось год назад.

Выпив в кафе, приятного цвета, со вкусом мандарина «Золотистый» напиток, Артур решил поискать студенческий клуб. Не за горами была сессия, сложная и насыщенная, на языке студента именуемая не иначе, как «вешалка», а возбужденной голове, вместившей солидный объем химических формул, справочных данных, биологических терминов, из «Биохимии Ленинджера», требовался отдых, хоть какая-то разрядка.

«Иначе я сойду с ума от ума», — метафоризировал Артур.

В зале веселилась молодежь. Узнав среди виртуозов танца завсегдатаев клуба, филигарных мальчиков, отнюдь не блещущих познаниями в проблемах современной биохимии, он кивнул им в знак приветствия и, медленно приближаясь, стал перебирать наигранные, в духе времени реплики — те визитные карточки, что дают право обладателю их удачно «вписаться» в эту шумящую массу и раствориться в ней. Артур не любил быть на виду. Он с превеликой радостью глотал за вечер сто с лихвой страниц «Органики», но не выдерживал и пятиминутного лидерства… Для него это в равной степени означало взобраться на Эверест. И поэтому сейчас, краснея от смущения, ругая себя за наследственную некоммуникабельность, он готовился пробормотать нечто: «Надеюсь я не побеспокоил? Позвольте прервать ваш, сугубо конфиденциальный разговор», после чего его могли либо отвергнуть, либо любезно пригласить развлечься.

И тут, спутав весь план, длинная рука девушки в билоновом платье остановила его и привлекла к себе на расстояние близости непервого знакомства, и тихий, чарующий голосок, обрушился ла­виной на Артура.

— Моя подруга хочет с тобой познакомиться.

— А… откуда… она меня знает? — почему-то заикаясь спросил Артур и покраснел от мысли: «Вечно меня выдергивают…»

— Это пока секрет.

— Хорошо.

Он последовал за билоновым платьем в дальний конец зала, где за пультом тумблеров, ламп, кнопок и регуляторов лихо справлялся диск-жокей, а на плексигласовом, матовом экране, во всю стену прыгали по воле интегральной схемы цветные полукружья.

Артур указательным пальцем поправил очки и вопрошающе ус­тавился на девушку, к которой его подвела незнакомка. Билоновое платье незаметно исчезло за спиной Бостана.

— Таласса.., — тихо сказала девушка, прислушиваясь, и ее глаза -две большущие сливы, лукаво метнули свои огоньки. Она танцева­ла.

Впечатления знаменитых путешественников Жан-Ива-Кусто и Алена Бомбара, наткнувшихся в глубине Австралии на редкостный экземпляр экзотического животного, пожалуй, ничуть не отлича­лись от впечатлений Артура. Он, конечно, не знал, что «таласса» -по-гречески «море», и в песне поется о море, но таинственное слово и ее палец, прислоненный к губам, поразили его, разрушив внут­реннего врага — извечную инерцию. Волнистые, спадающие с плеч паутинки волос на маленькой голове, фигурка статуэтки и смер­тельная красота ведьмы. Ее лицо было как материализованный звук, песня, ровное и чистое; если ураган страстей пронесется над ней, оно не ощутит его, не сломается; если внешняя фальшивая си­ла бросит тень на нее, оно не почувствует тени. Она жила в танце, самозабвенно, безрассудно, как тлеющее сердце вдруг начинает сгорать в безумном пламени любви. А ее танцу, казалось, покоря­лись все танцующие вокруг. Счастлив человек, не ощутивший при этом, как сам он ничтожен и одинок. Артур не был в их числе.

Когда девушка, покоряясь усталости, остановилась наконец и заговорила, он готов был поклясться, что свои двадцать прожил впустую, если не встретил подобной девушки. Существует же особый тип людей-романтиков, мечтающих попасть в гущу событий, вращений, захватывающих историй, но увы, мечты лишь мечты. Но он был никогда не посмел подойти к этой девушке, воплотившей в себе истинный идеал — ангел гордости, и только ее знак внимания, выразившийся в просьбе Билонового платья о знакомстве, вручил ему ШАНС.

Однажды в армии он услышал от друга то слово в бурной словесной перепалке, возникшей, разумеется из-за девушки. Но тогда он не придал значения, не ощутил его смысла, — вернее не пережил, и не смог понять друга, единственного, которому доверял самое сокровенное. Потом Артура комиссовали по состоянию здоровья, а друг остался дослуживать в далеком гарнизоне под Читой, и больше судьба не дарила Бостану настоящих друзей. И вечное чувство скуки и одиночества парализовало его, а шанс, как ни странно ассоциировался с образом друга. Но вот эта встреча и внутренний голос опять всколыхнули былую нить светлых воспоминаний. Надо было реализовать свой шанс. И хотя Артур сомневался в силах своих, образ друга, вложив в руки силу, подтолкнул его к глухой стене немоты, чтобы раз и навсегда сломить преграду.

Сердце дрогнуло и замерло. Объявили медленный танец. Краснея, Артур пригласил ее. Девушку звали Инна. Кружась рядом с ней, в такт плавным движениям ее гибкого тела, ему вдруг впервые захотелось понравиться ей. Внешность — она сковывала его. Он не был красив, и атласная кожа не скрывала упругие бугры его мышц. «Понравлюсь ли я ей?» — без конца задавал он вопрос и молчал. А девушка, словно угадав его состояние, замкнулась и, видимо, не собиралась протягивать руку спасения.

Голос Эллы Фитцжеральд по-прежнему завывал, путаясь с бушующим саксофоном и роялем. Американская певица пела для них, так по крайней мере, казалось Артуру. И для него этого было достаточно, потому что еще вчера, робкий юноша в обществе обаятельной девушки, потерявшей счет поклонникам, представлялся ему смешным и нелепым. И вот эта явь, ошеломляющая, приятно-томительная. Она владела чувствами и мыслями Бостана, управля­ла полетом его души…

Если бы человек не вкушал удовольствий, пусть быстротечных, но все-таки удовольствий, он бы чувствовал вечную неудовлетво­ренность, тоску или просто не видел смысла своего существования. И, право же, как замечательна жизнь! Мы живем в предвкушении чего-то значительного и в ожидании своя прелесть. И прозрев, осоз­нав себя, как-то выглянув на рассвет в окно, проницательно изре­каем: «А ведь снег идет!», хотя хлопья застилают колпаки девятиэтажек без малого целый месяц.

Инна глубоко вздохнула. Разметавшиеся волосы, ищущее выра­жение лица. В глазах — безмолвная арктическая пустыня. И Артур телом ощутил леденящее отчуждение. «Кретин! Заспиртованный скорпион! Танцевать без звука, как сушеная вобла».

— … по-моему, я не ошибусь, — осмелился-таки Артур, — если скажу, что ты очаровательна.

— Да?! Ты тысячный в списке, кто это сказал. Я загадка. И никто никогда не разгадает меня.

Хоп! Пощечина!

«Кретин ты, Артуха, кретин. Банальность — враг искусства, а об­щение — это тоже искусство, тем паче с такими девушками». И, не желая проиграть поединок, он кинул последний козырь, реализовал ШАНС.

— А ты знаешь, я умею гадать. И могу предсказать судьбу.

— Ты цыган?! — она скептически осмотрела его.

— Нет, — отчаявшись, ляпнул он, довольно беспечно. Выход нашелся, — он прочел на днях дряхлый от древности то­мик «Хиромантии».

Любовь творит с людьми чудеса. Артур преобразился. Теперь перед Инной стоял вовсе не стеснительный, хилый студент в очках, а мушкетер, покоритель женских сердец, великодушный защитник их чести.

— Нужна твоя рука.

Инна осторожно подала горно-хрустальную руку, как триста лет назад дама сердца протягивала благородному рыцарю розу, и Бостан также осторожно заключил ее в свою.

Не подкачай, брат, — успокаивал себя Артур, — если боишься, обязательно проиграешь. Смелее!»

— О! — воскликнул он. — Ты очень смелая и независимая девушка…

Музыка и танцы, казалось замерли в эту минуту. Артур продолжал: — Видимо, ты высокого мнения о себе, потому что не страдаешь от одиночества. Ты имеешь ослепительный успех, огромное число поклонников. Но что-то в тебе есть неуловимое. И эта внешняя, напускная веселость — своеобразная маска. Не исключено, что ты испытала глубокую личную трагедию. Но ты сама не знаешь, что хочешь. И еще: с точки зрения молекулярно-кинетической теории и моей банальной эрудиции, если этот вопрос рассмотреть глобально, то ты непостоянна.

— Вот так?!

Инна была приятно удивлена прорвавшемуся голосу этого неприметного парня. Она уже примечала упрятанные те ценные черты, что возвышали его в образе этакого Леофана, над общим числом ее обожателей. Но ведь это могла быть и рисовка? Обыкновенная, заурядная, когда прямо на глазах мизерный человек вырастает до размеров фешенебельного небоскреба. Кто же он, этот скромный Артур? Двойник или искренняя юношеская натура? И она решила проверить.

— Французы говорят: «Я люблю, потому что люблю». Я непостоянна. И если твои первые слова прозвучали, как признание, то ты потерпишь крах. Не так ли, Артик? Но я загадка, и ты никогда не разгадаешь меня.

Она кокетливо стрельнула глазами и, подтверждая, что попусту слов не бросает, махнула рукой: — Эй! Олег! Этого хватило, чтобы усатый, рослый блондин с пы

...