Всемирная история искусств
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Всемирная история искусств

Петр Гнедич

Всемирная история искусств


(без иллюстраций)

Предисловие

Настоящая книга — это первая попытка дать на русском языке, в живом и сжатом изложении, картину общего хода развития искусств с древнейших времен. Все изданное у нас по этому предмету до сих пор представляет перевод иностранных компиляций, годных более для справок, чем для чтения; издания, хорошо иллюстрированного, наглядно воспроизводящего плоды творчества в сфере образных искусств, у нас не было совершенно. Автор настоящего сочинения старался, обойдя излишние и специальные подробности, держаться возможно более общедоступного изложения. Его труд никоим образом не учебник и тем более не ученое сочинение, — это книга для чтения, пособие при изучении истории искусств.

Автор смеет думать, что предлагаемое издание должно заинтересовать вообще образованное общество, и художников по преимуществу. При прохождении курса истории искусств в Академии художеств внимание учащихся обращается более всего на эпоху классицизма, и с позднейшими стадиями искусства они знакомятся в большинстве случаев по отрывочным журнальным статьям. Предлагаемое сочинение пополнит для них этот ощутимый пробел.


Петр Гнедич
С.-Петербург
1882-1885 год

Введение

Доисторическая эпоха. — Свайный период. — Пастушеские племена. — Задачи эстетики.

I

Древнейшие из дошедших до нас памятников старины свидетельствуют, что за 5000 лет до нас жили народы, обладавшие высокой степенью культуры и ясным, определенно сложившимся взглядом на искусство. Очевидно, что такая культура не явилась сразу, но имела огромный подготовительный период времени, в течение которого крепла и созревала человеческая мысль. Период этот, когда гений человека вел, в полном смысле слова, борьбу за существование, добиваясь путем невероятного труда некоторой жизненной обеспеченности, — период этот известен нам только по раскопкам, по тем остаткам, что мы находим в курганах, на отмелях, в старых пещерах, в обвалах берегов.

При взгляде на эти зачатки цивилизации нас поражает то стремление к эстетической форме, которое не чуждо было первобытному человеку на самых первых ступенях развития.

Человек был так жалок, так бесконечно слаб среди окружающей его гигантской фауны. Мастодонты, динотерии, колоссальные олени, тигры, плавающие ящерицы грозили ему на воде и на суше. У него не было никакого оружия, кроме суковатой палки с обожженным в огне концом. Но уже и эта палка несколько отличала его от прочих, одаренных инстинктом животных: он знал огонь, он хранил его. Он видел, как дуб загорается от удара молнии, как лава течет по склонам вулкана и воспламеняет дерево. Он унес этот огонь и поддерживал его между камней. До этого еще никто на земле не додумался.

Человек видел, как бобры-великаны устраивали посреди речки селение и соединяли его плотиной с берегом. Хитрое подпирание домика сваями давало особенную прочность постройке. И вот появляются подобные же свайные человеческие деревни, застраиваются маленькими поселками, где живут семьи и роды, где постоянно поддерживается огонь, процветают те несложные мастерства, без которых немыслим самый незатейливый домашний обиход. Острые зубы и клыки, насаженные на палки, оберегают в крайнем случае от нападения неприятелей. Необходимость защиты от разных невзгод, так называемая борьба за существование, создает примитивное оружие и постройки.

А бороться было с чем. Девственные тропические леса, покрывавшие в то время Европу, держали в страхе его обитателей. Мохнатому мамонту одного взмаха хоботом достаточно было, чтобы не только убить любого силача, но и разметать в прах его убогое жилище. На том месте, где теперь стоит Париж, среди лиан, гроздьев винограда и переплетенной прозрачной сетки плюща, гнездились огромные змеи, извиваясь на сучьях стотридцатиаршинного дерева sequivia gigantea. Дикие лошади паслись по тучным пастбищам теперешней Германии. Ко всему присматривался человек, все это его поражало, он запоминал эти образы, носил их в себе, часто даже боготворил их, и когда ему под руку попадался мало-мальски подходящий материал, он воссоздавал их изображения, грубо, по-детски, но самобытно, быть может, с сильнейшим порывом вдохновения, чем творят нынешние художники свои произведения.

При раскопках мы нередко встречаем выцарапанные на слоновой кости изображения головы носорога, оленя, коня и даже головы целого мамонта. Какой-то дикой таинственной силой дышат эти рисунки, и во всяком случае, талантом несомненным.

По прилагаемому рисунку можно судить, насколько правилен и удачен очерк допотопного слона, переданный неведомым художником. Он несравненно выше позднейших египетских и ассирийских рисунков: он, бесспорно, лишен всякой условности и педантства.

Едва человек обеспечил себя хотя немного, едва он мало-мальски чувствует себя безопасным — взгляд его ищет красоты. Его поражают яркие цвета красок, — он расписывает себе тело всевозможными колерами, натирает его жиром, обвешивает нанизанными на шнурок ожерельями из ягод, фруктовых косточек, костей и корней, даже просверливает себе кожу для закрепления украшений. Густые сети лиан учат его плести себе койки для ночлега, и он плетет первобытный гамак, уравнивая стороны и концы, заботясь о красоте и симметрии. Упругие ветви наталкивают его на мысль о луке. Трением одного куска дерева о другой добывается искра. И, наряду с этими необходимыми, необычайной важности открытиями, он заботится о пляске, ритмических движениях, пучках красивых перьев на голове и тщательной росписи своей физиономии.

Море выбрасывает гладко обточенные прибоем камни. Разбив их на части, прибрежный житель получает почти готовый наконечник оружия. Острый край раковины служит ему ножом. Морская трава дает превосходные веревки, рыбьи кости — игл, а древесная смола — клей. Всем этим пользуются люди, давая всему возможно более правильную, отвечающую назначению форму.

Как в первые два года жизни ребенок приобретает такую массу познаний, что с ней едва ли сравнится все его знание последующих лет, так и первобытный человек, на своих низших стадиях развития, делает массу таких величайших открытий, с которыми едва ли могут тягаться все позднейшие его открытия и изобретения, хотя бы они и носили на себе громкие имена их авторов: Ньютона, Уайта, Эдисона. Важна инициатива, импульс в каждом деле: дан толчок — движение будет.

Какова же была жизнь в эти отдаленные от нас эпохи? Можем ли мы себе представить человека, лишенного всех условий современной цивилизации? Чтобы разрешить этот вопрос, бросим взгляд на современных дикарей — ну хотя бы на австралийцев.

Океанийцы живут в пещерах или в примитивных шалашиках. Они натерты вонючим жиром, волосы вечно растрепанные, свалявшиеся. Некоторые племена не нуждаются в огне: едят сырьем червей, пауков и гусениц, только при случае рыбу или дичь.

Ужасным трудом, с помощью трения, добывается у северных племен огонь и поддерживается до первого дождя, южные племена считают это роскошью. Одежда их заключается в простом куске коры, кое-как прикрепленном вокруг бедер. Они выходят на поиски пищи, только когда голодны. Язык их беден до того, что отвлеченных понятий на нем не существует. Названия видимых предметов: дерево, лодка, камень и пр. — у них есть, но понятий: добродетель, слава, ум — у них не имеется. Представления о прошедшем и будущем им не доступны. Счета дальше десяти у них нет. Бога у них нет, есть только смутное понятие о дьяволе, злой силе, которой надо страшиться. Они, не стесняясь, едят своих детей, родителей, родственников.

Картина ужасная! Это низшая ступень человеческого развития. Но если внимательно рассмотреть изображения этих несчастных представителей человеческого рода, нас поразит одно явление: ясное стремление в них к красоте и изяществу (конечно, своеобразному). Их грязная копна волос украшена улитками, костями и комками глины. Это отвратительно в натуре, но симметрично и не лишено известной грации на портрете. Лица их расписаны чрезвычайно симметрично, даже в оборванных ушах (у каннибалов Винуа Леву) соблюдается равномерная правильность лохмотьев кожи. У иных каледонцев прическа настолько сложна, что сделала бы честь любому куаферу. На ногах и руках у них браслеты, на шее ожерелья, в носу кольца и палки. Словом, чувство гармонии говорит в нем, в первобытном человеке, ранее всех других чувств и знаний.

Было бы излишне вдаваться в подробности, была ли когда-нибудь па заселена подобными племенами, или пришельцы из Азии, заселившие ее, обладали значительной степенью культуры. Наконец, вопрос о том, когда именно наши предки находились на первобытной ступени развития, — ли разрешим, хотя доисторическая археология имеет теперь много последователей и научная литература каждый год обогащает новым материалом.

Идти точным изысканиям в глубь неведомых веков — небезопасно; но гипотезы современных ученых утверждают, что ледниковый период, продолжавшийся около ста тысяч лет, получил уже до известной степени культурного человека из предыдущего периода. За последнее время даже возник вопрос о существовании человека в конце третичного периода. Самые добросовестные вычисления заставляют предполагать, что появление человека в Европе произошло за полмиллиона лет до нашей эры.

Мы не знаем, когда «ударил час умственного пробуждения человечества» и разум одержал победу над чувственностью. Мы знаем только, что протекло бесконечное количество веков, в течение которых родилось и умерло бесконечное количество людей, быть может, умных, богато одаренных, красивых, обладавших колоссальными способностями, но о которых до нас не дошло никакого намека, которые канули в вечность бесследно, как те облака, что носились в то время над землей. Они, быть может, совершили свое: вложили свою лепту в сокровищницу знаний и усовершенствований и пропали навсегда, уступив место новым поколениям.

Каменный период, то есть период, когда оружие изготовлялось человеком из камня, сменился периодом бронзовым и железным. Степень развития нации и окружающие условия влияли, конечно, на быстроту переходов и одного в другой. С одной стороны, нас отдаляет от каменного периода 5 тысяч лет, с другой — каменный период тянулся у некоторых народов до нашего времени.

Определенный, вполне точный период жизни доисторического европейца — это эпоха свайных построек. Всем известна случайность открытия этих водных селений. В 1854 году вода в Цюрихском озере спала и обнаружила ряды свай с озерным наносом песка и ила. Тщательные исследования показали, что это остатки былых построек. Действительно, под илом оказалась масса каменного оружия и утвари. Очевидно было, что свайная деревня погибла от пожара и вещи, попав горящими в воду, обуглились и тем спаслись от гниения. Таким образом, найдены были жилища, о которых говорит Геродот в пятой книге своей истории, и сообщение его оказалось правдивым и на этот раз.

Свайные постройки занимали иногда обширную площадь: на одном озере нашли остатки деревни в 35 тысяч свай. Это были простые плетеные и дощатые хижины с подъемным люком, через который спускались вниз к лодке. Лодка — выдолбленный челнок — служила, вероятно, и для рыбной ловли, и для сообщения с берегом. Впрочем, Геродот уверяет, что в иных озерах было столько рыбы, что опущенная на веревке корзина моментально ею наполнялась. Сообщение с берегом совершалось с помощью мостов, которые иногда заменялись подводной плотиной, на тот случай, чтобы непрошеный тигр не явился в селение. По берегам и в долинах были поля, засеваемые пшеницей и ячменем; зерна раздроблялись между двух грубых жерновов, и получалась мука, очень грубо молотая, из которой пеклись небольшие хлебцы на раскаленных камнях. Лен и конопля служили для плетения одежд (ткацкий станок был, конечно, еще неизвестен). В кладовых встречаются сушеные груши, яблоки, орехи и вишни. Коровы, козы, овцы, свиньи и неизменная собака — составляют домашний скот первобытного человека.

Свайные постройки не есть исключительное явление, присущее какому-нибудь одному племени. Остатки их находятся и в Германии, и в Шотландии, и в Ирландии, и в Остзейском крае, и на Кавказе. Несомненно, что огромная масса народов, наводнившая Европу, имела одни общие архитектонические элементы, воспринятые непосредственно от суровой необходимости. О каком-либо стиле говорить еще невозможно — это просто была база, основание дальнейшему развитию устройства человеческих жилищ.

* * *

В иные условия были поставлены кочевые племена, которые, довольствуясь легкой переносной палаткой, бродили со своими стадами с места на место. Бесконечные равнины Дальнего Севера и Центральной Азии выработали совершенно своеобразную расу людей, для которой кочеванье вошло в плоть и кровь, оседлая жизнь была в тягость. Таковы самоеды, арабы-номады, пожалуй, даже цыгане. Патриархальный быт кочующих пастушеских племен, описанный так живо в Библии, сохранился и до сих пор во всей своей простоте. Несомненно, что задолго до патриархов, за многие тысячи лет, кочевники точно так же бродили по равнинам, выискивая пастбища. Нынешние бедуины — живые представители забытой пастушеской жизни — те же грозные библейские воинственные измаильтяне.

Бродя из края в край, заботясь только о стадах, довольствуясь не только заколотым бараном, но порой горстью фиников, сорванных с первой попавшейся пальмы, араб, конечно, не может думать о посевах. Более того, он питает антипатию к земледелию и ремеслам. Кое-как обработанная шкура вполне заменяет ему льняные и шелковые ткани, на которые он смотрит с презрением. Оружие, кольца, украшения он выменивает или покупает у соседей и проезжающих караванов, да и то украшения он предоставляет женщинам, а себе дозволяет носить только наборные пояса.

Первобытным орудием обитателя пустыни был тот же лук, который сохранился как неизбежная необходимость до эпохи Возрождения, то есть до времени изобретения пороха. «Измаил вырос и поселился на возвышенности, и стал стрелком из лука», — говорит Библия. Мечи и копья тоже были им не нужны; знаком был им и яд, которым намазывали боевое оружие. Суровая, возросшая в пустыне натура, всю жизнь проводящая в набегах и схватках, казалось бы, по всему, должна быть чужда всякой идее изящного. А между тем бедуин, считая недостойным мужчины обвешивать себя всякой дрянью, любит, чтобы женщина была хорошо, красиво одета. Чем богаче муж, тем щеголеватее жена. Тут уж нет и в помине диких замашек океанийцев, которые накидываются на невесту с такой силой, что когда приводят ее в свое логовище, то руки у нее оказываются вывихнутыми, а ребра сломанными. Тонкое, благородное спокойное сватовство составляет особо характерную черту древних патриархов. Стоит вспомнить идиллическую картину сватовства Ревекки, когда управляющий Авраама явился с подарками к ее родственникам. В числе подарков была золотая серьга, весом в полсикля, и два запястья. Эта серьга, конечно, предназначалась для носа — такие серьги до сих пор носят бедуинки, — и да не смущает художников такая подробность туалета красавицы Ревекки. Бедуинки не прочь от раскраски лица, по мнению их мужей, они выигрывают этим в красоте, следовательно, опять-таки стремление к прекрасному живо в них.

Бедуины живут, как и прежде жили, в простой палатке, сложенной из жердей, обтянутой полосатой покрышкой. Большие шатры богатых владельцев стад представляют обширное помещение, разделенное перегородками на отдельные небольшие закоулки, имеющие каждый свое назначение: для женщин, воинов, рабов, мелкого скота. Должно быть, по таким отделениям ходил Лаван, отыскивая похищенных Рахилью идолов (Бытие, XXXI, 33). Иногда, быть может, скот помещался отдельно — Иаков в Суккофе «для скота своего сделал шалаши» (Бытие, XXXIV, 17).

Ни в остатках свайных построек, ни в Пятикнижии Моисея мы не находим указаний, чтобы лошадь была домашним животным. Вероятно, нелегко было человеку подчинить ее. В Аравии верблюды и ослы вполне заменяли лошадь; на верблюдах даже выезжали в бой, по свидетельству Диодора. Правду говоря, на пустынном просторе аравийских степей верблюд, корабль пустыни, более пригоден, чем лучший конь. Забота об украшениях сбруи (которая, в сущности, оставалась до сего дня такой же, какой мы ее видим на ассирийских барельефах) простиралась у аравитян до того, что на шеи верблюдов налагали золотые цепи (см. книгу Судей Израильских, VIII гл., конец стиха 26).

Страсть к блестящим украшениям, безделушкам, свойственная женщинам, детям и дикарям, в сущности, не чужда и мужчине, но он старается ее заглушить в себе, считая это недостойным его. Это та же врожденная страсть к изящному, выразившаяся в примитивной форме. Красота, пропорция есть известный гармонический, чисто математического характера закон, от которого живому существу невозможно отделаться, до того понимание его инстинктивно. Он не чужд и животным, даже птицам, например, «беседковой», которая убирает себе гнездо исключительно блестящими предметами, или тем породам, где самцы стараются привлечь на свою сторону подруг яркой окраской перьев.

II

Но прежде чем приступить к систематическому изложению постепенного хода развития истории искусств, мы должны сделать небольшое отступление: сказать два слова о задачах эстетики.

Определение идеала, идеала чего бы то ни было, выясняется только рядом практических выводов. Житейский опыт стариков, переданный новому поколению, совершенствуется им и в свою очередь передается позднейшим потомкам для дальнейшего совершенствования. С помощью такой традиции (последовательной преемственности) идея идет вперед, прогрессирует, стремясь подойти возможно ближе к истине, к идеалу. Ряд разнообразных фазисов, по которым идет человечество, достигая данный идеал, называется историей. История может быть политическая, если идеал ее — государственное благоустройство; история философии — постепенное достижение идеала высшего самопознания; история искусства — прогрессивное стремление к идеалу прекрасного и изящного. Проследить постепенный ход развития этой идеи и есть задача предлагаемого сочинения.

Мы прошли огромное число стадий в деле искусства, и на пройденном пути яркими звездами блестят имена великих творцов: Фидия, Праксителя, Рембрандта, Рафаэля, Микеланджело, Леонардо да Винчи. У нас есть «Венера Милосская», фронтоны Парфенона, «Сикстинская мадонна», «Моисей», «Тайная вечеря» — все это высочайшие художественные образцы, воплощение высших идей и понятий, лучшая духовная сторона национальностей, колоссальные создания колоссальных людей, носителей одного из самых священных чувств, вложенных в человека, — чувства прекрасного. Их создатели были люди, чутко понявшие закон гармонии красоты и идеальной правды.

Человек прикован к земле; он не может создать никакого чисто вымышленного им образа, в деталях этот образ все-таки будет напоминать тот или другой земной оригинал и вдобавок будет бессмыслен, не будет иметь своего raison d’êfre. Природа заключила кругозор человека в такую скорлупу, из которой ему никогда не выбраться. Только повседневный опыт может служить учителем писателю, актеру, живописцу, малейшее уклонение в сторону — и мы прямо говорим романисту: «Характер не выдержан, утрирован, так люди не мыслят, не говорят», мы говорим художнику: «Такого неба в натуре нет, вы не понимаете воздушной перспективы». Кроме природы, у артиста нет другого учителя.

Но вместе с тем наше слабое, бедное, сравнительно с этой природой, искусство создает дивные вещи: дивной красы «Сикстинской мадонны» не было никогда в натуре; мелодия Бетховена не могла сложиться в шепоте тростников и в шелесте ветра, пергамский торс Гермеса едва ли существовал на земле. Никто никогда не говорил так, как говорит Фауст у Гете, Дон-Жуан у Пушкина, а кто же станет утверждать, что это не есть высочайшие проблески человеческого гения?

Стенографический отчет любого судебного процесса, фотографический портрет с отсутствием ретуши — вот точные протоколы натуры, совершенно близко к ней подошедшие. А между тем кто же сравнит фотографию с портретом масляными красками от руки или судебную хронику со сценой на суде в шекспировском Шейлоке? Где же граница натуры, где та черта, перешагнув которую искусство сходит со своего пьедестала и обращается в протокол?…

Каждая вещь, каждое существо, каждый предмет имеет свою собственность, свой характер, свое самостоятельное «я», присущее только именно этому предмету. Это и есть сущность, мотив его существования. Уловить эту сущность — двумя-тремя штрихами выразить ее, схватить характер вещи — вот задача искусства. Представим себе такого рода пример. Двое спорят. Стенограф тщательно запишет каждое их слово; романист схватит на лету, изложит самую суть спора, его ядро, его характерные части. Изображение в последнем случае не только не потеряет, но выиграет: все ненужные, случайные подробности отброшены, расплывчатые длинноты уничтожены, осталось только то, что имеет прямое, непосредственное отношение к делу. Фотография никогда не передаст всей прелести выразительного лица: она улавливает известный момент — следовательно, случайное выражение оригинала. Портретист, напротив того, старается уловить общее, наиболее присущее натуре выражение, старается отразить в портрете характер.

Задача художественного произведения — уловить характерную сторону предмета, опустив все случайные уклонения от основного характера. Отсутствие в художественном произведении этих уклонений и возвышает искусство над натурой: идея в них является яснее и полнее, чем в природе.

* * *

Музыкальный звук есть беспрерывный ряд воздушных колебаний одинаковой скорости. Прогрессивная скорость колебаний звуков дает нам чисто математическое отношение музыкальной шкалы. Эта математичность отношений и составляет ту прелесть ритма, которая чарует нас в мелодии и гармонии. Тот закон цифр, который поражает нас красой общего в архитектурном сооружении, давая ряд правильных математических пропорций, — тот же закон составляет сущность музыки, и математичность звука изображается нотными крючками, расположенными на известном расстоянии. В нашем слуховом аппарате, назначенном для восприятия шума, есть органы, воспринимающие членораздельные звуки, и развитие органов этих, конечно, прямо зависит не только от природы, но и от степени практической подготовки. То же можно сказать и о глазе.

Глаз, в сущности, назначен для восприятия света различных степеней напряженности; но, совершенствуясь и прогрессируя, он становится чувствительным и к чисто цветовым ощущениям. Впечатление цвета есть результат известного количества колебаний частиц эфира, причем шкала спектра, подобно шкале музыкальной, имеет восходящую и нисходящую скорость колебаний. В глазу есть не только аппараты для световых ощущений (палочки), но и для цветовых (колбочки), ненормальность последних влечет за собою дальтонизм (нечувствительность к известным цветам). Цветовые ощущения у диких несравненно слабее, чем у интеллекта. Есть основание полагать, что наши предки не были способны различать то количество цветов, которое различаем мы; несомненно, что и мы различаем далеко не все части спектра, как это и подтверждает фотография, дающая выше фиолетового еще деления. Но несомненно и то, что глаз прогрессирует и наступит время, когда чувствительность его разовьется до значительного максимума. Каждый художник знает, до чего совершенствуется глаз при работе с натуры. Тона, которые прежде были неуловимы, становятся совершенно ясными; самостоятельность каждой краски в смешанных тонах выступает как нельзя более определенно. Словом, живописцы видят несравненно больше, чем толпа, воспринимая свободно самые тончайшие переливы нюансов. Умение видеть нередко составляет порок или достоинство целых наций: приземистость, коренастость ассирийских фигур, геометричная сухость египетских, стройная гармония греческих указывают не на отличительные черты физиологического строения племени, а на способ смотреть, выработанный в нации совокупностью множества условий.

Музыкальная гармония — как результат колебаний воздуха в известной математической пропорции — действует на наши нервы самым благоприятным образом. Отступление от этой пропорции влечет за собой какофонию, которая может раздражать ухо до нестерпимого нервного расстройства. Почти такое же впечатление могут произвести ощущения цветовые. Попробуйте обить кабинет ярко-оранжевыми обоями и обставить ярко-красной мебелью: такое сочетание сведет с ума человека, выживет его из комнаты. И тут, как и в музыкальной шкале, надо подбирать для аккорда определенные пропорции. Если соответственно семи нотам мы расположим семь цветов спектра и будем проверять музыкальными аккордами цветовые сочетания, то получим небезынтересный эквивалент: гармоничное сочетание в одном случае будет гармонично и в другом. Солидный колорит старых мастеров с их глубоко обдуманными цветовыми пятнами дает полный, могучий аккорд.

Французы, ярые поклонники колорита, говорят про Каролюса Дюран: «Он кладет изображение на музыку». Действительно, у него порою краски поют, — гармония их напоминает лирическое стихотворение.

Итак, с внешней стороны искусство подчинено тому же вековечному математическому закону, который составляет сущность закона тяготения и правит миром. Отдельные побочные условия заставляют его более или менее уклоняться с прямого пути, но искание строго определенных идеалов ясно видно даже в примитивных памятниках зодчества, в пирамидах. С поразительной ясностью оно определилось в новейшие времена и имеет обширное поле развития для грядущих поколений…

Глава первая. Египет

Страна и народ. — Пирамиды. — Иероглифы. — Живопись. — Скульптура. — Идея храма. — Одежда.

I

В северо-восточном углу Африки, между песчаным морем Сахары и узкой полосой Красного моря, тянется цветущая долина Нила. Нил создал эту страну: он оживил бесплодную каменистую пустыню, нанеся на берега плодотворный ил, превратил ее в сплошной сад, ежегодно орошаемый его разливом. Каменистая гряда гор защитила страну от песчаных заносов с запада, а влажный воздух и дивная почва, на которой растительность достигла изумительной силы, сделали то, что с незапамятных времен глубокой древности здесь осели прикочевавшие с востока народы и основали прочное, оригинальное государство, с таким специальным, исключительным мировоззрением, что надолго обратили долину Нила в какую-то загадочную, мифическую страну. Религия, архитектура, пластика, живопись — все это развилось здесь в такие самобытные формы, и притом на таких прочных основаниях, что послужило базисом не только малоазийскому, но и европейскому искусству.

Загадочная дымка, окутывавшая сорок веков Египет, слетела только в очень недавнее сравнительно время, когда появилось в печати великолепное издание Champollionpere «Description de l’Egypte» — этот знаменитый плод египетской экспедиции генерала Бонапарта. Говоря поэтическим слогом профессора Бругша, «Богиня нильской долины, пробужденная громом своего глубокого тысячелетнего сна». Занавес пал — и пресловутая страна древней мудрости предстала перед нами в настоящем свете.

Еще некогда Геродот, «pater historiae», объезжая берега Средиземного моря и руководимый жрецами, с изумлением останавливал свои взгляды на колоссальных пирамидах и обелисках, на непонятной сети иероглифических крючков, сплошь покрывшей стены и колонны зданий. Когда Рим пришел во времена цезаризма в непосредственное соприкосновение с Египтом, мнение о таинственности его, по-видимому, укрепилось еще сильнее. Дело в том, что, не став на точку египетского миросозерцания, нельзя понять и уяснить себе аллегорические изображения и постройки долины Нилы. Теперь же, когда, благодаря счастливой находке Розеттского камня с надписями на трех языках, в том числе и на египетском, и переводу Евангелия на контский язык греческими буквами, найден ключ к иероглифическому начертанию, Египет со всей тяжеловесностью и ловкостью своих понятий явился перед нами.

Искусство Египта — древнейшее, о котором мы имеем исторические сведения. Сведения наши доходят до третьего тысячелетия до Р. X., и эта эпоха застает уже египтян на высоте политического благоустройства и блестящего быторазвития. С течением времени их искусство, постепенно оформляясь, дало наконец такие законченные сильные образцы, что они стали каноном, который воспроизводился потом без всякой существенной перемены в течение тысячелетий.

Египтяне были пришельцы из Азии. Это было одно из тех семитических племен, которые одновременно с арийцами двигались из Центральной Азии, расползаясь по Европе, Африке, через Гималаи к югу, на север за Черное море. На берегах Нила случилось то же, что и всюду в других странах: пришельцы поработили туземцев и сами ассимилировались с ними. Семиты смешались с эфиопами и дали новую расу, сплоченную традициями настолько плотно, что впоследствии никакой чужеземный элемент не мог повлиять на чистоту их крови. Они сумели изолироваться и от порабощенных иудеев, и от победителей греков. Даже реформы Псаметиха не поколебали раз установленного принципа. Путешественник, странствующий теперь в стране пирамид, не без удивления заметит, что тип египтянок, с математической точностью воспроизведенный в старой стенописи, сохранился и до сих пор среди местного населения, а подобную чистоту породы мы можем заметить разве только среди евреев.

Нил создал страну. Но, создав ее, он же создал и египетскую мудрость. Могучее влияние священной реки сказалось всюду: и в науке, и в архитектуре, и в пластике, в самом складе ума, понятий, во взглядах на природу. Повторился неизменный закон, повторявшийся всюду: искусство не явилось чем-то случайным, наносным, — оно резюмировало народный дух, который в свой черед был только продукт местности.

Весной в старой Эфиопии выпадают сильные ливни, поднимая воду в Ниле. Постепенно от истока к устью воды начинают вздуваться все больше и больше, пока наконец он, переполненный, не выступит из берегов и не затопит всю страну, оставляя по себе благословенную почву для посева. И час разлива — празднество для Египта: он жжет потешные огни, зажигает иллюминацию на лодках, празднуя ночь капли, переполнившей русло. Если же этой капли не падет — горе и голод ожидают страну. Сухую почву окончательно выжжет солнце, ее производительная сила иссякнет — и райская долина обратится в пустыню. Неразлившийся Нил — смерть Египта. Удивительно ли, что местный житель боготворит реку, зовет ее «благословением, изобилием, отцом страны»?…

Итак, египтянин знает, что каждый год его жилище будет окружено в известное время водой. Отсюда прямое следствие — прочность, монументальность каждой постройки, особенно общественной. Деревянные, наскоро сколоченные домики немыслимы, их умчит разлив. Стена должна смело противостоять волнам и потому в большинстве случаев делается для большего сопротивления наклонной. Затем является следующая прямая необходимость: отводный канал, предохраняющий до известной степени постройки. Следовательно, наряду с архитекторами должны явиться техники-инженеры. Бок о бок с канализацией идет землемерие: для правильного раздела участков земли требуются выработанные, установленные приемы для разграничения частной собственности. Является землемерие.

Но этого мало. Стране надо знать точное время разлива священной реки. Устанавливается календарь — это первое дитя астрономии. Астрономия ставится на высочайшую ступень знания. Целая каста отдается всецело ее изучению, и Нил создает науку. Каста, окруженная ореолом мудрости, служит предметом почтения и уважения демоса и, как всегда бывает в таких случаях, делается представителем религиозного культа — жрецами.

Но влияние Нила пошло еще далее и установило точное разграничение сословий. Если Рим мог иметь цинциннатов и в Греции жрец являться воином, то Египет, напротив того, должен был возможно строго регулировать сословия.

Мы не можем себе представить на берегах Нила всесословную воинскую повинность; поселянин, отзываемый во время нашествия неприятелей в действующую армию, подвергает опасности весь округ: неисправная плотина может быть ужасным бедствием при разливе. Поэтому невольно демос разбился на две строго замкнутые касты: воинов и земледельцев. Для уравновешивания государственного строя переход из каст запрещался под угрозой смертной казни, что делается понятным, если взять в расчет общность дела египтян.

Нас поражают в муравейнике и пчельнике коммунальные цели особей. Египет был тот же пчельник с целой градацией подчинения, с иерархией, механически регулировавшей раз заведенный порядок. Главная сила Египта была слепое поклонение традиции.

II

Математичность во всех действиях египтян создала искусство, строго формулированное узкими рамками издревле выработанных принципов. Смелой, живой, игривой фантазии творчества здесь нечего и искать. Но зато какой могучей самобытностью веет от всего, что дошло до нас, скажем более — каким колоссальным художественным талантом! Как эллинское искусство всегда задавалось идеей выразить движение или душевную эмоцию, так, напротив того, искусство Египта стремилось к выражению абсолютного покоя. Страна, где во время пиров носили гроб с изображением мертвеца, где величайшие здания — пирамиды — были не более как гигантские склепы над прахом царей, где каждый готовился вечным миросозерцанием к смерти, — в такой стране именно и должно было развиться идеальное воплощение созерцательного покоя. Нас до сих пор поражает величавая недвижность поз их статуй и строгое спокойствие архитектурных линий. Всякое движение в статуе и барельефной стенописи у них неловко и связанно, условно донельзя тенденциозно. Пестрая роспись стен имеет столь же условный колорит, как и рисунок. Аллегоризм всюду давит свободу творчества, заставляет художников порой прибегать к чудовищно диким изображениям, с которыми они справляются только благодаря таланту.

Древнейшие памятники, дошедшие до нас, — это остатки гробниц близ Каира, на левом берегу Нила, где некогда находился столичный город Мемфис. Но это не только древнейшие — это величайшие памятники человечества. Известно, что только башни Кельнского собора превосходят высотой пирамиду Хуфу, остальные здания мира, и даже римский собор апостола Павла, свободно помещаются в ее середину. Пирамиды эти стоят на каменном плоскогорье и разбросаны верст на тридцать. Большинство из них разрушено, но некоторые еще сохранились и представляют глубочайший интерес.

Что послужило прототипом пирамиды — простейшая ли неорганическая форма кристаллов, традиционный могильный курган, получивший более правильную стереометрическую форму, или, наконец, кочевая, походная конусообразная палатка. Быть может, и могильный курган, и кочевая палатка — оба оказывали свое давление на структивные способности египтян. Но несомненно, что при мрачном воззрении на человека как на гостя в здешней, земной жизни и как на вечного хозяина на кладбище египтяне придавали внутренней отделке склепов вид обыкновенных, обитаемых жилищ. Идея вечного обиталища достигла своей цели, насколько это возможно для бренных рук человека: они простояли сорок веков и много веков простоят еще.

Пирамиды строились частью из громадных глыб гранита, частью из кирпича, сделанного из нильского ила, причем стороны пирамид ориентировались прямо против четырех стран света. Они шли кверху уступами, которые впоследствии заполнялись трехсторонними призмами из полированного гранита или даже из мрамора. Таким образом, пирамида оказывалась как бы в чехле. Работа над подобными сооружениями невероятно сложна. Довольно сказать, что сотни тысяч людей много лет работали над сооружением откоса для поднятия тяжестей на каменную гряду террасы. Постройки такие мыслимы только при огромном количестве рабов, не принятых в строго урегулированные касты.

Центр, сосредоточие пирамиды, цель ее постройки — царский склеп. Туда ведет снаружи узкий, неудобный ход, конечно заложенный после погребения царя. И ход и склеп покрыты выступающими друг над другом или стропильно наклоненными друг к другу камнями. Сбоку пирамиды лепится храмовидное святилище, предназначенное для культа усопшего. И пирамида, и храм оцеплялись оградами, развалины которых до нас дошли в таком виде, что ничего положительного сказать о них не можем.

Вокруг пирамид разбросано много частных гробниц в виде прямоугольных масс с маленькими пристройками храмиков. Гробницы эти едва ли могут быть названы усеченными пирамидами, так как уклон их стенок слишком незначителен для этого. Они интересны для нас именно потому, что представляют мотив перехода от форм деревянных к каменным.

Выше было замечено, что человек не может придумать никакой формы, не имея перед собой модели. Он может сочетать и разнообразить до бесконечности, но дать сразу выработанный, новый элемент для искусства не в состоянии. Когда под влиянием каких-нибудь причин ему приходится изменить материал, к которому он привык в течение многих веков, на новый (конечно, более удобный), он обращается к технике, ему знакомой, и обрабатывает этот материал, сообразуясь не с его качествами, а с установившейся выработкой. Мы увидим ниже, как в Греции при переходе с бронзы на мрамор ваятели не могли отделаться от бронзовой техники. То же было и в каменных архитектонических деталях Египта: они представляют точную копию с тех обязательных деталей деревянных построек, которые были присущи первичным жилищам.

Так как жилище мертвого строилось по образцу жилого дома, то каждый саркофаг представляет нам, так сказать, модель египетского зодчества. Каждая гробница окаймлена по углам и сверху круглой жердью, увитой ремнями. Над верхней горизонтальной жердью возвышается гусек, заканчивающийся плоской кровлей: в одном случае крышкой гроба, в другом — домовой крышей. Эти жерди, увитые ремнями, представляют слепое подражание остова первичных жилищ, для постановки которых втыкались в землю, наклонно внутрь, жерди связывались наверху венцом из таких же жердей, а к ним притягивались тесьмами ковры или шкуры. Впоследствии каменная деталь оформилась, приняла более родственные ей формы, и ее первичное значение стало туманным. Но как бы то ни было, в XIX веке нашлась возможность восстановить способ возникновения каменных деталей и объяснить их происхождение непосредственным путем традиции.

Превосходный образчик постройки небольших частных жилищ дошел до нас в модели, найденной в одной из гробниц «Стовратых Фив». Модель эта очень невелика: всего 17 дюймов длины и 21 вышины, но чрезвычайно напоминает те постройки арабов-феллахов, которыми переполнена нильская долина, дверь пробита в стене, окружающей жилище, и притом высоко от земли, вероятно, из-за летних разливов. Через эту дверь посетитель попадает на открытый двор, а со двора — по ступеням на открытую галерею. Собственно обиталище расположено под этой галереей. Нигде на памятниках не встречается зданий более чем в два этажа, но греческие и арабские писатели утверждают, что уже в самые отдаленные эпохи египтяне практиковали постройку четырех- и пятиэтажных домов, что весьма возможно ввиду скученного населения страны.

Отличительным, характерным признаком египетского жилого дома была башня, где обыкновенно устраивалась опочивальня. Спать в нижнем ярусе домов в Египте нет никакой возможности: масса комаров, роями кружась над землею, делают немыслимым отдохновение на открытом воздухе, а спать в закрытом помещении невозможно ввиду климата. Для дневного жара было приспособлено все, чтобы африканское солнце не проникало внутрь: ставни, занавесы, ковры. Окна всегда обращены на север. На галереях, которые шли вокруг двора, обыкновенно обедали, когда жар спадал, причем для охлаждения употреблялось превосходное средство: на сквозном ветру ставились пористые глиняные кувшины с водой. Вода при испарении охлаждалась и охлаждала воздух. Входные порталы и вестибюли иногда великолепно украшались, порою даже ставили статуи божеств, царей.

На загородных дачах вельмож существовали еще подземные покои, представляющие прекрасное убежище во время дневного зноя. Такие погреба до сих пор устраиваются на Востоке. За домом располагали сад с правильно разбитыми куртинами, аллеями, бассейнами, насосами для орошения. Далее шли обширные амбары, скотные дворы. Последние иногда были очень велики. На одной гробнице при перечислении богатств усопшего упомянуто, что у него было 122 осла, 1200 коз, 1500 свиней. Птичьи дворы велись не менее рационально, и прибор для искусственного высиживания изобретен еще в глубокой древности.

III

Египтянин, прячась от зноя, создавал огромные плоские стены, грузные, тяжелые, с широким пространством фона, годного для альфреско. И все эти плоскости он ярко, пестро раскрашивал жанровыми и батальными картинками, бессознательно увековечивая до мельчайших подробностей окружающую его жизнь. Художник не брезговал даже цилиндрической поверхностью колонн и, не стесняясь расписывая сверху донизу, покрывал их крючками и хвостами иероглифов — этой примитивной азбуки человечества, которую только и мог придумать египтянин с его тугим складом ума. Долгое время эти первобытные ребусы не поддавались разгадкам европейцев.

Первый прием начертательного письма египтян был неразрывно связан с наружным обликом тех предметов, о которых собирался трактовать автор. Так, если он хотел написать лев, он рисовал крохотную, эмблематическую фигурку льва; если нужно было написать лотос, он рисовал лотос. Но если нужно было сказать здесь, великий, четыре, строить, приходилось прибегать к ребусу. Египтянин рисовал ряд предметов, из которых каждый начинался соответствующей очередной буквой, иначе говоря, первая буква каждого слова была буквой алфавита. На рисунке иероглифов изображен заяц — по-египетски уозе, — следовательно, он соответствует у; далее изображена корзина с ручкой — кот, что соответствует к; змея — сеть=с; нога, обелиск, свиток, рот, вода, гусь — все это условные изображения, первый звук названия которых и есть требуемая буква.

Определенного закона известного порядка писания у египтян не было. Писали и справа налево, и слева направо, и сверху вниз. Читателю сами фигуры непосредственно указывают направление чтения: куда смотрит морда зайца, змеи, куда указывает рука, нога — туда и читали.

Но самая комбинация такой ребусовидной письменности представляет значительные варианты. Иногда каждый иероглифический рисунок обозначает все слова, которые содержат в себе те же согласные, которые входят в состав его наименования. Так, например, корзинка с ручкой — кот=кт, — и все слова, содержащие в себе две эти согласные, могут быть обозначены таким изображением, как, например, слово кат — мудрость, которую притом очень трудно изобразить, хотя бы и условно. Для египтянина не могло быть затруднения в подобном чтении, и одно слово за другое им не принималось. Если мы попробовали бы по-русски писать одними согласными, то при помощи самого небольшого навыка могли бы читать совершенно бегло. Мы очень свободно прочтем Гспдь Бг Всдржтль — Господь Бог Вседержитель, и никаким образом не примем слово Бог за бег, содержащее те же согласные. Там же, где могло встретиться недоразумение, например в собственных именах, египтяне гласные ставили обязательно.

На каждую букву было от пятнадцати до двадцати условных изображений, причем каждое имело особенный оттенок. Очень редко дозволялись исключения, то есть разное начертание одного слова.

Ясно, что по-египетски нельзя читать, не зная языка, как можно читать по-русски, арабски, английски. Но вместе с тем понятно, что для египтянина изучение иероглифической азбуки, несмотря на их шестьсот букв, было настолько легко, что, по уверению древних писателей, неграмотных в Египте совсем не было. Притом чтение упрощалось вспомогательными изображениями. У нас с левой стороны рисунка есть три сидячих фигуры — мужчины, женщины и ребенка. Фигуры эти ставились после имен собственных. После наименования звезды делался схематический ее рисунок, после названия города — его план, после названия цветка — рисунок растения. Опять-таки это соответствует нашему: звезда Сириус, город Сан-Франциско, цветок Victoria regia.

Конечно, иероглифическое начертание держалось в строго оформленных рамках именно для того, чтобы чтение не могло представить ни малейшего затруднения для народа. Но со временем, при скорописи, жрецы прибегли к упрощенному способу начертания, по возможности заменяя изображения эмблематическими крючками, близко подходящими к иероглифической фигуре. Но это иератическое письмо изменилось к VII веку до Р. X. в письмо демотическое, где начертания уже приняли совершенно буквенный характер. На рисунке нашем видно такое постепенное видоизменение буквы п (пат — нога) и переход ее к демотическому начертанию. Демотическое письмо было на папирусах всех торговых и правительственных учреждений, а также практиковалось в надписях на пеленах мумии. Иероглифы же остались достоянием только стенописи, как у нас славянский шрифт — достоянием храмов.

Благодаря двум камням, на которых текст демотического начертания шел в параллель с греческим текстом, удалось разгадать таинственную шараду древности, и теперь египтологи довольно свободно читают надписи, сохранившиеся в гробах давно истлевших мумий.

IV

Испещряя иероглифами здания, египтянин не оставлял ни одного угла на своей стене и двери, который не был бы орнаментирован или закрашен. Поэтому стенопись достигла в долине Нила огромных размеров. Реалист по натуре, египтянин был тонким наблюдателем жизни: жанр в бесчисленных мелких, порою игривых сюжетах нашел в нем достойного исполнителя. К сожалению, он слишком плохо понимал форму, он видел математически-болезненно и свободы техники не признавал.

Всюду, на всех памятниках, мы видим превосходно подготовленный голубоватый или сероватый фон и писанные по нем фигуры в семь цветов: синий, зеленый, красный, коричневый, желтый, белый и черный, причем иные имеют некоторые градации интенсивности. Цвета же фиолетовые, бурые, смешанные египтянами не употреблялись.

Условность тонов у египтян отменяет ту слабость рисунка, вследствие которой зритель не мог отличать мужчин от женщин. Одинаково причесанные, безбородые, в одинаковых костюмах, нередко на высоте пилона в сто футов, изображения могли действительно поставить в тупик зрителя. Поэтому решено было писать мужчин темно-красными, а женщин бледно-желтыми. Установка сохранялась в Египте вечно.

Человеческая фигура понималась египтянином совершенно примитивно. Голова всегда рисовалась в профиль, а глаз спереди. Грудь всегда повернута анфас, нога нарисована сбоку. Если субъект повернул голову, то она просто приставляется в сторону, обратную всему движению фигуры. Пальцы на руках все одной длины, и только большой сильно отставлен от прочих. Контур образуется не формами, а линиями, очень резко очерченными. Что же касается перспективы, то о ней египтяне не имели ни малейшего понятия.

Каждое кресло и стол, хотя они и были четырехногие, изображались с двумя ножками. Храмы, обелиски, пирамиды изображались обязательно с одной стороны. Ряд предметов, лежащих в перспективе один за другим, рисовался друг над другом. Если, например, за большим кувшином не видно стоящей сзади скамейки, то художник рисовал ее в воздухе над кувшином, путая, таким образом, перспективное изображение с планом. Но если надо было изобразить ряд предметов однородных, например, шеренгу солдат, тогда художник не ставил уже их один над другим, а повторял со стереотипной точностью ряд профилей, близко один к другому. Образцом невозможно нелепого понимания египтянами перспективы могут послужить два прилагаемых рисунка. На первом из них изображен пруд с пальмами. Синий четырехугольник, покрытый зигзагами, и есть пруд. Зигзаги — это водная рябь. Три пальмы стоят по сю сторону пруда и две по ту сторону. Одинаковым их ростом художник хотел показать, что они в действительности одной высоты, а расстояние между бортом пруда и профилем дорожки у пальм доказывает, что пальмы растут не у самого берега. Не менее курьезен другой рисунок: евреи, строящие пирамиды. Слева квадрат изображает пруд, вокруг которого растут деревья. По воде плавают листы водяных растений. Один еврей черпает кувшином воду, другой вошел в пруд по грудь. Конечно, для понимания таких рисунков необходим навык, иначе они представятся нам такими же ребусами, как и иероглифы.

Была еще одна черта у египетских художников, которая, впрочем, сродна всем первобытным мастерам рисовального искусства: царь изображался у них всегда несравненно большего роста, чем окружающие его личности. Но ведь и у нас в лубочных изделиях, трактующих нередко «войну» или парады, генералы всегда значительно больше свиты и солдат, которые свободно могут проходить под брюхом их лошади.

Особенного прогресса и развития художественной техники по династиям царей мы не видим. Все та же деревянная неуклюжесть и полнейшее непонимание света, то есть отсутствие теней в рисунке. Замкнутость каст, да и замкнутость всего Нильского побережья, презрительное отношение к иноземцам, стоявшим значительно ниже египтян в умственном развитии, не позволили дохнуть свежему воздуху извне. Художественные формы, несомненно, держались там прочнее, чем где-либо в течение многих столетий. Как у нас преемственно ряд поколений занимается известной торговлей или ремеслом и сыну и в голову не приходит отступить от того занятия, которому всецело предавались его отец и дед, так было и в Египте. Эмблематическая, условная форма изображения тоже не должна особенно поражать нас — все дело известного взгляда и привычки. Нас не поражает нисколько эмблематическое изображение двуглавого государственного орла, хотя мы отлично знаем, что таких орлов нет, да и вообще этот условный герб имеет очень мало общего с птицей какой бы то ни было. Нас не удивляет изображение Богородицы Троеручницы, хотя мы знаем, что Пресвятая Дева обладала только двумя руками.

V

Условность художественной трактовки сказалась преимущественно в изображении божеств Египта и в скульптуре, и в живописи. На той младенческой ступени развития, когда фетишизм переходит в политеизм, поклонение и служение зверям мало-помалу облекается в форму высшей идеи. Начинается путаница образов — человеческих и звериных. К человеческому телу приставляется птичья голова, к львиному туловищу — человеческое лицо. Является символистика, неизбежная в религии. Если у нас, в чистейшем христианском служении Высшему Божеству, существуют звериные символы: голубь, телец, орел, лев, то как же им не быть в первичных стадиях культуры? Мы можем сказать, что и египтяне в пору их высшего умственного развития не поклонялись собственно быку, сове, кошке, но олицетворяли в них известный символ, известную идею.

Ярче выразился идеал египетского творчества в сфинксе. Здесь фантазия, перемешавшись с реализмом, создала действительно замечательную форму, до того пропорциональную и точную, что даже смешение человеческих и звериных элементов не действует противно на зрителя. Египтянин вложил во всю фигуру столько благородства, спокойствия, созерцательности, что трудно подыскать во всей истории искусств более энергического выполнения замысла.

Строгая соразмерность человеческого тела была сведена в Египте к определенному, веками выработанному канону, и потому тщательная пропорциональность равномерно распространяется и на крохотные амулеты, и на колоссальные произведения скульптуры. Высшим проявлением колоссальных изваяний сфинкса служит знаменитый мемфисский сфинкс.

Это одно из удивительнейших деяний рук человека. Он вырублен из одной скалы, причем высота его от земли до темени достигает семидесяти четырех футов. Голова имеет восемьдесят футов в окружности, уши и нос — в рост человека. К сожалению, он занесен илом и песком, и теперь осталась над поверхностью земли одна голова. Его три раза в течение нашего столетия откапывали, но песок его снова заносит. Вдобавок голова, служившая для мамелюков целью при их стрельбе ядрами, сильно пострадала: левый глаз, щека, нос и часть волос пострадали от выстрелов. Но в общем этот дивный памятник старины все же полон удивительного благородства и мощи. Между передними лапами чудовища, в груди, помещалась часовня, где на гранитной плите был изображен самый сфинкс с надписью Гар-ем-ху, то есть Горус в блеске. Иероглифическая доска с именем царя Тутмоса IV указывает на 1552 год до Р. X. Кое-где на сфинксе есть следы красок, очевидно, он был так же пестро раскрашен, как и все в Египте.

Колоссальные сидячие статуи богов, богинь, царей и цариц были одними из самых излюбленных египетских изображений. Все они стереотипны и однообразны. Сидят они торжественно, неподвижно, словно в оцепенении. Руки, очень длинноплечие, прикасаются плотно локтями к гребням подвздошных костей и спокойно вытянуты на коленях, с прямыми, длинными, как у покойника, пальцами. Ноги ровно, по-старчески грузно поставлены друг возле друга; торс, ноги, руки — все совершенно голо, и только на голову надет царский убор, который варьируется сообразно изображаемой личности. Соразмерная точность частей такова, что, имея данный масштаб — например, высоту фигуры, — скульпторы могли сразу приниматься с разных сторон и сходиться своими работами точка в точку, как теперь сходятся инженеры, сверлящие с разных сторон туннели.

К наиболее известным памятникам египетской пластики следует отнести так называемые статуи Мемнона, воздвигнутые за сорок веков и возведенные греками в одно из чудес света. Это две колоссальные фигуры, одна из целого куска песчаника, другая — из пяти кусков, наложенных один на другой. От влияния солнца, вихрей Сахары и истинного вандализма разрушения, свойственного человеческому роду, теперь нельзя уже различить никаких деталей, высеченных на стенках трона, служащего седалищем идолам. Но работа была настолько тщательная, что в изображениях птиц скульптор передал даже отдельные перья.

Хотя статуи эти были воздвигнуты за шестьсот лет до Троянской войны, но греческая легенда, не стесняясь, уверяла, что это памятники знаменитого героя Илиона — Мемнона, пришедшего на помощь Приаму и бившегося со славным Ахиллесом. Несмотря на полубожественное происхождение — он был сыном Тифона и Эос — богини Зари, — его убил Пелид. Зевс почтил его смерть, обратив его прах в черных ястребов, которые дрались над его могилой, изображая битвы под Троей, то были таинственные Мемноновы птицы, праздновавшие игры мертвецов. Голос Мемнона неутешная мать заключила в статую, поставленную в его отчизне, и каждый раз, когда «встанет из мрака младая с перстами пурпурными Эос» или полымем раскинется по небу перед закатом, от статуи летят жалобные печальные звуки. Конечно, это греческий миф, не больше, но тем не менее мы имеем достоверные свидетельства, что одна из статуй действительно при восходе и закате солнца издавала звуки.

Греческий географ и историк Страбон, посетивший Египет в самом начале нашей эры, уверяет, что звук этот напоминает звук лопнувшей струны. Слава о поющем идоле распространилась по всему древнему миру. Есть предание, что Камбис, перепилив ее пополам ниже середины, сбросил верх статуи вниз, ибо, по его мнению, «никто не должен петь», — но ноги и трон по-прежнему пели. Впоследствии римский император Септимий Север восстановил статую.

Внизу, у ее подножия, сохранились семьдесят две надписи, удостоверяющие факт пения, в том числе имя императора Адриана. Причина пения не выяснена: был ли это обман, или нагретый утренний воздух, проходя через щели статуи, издавал звук, но, как бы то ни было, теперь статуи не поют — и для нас они только идолы, на которых сохранилась надпись:

«Царь истины, сын солнца, Аменхотеп, многовозлюбленный Амона-Ра, — он посвятил ему эти колоссальные статуи из твердого камня…»

VI

В религиозном культе египтян, как и везде, путаются понятия о собственно богах, то есть стихийных силах, с человеческими образами героев, угодных божеству или состоявших с ними в родстве. Как в Риме чествовали не только богов, но и мифических царей, а в Элладе могучих богатырей вроде Геракла, так и в Египте, наряду с Нефом, Нетом, Себеком и Паштом — первобытными элементами мира, духом, материей, временем и пространством, были и обоготворенные герои: Осирис, царь, образовавший Египет, его супруга Исида, положившая начало хлебопашеству. В память героев строили храмы, воздвигали алтари, приносили жертвы, курили и пели. Египет даже с большим благоговением относился именно к таким полубогам, как и у нас нередко народ предпочитает своего любимца святого Высшему Божеству.

По мере того как Египет расширялся и упрочивался, первобытное служение под открытым небом, хотя и в строго установленной преданием форме, постепенно перешло в храм, причем первые небольшие каменные постройки часовен, прообразом которых служили деревянные и тростниковые жилища, перешли в грандиозные постройки колоссальных храмов. Открытые залы наоса все расширялись и, расширяясь, породили собой бесчисленное множество колонн и пилястр, необходимых для поддержки здания.

Собственно говоря, все храмы строились по одному образцу, в виде удлиненного параллелограмма, обращенного главным фасадом к Нилу. И потому, рассматривая как образец один из них, мы познакомимся со всеми храмами Египта вообще.

К храму от Нила вела широко мощенная дорога, уставленная правильными рядами сфинксов из порфира, базальта и сиенита. Сфинксы, по преимуществу львиные, с бараньей или человеческой головой, лежали на цоколях из такого же материала. У самого входа ставились обелиски, монолитные колонны, которые, суживаясь кверху, представляли усеченную, бесконечно вытянутую кверху четырехгранную пирамиду, на усеченной вершине которой ставилась полная пирамидка. Бока обелисков были испещрены надписями, а на верхушке блестели золоченые шары. Рядом с этими колоннами ставились обыкновенно могучие, колоссальные сидячие фигуры, удивительно гармонировавшие с общим спокойствием архитектурных линий постройки, чуть ли не более подошедшие к общей структуре, чем эллинские кариатиды. Ворота храма представляли так называемый пилон: две совершенно одинаковые, грузные башни, связанные между собой небольшим порталом, с небольшой сравнительно дверью, окончательно подавленной приземистыми постройками. Пилон украшался мачтами с вымпелами, символическое значение которых было бы трудно теперь ясно определить. Карниз выступал над пилястром и был украшен изваяниями пальмовых листьев, которыми украшали некогда карнизы деревянных жилищ. Вокруг стен обегал круглый астрогал, напоминавший собою деревянные жерди. Над самым входом помещалось эмблематическое изображение солнца в виде диска, украшенного символическим орнаментом, состоящим из уреев и больших распростертых крыльев; изображение это было до известной степени государственным гербом и встречается над входами всюду и постоянно. Двери всегда были деревянные с золотыми скобами, бронзовыми львиными головами. Внутри пилонов были лестницы и небольшие комнатки. Через ворота молящийся вступал в обширный двор, не имевший кровли (быть может, затягивавшийся коврами от солнца?). Вдоль боковых стен шли ряды колонн, и самый двор перерезывался колоннадой, которая вела ко второму пилону. Иногда, как, например, в знаменитом Карнакском храме, к этой зале примыкала пристройка маленького храмика. По широкому вестибюлю, ступеней в тридцать, поднимались к новому проходу и, пройдя его, вступали в огромную крытую залу с массой колонн, из которых средние были значительно выше остальных, и настолько же выше была и крыша, положенная на них. Пролет крыши давал освещение залы. Через новый пилон и преддверие проходили в узкий открытый двор, служивший переходом к собственно храму. Перед входом четвертого пилона стояли обелиски, а сзади него шла открытая галерея с примыкавшими к нему комнатками. Самое святилище было монолитное, а с боков группировались комнаты для жрецов. Сзади шла новая пристройка храма. В силу покатой местности, по направлению к Нилу, весь храм шел лестницей, уступами, и потому пол святилища был значительно выше уровня первого входа. Равномерно понижалась и крыша, так что огромные свободные входы чем ближе подходили к идолу, тем более сужались, нависали над богомольцами.

Но в каждом храме, будь он языческий или христианский, должна преобладать какая-нибудь идея, отразившаяся в концепции архитектурного произведения. Формы корабля, круга, креста в христианских церквах для нас совершенно понятны, но что же означает вытянутый ряд пристроек египетского храма? Египетский храм — идея тройного неба. Египтяне изображали небо в виде трех женщин, вставленных одна в другую. Обыкновенно храм представляет собою три ящика, вдвинутые один в другой, причем внутренние ящики лежат ближе к задней стене, и самый маленький внутренний ящик и был капищем. Конечно, в силу этого обстоятельства постройка храмов могла начинаться только с капища, разрастаясь впоследствии до колоссальных размеров.

Главнейшее божество египтян было солнце — Ра. Согласно их мифу, каждый день Ра оплывает в ладье небесный свод и, спустившись до горизонта, подземными водами проплывает снова к востоку. Изображение священной лодки встречается всюду; модельки ее с дивными украшениями дошли до нас во всей красе. Громадные суда носились жрецами в торжественных процессиях; небольшие лодки стояли на отдельных постаментах в храмах, изображались на стенах; обычный подарок храму была ладья. Но миф утверждает, что только первые шесть часов Ра спокойно плыл по небесным водам. С полудня, когда, достигнув своей кульминационной точки, Ра начинает клониться к западу, чудовищный враг солнца, змей Апеп, преграждает ему дорогу. Только с помощью всех богов удается Ра победить дракона и достигнуть запада.

Постепенное шествие через пилоны и залы до темного алтаря и есть шесть последних часов шествия и борьбы великого бога. Первый пилон, куда богомолец доходил аллеей сфинксов, заставляет его поднимать голову кверху: там, на недосягаемой высоте, сверкали золотые шары-солнца на обелисках. Над самым входом сиял солнечный диск. С каждым пилоном солнце спускается ниже и ниже и наконец повторяется в последний раз над низенькой дверью капища, мрак которого знаменует ночную тьму и вместе победу солнца над драконом. Колонны с лотосовидными и папирусными капителями, встречающие молящегося на первом дворе, дополняя сходство с речным путем, стоят как огромные окаменелые водяные цветы.

Таким образом, основная идея постройки египетских храмов — изображение небесного пути, которым проезжает Ра в течение последних шести часов, то есть во время борьбы с драконом.

VII

Развитие храмовых построек вызвало в Египте постепенно прочно сложившийся стиль, ордер колонн, который если не по изяществу, то по силе и характерности заслуживает полнейшего внимания. Как каждая первичная каменная постройка есть только подражание деревянной, так и первая форма каменной колонны есть только подражательная форма своему первобытному образцу — подпорки, поддерживающей потолок. Хотя человеческой природе и свойственно созидать, но тем не менее комбинация новых архитектонических мотивов сразу не дается. Человек, поставленный, как мы уже имели случай заметить, лицом к лицу с новым материалом, принужден довольствоваться старыми образцами до тех пор, пока время и навык приведут, так сказать, в унисон материал с формой.

Составных частей колонны, собственно, три. Эти составные части в деревянной колонне есть отнюдь не что-нибудь выдуманное, они вызваны необходимостью. В каждом деревянном здании главными упорными точками потолка являются поперечные балки. Для большей их прочности вкапывают в землю посередине постройки ряд столбов и подпирают ими балки. Чтобы верхний конец столба не выскользнул со временем из-под балки, его укрепляют в толстый обрубок доски, плотно приколоченный к балке; в доске делается соответствующее столбу гнездо — и таким образом является зачаток абака. Внизу, ради прочности, столб вставляется в отесанный камень, чтобы рыхлая почва не способствовала его гниению, — и нижний камень становится прообразом базы. Сам столб — ствол какого-нибудь дерева — имеет естественную суженность кверху, что и служит мотивом утончения фуста в его верхней части.

Но так как человеческий глаз невольно требует красоты и изящных форм всюду, то египтянин старался простой стебель колонны декорировать хотя бы гирляндами и пучками цветов лотоса и папируса. Позднее живые цветы обратились в деревянные, более или менее представляющие искусное подражание натуре. Когда дело дошло до каменной обработки, египтяне скопировали свои первичные колонны настолько, что оставили даже ременной поясок, связывавший пучки стеблей в виде орнамента. Трехгранные стебли папируса, образовавшие на поверхности колонны ряд равномерных возвышений и впадин, послужили, вероятно, прообразом тех желобков, которые так часто составляют атрибут колонны.

Видоизменяясь со временем, утрачивая значение своего первичного замысла, части колонны бесконечно варьировались, то изображая своей капителью пальмовые ветви, выкрашенные в настоящий цвет, то свернувшуюся чашечку лотоса, то роскошно раскинувшийся цветок папируса, то, наконец, человеческую голову, обычно египетского типа, в пестром платке, с серьезным, задумчивым лицом. Иногда к столбу прислонялось нечто вроде кариатиды — фигура Осириса в царском уборе, с крылатым солнцем и уреями над головой. Самый фуст пестро расписывался фигурами и иероглифами. Таким образом, семья египетских колонн была несравненно обширнее своих собратьев в Греции и Риме и имела целую серию ордеров, хотя и оказавших влияние на классическую древность, но не привившихся к европейскому искусству с легкостью греческих и римских образцов. Причину этого должно искать в приземистой тяжести колонн, хотя, по нашему мнению, талантливый архитектор мог бы благодарно распорядиться их мотивами в иных случаях.

Египетская колонна не изменяется и в пещерных постройках, которые были не чужды долине Нила. В сущности, пещерный храм был тот же храм обычного египетского типа с постепенно понижающимся потолком залов. Впечатление от такого подземного храма было, при его блестящей внутренней отделке, громадное. Прохлада помещения при страшном африканском зное, несомненно, увеличивала ценность и целесообразность такой постройки. Входы этих храмов порой обставлялись колоссальными фигурами, как, например, храм в Абу-Симбель, про который английский путешественник Э. Тайлор сказал: «Он принадлежит сверхъестественной фантазии восточных стран, области духов, или царству сверженных с престола титанов мифологии». В могильных храмах вход иногда открывается портиком с простыми, но достаточно благородными формами колонн. В портике знаменитой Бенигассанской пещерной постройки колонны настолько походят на греческий стиль, что могут быть названы его положительным предтечей. Форма их носит даже название протодорийской. Собственно архитектоническая отделка пещерных сооружений весьма проста, но зато все стены сплошь покрыты стенописью, а саркофаги массой рельефов. Культ мертвых поставил на чрезвычайно высокую ступень отделку гробов, мумий, саркофагов. В Лейпцигском музее есть гроб, вырезанный из кедрового дерева; фигуры невелики: всего несколько линий высоты, но на них вырезаны даже ногти на пальцах, и таких фигур на этом гробе три тысячи. В Британском лондонском музее есть чудная гробница в девять футов длины из прозрачного алебастра, украшенная сотнями фигур. Богатые люди, как известно, хоронили себя в тройном гробу, предварительно набальзамировавшись. Бальзамирование было доведено до такой степени совершенства, что высохшие трупы людей и священных животных хорошо сохранились до нашего времени.

VIII

Костюм — непосредственное дитя страны: он вызывается климатическими условиями, и уже по одному рисунку одежды мы можем безошибочно определить, к какому поясу принадлежат его изобретатели. Самое производство ткани стоит в прямом отношении к этим условиям: тончайшие материи должны, понятно, являться на юге, а отнюдь не в северных широтах, где эскимосы и чукчи представляют крайнюю ступень практического применения одежды, зашивая всего себя в меховую шкуру. В Египте при тропическом адском зное костюмы должны быть легки до крайности, и на них можно смотреть как на неприятную необходимость: вся одежда у мужчин просто состояла из узкого куска ткани, который висел спереди на животе, прицепленный за пояс, или пропускался между ног и прикреплялся другим концом на задней стороне пояса. Но и такой костюм был стеснителен. Мы видим на египетской стенописи изображения рабочих, отдыхающих от занятий: они расстегивают пояс и остаются совершенно нагими.

С течением времени передник разнообразился и изменялся. Вельможи умели придавать ему великолепный фасон, украшать множеством сборок и складок. К поясу прилаживали ремни для ношения оружия. Затем стали надевать два передника: спереди и сзади, причем полотнище не сшивали и оставляли свободный разрез. Рабочие классы, даже и в период полного блеска египетской культуры, не заботились о своем костюме и нередко надевали только фуфайку, доходившую от плеч до половины живота, оставляя все остальное открытым.

Женщины заботились о прикрытии гораздо больше. Чувство стыдливости, развитое в женской половине человеческого рода значительно сильнее, чем в мужской, заставило изобрести длинную рубашку, которая, держась на одной или двух подтяжках, перекинутых через плечи, шла до пят, а порой даже прикрывала и плечи, если была соткана с рукавами. Но зато нередко ткань была очень прозрачна, что обусловливается опять-таки раскаленным воздухом. Дома же у себя египтянки, несомненно, ходили раздетыми, увесившись ожерельями и браслетами и великолепными головными уборами, до которых так падки первобытные народы. Украшения эти носились всюду — даже на бедрах, в виде тончайшей цепочки. Но главнейшее безобразие египтян заключалось в размалевке лица: они красили в черную краску брови и ресницы, а под глазами ставили широкие зеленые круги, окрашивали оранжевой краской руки и ноги, белили ногти.

Одной из отличительных черт египетского костюма был широкий воротник-пелерина, прикрывавший плечи и верхнюю часть груди. Это национальное украшение, которое одинаково носили мужчины и женщины, было иногда чрезвычайно нарядно и делалось нередко из золота и разноцветной эмали. Воротник был почетнейшим царским подарком.

Но, несмотря на простоту и несложность одежды, был установлен обрядовый костюм, имевший порой символический характер. Замкнутый суровый культ должен был отвести почетное место обрядности. Когда в чьем-нибудь доме околевала священная кошка — все его обыватели сбривали себе брови; если околевала собака — сбривали все волосы на теле. Вдовы обязаны были с распущенными волосами, с осыпанной землей головой, с рубашкой, спустившейся с груди, бегать по улицам и вопить о потере дорогого супруга. На церемониях цари, жрецы, придворные чиновники носили определенный костюм, отступать от которого строжайше воспрещалось.

Фараоны ходили в таких же передниках, как и народ, только богаче изукрашенных. Впоследствии они стали надевать длинные прозрачные одежды, которые носили и царицы. Отличительным признаком царского достоинства была корона с уреем, затем разные символические посохи, скипетры, уборы в виде птиц, диадемы. За царем носили опахала из разноцветных перьев. Шкуры пантеры и леопарда надевались жрецами во время священнодейства и считались их существенным знаком отличия. Влияние жрецов на народную одежду было настолько сильно, что, когда околевал священный апис, народ облачался в траур вплоть до приискания нового быка.

Постоянные войны с соседями должны были дать египетским войскам правильное устройство и установленную форму. Сначала войско делилось на две части: пехотинцев и сражавшихся с колесниц. Впоследствии присоединилась третья часть: конница и флот. Во флот шли обыкновенно наемники-иностранцы, а конница состояла по преимуществу из азиатских вспомогательных войск. Так что собственно египетское войско имело два разряда. Сражавшиеся с колесниц были все люди богатые и знатные — это была гвардия Египта. Пешая армия делилась в свою очередь на пращников и легко вооруженных.

Обыкновенное оружие египтянина состояло из лука, величиной от четырех до пяти футов, порой отделанного великолепной резьбой и набором. Затем шли копья с металлическими наконечниками и пращи. Военачальники заменяли копье дротиками из легкого дерева с бронзовыми наконечниками. Ударным оружием были палица и секира. Красиво отделанные палицы у начальников войск обращались в булавы, с эфесом и тяжелым шаром на конце, причем иногда к ним приделывалась секира, и тогда они превращались в самое страшное боевое оружие. Большинство оружия шло из Азии и нередко получалось в виде дани. Оттуда вывозились луки, длинные ножи, боевые серпы, мечи, кинжалы. Военные значки и знамена были обязательной принадлежностью египетского войска, и отдельные части и округи имели специальные значки и штандарты. Все они имели тот же иероглифический характер, то есть состояли из эмблематических фигур, посаженных на высокий шест, украшенный разноцветными лентами. Боевая колесница фараона была, бесспорно, богаче и роскошнее других колесниц. Украшенная яркими аллегорическими изображениями по вызолоченному фону, она отличалась великолепной отделкой упряжки и оружия, в порядке положенного в футляры, прикрепленные по сторонам кузова. Колесницы перешли, несомненно, из Азии, и устройство их было очень просто. Кузов лежал непосредственно на оси, к которой приделывалось дышло. Колеса из шести или четырех спиц насаживались на ось с помощью чеки. Сама колесница делалась из дерева и металла. Сбруя, ярмо были украшены великолепно. Сами колесницы были настолько малы, что на них могли только-только поместиться воин и его возница, главной принадлежностью которого был бич с расписною рукоятью.

Флот имел свои боевые суда. По рисункам трудно определить, плоскодонные они были или килевые, но порой они украшались великолепно. Расписные паруса и рубки давали постройке своеобразный местный стиль. Расписывали не только борта, но и весла. Роскошнейшие суда фараонов, вероятно, делались египтянами в подражание тирийским, знаменитым роскошью судам.

При войсках была сигнальная музыка, по всей вероятности, трубы. У Моисея в книге Числ, гл. X, ст. 2, говорится о серебряных чеканных трубах, служащих для созывания общества или для снятия станов. Далее в стихе 9 говорится: «Когда пойдете на войну против врага — трубите тревогу трубами». Очевидно, что прием этот заимствован евреями от египтян, так как им больше не у кого было заимствовать порядок войскового устройства. В египетской стенописи попадаются ударные инструменты — барабаны и тарелки, но применялись ли они в войске, утверждать нельзя. Диодор уверяет, что египтяне не были любителями музыки. Стенопись, напротив того, удостоверяет, что музыкальные инструменты на побережьях Нила разнообразились до чрезвычайности. Любимейшим инструментом была арфа, первую мысль о которой, вероятно, дала звучащая тетива самострела. Впоследствии форма колоссального выгнутого лука изменилась, число струн увеличилось, стал прилаживаться внизу пустой ящик для резонанса. Нередко арфы царского оркестра разукрашались позолотой, чеканкой, живописью, но это разукрашиванье едва ли отвечало внутреннему достоинству инструмента при отсутствии передней деревянной ветви арфы, необходимой для полноты тона. Надо отметить бронзовый ударный инструмент цитру, употреблявшийся при богослужении.

Что касается домашней утвари египтян, то, конечно, вельможи, показывавшиеся на улицах в великолепных палантинах, обставляли как нельзя лучше свои жилища, выписывая из-за границы наиболее роскошные вещи и особенно мебель. Собственно, чисто египетским седалищем были циновки из тростника, но Передняя Азия познакомила их со стульями, табуретами и креслами, которые обивались и украшались со сказочной роскошью. Столы из слоновой кости, мрамора были нередки. Спали на мягких кушетках, подкладывая вместо подушки под голову подставки вроде тех рогулек, которыми подпирают фотографы затылки позирующих. Подставки эти обтягивались, для мягкости, кожей. Кровать стояла на возвышении в несколько ступеней и обязательно была задернута прозрачным пологом от комаров и мошек. До нас дошло бесконечное разнообразие сундучков, ларчиков, зеркал (литых и металлических), туалетных принадлежностей, опахал, сосудов самой роскошной формы, присылавшихся больше из Кипра и Каппадокии.

IX

Резюмируя наш краткий очерк развития искусств в Египте, мы можем сказать, что оно было загублено иератическим влиянием и только благодаря поистине гениальным вспышкам художественного таланта исполнителей было выведено за пределы этнографического искусства и оказало влияние на искусство европейское. Греки, со своим дивным, светлым миросозерцанием, сумели воспользоваться африканским наследием, взяв его фундаментом своих форм. Сам же Египет, монотонный, изолированный, окруженный эфиопами, арабами и пустынями, пребывал в художественном квиетизме и не находил из него выхода. В египетском искусстве нас всего более изумляет то терпение и удивительные технические средства, с помощью которых художники создавали колоссальных богов. Хотя к восемнадцатой династии фараонов египтянин и уклонился несколько от рутины (его изображение животных, особенно лошадей, дышит правдой), но все же ему далеко до свободного понимания формы. До перспективы и светотени он не додумался. Гениальная художественная самобытность его проявилась в удивительной комбинации дополнительных линий при связи животных голов с человеческими формами и наоборот. Изображения Амона с бараньей головой, Фта — в виде жука, Тота — с собачьей мордой обличает прежде всего могучую фантазию, особенно ярко пробивавшуюся при тесном каноне рисовки. Деспотизм канона доходил до того, что рост фигуры определялся обязательно в девятнадцать величин среднего пальца.

Египетская образованность отразилась неминуемо на окрестных африканских племенах, и более всего на Нубии (Эфиопии). Хотя эта знаменитая «земля Куш», как она именуется в Библии, и усилилась в VIII веке до Р. X. настолько, что завладела Египтом, и эфиопские цари целую династию образовали на древнем престоле фараонов, но собственного, самобытного она ничего создать не могла, и все нубийские памятники искусства есть только подражание египетским. Культура Египта так прочно укоренилась в Эфиопии, что правление эфиопских царей не повлияло нисколько на обычаи страны: даже одежда была общая, разве несколько пышнее, чем в Египте. Следы египетского искусства теряются в Абиссинии; за пределами государства, оторванное от культа, сохранившее одну внешность, оно лишается внутреннего значения и гибнет.

Глава вторая. Индия и Китай

Буддизм. — Архитектура и пластика Индии. — Нравственные идеалы. — Небесная империя.

I

Переходя к эпохе процветания искусств в Западной Азии, нелишне будет бросить беглый взгляд на две народности, которые хотя не имеют прямой традиционной связи с историей европейского искусства, но, во всяком случае, своей, так сказать, этнографической оригинальностью заслуживают внимания: это Индия и Китай.

* * *

Если Египет для народов древности казался загадочной, таинственной страной, полной необъяснимых чудес и явлений, нас это не должно удивлять нисколько: в сущности для нас Индия и до сих пор такой же плохо разгаданный сфинкс. Фантастической, волшебной сказкой, чарующими снами проносится перед нами история этого заповедного края. Глубина мистических учений, широкий, гениальный размах поэтического творчества, свободная, своеобразная, полная пышных убранств архитектура, своеобразно оригинальная пластика — все это говорит о фантазии знойного горячего юга, о таком самобытном «я», до которых далеко многим национальностям.

Спускаясь уступами с севера к югу, от снежных высот Гималаев до горячих волн Индийского океана, изрезанная по всем направлениям многоводными реками, Индия обладает такой силой производительности, какую едва ли можно встретить где-нибудь в другом месте. Наверху, в горах, пейзаж имеет совершенно северный характер: мхи, кустарники, ели; ниже, на горных кряжах, растут сосны, наши белые березы. У подножия Гималаев уже идут кедры, фиговые деревья. А там, ближе к югу, тянутся кокосовые пальмы, хлопчатник, бананы. Лианы сплошной сетью окутывают непроходимые чащи. Слоны, львы, леопарды, тигры, обезьяны, змеи наполняют леса, долины, болота. Южные, яркоперые птицы свистят и щебечут по деревьям. Земля переполнена драгоценными камнями, как нигде в мире, а из моря добывают нескончаемое количество жемчуга.

Мы очень плохо знаем историю Индии. Дивная декорация природы, окружающая индуса, развила в нем созерцательность, он небрежно стал относиться ко всем внешним явлениям политической жизни. Здесь не было той борьбы за существование с природой, в которую принужден был вступить египтянин, ограждая себя от наводнений. Уму индуса предоставлялось спокойно проводить существование в вечных соображениях о красоте развертывающихся перед ним пейзажей. Необходимая потребность защиты границ заставила индусов создать касту воинов (кшатрии). Для работ у них были рабы-туземцы, которых они победили, спустившись с гор, из того неведомого источника человеческих племен, откуда звездой расползлось во все стороны мира белое народонаселение. Дивные богатства земли и моря создали богатейшую торговлю, которая ведется и до сего дня. И, таким образом, все индусы разделились: на вайшиев — купцов, ремесленников, земледельцев; кшатриев — индусскую аристократию и судров — туземцев-рабов. Но первенство над ними приобрела каста религиозных мыслителей, захвативших в свои руки «ключи знания» — жреческая каста браминов.

Для полнейшего закрепления за собой власти они постановили тезис: «Брама — сосредоточие мира — создал браминов из уст своих, кшатриев — из рук, вайшиев — из лядвей, судров — из ступней своих». Понятно, что при таком положении, принятом народом, каста жрецов стояла прочно. Она железными тисками сковала демос, и высвободиться из этих тисков у народа недостало ни энергии, ни силы.

Самые древнейшие сведения, которые мы имеем об Индии, уже застают индуса на второй ступени культурного развития: его теология имеет определенные представления. Он говорит: «На самом деле есть одно только божество: верховный дух, властитель мира, создание которого — мир. Выше всех богов тот, который создал землю, небо и воды. Мир — часть Бога, его эманация. Он поддерживается теперь его волей и силой. Сила на мгновение оставит его — и мир исчезнет. Бог один, потому что он — все. Все в мире имеет свое начало, и все стремится к разрушению, но через бесчисленное количество лет, при подобных же соответствующих силах, могут повториться теперь существующие явления. Бог — и глина, и горшечник, и создатель, и материал. Духовное начало проявляется только в связи с материей, поэтому мир — есть проявление Бога. Душа человека — частица, оторванная на время от своего первоначального источника, которая рано или поздно воротится к нему. Все происходит из Духа, им живет, им поглощается.

Идеальное состояние души — абсолютный покой. Его может достигнуть только душа, очищенная от греха и зла, элементы которого существуют в мире. А так как человеческая жизнь коротка и обстоятельства ее скорее увеличивают грех, чем очищают от него, то время очищения продолжено: душа соединяется с другими душами и телами». Отсюда — переселение душ, метемпсихоза и глубочайшее уважение ко всякой жизни, в какой бы форме она ни проявилась: насекомого, слона, человека, птицы…

Как для европейца животная жизнь бесцельна, так для индуса ее формы были механизмом покаяния. Кодекс брамизма, Веды, трактует о том, как сократить странствование души, достичь абсолютного покоя. Этого можно достигнуть благочестием, покаянием, молитвой и, главное, глубоким непрестанным помышлением о божестве. Веды не признают поклонения обоготворенным людям, требуют безусловного милосердия — даже ко врагам, «ибо дерево не отказывает в тени дровосеку».

Но впоследствии религия индусов утратила первобытную чистоту — и явился политеизм. Для невидимого духа потребовалась осязательная форма: неразвитый ум требовал наглядности. Индра и мифологические божества отошли на второй план, их заменили Брама, Вишну и Шива. Материальность проникла даже в представления о будущей жизни, которая истолковывалась в виде рая с пирами, пеньем, деревьями или в виде ада со всеми мученьями геенны.

Падение религии должно было вызвать реформатора, который направил бы на истинную дорогу гибнущее человечество, он явился, и старый ведализм перешел в буддизм. Успех буддизма был колоссальный, беспримерный: до сих пор приверженцев его больше, чем последователей какой бы то ни было религии. Его успех основывался на признании абсолютного равенства всех людей, на отречении от чувственных наслаждений. Он ставит в особенную заслугу безбрачие.

Появление буддизма надо отнести к X столетию до Р. X. Его основатель — Гаутама — происходил из царского рода. Увидев однажды разлагающийся труп, двадцатидевятилетний мыслитель вдруг осознал всю тленность земной жизни, оставил свои дворцы и гаремы, сбросил царскую одежду и в саване, снятом с мертвеца, пошел нищенствовать по дорогам. Он родился под тенью дерева, под тенью дерева победил любовь к мирской суете, под тенью дерева говорил свои проповеди, под тенью дерева умер. Прошло тридцать веков со времени его проповеди — система его ученья разлилась на Индию, Цейлон, Монголию, Тибет, Китай, Японию, Бирму, и цифра последователей его поразительно громадна.

Признавая равенство человека, он отрицает Провидение: вселенная — машина, раз установленная и идущая без постороннего вмешательства. Случая нет, а есть действия неизбежных причин. Дух не имеет человеческой формы ни в прошлом, ни в будущем, как огонь зажженной и потушенной лампы: где он был прежде, чем его зажгли, где он теперь, когда лампа потушена? От свечи можно зажечь свечу, от человека родятся дети, но когда-нибудь настанет время, пламя потухнет, и конец последовательного существования есть состояние, не имеющее прямого отношения ни к материи, ни к пространству, ни ко времени, то есть небытие.

II

В стране, где легкой одежды достаточно для того, чтобы вполне защищаться от всех атмосферных невзгод, каменная постройка должна явиться роскошью — ее допускают себе народы уже на значительной ступени культурного развития. Вдобавок голые породы местного камня очень тверды для выделки, требуют долгого упорного труда, совершенных инструментов. Обилие лесов и глины дает между тем легкий материал для деревянных и кирпичных построек. Пастушеские племена, кочевавшие в благословенных долинах Ганга, постепенно перешли к оседлой жизни, раздвигая узкие рамки поселка до огромно разросшегося центра торговли. Знаменитый индусский эпос «Рамайяна» уверяет, что город Айодья, основанный первым царем Ману, имел великолепные, чисто содержимые улицы, с семиэтажными домами, светлыми дворцами, колоннадами, террасами. Над домами, как вершины гор, вздымались купола дворцов. Всюду были парки, на воде стояли купальни; городские стены были выложены, словно шахматные доски, разноцветными камнями. На улицах и площадях было вечное движение: слоны, лошади, повозки, носилки. Всюду слышалась музыка флейты, тамбурина. Звучало пение, в крытых портиках танцевала молодежь, воздух волновался клубами драгоценных курений…

Если в этом описании и есть преувеличения, то все-таки есть и большая доля истины: греки в эпоху своего знакомства с Индией удивлялись благоустройству ее городов. На старых барельефных памятниках мы находим рисунки фасадов семиэтажных домов, с широкой крышей в виде навеса, подпертого резными колоннами. До нас дошло поэтическое описание такого дома. Семь дворов вели к главному зданию. Воротные арки, выложенные слоновой костью, с пестрыми вымпелами, украшенные множеством цветов, обрызганных водой, открывали вход. Ступени были вызолоченные, окна хрустальные, стены покрыты блестящим алебастром. Вокруг главного здания группировались отделения для слонов, лошадей, концертный и театральный зал, птичник. К дому примыкал сад с фруктами, цветами, бассейнами, шелковыми гамаками, в которых качались красавицы хозяйки. Словом: роскошная, широкая нега Востока царила здесь в полном блеске.

В параллель с этой роскошью шли комфортабельные дороги, широкие, прямые, со станционными домами, колодцами. Всюду на дорогах, на межах росли целые аллеи фиговых деревьев. Такого благоустройства не имела даже Европа в средние века.

Есть причины полагать, что появление храма в Индии принадлежит позднейшему времени и что на первых ступенях своего культурного развития индусы проводили служение под открытым небом. Впоследствии священное место, обнесенное крытым помещением, обратилось в храм. Постройка его должна быть отнесена к правлению царя Асоки, который признавал буддизм государственной религией. Древнейшие памятники, дошедшие до нас, относятся уже к III столетию до Р. X. Это в большинстве случаев колонны из красноватого песчаника, футов сорока высотою и с радиусом в десять футов у базы. Столб, покрытый надписями, венчается четырехугольным плинтусом, на котором помещается капитель в виде сидящего льва — эмблема Будды. Столбы эти называются то столбами добродетели — по нравоучениям, которыми они были исписаны, то львиными столбами, или столбами закона, так как на них начертывали царские повеления. Наряду с этими столбами можно отметить круглые башенные постройки, порой чрезвычайно массивные, имевшие, вероятно, прямое отношение к культу.

Самое характерное, национальное, так сказать, детище индийской архитектуры — это так называемая топа или дагон, которые встречаются в Индостане во множестве. Топа состоит из цилиндрического основания, на котором покоится куполовидный верх, напоминающий формой до некоторой степени кочевую киргизскую палатку или тот водяной пузырь, которому может быть уподоблена жизнь человеческая, по толкованию Будды. Вокруг памятника всегда бывала ограда, отделанная под деревянный забор, с четырьмя воротами, ориентированными относительно сторон света. Порталы сплошь покрывались скульптурами, капители колонн разнообразились изваяниями слонов и львов. Вершина купола увенчивалась жертвенником с маленьким навесом наверху в виде зонтика. Иногда на юге Индостана топы обставлялись концентрическими рядами колонн.

Назначение топ чисто культурное: они служили телохранительницами частиц мощей Будды. Его тело было после смерти, согласно преданию, разделено на 84 000 частей, которые были заделаны в коробочки из золота, хрусталя, серебра и лазури и разосланы по всему Индостану. Топы располагались порою группами, — главная из них в Мальве, близ Бидиша, и состоит из трех десятков топ.

При топах строились вигары — монастыри для общежития. Строились они из кирпича и дерева, иногда высекались в скалах и украшались массой причудливых орнаментов. Особенно орнамент развился с той поры, когда монастыри сменились храмами и вигара сделалась домом молитвы для прихожан. Вигара представляла длинную залу, заканчивавшуюся полукружием, с двумя рядами каннелированных колонн на округлых неуклюжих базах.

Высокие топы и многоярусные постройки домов дали чрезвычайно оригинальный мотив построек — уступчатые пирамиды, обыкновенно называемые пагодами. Каждый ярус выступал кровлей, украшался пилястрами и закругленными кровельными навесами, а вверху все здание сводилось на купол. Низ пагод связывался с колоннадой сквозными портиками и переходами.

Собственно надгробных памятников у индусов не было, так как обычай сжигать тела, а пепел кидать в воду делал всякое надгробие излишним. Вдобавок взгляд на тело умершего как на предмет, прикосновение к которому оскверняет человека, еще более устранял необходимость памятников.

В скульптуре индусов условный символизм, как и в Африке, вязал художественное творчество. Зверообразное изображение божеств заставляло художника уклоняться с истинного пути реализма, придумывать новые образы и формы, порой чисто патологического характера. Трехголовые идолы, человеческое туловище с грузной слоновьей головой — все это, сочиненное весьма искусно, все-таки носит на себе более плоды роскошной фантазии, чем трезвого реализма. Большие группы скульпторам окончательно не удаются: чувствуется полнейшее отсутствие композиции, все оказывается загроможденным и перебитым. Но в общем индусы отлично чувствовали форму, понимая движение, умея придавать фигурам превосходную своеобразную грацию.

III

Подобно Египту, в Индии строго соблюдался придворный церемониал. Царь был олицетворением божества, и его повседневная жизнь была рядом формальностей, установленных издревле. Каждое появление царя вне дворцовой ограды было торжеством. Впереди шли рабы с курильницами, за ними двигалось кольцо раззолоченных колесниц, в центре которого, окруженный телохранителями, качался в золотом, украшенном жемчугом и тигровыми кожами паланкине властитель. На царские охоты в заповедные парки царь выезжал на слоне в блестящей сбруе, с толпой вельмож, служителей и жен, которые пели торжественные охотничьи песни, когда царь, спустив тетиву, убивал зверя. В дни религиозных процессий среди слонов и колесниц шли на цепях прирученные львы, тигры и пантеры. Музыка, гром труб, барабанов, пенье, ароматы индийских курений неслись над площадями. Порой религиозное служение принимало чудовищные размеры. Так, знаменитый обряд приношения в жертву коня одними подготовительными обрядами занимал пятнадцать месяцев. При празднествах бога смерти Ямы жрец ежедневно в течение четырех месяцев изливал на огонь масло до тысячи раз в день. На молитву созывались огромными металлическими колоколами, висевшими при вигарах.

Формализм сказался и на одежде. В таких странах, как Индия, взгляд на одежду вырабатывается своеобразный. На нее смотрят как на аксессуар, а не как на необходимость. Женщины все свои старания обращали на плетение волос и украшения, не особенно заботясь о прикрытии, и наряд, изображенный на рисунке, мы можем назвать по меньшей мере эксцентричным. Но там, где дело касалось каст, одежда явилась формой. При известных обстоятельствах необходим был цветной костюм. Свидетели, приводимые к присяге, обязаны были являться в красном платье, в красных цветах на голове, посыпанной землей. Цари носили желтую одежду. Брамины — белую.

Брамины были слепые исполнители обычая. Ни один брамин не имел права сам себе стричь волосы или брить их, а предоставлялось это служителю. В ушах он носил серьги, на голове венок, в одной руке держал трость, в другой — кувшин для омовения. Он не имел права не только спать, но даже купаться раздетым. Идеал индусской жизни, по Ведам, был таков. Юноша, поступая к старому брамину в ученики, отказывался от женщин, музыки, танцев. Он обязан был ходить босым, не натираться душистыми маслами, не носить зонтика, жить подаянием. Окончив ученье, он делал подарок учителю и выбирал себе жену из своей касты. Сделавшись семьянином и жрецом, он был обязан, по возможности, истреблять в себе все телесные побуждения и погружаться только в миросозерцание. Когда волосы его поседеют, на лбу и на щеках появятся морщины, а в доме уже будет взрослый сын, он может взять с собой священный огонь и утварь и уйти в дебри лесов, чтобы там бичеваньем и молитвой освободиться от человеческих слабостей и прегрешений. Он здесь уже не должен заботиться ни о каких удобствах и, одетый в шкуру черной газели, будет спать на голой земле, питаться упавшими с деревьев плодами, в холод смачивать свою одежду, а в жару находиться между четырех костров. Когда искус доходил до своей высшей точки, суровый фанатик сбривал свою всклокоченную бороду, обрезал ногти и, прикрытый одним жалким лоскутком ткани, шел опять в мир, странствуя из города в город, питаясь милостыней, безучастный ко всему окружающему, углубленный в созерцание божества…

IV

Буддизм, разливаясь по Азии, нес в своем потоке и архитектуру своеобразного культа. Мотивы становились чудовищными, фантастическими: восточное воображение придавало им чисто сказочные формы. Таким является храм в Боробуду на острове Ява, расположенный на террасе, усеянной множеством ниш, из которых в каждой помещается по сидячему изображению Будды. Верх этой кудрявой постройки заканчивается большим дагопом и представляет, бесспорно, одну из оригинальнейших построек мира. Расходясь к востоку, буддизм захватил и «крайнее звено в цепи культурных народностей Азии» — Китай.

Но китаец и индус — два полюса. Индус — весь поэзия и мистика. Китаец — это самый будничный реализм и проза. Его ум способен проникаться только чисто практическими соображениями. Его воображение поражается завитками деталей, но остается совершенно глухо к широкому пониманию художественных принципов. Переделав Будду в Фа, а пагоду в Тха, китаец навесил прежде всего на выступы крыш колокольчики и, откинув купольную систему построек, предпочел многоярусные восьмиугольные пагоды. Да и едва ли он смотрел на свой храм как на дом молитвы: для него он был городским украшением — и только. Резные колонки, переходы, базы — все это находится в ближайшем родстве с Индией, и оригинальной осталась разве одна крыша, в виде шапки с загнутыми полями, венчающая всевозможные постройки, даже надгробные монументы. В общем стиль Китая не лишен известной легкости, даже излишней легкости, карточной, так сказать. Например, их памятники — ворота, так называемые Пэ-лу, имеют форму скорее остова, чем постройки. Торжество китайского оригинальничанья — фарфоровая башня в Нанкине, в настоящем столетии сильно попорченная.

Но в деле практики Небесная империя опередила давным-давно своих соседей. Замкнувшись с севера знаменитой стеной от вторжения монголов, она соорудила целую систему каналов, соединив ими свои реки, и таким образом получилась громаднейшая водная система в мире. Грандиозная постройка мостов шла об руку с прорытием каналов. Масса мелких обиходных вещей обратила на себя внимание китайца. Он стал выделывать фигуры из фарфора, камня, слоновой кости, металлов. Формы окружавших его животных, растений, даже своеобразные очертания гор развили в нем более оригинальный, чем изящный вкус. Ремесленная сторона произведений их обиходной жизни заслуживает полнейшей похвалы. Чистота и безукоризненность отдельных частей рисунков у них изумительна. Всякий реальный, обиходный рисунок у них превосходен. Но когда китаец коснется изображения божеств, у него является какое-то глумление над человеческим образом, вместо экспрессии является гримаса. Замечательна та черта, что, когда китайцы вошли в сношение с европейцами и увидели новейшие плоды нашего искусства, им они показались дикими, они не хотят знать нашего приема живописи. Они отрицают тень, говоря, что тень дело случая, что она не присуща предмету и только затемняет его колорит. Они отрицают перспективу, утверждая, что предметы надо изображать не такими, какими они кажутся, а какие они есть: оптический обман ракурса и перспективного уменьшения здравый смысл обязательно должен исправить.

Взгляд китайца на все окружающее очень прост. Когда ему холодно, он не почувствует себя тепло. Китайцы не верят в чудеса, потому что у них бродячие фокусники распарывают себе внутренности и залечивают их тотчас же снова, потому что их врачи воскрешают мертвых. Они требуют, чтоб каждый был приписан к какой-нибудь религии для порядка. «Религий много — разум один, мы братья» — вот их формула. Религия — обряд, государственное установление, к которому можно относиться с крайним индифферентизмом. Божество — для них вопрос сомнительный, туманный, а главное, пустой, не имеющий практической подкладки. Отсюда — безнравственный материализм. Они умирают, как животные, с сухим спокойствием и говорят вежливо о покойнике: «Он раскланялся со светом». А живут они еще спокойнее, проводя в жизнь тезис: «Тюрьмы заперты и днем и ночью, но всегда полны; храмы всегда открыты, но в них нет никого».

Недвижный квиетизм Китая многие века дремлет за своей несокрушимой стеной. Где же причины его долгой жизни? Ведь это не горсть замкнувшихся от мира людей, — это треть населения всего земного шара, ведь эта страна по пространству несравненно более обширная, чем вся Европа. Разнообразие климата, разновидность северных и южных типов должны были бы скорей послужить к розни и распаду, чем к тесному сплочению. Но основной принцип их политической системы связал их слишком плотно для того, чтоб Небесная империя могла распасться.

В Китае правительство стремится, чтобы каждый член государства был грамотным. Далее: открытая дорога экзаменов ведет каждого на самые высшие должности. Все правление основано на умственных качествах. В три года раз в провинциях производятся публичные экзамены для занятия государственных должностей. Выдержавшие испытания подвергаются переэкзаменовке в главном городе округа и, наконец, еще раз испытываются в императорском управлении в Пекине. Вакантные места, таким образом, замещаются ученейшими людьми, и от экзаменационного испытания никто не освобождается.

Если такая система для европейца и покажется нелепой, то все же он должен сознаться, что она поразительно прочна, и недаром треть человечества тысячелетия свято хранит ее и признает ее за единственное политическое благоустройство. Макиавелли сказал некогда: «Форма правления — дело не важное, хотя полуобразованные люди думают иначе. Высшей целью правления должно быть постоянство, которое гораздо важнее свободы». Общество, которое стремится к царству разума, думая, что он один должен управлять государством, конечно, достойно уважения.

Глава третья. Западная Азия

Ассирия. — Персы. — Евреи.

I

Одиннадцатая глава Моисеевой книги Бытия начинается так: «На всей земле был один язык и было одно наречие.

Двинувшись с востока, они нашли в земле Сенаар равнину и поселились там.

И сказали друг другу: «Наделаем кирпичей и обожжем огнем». И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести.

И сказали они: «Построим себе город и башню, высотой до небес, и сделаем себе имя прежде, чем рассеемся по лицу земли…»

Башня возбудила ревность Иеговы, осталась недостроенной и была названа Вавилоном. Сравнительно менее древние известия подтверждают существование этой пирамиды, называвшейся капищем Бела, или Ваала. Она была восьми ярусов и имела шестьсот футов ширины в основании и на столько же поднималась в высоту. Развалины ее видны до сих пор: это остатки действительно гигантской постройки, подобной которой не встречается нигде на земном шаре.

Стремление к монументальным постройкам было присуще народам Центральной Азии. Колоссальные размеры и гор, и долин, и рек дали колоссальный размер и архитектурным мотивам. Не стесненное узкими рамками понятий египтян и китайцев, искусство ассиро-вавилонской культуры развилось в роскошное самобытное целое. Могучее его влияние отразилось не только на ближайших соседях, но и в самой Европе. Бели в Ассирии мы можем уследить за некоторыми египетскими веяниями, то и классическое искусство в свой черед не чуждо Вавилону. Здесь человечество, впервые сбросив с себя гнет условности, типично реализует видимую природу, говорит новое слово.

Нам совершенно были незнакомы памятники ассириян и вавилонян вплоть до XIX века. Праздные туристы, слонявшиеся по Центральный Азии, возвращались назад с мелкой рухлядью старины и с отсутствием какого бы то ни было представления о древних памятниках страны, занимавшей когда-то такое великое место в истории человечества. Только в 1842 году французский консул в Мосуле — Бота решился на систематические раскопки. Он начал их на восточном берегу Тигра, где, по уверению древних авторов, должна была находиться Ниневия. Окрестное население очень недоброжелательно отнеслось к изысканиям, и вдобавок они кончились полнейшим неуспехом. Но Бота не унывал и принялся за раскопки в Хорсабаде — местечке возле Мосула. Здесь его ожидал полный успех. Он вскоре наткнулся на стену, изукрашенную барельефами, и эта находка послужила началом огромной цепи открытий, осветивших тьму сказочных тайн Ниневии. По стопам Бота пошел англичанин Лаярд, обогативший музеи Лондона нимрудскими древностями, откопавший целые дворцы, и теперь мы знаем о древнеазийском искусстве не меньше, чем о египетском.

Писатели древности утверждали, что Ниневия имела восемьдесят четыре версты в окружности и была обнесена огромными стенами и башнями. Раскопки подтверждают, что пространство, занимаемое ею, было колоссально. Вся Ниневия была расположена на целом ряде холмов, которые размещаясь группами, образовывали естественные границы между частями города. Раскопки дали нам превосходные образцы скульптуры; особенно поразителен портал хорсабадского дворца с четырьмя изображениями крылатых львов с человечьими головами. Все стены дворцов оказались покрытыми алебастровыми плитами, Мидийский костюм сплошь украшенными барельефами. Все постройки террасовидные, причем порой встречаются уступчатые пирамиды, что указывает на первобытную точку зрения архитектурных начал. Стены колоссальной толщины и сложены из кирпича, который, господствуя за недостатком камня на Вавилонской башне, перешел и сюда.

Обратим внимание на характерную сторону ассирийских построек: живопись и скульптуру по алебастровым плитам и глазурованному кирпичу. И тут, как в Египте, обе великие отрасли искусства служили только декорацией дворца, служили известным архитектоническим мотивом. Но религиозные сюжеты здесь не находили такого простора изображению, как это было в Египте. Обыденный жанр и особенно царский быт составляют главный сюжет мотивов пластики и живописи.

Здесь мы встречаемся с царскими охотами и пирами, со всевозможными битвами и поединками и. небольшим количеством мифических сюжетов. На фигурах лежит азиатский отпечаток местного типа: они дебелы, приземисты, коренасты, с явным расположением к ожирению. Реализм мускулов несравненно могучее, чем в Египте. Торсу соответствует такая же голова, с сильно развитой нижней челюстью, крючковатым носом и маленьким лбом. Волосы убраны в завитки, движения довольно свободны и экспрессивны. Слабее прочего одежда — без складок, плотно прилегающая к телу, словно выделанная из толстой несгибающейся кожи. Лошади имеют условный характер, от которого, впрочем, не мог отделаться и впоследствии классический мир, но зато дикие звери, и особенно львы и ослы, превосходны. На рельефе, найденном в северо-западном нимрудском дворце, есть дивное движение льва, в которого нацелился царь из лука. Здесь чувствуется вдохновение.

Если в Египте выразился впервые живописный стиль, то в Ассирии впервые явилась жизнь в изображениях видимой природы. Соединения чисто фантастические — человеческой головы с звериным туловищем или птичьей головы с человечьим торсом — гораздо сильнее здесь, чем в Египте. Остатки живописи по кирпичу, которая развалилась с этим кирпичом, дошли до нас в жалких образцах. Но все-таки мы можем проследить на их глазури любимые изображения ассирийцев: лев, смоковница, гриф и плуг. Раскраска очень сильна: деревья ярко-изумрудного цвета, фон ярко-голубой, фигуры желтые. У Бота есть великолепные рисунки этих остатков.

Древнейшим памятником Ассирии считают львов на берегах Хабура у Артабана. Затем идут нимрудские и хорсабадские скульптуры. Позднейшая эпоха — дворцы Куюнджи с рельефами по нежному алебастру эпохи VII–VIII веков до Р. X.

Когда Ниневия пала, место ее занял новый Вавилон — этот умственный центр Средней Азии, полный сказочного великолепия. Колоссальный, как его могучая предшественница, он имел в наружной стене сто бронзовых ворот, а цитадель города имела еще другую ограду. Капище Бела стояло среди огромного двора, куда проникали тоже через бронзовые ворота. Святилище представляло громадную уступчатую пирамиду, низ которой состоял из храма, где находился золотой идол, трон, жертвенник. Наверху стоял другой храм, тоже с золотой утварью. Золотые идолы, по всей вероятности, делались не из сплошного золота и носили только золотую оболочку.

II

Ассирийская одежда не могла, подобно египетской, ограничиться лоскутком материи, обернутым около таза. Климат Ассирии потребовал длинную до пят рубашку, иногда укороченную до колен и подпоясанную поясом. Верхнее платье надевали только привилегированные классы, впрочем, впоследствии такое различие сгладилось. Костюм мужской и женский был почти одинаков, да оно и понятно при том рабском положении женщины, какое она имела на Востоке. В Египте женщины занимали первое место в обществе, и даже мужской египетский костюм стал походить на женский. На Востоке, напротив того, женский костюм приблизился к мужскому, так как даже в деле мод прекрасная половина человеческого рода была лишена всякой самостоятельности. Зато самые материи были великолепны. Азия издревле славилась выделкой тканей, особенно цветных и узорчатых. Украшенные кистями и тяжелой бахромой, с широкими каймами, разукрашенными арабесками, они сверкали великолепной пестротой Востока. Строгий придворный этикет перешел в позднейшее время в невероятную, освященную законом роскошь. Пурпурные одежды придворных, опахала, блестящее оружие, зонтики — все это было ходячим музеем драгоценностей. Сам царь являлся в белом клобуке с диадемой на нижней его части и фиолетовыми лентами, спускавшимися за спину. В руке он держал царский вызолоченный посох. Так как царь был в то же время и жрец, то порой на его одежде являлось изображение звезд и созвездий, служивших предметом поклонения ассирийцев.

Азия славилась оружием. Дамасская сталь с незапамятных времен была известна ее оружейникам. Ее щиты, луки, мечи расходились по всему свету. И особенно азиаты склонялись к кинжалу, который мог носить каждый гражданин в знак своего благородного происхождения. Их рукояти со звериными головами порой удивительно изящны. Несомненно, что войско ассирийцев было превосходно вооружено. Армии были вполне благоустроены, с трубными сигналами, знаменами при колесницах полководцев, копьями, топорами, панцирями, бронями. Но с истинно восточной жестокостью обращались победители с пленными. Легчайшим наказанием было обращение побежденных в евнухов, затем шло выкалывание глаз, сажание на кол.

Частные жилища ассирийцев очень похожи на египетские: те же плоские крыши, открытые галереи, та же простота мотива. В деталях является новизна: капители колонн своеобразны, здесь впервые появляется волюта — завиток капители, занявший потом такое огромное место в ионическом ордере. В орнаменте есть оригинальность и самобытность, сильнее всего развернувшиеся при облицовке дворцовых зданий. Комнаты укрывались превосходными коврами, заменявшими и циновку, и обои, и входную дверь, и даже перегородку.

В роскошную эпоху владычества вавилонян дворцы разрослись до небывалых размеров. Навуходоносор для своей скучающей супруги мидянки разбил сады по уступам террас, на пространстве 160 тысяч квадратных футов. Эти сады напоминали ей гористую отчизну и были известны в древности под именем «висячих садов Семирамиды». Они поднимались выше дворцовых башен. Каждая платформа террасы была сложена из кирпича и подпиралась массивными каменными устоями. На кирпич были настланы каменные плиты, потом толстые слои гипса, тростника и асфальта, прикрытые от сырости толстыми свинцовыми листами. На эти листы был насыпан такой слой земли, что на ней свободно могли пускать корни вековые деревья. И все это чудо искусства орошалось из насосов, поднимавших из Евфрата воду в бассейн самой высшей террасы.

III

После временного появления в Средней Азии мидийцев и их попытки объединения под одним владычеством всех соседних народов в истории выступает новая могучая монархия — персов. Суровые, не изнеженные, продукт своей пустынной, скалистой страны, они явились народом свежим, полным сил и самосознания. Блестящий талантами полководца Куруш (Кир), свергнув мидийское иго и завоевав Вавилон, распространил свою монархию до берегов Каспийского моря. Камбис и Дарий поддержали величие молодого престола. Преемник последнего, Ксеркс, пошел войной против Европы, грозя и на Морею распространить восточное владычество. Словом, Персия является перед нами на идеальной высоте могущества и славы.

До нас дошла довольно ясная картина их искусства, которое строго группировалось около двух предметов: царской власти и культа умерших. Ни обширных храмов, ни даже идолов мы не находим у персов. Удивительная трезвость мысли персов, признававших борьбу Ормуза с Ариманом и поклонявшихся огню, как-то не согласовалась с изображениями идолов. Они обоготворяли своих героев и царей, но отрицали всяких истуканов.

Древнейший памятник, дошедший до нас, Пасаргады, — древняя столица царей. Там находится уступчатая пирамида с храмиком наверху, которая обыкновенно называется гробницей Кира. Весь храмик и ограда, оцепляющая его, носят на себе несомненный отпечаток эллинского влияния. Домик — несомненная усыпальница, в которой, впрочем, нет саркофага.

Более интересны скалы Персеполя: гробницы царей в виде крестообразных уступов с колоннами, фронтоном и антаблементом. Персепольские колонны уже эллинского типа. Те же каннелюры, база с плинтусом, капитель с лотосами, бусами и завитками. Только порою верх отличается оригинальным соединением двух лошадиных или бычьих голов, да в базе, в отличие от ионической, нет вогнутого кольца.

Главнейшие развалины персепольских построек не могут дать нам полного представления о цели, для которой эти постройки были возведены. Жилых помещений мы не видим, но всюду помещение для народных масс. (Не место ли приношений податей и даней?) В порталах чувствуется сильное египетское влияние, но самобытная азиатская капитель колонны говорит в то же время о своих традициях, имевших колыбелью именно эту страну, а не другую. Эти двойчатки головы, глядящие врозь, представляют удивительно смелую подробность и превосходное гнездо для балки.

Частные жилища нынешних жителей Ирана до того не сложны, до того напоминают своими тонкими колоннами и цветными занавесами походные шатры, что можно без натяжки представить себе такие же жилища и в эпоху персидского могущества. Дворцы, напротив того, были роскошны. Довольно сказать, что здание опоясывал ряд стен, понижающихся рядами, так что из-за одного ряда зубцов выставлялся террасой другой ряд, причем каждый имел свою раскраску. Таким образом, стены имели вид пестрого пояса семи цветов: белого, черного, пурпурового, голубого, красного, серебряного и внутреннего — золотого. Сам дворец строился из кипариса и кедра, и дерево покрывалось золочеными листами, даже крыша была вызолочена.

Барельефные изображения прославляли подвиги царей, причем в виду имеется не один какой-нибудь исключительный царь Ксеркс или Дарий, но представитель власти вообще. Приемные залы разукрашены сценами придворных церемониалов, картинами приношения даров. Если в самом типе изображения и чувствуется ассирийское влияние, то все же он еще свободнее и роскошнее. Профиль плеча схвачен удачно, под складками чувствуется тело, которое само по себе хилее и тщедушнее ассирийского. Как и ассирийцы, персы очень сильны в изображении животных, особенно фантастических, причем любимой темой художника является бой льва с единорогом.

С развитием роскоши при царях, переезжавших на лето из жарких Суз в прохладную Эктабану, придворная жизнь достигла того же великолепия, с каким она процветала в Вавилоне. В книге «Есфирь» рисуется прекрасная картина пира, который задавал жителям Артаксеркс.

«В третий год своего царенья он сделал пир для всех своих вельмож и придворных, для главных начальников персидских и мидийских войск и для правителей областей, показывая великие богатства своего царства и дивный блеск своего величия в течение многих дней: ста восьмидесяти дней. Когда же эти дни миновали, царь устроил пир для народа своего, находившегося в престольных Сузах, — от большого до малого, пир семидневный на садовом дворе дома царского. Белые бумажные и яхонтового цвета шерстяные ткани, прикрепленные пурпуровыми шнурами, висели на серебряных кольцах и мраморных столбах. Золотые и серебряные ложи были на помосте, устланном камнями зеленого цвета, и мрамором, и перламутром, и камнями черного цвета. Напитки были в золотых сосудах и сосудах разнообразных, ценой в тридцать тысяч талантов, и вина царского было множество по богатству царя…»

Из этого описания видно, до каких чудовищных размеров доходила придворная роскошь. Мидийско-персидские костюмы — длинные, широкие, скрывавшие недостатки роста, тканные из шерсти и шелка с систематично выработанными складками — блистали роскошно яркими цветами. Золотые цепи, браслеты, мидийские ботинки, зонтики, веера составляли необходимую принадлежность облачения. Александр Македонский, пораженный блеском царских одежд, променял свой простой греческий костюм на пурпурные мантии, высокие тиары персов. Царь носил бережно завитую длинную бороду, которая порой пряталась в футляр. Они чернили брови, румянились, носили накладные бороды и парики.

Хотя, в сущности, персы не имели храмов и капищ и только у позднейших писателей (Страбона и Навзания) встречаются сведения о святилищах, где горел неугасимый огонь, но так как жертвы все-таки приносились непосредственно под открытым небом, то непроизвольно образовалась корпорация магов. Занимая ближайшие к царю должности, эти жрецы огня и солнца контролировали самого царя при обычных жертвоприношениях. Они составляли и государственный совет, и верховный суд. Они имели свой институт, который и снабжал всю Персию учеными руководителями культа. При жертвоприношениях они завязывали рот, чтобы нечистым дыханием не осквернить божества; даже разговаривая с царем, надо было прикрывать рот. Подчинение женщины в Персии было полное. Жен держали стадами в гаремах, считая неприличным даже рисовать женщину на картинах. Но в то же время нравственное семейное начало стояло очень высоко. Браки были религиозной обязанностью. Предающийся разврату или разгулу восточных привычек считался слугой сатаны. Закон был всегда на стороне женатого, а не холостого, на стороне многосемейного, а не бездетного. Была особая молитва — послать добрых мужей стареющим девам. Но ранее пятнадцати лет замуж выходить не позволялось. Новорожденного трижды омывали коровьей мочой, считая ее очистительным средством. Юноши с пятнадцати лет, дня их совершеннолетия, носили пояс из верблюжьих волос, какой и теперь носят последователи религии Зороастра: это был символ возмужалости и гражданственности. Умерший считался нечистым, а так как стихии — огонь, вода и земля — были проявлениями божества, то тело не могло быть ни зарыто в землю, ни сожжено, ни брошено в реку: его клали на открытом поле среди камней на съедение животным.

IV

Прежде чем перейти к величайшей картине процветания античного искусства, надо сказать несколько слов об одной народности, хотя ничем себя в искусстве (кроме разве Песни Песней) не заявившей, но тем не менее играющей огромную роль в истории человечества, — о евреях. Появление божественного учения Христа именно в этом народе выдвинуло его из мелкой незначительной среды на видное место, и, в сущности, им интересуются гораздо более, чем бы он этого заслуживал.

Оригинальных талантов евреи никогда не проявляли. Живя в Египте, они усвоили, конечно, технику местных мастеров и как народ переимчивый стали мастерами. Усиленное их размножение, несмотря на изнурительные работы, пугало египтян, так что фараонам был даже выдан приказ об умерщвлении акушерами всех еврейских новорожденных мальчиков. Но так как еврейки стали разрешаться благодаря своей натуре без помощи бабок (Библия, Исход Моисея, гл. I, ст. 19), то размножение продолжалось. Наконец египтяне сами стали просить фараона о высылке полумиллиона рабов, грозивших опрокинуть прочно поставленное государство, и фараон принужден был уступить необходимости. На прощание евреи поступили со своими тиранами довольно жестоко, попросив у египтян вещей серебряных, золотых и одежд: «…Господь же дал милость народу своему в глазах египтян, и они давали ему, и обобрал он египтян» (Исх., гл. XII, ст. 36).

Странствуя сорок лет по пустыне, забывая оседлое рабство и возвращаясь к прежней пастушеской жизни, они снова принуждены были браться за изготовление одежд, оружия, утвари. Все драгоценности шли в руки священников и способствовали блеску богослужения. Аарон вылил золотого аниса из золотых серег. Моисей устроил скинию Завета всю золоченую. Вероятно, египетское влияние сильно сказалось и на том и на другом. Самый храм был шатер, который позволял свободно совершать обряд богослужения. Скиния представляла собой деревянный остов, одетый золотыми листами и покрытый великолепными коврами. Остальные палатки и костюмы — все это было так просто и незатейливо, что едва ли отличалось чем-нибудь от обычной обстановки кочевого араба.

Храм, построенный Соломоном при помощи тирских мастеров, не отличался ни стилем, ни размерами, но был изукрашен пестро и богато. Стены были возведены из тесаного камня; внутренность одета дорогим деревом, с золотою облицовкой, изображениями херувимов, пальм, цветов. Утварь в притворе святая святых была вся золотая. Перед храмом помещался колоссальный водоем, поддерживаемый двенадцатью быками, и огромный алтарь всесожжения. В изображении херувимов и жертвенных животных в виде архитектурной подробности сказалась Ассирия, — и фантастические изображения их пришлись тут как раз к месту. Общность язычества с монтеизмом подтверждается и тем, что Соломон, увлекаясь женщинами, строил капища «мерзости Аммонитской» (3 кн. Царства, гл. XI, ст. 7), то есть сирофикийского пошиба. Никакой самостоятельности, повторяем, евреи не выказали. Знаменитый храм, выстроенный на месте старого, после возвращения из плена вавилонского, представлял смесь восточной архитектуры с римской и позднегреческой. Некоторые подробности храма были чудовищны: над открытым порталом святилища находилось изображение виноградной лозы с гроздьями в пять футов величины. Мы не можем составить даже приблизительного понятия, какое впечатление могла бы произвести такая постройка на художественный глаз, но несомненно, что смешение стилей было очень резко.

Что касается до еврейской одежды, то она была до крайности проста и состояла из тканой длинной рубашки, подпоясанной кожаным или войлочным поясом, сверху надевался плащ из более дорогой ткани, иногда (у жрецов) оканчивающийся кистями из голубой шерсти. Разумеется, еврейский костюм не имел ничего общего с библейскими изображениями Иисуса Христа не только эпохи Возрождения, но и нашего времени. Фантазия художников, рисующая апостолов, народ и Иисуса с открытыми головами (при палящем солнце Палестины), заслуживает только улыбки. Желающих ознакомиться в подробностях с полосатой одеждой, расшитой кистями, которую, несомненно, носил Христос, мы отсылаем к интересному сочинению Фридерика Фаррара «Жизнь Иисуса», которое имеется у нас в русском переводе.

Жизнь теперешних палестинских евреев до того проста и бесхитростна, что мы можем без затруднения провести самую близкую параллель между их теперешним и стародавним бытом. Теперешние Назареты и Вифлеемы — такие крохотные, грязные восточные городки, что точное их изображение можно сыскать на древнейших египетских памятниках. Та же ограда двора, и лестница на плоскую крышу, и маленькие окна, и темные помещения. Кровли обносились решеткой и служили местом прогулки. Давид, как известно, во время вечерней прогулки по кровле и увидел купающуюся Вирсавию. Дома более богатые строились по финикийскому образцу. Хотя финикийцы сами по себе не создали никакого типа и стиля построек, но как меркантильно промышленная нация создавали очень практические постройки. В общем, евреи были лишены всякого эстетического чувства и, не создавая новых форм, заимствовали от соседей все. Этому способствовало, впрочем, их непостоянное местопребывание. Их то и дело порабощали, отводили в плен — целым народом. Они никогда не сосредоточивались на одном месте и, созданные для чисто практической деятельности, едва ли были способны когда бы то ни было основать плотное, замкнутое государство. Впрочем, нынешние евреи к этому не стремятся.

Глава четвертая. Эллада

Страна. — Религия. — Архитектура. — Пластика. — Живопись.

I

Все проявления искусства у египтян, вавилонян и персов — все это была только подготовительная работа к великому, пышному его расцвету на северных берегах Средиземного моря. Надвигаясь с юга, через малоазийские колонии, фильтруясь и формируясь все больше, искусство нашло в жителях Эллады такое отзывчивое, полное впечатление, такую мощную ширь свободы и такие благоприятные условия жизни и мировоззрений, что, воплотившись в дивные пластические формы, оно осталось образцом для искусства всех стран и веков. Дальше идти нельзя — это предел, последнее слово искусства. Форма здесь вылилась в такой идеальный канон, который мог быть создан только нацией, учредившей Олимпийские игры, путем многих поколений создавшей упругое, сильное, равномерное во всех частях тело. Искусству оставалось только резюмировать дивные живые образцы.

Если мы взглянем на карту Греции, нас поразит изрезанность ее берегов; словно нарочно выкроены эти хитросплетенные узоры заливов, мысов, островков и проливов для развития судоходства и торговли. Горные хребты, избороздившие Грецию и разделившие местность на множество долин, естественным образом делили население на отдельные воинственные союзы с укрепленными поселениями в теснинах. И мы видим первичное, полумифическое племя пелагов, заселивших Элладу, именно подразделенным на союзы, деятельно занимающимся мореходством.

Что это было за племя — с точностью определить трудно, по всей вероятности, арийская ветвь, родственная по языку кельтам. Пелаги пришли с севера и одновременно с малоазийскими племенами, перебравшимися в Европу через острова, заняли роскошные долины Арголиды и Аркадии. Арголида стала центром новой народности. Образовав союзы, родственные ахейские и эолийские племена предпринимали воинственные набеги на соседей. Вожди их прославились как величайшие герои. До нас дошли сказания о походе против Фив и смелой экспедиции аргонавтов к далеким берегам Колхиды. Троянская война подкосила их могущество. Лучший цвет войск был вызван в Азию; храбрейшие из героев погибли под башнями Илиона. Изнеженность азиатской жизни внесла растление в чистую нравственность ахейцев и эолийцев. Вернувшись домой, они уже были не прежним здоровым, свежим народом, и когда на них двинулись с севера закаленные, суровые дорийцы, они им не могли противостоять.

Таким образом, на развалинах одного племени другое создавало свою цивилизацию. До нас дошло немного памятников первоначального зодчества Эллады. Уцелели так называемые циклопические стены, сложенные из неправильных, многоугольных камней, в сущности мало, даже ничего не имеющие общего с позднейшими постройками греков, так как, кроме грубой, примитивной формы, они не представляют ничего. Гораздо выше стоят так называемые львиные ворота в Микене. Этот вход в Акрополь украшен оригинальным порталом. Над дверью, на темно-зеленом мраморном постаменте, укреплено рельефное изображение герба в виде двух львов, симметрично стоящих у колонки. Контуры львов не лишены своеобразной грации и легкости. Другие уцелевшие постройки — подземные сокровищницы, так называемые тесауросы, вероятно служившие и гробницами царей. Близ Микен есть такая постройка, носящая название тесаурос Атрея. В плане она представляет форму круга, со стенами, сходящимися наверху в одной точке параболического свода, конструкция которого имеет скорее египетский характер, так как основной идеи свода, основанной на взаимном распоре камней, здесь нет. Камни выступают один над другим и потом, по окончании постройки, равняются. Множество симметричных дырочек с коротенькими гвоздиками, которыми искрещены стены, дает основание предполагать, что внутренность была облицована медными, серебряными или золочеными листами. Высота залы доходит до пятидесяти футов. Над входной дверью сделано отверстие в виде треугольника-арки, равномерно делящей давление на обе стороны. В связи с главной постройкой помещалась небольшая комнатка, назначение которой едва ли можно точно определить.

Быть может, этими скудными сведениями мы бы должны были довольствоваться при изучении периода владычества в Греции эолийцев и ахейцев, если б не дошел до нас дивный гомеровский эпос. Автор чудесных рапсодий рассказывает нам, что в его времена были благоустроенные города, дворцы и дома. Предметы роскоши, золотые, серебряные вещи, превосходное оружие, ткани — все это уже вошло в обиход эллинской жизни. Вот какими блестящими красками он описывает палаты царя Алкиноя («Одиссея», песнь VII, ст. 86 и след.):

Медные стены во внутренность шли от порога и были
Сверху увенчаны светлым карнизом лазоревой стали;
Вход затворен был дверями, литыми из чистого злата;
Притолки их из сребра утверждались на медном пороге;
Также и князь их серебряный был, а кольцо золотое.
Две (золотая с серебряной) справа и слева стояли,
Хитрой работы искусного бога Ифеста, собаки —
Стражами дому любезного Зевсу царя Алкиноя;
Были бессмертны они и с течением лет не старели.
Стены кругом обегая, во внутренность шли от порога
Лавки богатой работы…
Был за широким двором четырехдесятинный, богатый
Сад, обведенный отвсюду высокой оградой: росло там
Много дерев плодоносных, ветвистых, широковершинных…
Два там источника были, — один обтекал, извиваясь,
Сад, а другой перед самым порогом царева жилища
Светлой струею бежал, и граждане в нем черпали воду.
Так изобильно богами был дом одарен Алкиноев!..

Вокруг внутреннего двора, посередине которого помещался очаг, шли ряды спален — на одной стороне для мужчин, на другой — для женщин. Далее дворы скота, конюшни, сараи для колесниц, кладовые мельницы, ванны, помещения для рабов и рабынь, кухни. Комнаты второго этажа были, вероятно, невелики, и, судя по «Одиссее», можно сказать, что там располагались только кладовые и спальни для прислужниц. В подвалах хранилось вино и драгоценные сосуды.

Самые ткани и предметы роскоши были доведены до замечательной степени совершенства.

Не менее изящны и тонки по работе были фиалы. Гомер рассказывает про один кубок:

Окрест гвоздями златыми покрытый; на нем рукояток
Было четыре высоких, и две голубицы на каждой
Будто клевали, златые; и был внутри двоедонный.
Тяжкий сей кубок иной нелегко приподнял бы с трапезы,
Полный вином…


(«Илиада», рапсодия XI, 632).

Роскошь распространялась и на колесницы. В «Илиаде» упоминается о том, что с боков колесницы были:

... гнутые круги
Медных колес осьмиспичных, на оси железной ходящих;
Ободы их золотые…
Медные шины положены плотные, диво для взора!
Ступицы их серебром, округленные, окрест сияли;
Кузов блестящими пышно сребром и златом ремнями
Был прикреплен, и на нем возвышались дугою две скобы…

Светильники иногда стояли на постаменте из статуй или кариатид. У царя Алкиноя были:

... на высоких подножиях лики златые
Отроков: светочи в их пламенели руках, озаряя
Ночью палату и царских гостей на пирах многославных…

Не менее блистательно было вооружение. Серебряные поножи, медные латы, огромные щиты, шлемы с конской гривой, копья, стрелы, секиры — все это блистало чудесной работой, на которой отражался вкус нации. В «Илиаде» есть описание удивительного щита Ахиллеса, исполненного, вероятно, необычайно детально.

Описание настолько картинно, так ясно выражает всю сложность чеканки, что его мы приводим почти целиком. Щит был закован в белый, блестящий тройной обод, состоял из пяти листов и был весь в изображениях. Художник создал на нем -

... землю, и небо, и море,
Солнце, в пути неистомное, полный серебряный месяц,
Все прекрасные звезды, какими венчается небо…
Там же два града представил он ясноречивых народов.
В первом, прекрасно устроенном, браки и пиршества зрелись.
Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске,
Брачных песней при кликах, по стогнам градским провожают.
Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются
Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены
Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных.
Далее, много народа толпится на торжище; шумный
Спор там поднялся: спорили два человека о пене,
Мзде за убийство; и клялся один, объявляя народу,
Будто он все заплатил, а другой отрекался в приеме.
Оба решились, представив свидетелей, тяжбу их кончить.
Граждане вкруг их кричат, своему доброхотствуя каждый;
Вестники шумный их крик укрощают; а старцы градские
Молча на тесаных камнях сидят средь священного круга,
Скипетры в руки приемлют от вестников звонкоголосных,
С ними встают и один за другим свой суд произносят…
Город другой облежали две сильные рати народов, —
Страшно сверкая оружием. Рати двояко грозили:
«Или разрушить, иль граждане с ними должны разделиться
Всеми богатствами, сколько цветущий их град заключает…»
Сделал на нем и широкое поле, тучную пашню,
Рыхлый, три раза распаханный пар; на нем землепашцы
Гонят яремных волов, и назад и вперед обращаясь;
И всегда (как обратно к концу приближаются нивы)
Каждому в руки им кубок вина, веселящего сердце,
Муж подает; и они, по своим полосам обращаясь,
Вновь поспешают дойти до конца глубобраздного пара…
Далее, выделал поле с высокими нивами; жатву
Жали наемники, острыми в дланях серпами сверкая;
Здесь полосой беспрерывною падают горсти густые…
Сделал на нем, отягченный гроздием, сад виноградный,
Весь золотой, лишь одни виноградные кисти чернелись;
И стоял он на сребряных, рядом стоящих подпорах.
Около саду и ров темно-синий, и белую стену
Вывел из олова; к саду одна пролегала тропина,
Коей носильщики ходят, когда виноград собирают.
Там и девицы и юноши, с детской веселостью сердца,
Сладостный плод носили в прекрасно плетенных корзинах.
В круге их отрок прекрасный по звонкорокочущей лире
Сладко бряцал, припевая прекрасно под льняные струны
Голосом нежным; они ж вокруг него, пляшучи стройно,
С пеньем и с криком и с топотом ног в хороводе несутся.
Там же и стадо представил волов, воздымающих роги:
Он их из злата одних, а других из олова сделал.
С ревом волы, из оград вырывался, мчатся на паству,
К шумной реке, к камышу густому по влажному брегу…
Следом за стадом и пастыря идут, четыре, златые,
И за ними следуют девять псов быстроногих.
Два густогривых льва на передних волов нападают,
Тяжко мычащего ловят быка — и ужасно ревет он,
Львами влекомый, — и псы на защиту и юноши мчатся…
Далее сделал роскошную паству Гефест знаменитый:
В тихой долине прелестной несчетных овец среброрунных.
Там же Гефест знаменитый извил хоровод разновидный:
Юноши тут и цветущие девы, желанные многим,
Пляшут, в хор круговидный любезно сплетяся руками…
Купа селян окружает пленительный хор и сердечно
Им восхищается; два среди круга их головоходы,
Пение в лад начиная, чудесно вертятся в средине.
Там и ужасную силу представил реки-океана.
Коим под верхним он ободом щит окружил велелепый.

Очевидно, все эти изображения были помещены в концентрических кругах, и наружный круг-океан представлял бордюр, составленный из условных изображений маленьких пенящихся волн.

II

Веселая природа и беззаботное праздничное миросозерцание грека создали веселый праздничный культ. Ни в одной стране мира не возникло богов более родственных человеку, как в Греции. Наделенные всеми человеческими слабостями, боги Олимпа снисходили часто до бедного человечества, принимали в нем непосредственное участие, любили его как равного. Мы видим, что нередко бог или богиня дарит своею благосклонностью смертных, и плодом их союза являются герои. Тут нет безобразных двухголовых, трехголовых представлений, помеси зверя с человеческой формой, — напротив, людская природа в божестве воплощается во всей своей красоте и мощи. Главный недостаток богов Греции — их излишняя человечность: они сварливы, мстительны, порою безнравственны, но в то же время каждый из них воплощает известную идею во всей силе. Если Афродита изменяет мужу, если ее «переменчиво сердце», то тем не менее она все же олицетворяет любовь во всей полноте и силе, может быть, именно с помощью не только положительных, но и отрицательных качеств.

Мифологические представления греков таковы. Вначале был Хаос: борьба стихий. Из Хаоса образовалась земля — Гея, подземный ад — Тартар и любовь — Эрос. Гея произвела Урана (небо), а от союза их произошел Хронос (время), потом родились титаны и циклопы. Уран, опасаясь за свое могущество, ниспроверг детей в Тартар, но Хронос покусился на жизнь отца, и из пролитой крови возникли Эринии — богини мести. Овладев с титанами миром, Хронос, в свой черед опасаясь своих детей, съел их. Но младший, Зевс, сумел скрыться и с помощью циклопов и Прометея овладел вселенной, победив чудовище Тифона. С этих пор в мире воцаряется порядок.

Зевс-Кронид — идея верховного могущества и правителя мира. Одно мановение его бровей потрясает землю:

Рек — и в знаменье черными Зевс помогает бровями.
Быстро власы благовонные вверх поднялись у Кронида
Окрест бессмертной главы, — и потрясся Олимп многохолмный.

Он изображается с молнией в руках, с орлом у ног. Лицо выражает величие мысли и державное спокойствие. К нему обращались с молитвой, пели: «Всемогущий, предвечный Зевс, ты был, ты еси, ты будешь вовеки! Великий, ты даешь нам все блага земные!..»

«Волоокая» Гера, супруга Зевса, в звездном венце олицетворяет землю как питательницу людей. Но, несмотря на ту царственность, которую придавали ее чертам художники, «лилейнораменная» Гера представляет полное олицетворение сварливой и ревнивой жены, невероятным образом надоевшей Зевсу. У ног ее изображают павлина.

Далее следует Посейдон, владыка морей, который может своим трезубцем возмущать и укрощать волны. Он ездил на колеснице в виде раковины, влекомой морскими чудовищами. Его звали Зевс морей.

Ни одно божество Эллады не пользовалось, может быть, такою популярностью, как Афина Паллада, дочь Зевса, вышедшая в полном вооружении из головы отца. Такое рождение указывает непосредственно на самую сущность божества: это богиня разума. Миф представляет ее грозной богиней, нередко устремляющейся в битву на пламенной колеснице, в блестящей броне Зевса, с огромным копьем, которым она могла сокрушать целые ряды прогневивших ее. Нередко она является посредницей между людьми и богами; она не только богиня мудрости, но и гений общественной жизни.

Бог войны, Арей, — бог ужаса, распрей и крови. Про него с гневом говорит сам Зевс-тучегонитель:

Ты ненавистнейший мне меж богов, населяющих небо:
Распря единая, брань и убийство тебе лишь приятны.
Матери дух у тебя, необузданный, вечно строптивый,
Геры, которую сам я с трудом укрощаю словами…

Но в то же время Арей очень красив, и к нему склоняется с любовью сама Афродита, богиня любви, возникшая из морской пены. От их союза родился крылатый мальчишка Эрот — маленький божок с луком и стрелами. Весь костюм Афродиты состоял из узорчатого пояса, в котором заключалось все обаяние любви: «и страсть, и желанья, и свиданья, и просьбы, и льстивые речи, не раз затемнявшие разум». Ее свита состояла из граций (харит): Аглаи, Талии и Эфросины. Афродиту особенно чествовали в Пафосе на Кипре (отчего она и называется порою Кипридой), куда она удалялась после тех историй, которые ей устраивал ее супруг, хромоногий Гефест, накрывавший ее свидания с Ареем и путавший их сетями. В этом законном союзе хромоногого кузнеца-художника с идеальной красой греки, несомненно, хотели выразить необходимость сочетания красоты с искусством и ремеслом.

Были еще в Элладе два чудных божества: дети Зевса и Латоны: Феб-Аполлон и Артемида-Диана. Оба — первые стрелки мира. Феб — бог поэзии, искусств и солнца. Это был идеал, совершенство мужской красоты. По утрам он на огненных конях выезжал из моря и мчался по небесному своду, а впереди него неслась «розоперстная» Эос — богиня утренней зари. К вечеру его кони снова устремлялись к морю и, утомленные, отдыхали в его влаге, чтобы на следующий день совершить снова свой огненный полет.

Аполлон открывал людям будущее. Его Дельфийский храм был местом пророчеств. Семь муз идут за ним следом, олицетворяя собою изящные искусства во всех их проявлениях. Его сестра, Артемида, была тоже владыка неба, только ночного; она кроткой луной вздымалась над усыпленным миром, легко и свободно плывя по темному небу. Она же была богиня лесов и охоты. С луком в руках и колчаном за плечами она устремлялась на лов в своих заповедных рощах. Она была покровительницей Эфеса; там был воздвигнут в честь ее храм, одно из чудес света, который был впоследствии сожжен Геростратом.

Брат Зевса, Аид, был владыкой подземного царства и сидел на престоле с двузубцем в руках. Рядом с ним помещалась его печальная супруга Персефона. У ног его сидел трехглавый пес, Кербер, а вокруг группировалась свита, состоявшая из Эвменид, богинь мести. Персефона жила полгода с мужем, полгода с матерью Деметрой (Церерой), у которой ее он похитил. Деметра, опечаленная потерей, лишила землю производительной силы до тех пор, пока Зевс не определил попеременно жить похищенной то с матерью, то с мужем. Отсюда — времена года. Пока Деметра с дочерью — на земле все цветет; когда Персефона отходит в мрачный Аид — наступает зима.

Затем остается упомянуть о Дионисе, который, окруженный менадами, фавнами, силенами, шел победоносно по земле, смягчая грубость нравов и научая людей виноделию. Упомянем о двух посланниках неба: Гермесе, который в крылатом шлеме носился в небесном пространстве, исполняя волю Зевса, но впоследствии сделался богом красноречия и промышленности, и об Ириде — радуге, посланнице державной Геры.

Кроме этих божеств, Эллада создала целый сонм второстепенных богов. В каждом ручье, роще, долине было свое божество, которое порой являлось людям, имело влияние на их дела и занятия. Великие боги превращенные ходили по земле. Сам Зевс не гнушался принимать образ даже быка, чтобы похитить любимую женщину (похищение Европы); порою он сходил золотым дождем (Даная), порою являлся лебедем (Леда), порою в виде туманного облака (Ио). Иногда смертные (как Семела) не выдерживали силы божественной природы и умирали от их ласк.

Смешанные зверообразные изображения встречаются у эллинов редко. Но их козлоногие фавны так гармоничны в общей структуре, что отнюдь не производят дурного впечатления. Соединение женского торса с рыбьим хвостом у сирен дышит скорей художественной шуткой, чем угловатой идеей того или другого олицетворения.

III

Когда дорийцы, закаленные суровой жизнью горцы, вытеснив ахейцев — уже больное, ослабленное племя, — основали центр своего правления в Спарте, — новые условия жизни внесли в их нравы новые элементы. Монархическая власть была упразднена, страна распалась на отдельные республики; завоеванные богатства невольно приучали к изнеженности. Мощное законодательство Ликурга спасло нацию от гибели. Тесные суровые рамки непреложных постановлений заставили лакедемонян видеть в государстве все, приносить все ему в жертву. До его уровня ничто не могло подняться, даже религия. Трезвая умеренность перешла в суровость. Всякое свободное индивидуальное развитие воспрещалось законами, — и это-то и дало спартанцам гегемонию над соседними племенами.

Но дивным противовесом явилась Спарте Аттика, с ее свободным ионийским населением. Легкий веселый взгляд афинян на жизнь давал такой удивительный контраст мрачной суровости спартанцев, что едва ли где-нибудь в истории мы можем встретить подобную резкую противоположность соседних родственных народностей. Герман сказал: «Спарта — статуя, вышедшая из рук художника Ликурга; Афины — идеально прекрасное, живое человеческое тело». Их попеременная гегемония, союзы и разрывы, роскошное процветание и, наконец, упадок дают такую полную законченную картину возмужания, могущества и дряхлости государства, что история Эллады может служить, вместе с историей Рима, как бы прототипом для историй всех прочих государств мира.

Дорийцы не принесли с собой никаких твердых идеалов зодчества. Пеласгические постройки были способны скорее сбить их с толку, чем направить на истинный путь искусства. Когда положение их упрочилось, оседлость и гегемония позволили свободно углубиться в изыскание форм, сродных их духу и понятиям, они обратились к своей простой деревянной постройке храма — продолговатому четырехугольнику, где помещался собственно храм, святилище, и кладовая для хранения священной утвари. Этот прообраз они решились повторить из камня со всей чистотой линий гладко обтесанного дерева. Ядром здания всеконечно было вместилище божества, — остальное было только побочные пристройки. Храм стоял (непременно) на помосте и был обращен порталом к востоку, в западной же части помещался на возвышении идол и перед ним алтарь. Колонна как необходимая поддерживающая часть здания появилась у портала, и хотя влияние Египта сказалось в ней явно, но строгая чистота дорийского стиля облагородила его.

Греки, имея сношения с Египтом, невольно воспринимали их архитектурные элементы как прообразы построек. Влияние египтян в данном случае было весьма существенно: оно внесло в греческое искусство ту целомудренность и чистоту, которыми были проникнуты все их создания. Но полная художественных инстинктов нация приняла его только как сырой материал и обработала по-своему. Пришлые восточные гости: Инах, строитель Аргоса, Данай, Кекропс, наконец, Кадм — насаждали египетскую и восточную культуру в Элладе, и даже до сих пор существуют развалины так называемой кенорейской пирамиды, построенной по известному египетскому образцу.

Греки взялись за каменные постройки храмов очень поздно: в них не чувствовалось особенной нужды. Климат позволял справлять служение непосредственно в священных рощах и долинах. Сперва явились каменные крепости, арсеналы и удобные жилища, а потом уже принялись за храмы.

Главная подробность, в которой выразился вкус и стиль греков, была колонна. Отбросив фигурные погремушки Востока, они остановились на благородной протодорийской форме египетской колонны. Соединение механической структивной силы с глубочайшей эстетикой и вкусом, который сумели дорийцы придать своему ордеру, поразительны.

Дорическая колонна не имеет базы; но, начинаясь непосредственно от пола круглым стволом, она поднимается на высоту 4–5 2/3 своего диаметра. Ниже чем на половине своей высоты она имеет маленькую припухлость, которая придает контуру колонны удивительную упругость, хотя энтазис почти не заметен для глаза. Без припухлости колонна суха, кажется вдавленной посередине, математически мертвенной. Никаких барельефов и надписей на стволе не допускалось: он весь был покрыт шестнадцатью-двадцатью продольными желобками — каннелюрами, еще более оживлявшими колонну и сообщавшими ей благородно разнообразную игру света. У капители ствол утончался на 1/6 диаметра своего нижнего основания и охватывался вырезкой: горизонтальным кольцом — подшейником. Шея колонны имела три выпуклых кольца, которые, утолщаясь снаружи, переходили в подушку, упругим контуром удачно выражавшую давление антаблемента, связанного с ней посредством четырехугольного абака. Деревянный столб связывался и ущемлялся ремнями и железными обручами во избежание трещин и для придания большей упругости постройке. Архитекторы только скопировали деревянный оригинал. Всякое предположение о самобытной беспричинной форме скорее запутает, чем разъяснит дело. Непосредственно над абаком лежит нижняя часть антаблемента — архитрав — массивная балка, совершенно гладкая, изредка только покрытая украшениями в виде ряда кружочков. Поясок разделяет фриз от архитрава. На балку-архитрав в деревянной постройке клались поперечные балки, которые в камне выразились триглифами, квадратными выступами, при отношении высоты к ширине, как пять к трем, с тремя каннелюрами. Пространства между триглифами — метопы были, вероятно, не более как ставни для оконных отверстий, образованных триглифами. Они покрывались рельефами, изображавшими сосуды и вооружения, которые, быть может, ставились действительно в открытых окнах для украшения.

Фриз венчается карнизом, состоящим из балки, которая с внутренней стороны срезана откосом, где помещаются, соответственно триглифам и метопам, дощечки с пуговками, или каплями. Над балкой идет верхний брус (иногда гусек), на который опирается фронтон. В брусе проделывались отверстия, украшенные львиными головами, для стока дождевой воды. Фронтон украшался барельефами, а на вершине его и по концам нередко ставили фигуры.

Продолжая в простом четырехугольном храме боковые стены, крышу и подпирая ее колоннами, строители получили предхрамие. Различные изображения божеств и приношения, накапливавшиеся в пронаосе, заставили расширить помещение. Тогда, оставив стены, выдвинули вперед только фронтон, оперев его на четыре колонны, отчего образовался открытый пронаос. Симметрично увеличенная задняя сторона храма дала новый храмовой тип. Затем колонны окружили все здание и образовали храм. Если колонны стояли только по одной у входа, а боковые стены были глухие, такой храм назывался храмом в пилястрах.

Закон постановки колонн был таков. Число их у входа удваивалось для бокового фасада, и прибавлялась еще одна. То есть если у фронтона было шесть колонн, по бокам их было тринадцать. Расстояние между колоннами, междустолпие, равнялось 1 1/4-1 1/2 диаметра нижнего основания колонны.

Все дорические храмы были невелики и темноваты, так как народные жертвоприношения совершались перед храмом. Иные изыскатели утверждают, что снаружи они обшивались деревом. Храм Дианы Эфесской оттого и сгорел, что был облицован кедровым деревом. Несомненно то, что каменные здания расписывались греками в яркие, цвета, преимущественно в красный и голубой. Тщетно было бы искать в дорическом храме резко установленных педантических традиций. Полная свобода творчества здесь царила во всей красе. Каждая постройка, хотя бы и симметричная, имеет свой индивидуальный характер пропорций, модулей. Найти определенный цифровой закон этих построек невозможно — остается только удивляться бесконечному разнообразию творчества греков и в то же время благородству чувств, нигде не переходящему через мерку строго намеченного стиля.

IV

Ядром храма служит, несомненно, святилище, центром которого, в свою очередь, является идол, или предмет, долженствующий олицетворять данное божество. Еще до появления идолов в разных местах Эллады чтили камни, обрубки дерева, доски, грубые колонны, представляя себе, что два сплоченных чурбана изображают близнецов Кастора и Поллукса, что в Дельфах есть камень, которым подавился Хронос, проглотив его вместо Зевса, и выплюнул обратно. Впоследствии у этих безобразных обрубков появились не менее безобразные головы и плечи, затем руки и торс. Таким образом постепенно являлись деревянные идолы. Они были крайне неблагообразны, о чем древние писатели говорят нередко, но именно этим безобразием они и внушали богомольцам благоговение, как и доселе старообрядцы предпочитают древние иконы новейшей иконописи. Впоследствии, когда античное искусство достигло высшей точки своего развития, народ все-таки остался верен своим старозаветным идеалам, хотя и отдавал должную дань справедливости красоте новых изображений. Облеченные в одежды и украшения, эти деревянные статуи должны были возбуждать в черни невольное благоговение своим получеловеческим видом. Даже в нашей церкви, где пластические изображения воспрещены, народ с необычайным почтением относится к немногим статуям, разбросанным по захолустьям и обвешанным амулетами, чтя их наравне с иконами, если не больше.

Миф приписывает изобретение деревянных статуй Дедалу — строителю критского лабиринта. Дедал, несомненно, олицетворение искусного мастера, — имя нарицательное. Дедал значит: искусно работать. Не менее фантастическое сказание передает, что в Коринфе жил горшечник Дибутад, который сделался родоначальником рельефа при следующих обстоятельствах. Возлюбленный его дочери, Коры, должен был с нею расстаться. На прощанье Кора нарисовала углем на стене контурную тень профиля своего милого. Дибутад наложил на рисунок глину и пережег его. Павсаний свидетельствует, что видел в Коринфе эту работу. От барельефа до горельефа остался один шаг.

Одновременно стали появляться и металлические изображения: великолепная храмовая утварь, сосуды. Писатели упоминают о бронзовых кумирах Зевса и Аполлона в виде столбов с головами и зачатками рук. Предание называет несколько славных имен литейщиков, золотых дел мастеров, паяльщиков: Рёка, Феодора, Эмальяра.

До нас дошли памятники этого старозаветного искусства, в котором еще сильно чувствуется влияние Востока. На барельефах так называемых силенунтских метопов в изображениях Геракла, несущего связанных керкопов, еще ярко видна приземистость ассирийских фигур. Волосы так же подвиты в симметрические локончики, на губах — глуповатая, растерянная улыбка. К этому же периоду пластики принадлежит статуя, известная под именем Аполлона Тенейского, вернее, портрет какого-нибудь бойца-победителя на народных играх. Хотя Тенейский Аполлон несколько развязнее египетских статуй, но все-таки имеет слишком фруктовой характер. Грудь выпячена вперед до опухлости, лицо представляет совершенную маску. Головной убор напоминает египетский; левая нога несколько подалась вперед, хотя груз тела все же распределен равномерно на обе ноги. Но в то же время во всем чувствуется пропорция и легкость — предвестники будущего развития!

Самую полную картину техники и художественной концепции V века до Р. X. дают так называемые эгинские фронтоны, остатки которых, реставрированные Б. Торвальдсеном, хранятся в Мюнхенском музее. На острове Эгине стоял храм Афины, оба фронтона которого были украшены тождественными группами, изображающими эпизоды из Троянской битвы. Творцами этих групп называют Каллона и Онатаса.

Эпизод изображает схватку троянцев с греками над телом павшего Ахиллеса или Патрокла. Посередине стоит Афина Паллада, прикрывая щитом ахейцев. Она ухмыляется той же юродивой улыбкой, которая характерна для всех египетских работ. Стоит она анфас, но колени и ступни ее вывернуты вбок. Складки туники чисто архаистические — правильно симметричны до невозможности. Прочие фигуры удачнее. Движение воинов, несмотря на сокращенную пропорцию, выработано с глубоким знанием тела, хотя полной свободы еще нет. Улыбка не миновала и умирающего героя; беспомощное, хотя слабеющее движение предсмертных мук его выражено с глубоким чувством.

V

Таким образом, было положено начало великой пластики. Ясное, спокойное, ничем не затуманенное мировоззрение грека создало такую же чистую и ясную скульптуру. Он овладел формой так, что ни до него, ни после него соперников ему не нашлось.

И. Тэн в своих «Лекциях эстетики» объясняет простоту формы эллинского искусства физическим строем края. Оно и понятно. Грек не поражался, подобно египтянину, бесконечным песчаным океаном Сахары, бесконечно огромным Нилом; его воображения не подавляли массы Гималайских гор, сухая плоскость Каспийского прибрежья. Нет, вокруг него было все так светло, свежо, чисто, понятно и просто. Небольшие округлые горы, рощи, разросшиеся у их подошв, море, испещренное островами, так близко лежащими один к другому, что трудно найти пункт, где бы далекая земля не виднелась на горизонте; крохотные речки-ручьи. Взгляд охватывает полнотой каждую форму, не теряется, — отсюда выработка определенных, точных понятий. Любое из государств Эллады равнялось нашему уезду, а вся Греция была меньше иной губернии. Граждане знали в своем государстве всех в лицо. С городской цитадели можно было охватить взглядом все государство. Город, пригород, фермы, поселки — вот и все. Тумана здесь никогда не бывает, даже дождя почти нет. Жар умерен близостью моря. Вокруг вечное лето; маслины, померанцы, лимоны, кипарисы, виноград дают постоянную даровую пищу жителю. Он не «печальный пасынок природы», а скорее ее равноправный брат. Ему не нужно изобретать теплых одежд и жилищ, мостовых, тротуаров, — грязи тут не бывает. Ему не нужно строить театр, потому что сидеть в нем душно, а на террасе горы сидеть так хорошо и прохладно. Поместить в центре террасы сцену — и дело кончено.

Миниатюрность природы, точное впечатление мелких контуров выработали в эллине удивительную впечатлительность для восприятия самых мелочных деталей, из которых составляются массы. Доступность формы и отвращение от всего колоссального заставили его строить маленькие храмики и ваять богов в натуральную величину. Красота, свежесть и яркость окружающего заставили его до того сродниться с этой красотой, что всякое отступление от последней принималось за аномалию, за исключительное явление, недостойное обобщенных идеалов искусства. Отсюда-то та характерная черта отсутствия безобразных форм в эллинском искусстве. Простота и красота идут до такой степени рука об руку в классическом мире, что с ними едва ли может состязаться любое из позднейших гениальных произведений искусства. Что может стать вровень с Гомером и его стилем? Разве Шекспир не покажется пред ним напыщенным, деланным? Данте, Гете, Пушкин с своими типами и образами разве не мельче героев мифических рапсодий? Дала ли любая литература более свежий, светлый образ женщины, чем Пенелопа? Что может быть по благородству форм выше Милосской Афродиты? Какая простота может превзойти незаметно для глаза упруго выгнутую линию Парфенона?…

Все это непосредственно вылилось из целой массы совокупных условий и не могло быть применено на иной почве, кроме Греции. Для нас, например, немыслимо представить кафедральный собор небольшого размера, потому что для нас храм — вместилище молящихся. Греческий храм — вместилище божества, потому он и не нуждается в большом масштабе. Он не нуждается ни в каких пристройках и приспособлениях. И этот малый размер дал грекам возможность изучить самые сокровеннейшие тайные требования глаза: найти энтазис в колоннах, наклонить внутрь вертикальные линии. Мы, несмотря на огромное совершенство науки и техники, решительно не способны к этому. Самый способ воспроизведения был таков, о котором мы теперь не смеем и думать. Наши новейшие постройки чинятся постоянно. Храмы Пестума стоят двадцать три столетия: их постройка такова, что время не расторгает, а сплачивает массы тем плотнее, чем они дольше стоят. Внутренний строй замысла превосходно выражен во внешности: наружная облицовка стоит в глубоком ритме с внутренним планом. Тяжесть материала, так грузно сказавшаяся в египетском зодчестве, совершенно отсутствует у греческого архитектора: до того грациозно и легко его здание. Тэн сравнивает его с телом хорошо выдрессированного гимнаста-атлета. Грек раскрашивал свои здания в самые веселые, яркие цвета: суриком, синькой, бледной охрой, зеленью; он золотил акротерии и львиные головы водостоков для того, чтобы улыбающийся веселый стиль шел в один аккорд с ликующей солнечной природой.

Строй жизни вел грека так, что его художнику давался превосходный материал для пластичных изображений. Воззрения грека на идеальную человеческую личность можно приравнять, по меткому замечанию французского критика, к идеалу заводского жеребца. Аристотель, рисуя блестящую будущность юноше, говорит: «И будешь ты с полною грудью, белой кожей, широкими плечами, развитыми ногами, в венке из цветущих тростников, гулять по священным рощам, вдыхая в себя аромат трав и распускающихся тополей». Живое тело, способное на всякое мускульное дело, греки ставили выше всего. Отсутствие одежд никого не шокировало. Ко всему относились слишком просто, для того чтобы стыдиться чего бы то ни было. И в то же время, конечно, целомудрие от этого не проигрывало. Если религия предписывала девушкам носить в священных процессиях эмблематические изображения, которые, на наш взгляд, представляют верх цинизма, то понятно, что нагота не могла считаться предосудительной.

Спарта дала новую породу людей: эластичных, могучих героев. Несомненно, что битва спартанцев представляла картину поистине титаническую. Да иначе и быть не могло, где воин готовился к своему делу с самого момента рождения. Слабый ребенок или родившийся с каким-нибудь физическим недостатком убивался немедленно. Едва мальчик подрос — он уже подвергался самым тяжелым испытаниям. Он спит на непокрытом сухом тростнике, ест кое-как, урывками; каждый день купается в холодных, как лед, ручьях, ходит и лето и зиму босой, прикрытый одним плащом. Если ребенок голоден, он крадет съестные припасы в соседнем поселке, и его за это хвалят старшие: будущий воин должен быть мародером. По ночам юноши делают засады на дорогах и убивают запоздавших рабов. И никто не в претензии: должен же юноша привыкнуть к крови и убийству. Но вот он вырастает. Он только воин: ни земледельца, ни семьянина не существует. Женившись, он только ночь отдает жене: день у него на площади и в школе. Коммуна такова, что взаимная ссуда обращается в право, и товарищи ссужают друг друга даже женами: идеал государственного строя поглощает совершенно семью.

Девушки тоже готовятся быть здоровыми матерями с помощью беспрерывных гимнастических упражнений. Они делают прыжки как лани, в быстроте бега споря с конем. Совсем нагие, в коротких туниках, они метают копье и диск в своих гимназиях. По закону они вступали в брак в строго определенном возрасте, и даже самый момент и обстоятельства, благоприятные зарождению, были установлены законом. Понятно, что при таком воспитании являлась новая, усовершенствованная порода. Закон «полового подбора» впервые (а быть может, и в последний раз) был применен в Спарте. И недаром Ксенофонт говорит, что спартанцы не только самый здоровый, но и самый красивый из народов Греции.

VI

Когда на Грецию обрушились три знаменитых персидских похода, столица афинян была выжжена, храмы разграблены. Но как и всегда в подобных случаях, пожар «способствовал украшению» города. Фемистокл восстановил стену, соединяющую Афины с Пиреем, Кимон заложил храм Тесея, Перикл построил Парфенон и Пропилеи. Возник Акрополь в такой небывалой красоте, что двадцать веков, отделяющих нас от него, исчезают бесследно: мы так же ясно, свежо, как и тогдашний эллин, чувствуем его поражающую прелесть. Здесь последнее слово — венец дорики и пышный первый цвет ионического стиля.

Главное фронтальное здание Акрополя был Парфенон — дорический периптер, построенный Ихтином и Калликратом. Здесь тяжелая дорика явилась в наиболее приятной и легкой форме. Колонны были несколько тоньше и стройнее, контур эхина упруг и приятен. Метопы были украшены рельефными битвами центавров. По архитраву шел ряд металлических венков; фриз внутренней стены был украшен превосходными барельефами. На фронтонах были дивные скульптурные группы. Мраморный храм, расписанный и позолоченный, разграбленный сперва римлянами, потом фанатиками христианами, испытавший набеги крестоносцев, венецианцев и турок, все еще прочно стоял до 1762 года, когда взрыв порохового погреба повредил это дивное здание. По счастию, за пятнадцать лет до взрыва французский живописец Каррей (ученик известного Лебрюна) сделал кой-какие, хотя и не очень удачные рисунки деталей Парфенона. По его наброскам, находящимся в Парижской публичной библиотеке, мы можем до известной степени реставрировать раздробленные группы фронтонных барельефов и составить себе некоторое представление о том, какое создавалось впечатление в общем. На одном из фронтонов было изображено рождение Афины; на другом — спор ее с Посейдоном, работы Алкамена и Агоракрита. В общем Парфенон — идеал греческого храма. Колонны поставлены не вертикально, но с легким наклоном внутрь, — не то для большей устойчивости здания, не то для тонкого, едва уловимого эффекта перспективы.

Ионика сказывается и в другом, более раннем сооружении Акрополя — храме Тесея. Тоже периптеральный храм дорийской формы, он уже полон ионийской мягкости и украшен скульптурными фризами. По счастию, обращенный первыми христианами в храм Святого Георгия, он отлично сохранился и до сей поры; сохранился настолько, что теперь в нем помещается музей эллинской древности. Но, конечно, во времена Перикла красота этого храма меркла перед Парфеноном.

Доступный с одной западной стороны, Акрополь должен был иметь удобный вход, хорошо защищенный на случай нападения неприятелей. Поэтому при Перикле, после сооружения Парфенона, приступили к сооружению Пропилеев. Широкий вестибюль с дорийским портиком вел на площадку с дорическими и ионическими колоннами, с легкими крыльями колоннад по бокам. Через Пропилеи выходили к Парфенону, так как внутренний портик Пропилеи был обращен фасадом к храму богини; это имело значение в виду торжественных шествий в честь покровительницы города в праздник Панафиней. Соединение дорического элемента с ионическим здесь в высшей степени просто и характерно. Взаимный ритм сохранен вполне, и эстетическое чувство нисколько не оскорбляется чередованием ордеров. Никаких барельефов не было на Пропилеях, только по бокам главного входа стояли колоссальные конные статуи. Наконец, четвертая замечательная постройка Акрополя был храм Эрехфея, где ионийский стиль явился в полном блеске.

Главнейшее отличие ионического ордера от дорического — это база. Начинаясь четырехугольным плинтом, она переходит в желобки и кольца, оканчиваясь закругленным торусом, на который упирается фуст. Фуст, поднимаясь на высоту 8 1/2-9 1/2 диаметра своего основания, изжелоблен двадцатью четырьмя каннелюрами и венчается капителью, плотно его придавившей и отделенной от него узким пояском с яйцевидным орнаментом. Капитель состоит из плоской подушки с орнаментом и двумя завитками-волютами, намекающими на восточное происхождение стиля. Антаблемент соединяется с капителью богатой подушкой. Орнамент играет в ионике большую роль и, покрывая каждый поясок, служит раздельной линией фриза, карниза и архитрава; он богато заканчивает верхний выступ и своей благородной простотой сообщает всему стилю ажурный характер.

Тройной храм Эрехфея в главном своем здании представляет чисто ионический стиль. Боковые пристройки (в честь Афины и нимфы Пандрозы) гармонируют с ним, хотя южный выступ представляет совершенно оригинальную постройку, в которой колонны заменены кариатидами. То, что поставило бы в тупик нынешнего зодчего, разрешалось свободно греком. Он удивительно примирил разнородность стилей. Все сооружение выстроено на разных высотах, безо всякого признака симметрии, и в то же время гармонично, как гармонично каждое дерево, разросшееся в беспорядке. Ряд кариатид, женских статуй, изображающих девушек, несущих на головах корзины (так называемых канефор на празднике Панафиней), и оригинален и воздушен. Тут уже и помина нет о тяжести Египта и Азии — это светлое проявление искусства в полном значении этого слова. Храм Бескрылой победы (Нике-аптерос) близ Пропилеев благородством форм дополнял общее впечатление.

Авторам Парфенона принадлежал и храм в Элевсине, предназначенный для многолюдных сборищ и потому задуманный в широком размере. Так как членам элевсинского братства мог быть каждый свободный гражданин, то понятно, что данная постройка должна была значительно превышать обычный масштаб. Храм имел подземное помещение, где, вероятно, и совершались элевсинские таинства. Наружные входы представляли точное повторение Пропилеев; самый храм помещался на пятиугольном дворе, обнесенном стеной. Почти одновременно воздвигались храмы Аполлона Эпикурейского в Аркадии, Скопасов храм Крылатой победы в Тегее, храм Зевса в Олимпии, Пестумский храм — словом, V век до Р. X. был самым блистательным периодом в истории искусств всего мира.

VII

Рука об руку с архитектурой шла пластика. Одно имя Фидия затмевает собой всю скульптуру последующих поколений. Блестящий представитель века Перикла, он сказал последнее слово пластической техники, и до сих пор никто еще не дерзал с ним сравниться, хотя мы знаем его только по намекам.

Уроженец Афин, он родился за несколько лет до Марафонской битвы и, следовательно, стал как раз современником празднования побед над Востоком. Сперва выступил он в качестве живописца, а затем перешел на скульптуру. По чертежам Фидия и его рисункам, под личным его наблюдением, воздвигались перикловские постройки. Исполняя заказ за заказом, он создавал дивные статуи богов, олицетворяя в мраморе, золоте и кости отвлеченные идеалы божеств. Образ божества вырабатывался им не только сообразно его качествам, но и применительно к цели чествования. Он глубоко проникался идеей того, что олицетворял данный идол, и ваял его со всею силой и могучестью гения.

Афина, которую он сделал по заказу Платеи и которая обошлась этому городу в 100 тысяч рублей, упрочила известность молодого скульптора. Ему была заказана для Акрополя колоссальная статуя Афины-покровительницы. Она достигала 60 футов высоты и превышала все окрестные здания; издали, с моря, она сияла золотой звездой и царила надо всем городом. Она не была акролитной (составной), как Платейская, но вся литая из бронзы. Другая статуя Акрополя, Афина-девственница, сделанная для Парфенона, состояла из золота и слоновой кости. Афина была изображена в боевом костюме, в золотом шлеме с горельефным сфинксом и грифами по бокам. В одной руке она держала копье, в другой фигуру победы. У ног ее вилась змея — хранительница Акрополя. Статуя эта считается лучшим творением Фидия после его Зевса. Она послужила оригиналом для бесчисленных копий.

Но верхом совершенства из всех работ Фидия считается его Зевс Олимпийский. Это был величайший труд его жизни: сами греки отдавали ему пальму первенства. Он производил на современников неотразимое впечатление.

Зевс был изображен на троне. В одной руке он держал скипетр, в другой — изображение победы. Тело было из слоновой кости, волосы — золотые, мантия — золотая, эмалированная. В состав трона входили и черное дерево, и кость, и драгоценные камни. Стенки между ножек были расписаны двоюродным братом Фидия, Паненом; подножие трона было чудом скульптуры. Общее впечатление было, как справедливо выразился один немецкий ученый, поистине демоническое: целому ряду поколений истукан казался истинным богом; одного взгляда на него было достаточно, чтобы утолить все горести и страдания. Кто умирал, не увидав его, почитал себя несчастным…

Статуя погибла неизвестно как и когда: вероятно, сгорела вместе с олимпийским храмом. Но, должно быть, чары ее были велики, если Калигула настаивал во что бы то ни стало перевезти ее в Рим, что, впрочем, оказалось невозможным.

Вот что Цицерон говорит о Фидии: «Когда он создавал Афину и Зевса, перед ним не было земного оригинала, которым он мог воспользоваться. Но в его душе жил тот прообраз красоты, который и воплощен им в материи. Недаром говорят о Фидии, что он творил в порыве вдохновения, которое возносит дух надо всем земным, в котором непосредственно виден божественный дух — этот небесный гость, по выражению Платона».

К стыду афинян, должно сказать, что, оценяя по достоинству произведения Фидия, они слишком грубо обходились с самим художником как гражданином. Его дерзко обвиняли в утайке золота, из которого был сделан плащ парфенонской статуи Афины. Но художник оправдался очень просто. Особенного затруднения не оказалось в том, чтобы снять плащ и взвесить. Обвинение оказалось ложным. Но другое обвинение было настолько обострено, что Фидию нельзя было уклониться от удара. Его обвинили в оскорблении божества. Он осмелился на щите Афины в числе прочих изваяний поставить свой и Периклов профиль. Несчастный артист был брошен в тюрьму, где и кончил жизнь от яда или от лишений и горя.

VIII

Достойными учениками Фидия явились два его помощника, Алкамен и Агоракрит, особенно первый, победивший на конкурсе своего товарища. Величайшее их творение — фронтоны Парфенонского храма.

До нас дошли жалкие обломки этих фронтонов да плохие наброски французского живописца. Но и по ним судя, мы можем смело сказать, что это чуть ли не выше всего, что только дошло до нас в оригиналах из классической древности. Трудно сказать, играл ли тут какую-нибудь роль резец Фидия или нет, но что влияние его тут было велико — это едва ли может подлежать сомнению, судя по дошедшим до нас сведениям. Некоторые детали превосходят лучшие образцы классического искусства и могли выйти из-под руки только величайшего творца.

Оба фронтона изображают два эпизода из мифа об Афине: ее рождение и спор с Посейдоном. На первом центр фронтона занимают Афина и Зевс; справа и слева группируются разные божества; в левом углу восходящий Гелиос, от которого видны только лошадиные морды да рука возничего, с другой — погружающаяся в море Селена. Западный фронтон, быть может, несколько слабее восточного, но и в нем много движения и силы. Из дошедших до нас обломков, безголовых и безногих, мы можем выделить удивительные работы.

Во-первых, две фигуры дочерей Кекропса. Нежно-прозрачные ткани, облекающие их торс, исполнены с необыкновенным совершенством. В каждой складке бездна знания и вкуса. Движения просты, грациозны, естественны. Такой ткани, таких складок не найти нигде. Затем — торс Тесея, перед которым меркнут все Геркулесы и Бельведерские Аполлоны. Тут такая анатомическая сила, такое выразительное напряжение мускулов, такое знание мельчайших деталей! Наконец, изумительное изваяние голов коней Гелиоса. То, что Цицерон говорил об изображении богов Фидия, вполне применимо и здесь. Таких коней на земле нет: это небесные, огненные кони, олицетворение ярости и силы титанической. Быть может, счастие, что туловища у этих лошадей нет: классическая условность крутой шеи, круглый круп, условно расположенные ноги испортили бы могучее впечатление; теперь же эта вздернутая кверху, с прижатыми ушами, бешено рвущаяся вперед голова, конечно, не имеет себе равной…

Несколько иным характером отмечен фриз, окружающий под колоннадой стены Парфенона, на котором изображена процессия праздника Панафиней, растянувшаяся на пятьсот футов. Стоя, пожалуй, в отношении сильного выражения форм несколько ниже предыдущих работ, они тем не менее отличаются величайшей техникой и тем спокойным благородством форм, которого тщетно добиваются современные наши скульпторы. Драпировки и здесь в полной гармонии с телом…

Наряду с Фидием стоит Мирон из Элевферия, создававший статуи преимущественно из бронзы. Главнейшей задачей Мирона было выразить возможно полно и сильно движение. Металл не допускает такой точной и тонкой работы, как мрамор, и, быть может, потому он обратился к изысканию ритма движения. (Под именем ритма подразумевается совокупная гармония движения всех частей тела.) И действительно, ритм был превосходно уловлен Мироном. Никогда впоследствии, даже знаменитый Канова, не достигали такого совершенства. Его бегущий Л ад ас в момент последнего напряжения сил составил ему имя, еще более упроченное изображением Дискобола. Фигура метателя диска, с далеко закинутой назад рукой в миг последнего размаха, безукоризненна. Здесь каждый мускул отвечает идее. Множество копий, дошедших до нас, лучше всего доказывает, каким почетом пользовалась она у древних, пораженных смелостью замысла. За реализм техники его называли «сеятелем истины», хотя некоторые детали и выполнялись им условно. Экспрессия не находила в нем такого выразителя, как в Фидии. Быть может, причина этому кроется в том, что он ваял из бронзы — материала менее податливого, чем мрамор. Поэтому ему не удавались изображения богов. Все реальное находило в нем отличного представителя. Так известна его фигура пьяной старухи и корова, вызывавшие удивление современников. После себя Мирон оставил Ликия — тоже превосходного скульптора. Это был по преимуществу скульптор-жанрист, и из его произведений можно особенно отметить мальчика, раздувающего курительницу.

Одновременно с Мироном ваял скульптор-реалист Деметрий. Он совершенно отбросил классическую строгость и традицию, перейдя грани даже реалистического искусства и взявшись за натурализм. Он фотографировал натуру, стараясь воспроизвести из мрамора все, что ему попадалось на глаза, будь то даже патологическое отклонение от нормы. Отвислые животы и груди, которых он высекал с любовью, были верны действительности, но отвратительны в полном значении этого слова.

Диаметральной противоположностью ему был Поликлет, искавший в своих произведениях чистейшей красоты. Он соперничал на конкурсах с Фидием и даже побеждал его. Подобно Мирону, он чаще всего ваял из бронзы, но работал в мраморе и кости. Особенно славилась его Гера — колоссальная статуя, послужившая прототипом изображения супруги Зевса. Спокойная величавость, благородство типа, простая, но величественная куафюра — все это прекрасно олицетворяет данный тип. Она была изображена на троне, со скипетром в одной руке и яблоком в другой. До нас не дошел оригинал, но есть вероятная копия в Неаполитанском музее. Кроме Геры, Поликлет изваял много фигур атлетов, всюду достигая замечательной гармонии. Его «Юноша с копьем» настолько был гармоничен в общем, что его прозвали каноном, и он долго служил школой для художника. Статуя эта изображает юношу, опершегося на копье. В ней чудесно совместилось целое учение о скульптуре, и только впоследствии, в эпоху испорченного вкуса, стали находить ее тяжеловатой. Он же был создателем кариатид-канефор.

Они не представляют самостоятельного вида творчества, но сходят в общую идею архитектурного мотива. Это первый пример трактования фигуры как подпоры, то есть статуи в пропорциональной связи с антаблементом. Было бы дико, если бы эти стройные цветущие женские фигуры были подавлены тяжелым антаблементом, они бы должны были тогда выразить крайнее напряжение, что не шло бы с общей идеей спокойно-торжественного шествия канефор. Вся фигура, по замыслу, легка, стройно согнутая одна нога выражает легкий, свободный шаг, об усталости и усилии нет и помина. Лица и спокойны, и созерцательны. И вот строители Пандрозия заменяют антаблемент архитравом, заканчивающимся воздушным карнизом. Все это сочетается одно с другим как нельзя лучше.

IX

Французский писатель Реймон не без остроумия замечает, что у греков было два полюса нравственности, между которыми постоянно колебалось их моральное чувство: это — Афина Паллада и Афродита. Порою даже смешивались и путались понятия о них. После века Перикла, когда Алкивиад со своей чаровницей Аспасией явился во главе республики и олигархия восторжествовала, культ Афродиты расцвел, и вслед за ним зацвело поклонение Вакху. Тщетно Сократ вопиял о падении нравственности: его религиозный либерализм и отрицание богов портили все дело: его не слушали, его судили.

Творческая сила искусства делается тоньше, мягче, сладострастнее. В стиле является игривость, неведомая дотоле. Глаз требует нечто более, чем классической красоты, ему мало ионической волюты, и вот на смену ей является коринфский ордер.

Коринфский ордер уже пресыщение, болезненная фантазия. В колонне повторяются все части ионийской колонны: те же каннелюры, базы и волюты. Только каннелюра наверху заканчивается загнутым листиком, да база более сплющена, словно груз, давящий ее, солиднее. Капитель напоминает смутно чашечку или связку цветов, охваченных внизу пояском. Завитки волюты задорнее и при известной дозе воображения могут быть приняты за тычинки. Антаблемент богаче, сплошь покрыт изваяниями; на карнизе красуются пальметки и украшения. В общем — впечатление глубокого изящества и вкуса, в соединении с витиеватостью.

Одновременно с архитектурой утончается и скульптурный стиль. Скопас старается выразить движение души, самые тонкие и сокровенные ее порывы. Паросский «композитор», работавший по преимуществу по мрамору, особенно славится статуей влюбленного Арея. Бог войны сидит в спокойно-мечтательной позе. Глаза бесцельно устремлены в пространство, руки скрещены на левом колене, левая рука машинально держит боевой меч, а у ног возится шаловливый Эрот, поясняя своим присутствием мысль художника. Не менее славна его Менада — в разгаре вакхического опьянения, в развевающейся по ветру одежде, с запрокинутой головой, растрепанными волосами и полудикой-полустрастной экспрессией лица. Это был одухотворенный мрамор. Скопас вносил в скульптуру новые элементы. Отрешаясь от прежних традиций, он давал новые, небывалые образы. Он снял с Афродиты все покровы, и она впервые явилась перед глазами изумленного мира такой, какой вышла некогда из пены моря: совершенно нагая. Но, не понимая причины наготы в Аполлоне, он закрыл его широкой свободной одеждой, дал ему, как богу поэзии, в руки лиру, поднял голову вдохновенно кверху. Словом, он был до известной степени новатор, продолжавший дело Фидия, но согревший искусство своим собственным, живым огнем.

Современником ему был гениальный Пракситель. Еще более разнообразный, чем Скопас, он предпочитает бурным движениям мечтательный покой. Диаметрально противоположные образы находят в нем отзывчивого исполнителя. Для него не существовало узкого района специалиста: он ваял все, что видел, и все выходило из-под его резца полным грации и красоты. Быть может, несколько чувственный, он тем не менее был глубокий знаток меры. Он был настолько же чувственным, как сама природа, но никогда не подчеркивал ее преднамеренно. До нас не дошла его знаменитая Книдская Афродита, но про нее рассказывали чудеса. Она стояла в открытом храмике, блестя чистотой, белизной паросского мрамора. Она была совсем раздета и грациозным движением выпускала из левой руки свою одежду. Улыбка, волосы, взгляд, брови — превосходили все, что только ваяли до сих пор скульпторы Греции. Мы имеем только плохие изображения ее на книдских монетах, но, должно быть, хорош был оригинал, если вифинский царь Никомед предлагал за уступку ее выплатить все государственные долги книдян. Несомненно, что знаменитая Клеоменова Венера (так называемая Медицейская) явилась если не подражанием, то прямым следствием милой грации, введенной Праксителем. В его Афродите, этом прелестнейшем из чудес Греции, как называет ее Куглер, было соединение живой величавости с негой чисто южного характера. Множество сатиров, фавнов и эротов с полной силой оттеняют его характер деятельности. Оригинальность и новизна его замыслов сказывается, между прочим, в его Аполлоне, убивающем ящерицу. Статуя эта дошла до нас в копии или подражании и находится в Луврском музее.

Праксителю приписывают и знаменитую группу Ниобы. Другие исследователи уверяют, что это работа Скопаса, основывая свои догадки на экспрессии движений, которых избегал Пракситель. Точное имя автора затерялось еще в древности, и Плиний не мог уже с точностью назвать его. Мы имеем во Флоренции копию с этой превосходной группы. Особенно хороша сама Ниоба и ее дочери. Выражение ее лица невольно трогает зрителя. Вся поза так выражает скорбь и движение, которым она старается прикрыть детей от жестоких стрел Латонидов. Фигуры сыновей менее удались автору, хотя и в них есть много чувства и трагизма.

Список скульпторов этого века заключает блестящее имя Лисиппа. Исследователи относят его к аргосской школе и уверяют, что у него было совсем иное направление, чем в школе афинской. В сущности, он был прямым ее последователем, но, восприняв ее традиции, шагнул дальше. Ему в молодости художник Евпомп на его вопрос: «Какого выбрать учителя?» — ответил, указывая на толпу, теснившуюся на горе: «Вот единственный учитель: натура».

Слова эти запали глубоко в душу гениального юноши, и он, не доверяя авторитету Поликлетова канона, взялся за точное изучение природы. До него лепили людей, сообразуясь с принципами канона, то есть в полной уверенности, что истинная красота состоит в соразмерности всех форм и в пропорции людей среднего роста. Лисипп предпочел высокий, стройный стан. Конечности у него стали легче, стан выше. Необычайная плодовитость помогла ему создать до 1500 статуй. Он высекал и лил Зевсов, Аполлонов, Посейдонов, героев, полубогов. Особенно славился его Гелиос в колеснице, запряженной четверкой лошадей. Нерон его даже приказал вызолотить и тем испортил группу. Большую известность стяжала его статуя «Удобный случай». Это очень милая аллегория. Юноша, с только что пробившимся пухом, катится на шаре. Ноги у него крылатые (случай мимолетен), в руках весы и бритва, — ведь счастье случая колеблется, висит на острие бритвы. На лбу у него клок волос, а остальные коротко острижены: случай надо ловить за волосы с размаху, сразу, ускользнет — не поймаешь. Порой Лисипп делал колоссальные группы. По заказу Александра Великого он сделал «Битву при Гранике», которая состояла из тридцати пяти фигур, из них 26 конных. Александр позволил только ему лепить с себя бюсты. Превосходнейший образец его лепки дошел до нас в статуе Апоксиомена — атлета, счищающего с себя после борьбы грязь железной скребницей.

X

Коринфский стиль, появившись в половине пятого столетия, робко проявил свое существование в храме Аполлона Эпикурейского в Бассах в Фигалии, где коринфская колонна одиноко стояла за статуей божества. На Акрополе в Афинах коринфский стиль осторожно чередуется с ионическим и дорическим. Яркое проявление его мы видим в прелестном памятнике Лисикрата, что стоял у подножия Акрополя.

У афинян было обыкновение дарить жертвенник тому учителю пения, хор которого превзойдет на состязании прочие хоры. Получившие подобную награду ставили эти жертвенники на улице. На восток от Акрополя шел целый проспект таких триподов, которые ставились на вершине маленького храмика. Лисикратов памятник очень грациозен и игрив. Композиция верха монумента чудесная. Особенно хорош барельеф, на котором изображен Вакх, превративший пиратов в дельфинов. Такая работа фриза, хотя она несколько грубее парфенонской, может смело стать наряду с лучшими творениями Эллады. Купол памятника прятался под лавровыми листьями и заканчивался цветком, на котором и стоял треножник. В Сен-Клу было воспроизведение этой постройки, пренелепо называвшееся фонарем Диогена. Оно погибло в франко-прусскую войну: пруссаки нашли необходимым его разрушить.

Чем более развивался новый стиль, тем более ускользала от современников простота и ясность дорического ордера. Витрувий рассказывает, что Гермоген (архитектор, предпринявший постройку Галикарнасского мавзолея) принужден был бросить дорический стиль, так как ему оказалось не по силам справиться с метопами и триглифами. Галикарнасский мавзолей не сохранился. Нам известно только, что это было здание, обнесенное колоннадой, над которой возвышалась пирамида, а наверху ее стояла квадрига (четырехконная колесница).

Со времен Александра Великого искусство принимает эклектический характер: берет то, что в данный момент удобно и нужно, не стесняясь законами и преданиями. Отсюда — полный разгул, разнузданность образов я представлений. В Афинах воздвигается колоссальный храм Зевса Олимпийского с коринфскими колоннами чуть ли не в шестьдесят футов высоты. На острове Родос, в гавани поставили статую колосса такого размера, что у него между ногами проходили корабли. Ученик Лисиппа Хрес работал над ней двенадцать лет. Через пятьдесят лет она рухнула от землетрясения. Плиний уверяет, что, судя по обломкам, которые ему удалось видеть, она была до того громадна, что трудно было обеими руками обхватить один палец. До нас не дошло описание этого колосса, и все рисунки, изображающие его, положительно фантастичны. Впрочем, на Родосе было до ста других статуй-исполинов.

По мере того как меркнул блеск политической Эллады, терялась в искусстве и та невинная прелесть, которой были отмечены все произведения времени ее полного расцвета. Дивные образцы искусства века Александра были последние вспышки национального искусства: после его смерти оно встает на какую-то космополитическую почву, носит на себе печать Рима, поддерживается заказами его императоров.

Порой Греция копирует даже, занимая италийскую форму свода, как это мы видим на водопроводе, что близ башни Ветров в Афинах. Башня эта была очень оригинальна. Внутри ее находились водяные часы, снаружи солнечные. На кровле — флюгер в виде тритона, указывающего тростью на аллегорическое изображение того ветра, который дул в данную минуту. Восемь аллегорических летящих фигур изображали ветры. В Сицилии есть любопытное здание этой эпохи, — смесь ионического стиля с дорическим, — памятник Ферону. Антаблемент дорический, а полуколонны — ионические. Триглифы и метопы довольно игриво перемешиваются с зубчиками, хотя и свидетельствуют о легкомысленности строителя-эклектика. Как бы укором ему служит старый храм Пестума, несколько грубый, но чистейшего строго дорического стиля.

В Сиракузах появился храм Гиерона II в шестьсот футов длины. Делосский храм украшен по метопам рогатыми головами быков. Скульпторы еще более вдались в натурализм и чувственность.

Но как бы то ни было, если чистота идеи и устранилась, то все же расцвет скульптуры был полон. Агесандр, Атенодор и Полидор производят на Родосе знаменитого «Лаокоона».

«Лаокоон» полон самого потрясающего, могучего пафоса. Художники прельстились рассказом Софокла о том, как Лаокоон был умерщвлен змеями вместе с своими незаконно прижитыми детьми; змеи эти были ниспосланы разгневанным Аполлоном за осквернение священной рощи. Лаокоон, очевидно, стоял у жертвенника, два сына прислуживали ему. Прилетевший змей скрутил сразу и отца и детей. Трагизм и благородство группы Ниобы не могут совершенно быть сопоставленными с Лаокооном. Здесь столько театрального блеска и глубочайшего реализма, что невольно думаешь о желании авторов блеснуть познаниями по анатомии и схватить ритм движения во время судорожной боли. Эффект этот настолько же грубоват, как груба игра того актера, который вздумал бы, изображая Отелло, душить Дездемону на сцене, не задернув полога у кровати. Искусство никогда не приблизится силой чувственного момента к натуре; движение, предшествующее такому моменту и последующее, напротив того, искусство может изобразить чуть ли не более характерно, чем они проявляются в действительности. Наконец, чисто художественное чувство артиста должно подсказать ему, что искание красоты в искаженных болью и физическими страданиями членах, следовательно в их неестественных, случайных положениях, едва ли составляет задачу искусства. Каждое безобразие, как явление патологическое, есть дело случая и нуждается гораздо более в помощи врача, чем художника. К сожалению, в настоящее время слишком много места отводят именно этой патологии.

Хотя до нас дошел не оригинал, а копия и притом неверно реставрированная, но все-таки «Лаокоон» остался чудесной анатомической вещью, настолько классической, что г. Фо в своем превосходном атласе поместил даже препарированного «Лаокоона». Впрочем, реализм оригинала так велик, что чувство этим не оскорбляется, как оскорбилось бы оно, если такой эксперимент проделать ну хотя с Венерой Милосской.

Интересна и скульптурная группа двух других родосских мастеров, Аполлония и Тауриска, носящая название «Фарнезский бык».

Фарнезский бык — тоже мифологическая трагедия. Два сына Антиопы, рожденные ею от связи с Зевсом, привязывают к рогам быка Дирцею, царицу Фив, за жестокое обращение с их матерью. Довольно нескладный миф породил нескладную группу, в которой хотя отделка частей и хороша, но в общем чрезвычайная нескладица. Фигура Дирцеи прелестна и грациозна, драпировка складок проста, изящна, но почему она сидит перед быком и тот хочет раздавить ее копытами — неизвестно. Бык превосходен во всех отношениях.

В параллель с родосской развивалась пергамская школа. Она достигла замечательных результатов. Победы пергамцев над галлами воодушевили пергамских художников, и они взялись за изображения эпизодов из битв. Кому не известны превосходные статуи умирающего галла и галла, заколовшего свою жену и убивающего себя, во избежание плена. Долгое время первую статую считали за гладиатора, а последнюю группу за Арию и Цецина Пета.

Во второй половине семидесятых годов, близ Пергама, были произведены раскопки, обогатившие Берлинский музей неоценимыми сокровищами. Найдены горельефы удивительной красоты, так что их смело сравнивают даже с парфенонскими. Особенно поражают обломки колоссального горельефа «Битвы богов», мощью своих форм напоминающие Микеланджело. Это, несомненно, выше галлов, хотя бы по своим благородным традициям. Битва богов с титанами — сам по себе величественный сюжет, и он нашел в себе достойных исполнителей в Пергаме. И. С. Тургенев так описывает свое впечатление:

«…Все эти — то лучезарные, то грозные, живые, мертвые, торжествующие, гибнущие фигуры, эти извивы чешуйчатых змеиных колец, эти распростертые крылья, эти орлы, эти кони, оружие, щиты, эти летучие одежды, эти пальмы и эти тела, красивейшие человеческие тела во всех положениях, смелых до невероятности, стройных до музыки, — все эти разнообразнейшие выражения лиц, беззаветные движения членов, это торжество злобы и отчаяния, и веселость божественная, и божественная жестокость — все это небо и вся эта земля — это мир, целый мир, перед откровением которого невольный холод восторга и благоговения пробегает по жилам…»

Восторженность дилетанта-художника здесь не перешла через край; его восторги разделяются специалистами, и с каждым годом за пергамской школой признается первенствующее значение. Аттала I, пергамский царь, названный немецким историком Т. Моммзеном в его истории Рима — Лаврентием Медичи классического мира, сумел воспользоваться благоприятными художественными влияниями своей эпохи и сгруппировал в Пергаме удивительные образцы творчества. Скульптура здесь уже принимает исторический характер: борьба с варварами слишком сильно поражала умы современников — они пожелали увековечить свои победы, идеализируя позу, они искали реального племенного сходства, достигая поразительных результатов. Пергамцы не пренебрегали реализмом родосцев, облагораживали его, руководствуясь лучшими традициями великих предшественников.

Изучение пергамских памятников занимает теперь более всего мир ученых-художников. В хаотических обломках мрамора разбираться нелегко, и только постепенно выяснилось взаимодействие фигур Зевса, Афины, Геи. Несомненно установлено одно положение: во втором веке до нашей эры, в период падения эллинского искусства, в Пергаме царила школа, не только с честью продолжавшая дело Праксителей и Фидиев, но внесшая в историю искусств совершенно самобытные, превосходные элементы; изучать пергамскую школу художникам настолько же необходимо, как изучать Лисиппа, Микеланджело и Рафаэля.

XI

Превосходны были последние вспышки греческого искусства во времена гегемонии над ней Римской империи. Внешняя выработка телесной организации достигает удивительной силы. Равновесие пропорций и ритм движений — верх совершенства. Но, к сожалению, это работа более рассудка, чем вдохновения.

В эту эпоху появляется много изображений гермафродитов. Нельзя сказать, чтобы в подобных статуях играла исключительную роль чувственность. Скульпторы не старались изобразить физиологическое уродство: они стремились дать идеальное слияние форм юноши с чисто упругими формами невинной девушки, хотя в знаменитом изваянии Поликлета на эту тему фигура не лишена сладострастного сонного движения. На фресках Помпеи и Геркуланума очень часто можно встретить гермафродитов.

Знаменитый Ватиканский торс, от которого в восторг приходил Микеланджело, признается копией с Лисиппова оригинала и был сработан Аполлонием. Микеланджело восхищала та припухлость и та, если можно так выразиться, подчеркнутость мускулатуры, которая была не чужда и ему. Но эта копия, вероятно, была далека от оригинала, так как ее отнюдь нельзя поставить наравне с вековечными изваяниями мастеров. Стоит сравнить ее с парфенонскими фронтонами, чтобы найти в ней неопределенность и даже дряблость мускулов. В такой же мере несовершенен Геркулес Фарнезский Гликона, тоже копия с Лисиппа. И тут мускулы напоминают бугры и холмы, и только при известной дозе художественного воображения можно понять, что это не утрировка. Если мускулатура Геркулеса такова во время отдыха, какой же должна быть при физическом напряжении! Лисипп не мог ваять так, и причина утрировки лежит, несомненно, на копиисте.

Не менее этого Геракла славится статуя Клеомена, известная под именем Венеры Медицейской. Бесконечное количество копий, рассеянных по всему миру, лучше всяких слов говорит о необычайной грации и изяществе этой если и не идеально художественной, то прелестнейшей из античных статуй. Венера только что возникла из пены морской — на ней нет даже ее чарующего пояса. Это не купание ее, как у Праксителя, — это именно рожденье, на что намекает и крохотный амур, усевшийся у ее ног верхом на дельфине. Стыдливый жест рук, прикрывающих наготу, плохо вяжется с общей вызывающей экспрессией лица, чувственной полуулыбкой и далеко не невинным взглядом. Но как горделиво хороша ее головка, если смотреть на нее анфас и несколько снизу. Богини тут нет, но есть женщина удивительной красоты. Все просто, легко, гармонично, весело. Пухленькая кисть левой руки замечательна по красоте очертаний. Прическа более чем кокетлива, и некоторая ее небрежность придает статуе еще более характерности.

Наряду с ней приходится сказать и о Луврской, или Милосской Венере, — этом необычайно высоком создании неизвестного автора, перед которым меркнет и мельчает Венера Медицейская. Она даже не дошла до нас целиком: обе руки отломаны, и мы не знаем и не можем догадаться, как приставить их к торсу. Но отсутствие рук не мешает торсу блистать необычайной божественной красой. Это богиня в полном значении слова, перед которой можно возжигать алтари и молиться. Вот как описывает наш лирик-поэт впечатление, произведенное на него этой статуей в Лувре:

«Из одежд, спустившихся до бедер прелестнейшим изгибом, выцветает нежно молодой, холодной кожей сдержанное тело богини. Это бархатный, прохладный и упругий завиток раннего цветка, навстречу первому лучу, только что разорвавшего тесную оболочку. До него не только не касалось ничье дыханье, самая заря не успела уронить на него свою радостную слезу. Богиня не кокетничает, не ищет нравиться. Пленительный изгиб тела явился сам собою, вследствие змеиной гибкости членов. Она ступила на левую ногу, нижняя часть торса повинуется движению, а верхняя ищет равновесия. Обойдите ее всю и затаив дыхание любуйтесь невыразимой свежестью стана и девственно строгой пышностью груди, которая как бы оспоривает место у несколько прижатой правой руки, этой чуткой, упругой, треугольной складкой, образовавшейся сзади, под правой мышкой. Что ни новая точка зрения — то новые изгибы тончайших, совершеннейших линий. А эта несколько приподнятая, полуоборотом влево смотрящая голова? Вблизи, снизу вверх, кажется, будто несколько закинутые, слегка вьющиеся волоса собраны торопливо в узел. Но отойдите несколько по галерее, чтобы можно было видеть пробор, и убедитесь, что его расчесывали грации. Только они умеют так скромно кокетничать. О красоте лица говорить нечего. Гордое сознание всепобеждающей власти дышит в разрезе губ и глаз, в воздушных очертаниях ноздрей. Но и эта гордость не жизненный нарост известных убеждений, — нарост угловатый, всегда оскорбляющий глаз, как бы искусно, тщательно ни был скрываем, — это выражение, присущее самому явлению. Это гордость прекрасного коня, могучего льва, пышного павлина, распустившегося цветка. Что касается до мысли художника — ее тут нет. Художник не существует, он весь перешел в богиню, в свою Венеру Победительницу. Ни на чем глаз не отыщет тени преднамеренности; все, что вам невольно поет мрамор, говорит богиня, а не художник. Только такое искусство чисто и свято, все остальное — его профанация. Ее обе руки отбиты: правая выше локтя, левая почти у самого плеча, по приподнятым округлостям которого видно, что рука была в вытянутом положении. Думают, будто победительница держала в этой руке копье. Но об этом даже подумать страшно и больно. Что ни вообрази — сейчас нарушается стройное единство идеала, находящегося перед глазами. Того, кто осмелится сюда прибавить что-либо, — будь он сам Канона или Торвальдсен, — надо выставить к позорному столбу общественного презрения…»

XII

Уменье «видеть» сказывается очень резко в живописи, тут уже недостаточно уловить одну форму, рисунок, — нужно понять перспективу. В этом отношении художественное чутье греков не поднялось до колоссальной высоты их пластики. Миловидные грациозные линии их рисунка говорят о ясном представлении форм, но ни линейной, ни воздушной перспективы еще не уловлено.

Конечно, первое проявление живописи — раскраска тела симметричными полосами и затем — цветная роспись посуды. Фигуры, появившиеся на красных глиняных горшках темными силуэтами, представляют, так сказать, плоский барельеф: они не выходят из обычных рамок скульптурного орнамента и, не представляя самостоятельного художественного произведения, служат побочной деталью, украшением. Поэтому когда впоследствии живопись перешла к изображению более грандиозных сюжетов, она уже не могла отрешиться от известной условности тесных рамок барельефа. Круглая форма сосуда заставляла художника обращать внимание не на общее пятно, а на выработку отдельных частей. Отсюда явилось неуменье схватывать в картине одно целое. Поверхностное увлечение внешностью, скользящая внимательность грека, схватывавшего поражающий его красотой форм образ и не вникавшего во внутреннюю, психическую его сторону, слишком сильно приковывали его взгляд к отдельной прелести деталей и не позволяли ему сосредоточиваться на одном пункте. Лицо изображаемого героя не составляло центра художественного произведения, — это была одна из деталей, которой не отдавалось особенного предпочтения. Красота торса была даже понятнее греку, чем сложная экспрессия лица. Ритм тела предпочитался внутренней эмоции, которая стала выдвигаться на первый план только впоследствии, когда искусство вступило на почву христианства.

Ремесленный характер росписи посуды, несмотря на ясный веселый пошиб, с которым он практиковался, вследствие раз навсегда установленной формы, несколько архаичен, и только ко времени позднейшего процветания греческого искусства развертывается во всей красоте, и, наконец, при Перикле достигает высоты самостоятельного искусства, перестает быть простой росписью и украшением. Нельзя думать, чтобы греки обладали особенными средствами для своих живописных работ. Напротив, художественный их материал был весьма скуден, и Плиний уверяет, что в древности употребляли всего-навсего четыре краски: желтую, черную, белую и красную. Тем не менее греки, как известно, умели достигать и этой неполной гаммой замечательных результатов.

Опуская имена всех полумифических живописцев, мы начнем перечень греческих художников с Полигнота, уроженца острова Фазоса, изменившего укоренившимся традициям и сделавшего крупный шаг вперед. Он стал работать на деревянных досках и расписал Дельфийский храм и Пропилеи. Его «Сошествие Одиссея в ад» — ряд строго выполненных композиций — в высшей степени понравилось грекам. Когда Полигнот отказался от платы за свои труды, амфиктионы дали ему право на бесплатное проживание во всей Греции, куда бы он ни приходил. Одновременно с ним славился Аполлодор, превосходно владевший светом, отлично понявший законы его градации.

Но громкой славой пользовался особенно ученик его Зевксис, представитель так называемой ионийской школы, зародившейся в Малой Азии и отличавшейся мягкостью контуров и красок. Соперничая в искусстве с своим товарищем Паррасием, он отрешился совершенно от условности и писал, подчиняясь более всего натуре. Создавая идеальные типы, он старался выискивать среди окружающих подходящие характерные черты и сливать их в одно целое. Писав по заказу жителей Кротоны Елену, он взял себе натурой пять красивейших девушек города, совмещая в своей картине все те совершенства, которыми была полна каждая из них. Известен анекдот о Зевксисе, написавшем виноград так живо, что птицы слетались его клевать. Паррасий, в свою очередь написавший занавесь, которая задергивала картину, обманул реальностью изображения самого Зевксиса. Анекдот этот может вызвать невольное соображение о том, что знаменитые художники, рабски подражая натуре, мало заботились о выборе модели, довольствуясь сравнительно дешевыми эффектами, — Зевксис превосходил Паррасия в тонах, значительно уступая ему в рисунке. Голова и конечности изображений Зевксиса были тяжеловаты сравнительно с торсом. Картины его, вероятно, были велики, так как изображения у него обыкновенно превышали естественный рост. Паррасий, напротив, если и не имел блестящего колорита, то отличался превосходным рисунком. В его вещах есть уже прямые намеки на воздушную перспективу, так как Плиний указывает на замечательную округлость тел в его картинах. Уверяли, что он умел схватывать характерные национальные черты афинян, совмещая в изображении их и тщеславие, и высокомерие, и подобострастие, и застенчивость. Его изображения богов славились по всей Греции, а множество превосходных эскизов, оставшихся после его смерти, могли бы послужить учебником для художников. Самомнение у Зевксиса и Паррасия было развито до того, что первый дарил свои картины, говоря, что нет таких сокровищ, которыми они могли бы быть оценены, а второй называл себя сыном Аполлона и, блестя золотом и пурпуром, появлялся на народных празднествах.

Но достойного соперника себе встретил Паррасий в лице Тиманфа. Тиманф победил его на конкурсе, хотя Паррасий и не признал себя побежденным. Тиманф был художник-психолог. Перед его картинами зрители задумывались невольно. Особенно славилось его «Жертвоприношение Ифигении», где он закутал голову ее отца покрывалом, предоставляя зрителю вообразить муки искаженного скорбью лица. Недосказанность тут как раз у места: впасть в реализм Лаокоона автор, очевидно, не хотел.

Но рука об руку с ионийской школой идет школа сикионская, правда не обладающая мягким колоритом первой, но зато силой рисунка и строгой выработкой значительно ее превосходящая. Здесь реализму служили гораздо чище. Эвфранор, сикионец, написал Тесея и, сравнивая его с Тесеем Паррасия, сказал: «Его Тесей вырос на розах, а мой — на говядине». Слова эти совершенно ясно характеризуют основные принципы школ.

Самым блестящим представителем сикионцев можно назвать придворного живописца Александра Великого — Апеллеса, который, соединяя все достоинства своей школы, сумел в то же время блестящим колоритом превзойти ионийскую школу. «Ни одного дня без черты!» — говаривал он и, руководствуясь этим правилом, вырабатывал превосходный рисунок. Чувство меры было ему присуще: он никогда не зарабатывался, не записывал картин. «Протоген и я, — говорил он про своего знаменитого родосского современника, — оба хорошие художники, и он, может быть, был бы выше меня, если б умел вовремя остановиться». Степень выработки их рисунка достигала высшей степени совершенства. Когда однажды Апеллес приехал на Родос к Протогену и, не застав его дома, не пожелал сказать своего имени, он только набросал на доске контур фигуры. По возвращении домой Протоген сразу узнал гениальную руку гостя, с которым лично не был знаком. Но, пораженный красотой наброска, он, в свою очередь, выискал и добавил новые красоты в этом контуре. Апеллес, снова не застав его и увидев новый набросок, сделал третий эскиз, перед которым преклонился Протоген. Этот эскиз служил предметом изумления современников и, перевезенный в Рим, погиб при Августе во время пожара дворца. Грация Апеллесова рисунка превосходила все виденное дотоле. Поэтому его картина, изображающая Афродиту и граций, особенно славилась в Элладе. Молодое, энергичное лицо всемирного завоевателя тоже удавалось Апеллесу, и только один он получил право писать его портреты. Он идеализировал в нем мощь и силу, давал ему в десницу перуны Зевса. Александр был горячо к нему привязан; Апеллес был влюблен в Кампаспу, одну из наложниц его; несмотря на слезы Кампаспы, Александр ее отдал художнику, и результатом этого подарка явилась знаменитая картина — «Венера Анадиомена», то есть выходящая из волн. Он строго держался правды и, как известно, переписал котурну, когда сапожник заметил ему неверное расположение ремней. Написав несколько трактатов о живописи, Апеллес одарил в то же время художников изобретением превосходного лака, с помощью которого можно было сохранять картины в течение веков.

До нас не дошли картины эллинских мастеров, кроме кой-каких фресок да расписных ваз; мы верим на слово Плинию и прочим писателям древности; мы думаем, что картины могли быть, при всех их перспективных неточностях, прекрасны. Иначе чем бы восхищались целые города, обладавшие тонким вкусом изящного, воспитанные на превосходной скульптуре. Мы знаем, что в последние периоды живописцы писали энкаустикой, то есть восковыми красками, имевшими то преимущество перед масляными, что они не имеют отблеска.

Ясное и чистое представление художественной идеи нередко затемнялось у греков аллегориями — этим противным и ложным жанром. Мы знаем, например, о картине Апеллеса — «Клевета», На троне сидит властитель с ослиными ушами; перед ним — юноша, которого тащит за волосы Клевета вместе с Незнанием и Подозрением. Впереди идет Зависть, истощенная, бледная, с злобными глазами, а сзади — Раскаяние в трауре и слезах.

Каким уважением пользовались вещи великих мастеров, видно из того, что когда Деметрий Полиоркет осадил Родос и ему пришлось брать город именно с той стороны, где помещалась мастерская Протогена и где находилась его знаменитая картина «Охотник с собакой», то он, из боязни повредить студию, отказался от осады. В память об этом родосцы продали оставшиеся стенобитные орудия и на полученные деньги поставили чудовищную статую Колосса Родосского. Но грекам не чужды были и легкие жанровые вещи. Пиреикус, стоявший во главе этой рипарографии, превосходно писал цирюльни, чеботарни, рыночные сцены с ослами и телегами; картины его ценились в огромные суммы. Жанровые сцены писались иногда в очень незначительном размере: Калликлес писал вещи всего в три вершка высотой, которые, впрочем, по мастерству не уступали большим композициям.

Наконец известно, что в Элладе большим распространением пользовалась мозаика, перешедшая от простых наборных узоров пола к сложным мифологическим сюжетам. В Сиракузах у Гиэрона II был корабль, пол которого украшался сценами из «Илиады», работы пергамца Соза.

XIII

По описаниям и статуям мы имеем полное и ясное представление о греческом костюме, который со времен Гомера до позднейших времен мало изменился, и только после века Перикла, когда наступило измельчание эллинской расы, азиатская роскошь сменила простоту, которая может служить идеальным образцом легкой одежды. Вся одежда грека состояла из двух четырехугольных кусков материи, из которых костюм не выкраивался, а составлялся искусным сочетанием складок. Нижняя одежда — рубашка и верхняя — плащ. Делались они из превосходной аттической шерсти или из льна и носились соответственно временам года. Пестрые персидские материи, финикийские пурпурные и шелковые считались уже роскошью. Но белый цвет греки носили предпочтительнее, расцвечивая по подолу каймами хитрого орнамента, очень красивого и изящного.

Отличительные свойства характера ионийцев и спартанцев сказались сразу на их костюме. Спартанцы слишком просто смотрели на человеческое тело, и если ионийцы не решались долго изображать женщину совершенно обнаженной, то в Спарте не считалось неприличным собирать молодежь в гимназиях, мальчиков и девочек, совершенно нагими. Они считали излишним красить материю и брали ее такой, какой она выходила с ткацкого станка. Щегольства тут не было и в помине. Мужчина довольствовался одним плащом — гиматионом, которым запахивался через левое плечо спины и, пропуская под правою мышкой, чтобы сделать свободным движение правой руки, закреплял на левом же плече свободный конец. Мужская рубашка — хитон — представляла такой же кусок материи, согнутый пополам, с прорезом на сгибе для руки и сшитый на противоположной стороне с прорезом для другой руки. Наверху хитон схватывался надплечной пряжкой и на талии стягивался поясом; рукавов почти никогда не было, и в отличие от восточного он едва доходил до колен. Впоследствии спартанцы взяли у афинян хламиду, короткий плащ, который привился потом и у кельтов, и у германцев. Носили ее во время походов, на праздниках, и по преимуществу молодые люди.

Если гиматион был в большинстве случаев мужской одеждой, то женщины употребляли хитон, доходивший до полу. Женская кокетливость сумела и из этого простого куска ткани сделать удивительно красивую одежду только одной способностью красиво располагать складки. Хитоны эти обыкновенно бывали или с откидным верхом, который образовался от излишней материи, или с выпуском свободного, богатыми складками лежавшего переда. На рисунке можно проследить закон складок хитона. Весь кусок ABCD сложен вдвое. Надев через голову ткань, спартанка откидывала верхний край AeBf наружу отворотом efab и собирала потом в g и h складки. С боков оставались прорехи для рук gk и hi. Собрав материю правильными складками, охватывали ее поясом ki. Но так как ткань была слишком длинна (значительно ниже ор), то перед приподнимали, вытягивая из-за пояса материю буфами. Получалась красивая, грациозная одежда, не скрывавшая, несмотря на обилие складок, милое изящество женского тела.

Девушки носили более короткие хитоны, которые они спускали при гимнастике и борьбе с одного плеча и отвертывали снизу настолько, что подол оставался значительно выше колена. Такой костюм тоже шел чрезвычайно к стройному телосложению гречанок.

Афинянин, более склонный к тонкому вкусу красоты, предпочитал длинные восточные одежды и, удлинив плащи до шлейфа, поневоле принужден был заботиться о красивом расположении складок. Изучение этих складок пришлось внести в гимназическую программу. Ради большей красоты и удобства придумали вшивать в углы одежды гирьки, иногда замаскированные кистями. Оттягивая складки книзу, гирьки заставляли материю обрисовывать данную форму более ясно. Дорожные плащи были, конечно, несравненно короче и более удобны по простоте.

Женщины у афинян щеголяли тоже в хитоне, делая его настолько длинным, что приходилось надевать уже не один, а два пояса, делая двойной выпуск. Малоазийская форма была по преимуществу принята ими, хотя впоследствии привились и дорийские костюмы. Последние, не сшивные, допускали свободу в расположении складок и отворотов, что, конечно, нравилось женщинам. Они его перепоясывали самым разнообразным способом, то выпуская складки с боков, то делая фальшивые рукава. Расшитые края выпусков превратили верхнюю часть хитона в отдельную безрукавку, надетую на юбку. Цвет хитонов колебался между желтым, коричневым, пурпурным, голубым, зеленым и красным, но предпочтительно всему остальному употреблялся белый цвет. Иногда гиматион надевался одного цвета, а хитон другого. Украшения каймы не переходили границ и всегда были самые умеренные.

Головной убор грека составлял только естественную необходимость и надевался только при дожде или на солнце; в тени — в садах академии и в портиках — шляп не надевали. Тем не менее мужские головные уборы были в Греции очень разнообразны. Тут были шляпы войлочные широкополые, с мягкими, завороченными то кверху, то книзу полями; были шляпы вроде монашеской скуфьи, которые носили больные; порой шляпа напоминала гриб с остроконечной верхушкой. Их плели иногда из соломы, иногда красили. Солдаты, охотники и путешественники носили узкополые шляпы петасос. Женщины носили сетки, обручи, покрывала и колпаки. Замужние женщины прикрепляли к косе прозрачное покрывало. От солнца они закрывались обыкновенно зонтиками, очень изящными, складными, чисто восточной формы.

Обувь греки носили все, как только вступали в возмужалость. Мальчики и девочки ходили босиком, но взрослые, выходя из дома, надевали сапоги. Первоначальная их форма был обычный тип сандалии, распространенной на Востоке, то есть простой подошвы, подвязанной к ступне ремнями. Постепенно совершенствуясь и закрывая краями лодыжку, сандалии перешли в открытый башмак, а затем в высокий полусапог со шнуровкой, который надевался поверх чулка. Охотники, путешественники и ремесленники носили совсем высокую обувь, подбитую гвоздями. Представляя одну из главнейших частей одежды, обувь обратила на себя особенное внимание грека, и как ни странно сказать, но самым модным, изящным сапогом был спартанский, и его ставили наряду с превосходной малоазийской обувью. Дамы еще более занимались обувью, надевая цветные башмачки с металлическими украшениями.

Всякое излишнее убранство считалось для мужчины неприличным. Спартанцы под страхом наказания запрещали своим гражданам носить украшения. Позволялось заботиться только о своей шевелюре. Большая, окладистая борода и густые вьющиеся волосы считались лучшим украшением мужчины. Спартанцы брили иногда себе усы. Стриженые волосы были признаком худого рода. Но со времен македонского владычества стали брить бороду и завивать волосы в мелкие кудри или стричь их почти под гребенку. Единственная драгоценная вещь, которую мог носить мужчина, — это перстни, да и то в Спарте они были железные. Главнейшее их назначение — печать. Спартанцы носили простые трости и дорожные посохи, афиняне — такие же трости, но с отделанными набалдашниками; впоследствии афинская аристократия нашла, что ходить с посохом — признак дурного тона, и оставила его совершенно.

Но зато было предоставлено женщинам полное раздолье в изобретениях всевозможных подробностей туалета. Низенькие ростом надевали башмаки на пробочной высокой подошве, высокие ходили на тонких подошвах, низко опустив голову, чтобы казаться ниже. Стан одевался в строфион — нечто вроде нашего корсета. Худоба бедер пополнялась подложенными турнюрами. При выдававшемся животе надевали искусственные груди. Подкрашиванье бровей и щек сообщало желаемый цвет лицу. Словом, делалось все, что практикуется и до сих пор ежедневно пред нашими глазами. Бесконечное разнообразие мелких ювелирных изделий дополняло прихотливый туалет гречанок. Изящные сережки в виде повиснувшей капли с подвесками из жемчуга и золота, превосходного типа головные булавки, ожерелья с драгоценными каменьями, браслеты, головные обручи, застежки, гребни, зеркала, опахала — все это делало обширный туалетный ассортимент женщины почти столь же разнообразным, как и нынешний, и составляло полнейший контраст с убожеством рабочего класса.

XIV

Ребенок-эллин рос окруженный игрушками, обвешанный амулетами «от дурного глаза», полуодетый, в силу условий климата: у спартанцев в маленькую хламиду, у афинян — в рубашку и сандалии. На пятом году афинская девочка посвящалась Артемиде и, одетая в оранжевое платье, становилась безотлучной обитательницей гинекеума. Мальчики в Спарте, приучаемые к физическим страданиям, приводились ежегодно пред алтарь Артемиды и бичевались там самым немилосердным образом. В Спарте мальчики и девочки воспитывались вместе; в Афинах — женское общество существовало только для женатых. В восемнадцать лет афинянин считался совершеннолетним, он надевал общегражданский костюм, стриг волосы, становился участником пирушек — любимейших афинских времяпровождений.

Стремление к красоте сказалось у греков даже в манере есть и пить. Увенчанные миртом, фиалками, розами, омытые духами, полураздетые, лежа на покатом диване, они пили вино, растворив его «водою трезвой». Флейтщицы, танцовщицы, гетеры, — в душистых венках, как и гости, пополняли недостаток женского общества. Спартанцы презирали эти оргии и, сходясь на общественный скудный обед, в котором принимали участие все граждане, никогда не затягивали его на несколько часов.

Совместное воспитание обоих полов обусловливало в Спарте и ранние браки. По старинному обычаю, общему многим народностям, жених «умыкал» невесту, потихоньку выкрадывая ее, впрочем по обоюдному согласию и своих и ее родителей. Спрятав ее у своих знакомых, он тайком навещал ее, остриженную, одетую в мужское платье. Когда он снимал с нее пояс — символ девственности — она становилась его женой, но вступала в дом мужа только долгое время спустя. Афиняне справляли свадьбы несравненно торжественнее. На обручении приносились жертвы царю богов Зевсу и его супруге; невесте отрезали один локон, посвящая его божеству. Перед свадьбой устраивалось омовение в бане и пирушка (девичник и мальчишник). На свадебный пир жених и невеста являлись в роскошных платьях. По окончании еды жених сажал невесту на повозку между собой и дружкой, зажигали факелы, и поезд с пением и флейтами двигался по городу. Дышло повозки потом торжественно сжигали. Молодые визитов не делали, но сами принимали родственников, которые являлись к ним в предшествии мальчика с факелом и в сопровождении девочки, несшей подарки в корзине на голове.

Суровая строгость спартанской обрядности как нельзя более шла к похоронам. Афинское обыкновение нанимать плакальщиц, которые причитали у покойника, когда он лежал еще дома, и нести его с пением, музыкой и факелами до могилы — не было принято у лакедемонян. Они просто завертывали мертвеца в кусок пурпуровой ткани и усыпали его цветами и лавровыми листьями. На похоронах присутствовали только ближайшие родственники и друзья. В знак горя остригали себе волосы, обсыпали голову пеплом, надевали траур.

В свободной Греции, где кастовых различий не было, костюм не имел тех строго определенных границ, в какие он был заключен на Востоке. Жрецы, умевшие всюду составить свой замкнутый круг руководителей народа, здесь, в Элладе, теряли свою важность и были только государственными чиновниками, справлявшими свою службу и соблюдавшими раз установленные законом формы жертвоприношений. Каждому гражданину предоставлялось иметь свое убеждение о богах и жертвоприношениях. Требовалось безусловное благочестие по отношению к главе Олимпа Зевсу, и искренняя вера в него была, без всяких сомнений, не напускная. Жрецы пользовались в народе несомненным уважением, так как избирательная система возводила в это звание людей безупречной нравственности и даже наружности: жрец даже по внешнему облику должен был напоминать божество. В общественных собраниях и театрах они имели право на первые места. Если в наше время духовенство всеми силами старается изолировать себя от всех сует мира, то в Греции, наоборот, жрец был представителем гражданственности.

Жрецы ходили в широких цветных, иногда пурпурных одеждах, в венке и повязке особенной формы; порой при богослужении они переодевались в женские костюмы и даже надевали на себя маски, как это было, например, при совершении пресловутых элевзинских мистерий. Жрецы тоже подчинялись установленному костюму; храмовая же прислуга, от которой требовалась только безупречная внешность, была более свободна в выборе одеяния.

Таинственной торжественностью отличались предсказания Дельфийского оракула. Множество жертв и омовений предшествовали доступу в святая святых. Жрецы кропили у входа допускаемых святой водой, при громе труб и литавр. Вопрошавший, в лучшем своем платье, в венках, с лавровой ветвью в руке, трепетно вступал в полутемный алтарь. Пифия — девственница не моложе пятидесяти лет — в длинном хитоне с открытыми рукавами, в богатой мантии и в башмаках, пережевывая лавровые листья и пробуя воду из священного источника, садилась с распущенными волосами на увитый цветами треножник. Пары, поднимавшиеся из-под него, одурманивали жрицу, и она неистово бормотала обрывки фраз, произвольно толкуемых жрецами. Выходя из святилища, снова приносили жертвы и шли домой, в свой город, в венках, где и вешали их в храме Феба.

Выше было сказано, что каждый гражданин мог приносить жертвоприношения. Единственное условие обряда была греческая одежда, которую должен был надевать совершавший священнослужение, и форма молитвы, установленная религиозной традицией. При обращении к Зевсу поднимали руки вверх ладонями, запрокидывая голову к небу. Когда молились Посейдону, простирали руки по направлению к морю; а обращаясь к Аиду и Гекате, ударяли ногой о землю.

Суеверие, нечуждое Элладе, породило шайки оборванцев, бродивших по стране и выдававших себя за носителей божественных тайн. Они показывали фокусы вроде тех, какими и теперь угощают зрителей в Индии бродячие престидижитаторы, кричали о бедствиях, пророчествовали, собирали обильную дань с малодушных и, развратничая по дороге, шли из города в город для новых проделок и мошенничеств.

XV

Наиболее блистательным торжеством были общественные игры, имевшие в своем учреждении и культурные и государственные принципы. Ко дню игр вся Греция собиралась в назначенное место. Ехали представители провинций на пышных колесницах, в роскошных одеждах. Шли герольды, жезлоносцы. Весь народ был в праздничных одеяниях и безо всякого вооружения: игры были настолько священны, что грек не мог в период их поднимать оружия. Все усобицы на это время прекращались, и все внимание народа переходило в лицезрение борцов — этой выставки общественных сил за последнее четырехлетие. Олимпийские, немейские, пифийские, истмийские игры вырабатывали воинов-атлетов, безупречных в рукопашной борьбе. Победившему возлагали поверх повязки венок, народ забрасывал его цветами, и это было для него единственной наградой.

Частные игры отдельных народностей порой выполнялись только женщинами, каковы были Гереи — празднества в честь Геры, устраиваемые в Элиде через каждые пять лет. Сюда на состязания выходили только девушки в коротких хитонах. Победительница получала масличную ветвь и имела право на выставку своей статуи.

Женщины принимали также участие на празднествах Больших и Малых Панафиней, совершаемых в Афинах через каждые три года. Впрочем, на торжестве в честь покровительницы города принимал участие обыкновенно весь народ, включая сюда и детей. Вслед за бесконечной вереницей хоров везли на катках лодку с желтой одеждой богини, сотканной афинскими свободными девушками. Последние шли тут же, с корзинами и дарами на головах, а сзади них — рабыни с зонтиками, жертвенниками, стульями. Воины шли в блестящем вооружении, старцы с оливами в руках, классы ремесленников под представительством выборных. По возложении одежды в храме, участвующие шли на состязание: скакали, боролись, пели. Наградой победителю был глиняный сосуд с священным маслом.

Торжественные обряды со стройным пением кантов, ответными песнями хоров, костюмами и масками, соответствующими изображаемым лицам, послужили началом мистерий, а следовательно, и драматических представлении.

Порой и жрец надевал маску. В деревнях способ изменять физиономии был еще более упрощен: просто вымазывали лицо себе сажей и винной гущей. Венки и гирлянды из плюща и тростника служили непременными атрибутами сатиров на празднествах Диониса. Со времен Эсхила появились маски, заменявшие теперешнее гримирование. Комедия и трагедия, введенные на сцену, потребовали портретных масок, которые впоследствии были воспрещены. Чтобы случайным сходством не напомнить какого-нибудь высокого сановника, маски стали изготовляться с безобразно искривленным ртом. Огромная шевелюра парика делала голову чрезвычайно несоразмерной, — и потому актеру приходилось прибегать к высоким котурнам для увеличения роста и подкладыванию под платье подушек. Кроме того, комические актеры были снабжены такими атрибутами, что остается под сомнением, были ли допускаемы на представления женщины не только на сцену, но даже в качестве зрительниц.

Сначала театры были переносные. Только при Перикле явился первый каменный театр, послуживший прототипом дальнейших построек такого рода. На помощь постройке призывали природу, избирая террасовидную площадь для амфитеатра. Сравняв и вырубив уступы для сиденья, устраивали внизу, в центре круга, места для хора, а сзади него ставили сцену. Скамьи сидений обыкновенно облицовывались мрамором, а верхний ярус увенчивался колоннадой. Места были нумерованные, во избежание тесноты и беспорядков. Хор вмещал посередине алтарь Диониса. Сцена представляла небольшую площадку и в сущности была устроена несравненно целесообразнее, чем две тысячи лет спустя при Английской Елизавете. При Шекспире, как известно, декораций не существовало, а ставился столб с надписью: Франция, море, степь, остальное предоставлялось воображению зрителей. Греки изобрели периакты — трехгранные вращающиеся призмы, каждая сторона которых изображала известную декорацию. Зрители видели одну только грань стоящих по бокам призм. В антракте легкий поворот на оси превращал лагерь в лес или город, смотря по надобности. Клисфен усовершенствовал еще более декорационное искусство и ввел сложные сценические машины.

Концертные залы, или одеоны, представляли круглое здание с зонтикообразной крышей и круглой эстрадой посередине. Стадии — помещения для бега и состязаний в борьбе, ипподромы — места для скачек, — все это устраивалось пышно и роскошно. Ипподромы были менее колоссальны, чем в Риме; общественные и частные бани тоже уступали римским, но, несомненно, были изящны и целесообразны, как все носившее отпечаток эллинского вкуса. Большой зал с куполом, верхним светом и бассейном посередине составлял центр здания, с боков шли раздевальни, помещения различных душей. Так как на баню смотрели как на гигиеническую потребность, то правительство, вероятно, поддерживало общественные бани субсидией.

Особое внимание обращалось греками на гимназии, под наружными портиками которых гуляли афиняне, в нишах риторы читали лекции своим ученикам, а во внутренних помещениях юноши совершенствовались в борьбе. Гимназии были устроены роскошно. Там были палестры для упражнений в борьбе, залы для натираний песком, одеваний, раздеваний, холодных ванн, теплых бань. Все это обносилось перистилем и было более чем внушительных размеров.

XVI

Тонкий вкус грека блистательно сказался на обиходной домашней утвари и предметах роскоши. Заимствовав с Востока форму сосуда, он впоследствии развил ее в блестящую греческую вазу с изображениями не только отдельных фигур, но и сложных мифологических сюжетов. Долгое пристрастие к восточным и египетским образцам, быть может, объясняется отвращением грека к ремеслу — этой нижайшей ступени искусства. В Спарте Ликург запретил какие бы то ни было ремесленные занятия. Свободный дух афинян, напротив того, уравнивая сословия, радушно распахнул объятия для иностранцев-мастеров, дал им гражданскую равноправность. Проследя историю керамики, можно ясно заметить постепенное освобождение грека от заимствованных форм и стремление к независимости. Формы греческих ваз пятого столетия не заставляют желать ничего лучшего и могут служить идеалом в своем роде.

Но и самые простые, обыденные вещи трактовались в Элладе с поразительной красотой. Чистота профилей повседневного глиняного кувшина не заставляет желать ничего лучшего. Все эти гидрии, пифои, амфоры — маленькие искусства. Что же касается кухонных котлов, ведер, умывальников, сифонов, мисок, плошек, сковород и всякой кухонной утвари, то, судя по раскопкам Помпеи, можно смело сказать, что все это было несравненно изящнее, чем у нас. Столовая сервировка со всевозможными соусниками и подставками для мяса, рыбы, зелени, компотов и подливок была благородна по своим формам. Роскошь в позднейшие периоды была такова, что огромные кратеры, сосуды с ручками, в которых подавали вино, смешанное со снегом или ледяной водой, — и те сплошь делались из серебра с превосходной чеканкой. Кубки для питья изготовлялись не только из золота, серебра, но и из цветного стекла и драгоценных камней. Кубкам придавались разнообразные формы, часто переходившие в форму рога. Особенно в этом роде изделий были сильны греки. Выходя из идеи обыкновенного турьего рога, они умели придать своим сосудам удивительный характер самого чистого стиля, заканчивая их днища снаружи орлиной головой, овечьей мордой, сфинксом. При обработке золотых корзин для фруктов и цветов мастера искусно подражали плетенью из соломы и тростника. Самое плетение отнюдь не уступало нашему современному, и наши корзинщики могут смело завидовать вкусу эллинов.

Дорогая мебель, которою афиняне наполняли свои дома, была тоже восточного происхождения и смахивала то на египетскую, то на ассирийскую. Она выработалась впоследствии в более или менее оригинальный тип, но особенного разнообразия не представляет. Спартанцы, заставлявшие спать мужчин на камыше без подушек, конечно, не способствовали развитию мебельного искусства, зато в Афинах и колониях роскошные ложи, стулья, столы представляли явление обыденное в достаточных классах. За недорогую цену, тридцать драхм, можно было купить превосходный бронзовый стол с изображениями сатиров и звериными головами. Кресла и стулья снабжались мягкими подушками или покрывались шкурами. Столы были очень низки, иногда ниже диванов, так как предназначались только для еды, а есть было принято лежа. Ели руками, без скатертей, салфеток, ножей и вилок, заменяя ложки выеденной краюшкой, вытирая руки о хлебный мякиш. Шкафов, как и на Востоке, у греков не было, а были ларцы и сундучки, хитро раскрашенные, иногда сработанные из кости или металла. Металлические художественные изделия имели, конечно, огромный сбыт в военном быту при обработке разных щитов, панцирей и мечей. Разные беотийские, коринфские, аттические шлемы, с гребнями и без гребней, с подвижными забралами варьировались на тысячу ладов. Чешуйчатые кирасы, нагрудники, наспинники и набрюшники, поножи — все это давно нам известно по стереотипным изображениям классических воинов. Мечи, схожие по наружности с нашими тесаками и охотничьими кинжалами, отличались строгой отделкой. Гораздо проще были луки и копья.

Лирика, созданная музыкой ходячих рапсодов, получила свой аккомпанемент для речитатива от самого Феба. И лира и кифара в древности были очень тяжелы и только впоследствии приобрели легкую форму. Лира и флейта признавались единственными инструментами, достойными грека, остальные эпигонии, барбитоны, тригононы были предоставлены выходцам из Азии и Африки. Во время танцев употреблялись кимвалы, тамбурины и кроталы (кастаньеты).

XVII

Прудон сказал, что истинный художник тот, кто всего лучше отвечает требованиям современников. Художники играют, поют, рисуют не лично для себя, но для общества. Они — громкое эхо артистических вдохновений целой нации: они то же, что певчие в церкви: выразители чувств не своих, но всей группы прихожан. Греческое искусство выработало идеальную скульптуру, создав предварительно живой, ходячий, идеально слитый человеческий организм. Им легко было черпать идеи для своих атлетов, им, окруженным живыми их подобиями. Мы, так далеко ушедшие вперед, должны черпать идеалы красоты у греков, работать не с натуры, но с готовых оригиналов. Наш век не имеет возможности и надобности выработать живое тело до степени развития борцов олимпиад.

Сдержанная простота греческих произведений искусств устранила всякую приторность, которой обладают позднейшие стили. Поэтому искусство Эллады вечно, оно — достояние всех наций. В нем таится самая сущность данной идеи и взгляда, все детали и подробности устранены и откинуты. Деталь — дело моды и вкуса. Отсюда — вековечность и прямая трезвость искусства греков. Грек, положив на столб балку, образовал колоннаду, которая и составила его архитектурный тип. Римлянин приделал к колоннаде арку, германец — стрельчатые верхушки. Получились превосходные постройки, но они все не лишенные претензии. Чистота, истинно художественная девственность мотива при дальнейшей разработке уступили место грандиозной фантазии, желанию подействовать на воображение, — удивить размером или тканью металлических кружев, охвативших со всех сторон здание. Когда чистое миросозерцание грека пало, разом пало и искусство.

Замечательно, что греки боялись уродливых форм и изображений. Если Гомер не постеснялся изобразить Терсита и не пожалел на него красок, если мифология рассказывает очень некрасивые подробности про гарпий, то скульптура всегда старалась быть на высоте своего призвания и не решалась трактовать ужасных изображений, родственных Востоку. И в то же время греки не стеснялись выводить на сцену актеров в уродливых масках, с такими невозможно уродливыми атрибутами, что женщинам неприлично было находиться в театре.

Эллада был святой, чистый гимн искусству. Рим — могучий металлический отзвук Эллады, лишенный первичной чистоты и беспритязательности. Самый характер грека не мог породить таких невозможных натур, как Камбис, Нерон, Гелиогобал. Он дал нам хитро пронырливый тип Одиссея, поэтичную, строгую фигуру его жены, славного Перикла, блестящую Аспасию, закаленного мудростию Солона. Нельзя сказать, чтобы умственный размах эллина был глубок, он тонок, художествен, но касается слишком внешней формы. Их девиз — искусство для искусства. Диалектическая тонкость и парадокс — любимая точка их философских словопрений. Шутливое, легкое воззрение на жизнь заставило их вечно играть и жизнью, и религией, и политикой, и философией, — и недаром египетский жрец сказал Салону:

— О, греки, греки, вы настоящие дети!..

Глава пятая. Рим

Страна. — Обряды и учреждения. — Архитектура. — Живопись.

I

Если мы сравним Элладу с юным, увлекающимся художником-поэтом, то Рим можно сравнить с меценатом с огромным вкусом, сознающим свое мировое величие. Он не снисходит сам до искусства, он искусство приноравливает к себе, к своим потребностям. Полное отсутствие художественной фантазии не помешало ему применить искусства к будничным, практическим сторонам жизни. Он раздвинул мелкие, низкие храмы и дворцы Греции в колоссальные постройки, элементы античного искусства приноровил к реальным требованиям своей страны, подчинил уму и рассудку то, над чем в Элладе работало внутреннее чувство и фантазия. В Греции нет тенденции и следа. Рим — воплощенная тенденция. Но рассудочность его развилась с таким величием, с такой полнотой, что стиль его может быть поставлен дивным историческим типом и может служить предметом искреннего удивления для потомства.

Гораздо более чистых элементов художественного творчества проявила Этрурия, которая служит как бы переходным звеном от Греции к Риму. Пеласгические племена, вытесненные дорийцами за море, переходят на Апеннинский полуостров и, смешиваясь с туземцами, несут сюда свою культуру. Те же циклопические постройки возникают и здесь, но только новый каменный материал — апеннинский известняк и туф — дает новые структивные комбинации. Вытесанные клиньями камни соединяют дугой стены над воротами и дают примитивное представление свода, прототипом которого служил портик Эфиопской пирамиды в Мероэ. Здесь не соблюден закон сводчатой постройки, но это дает мотив изобрести его. С течением веков искусство Этрурии, совершенствуясь, идет по следам Греции, создавая четырехугольные храмы с тремя целлами, наосом и пронаосом. Изящная простота редко расставленных колонн дает так называемый тосканский ордер. В произведениях пластики чувствуется восточный азиатский характер: та же приземистость, та же мускулатура, поворот плеч анфас, а лица в профиль. Но зато до каких благородных форм развивается в Этрурии керамика. Терракотовые вазы с множеством фантастических фигур указывают на мощный полет художественного творчества этрусков, до которого Рим никогда не возвысился.

Стилизм Рима проявился пышнее всего в архитектуре. Этрусские и эллинские формы были им приняты в самых роскошных проявлениях. Коринфская вычурная капитель пришлась как раз по душе римлянину. Колоннада — его любимый структивный мотив. И внутренние и внешние пространства стали заполняться галереями. Величавость и могучесть свода развились до монументального величия. Громадность построек не пугала римлянина: ему не казалось невозможным провести огромный акведук, по которому вода бежала бы из-за многих верст прямо к центру города. Арка была мотивом и памятника, и моста, и театра. Аркада становилась на аркаду, причем в детальной обработке внешностей художественное воображение не подсказывало ему новых форм: он заимствовал из Греции кривые архитравы. Сводчатая кладка по мере своего развития обратилась наконец в купол и полукупол, венчающий полукруглые ниши. Римлянин очень щедр на украшения, он рассыпает их всюду, не придерживаясь тонкой строгости греческого вкуса. Подобно тому как в синтаксисе каждая фраза римской речи строго рассчитана на эффект общего, помимо своего внутреннего, характера, так и в римском зодчестве — отдельная постройка приносится в жертву общему впечатлению целой совокупности зданий. Форум составлялся по тщательно обдуманной декорации. Нередко декоратором делали самоё природу, чему немало способствовала гористая местность окрестностей Рима. В Тиволи храм Весты поставлен на край обрыва с явным намерением произвести театральный эффект пейзажа. Подчинение такой декоративности могло, конечно, повести искусство к неудержимому произволу, но римляне, по крайней мере в лучшую пору расцвета своего искусства, избежали этого такой строгой приверженностью канону в выработке архитектурных форм, что монотонность их стиля впадает в школьный, сухой педантизм. Практичность римлянина подчинила себе и пластику: она низвела ее до степени иллюстрации. Римлянин признавал за скульптурой портрет или изображение какого-нибудь исторического события, не задаваясь никакими отвлеченными идеями.

При раскопках Помпеи мы встречаем воздушные, мягкие, игривые формы позднегреческого искусства. Самобытная отделка эллинских форм — уже бестолкова и утрачивает свою чистоту. Декоративностью, и притом весьма легкой, залита Помпея. Здания рассчитаны на дополнение прелестей очаровательной природы.

При изучении искусства Эллады вместе с тем изучают и историю ее быта, так как искусство вошло в плоть и кровь грека. Изучая быт римлян, мы замечаем, что у них искусство отходит на второй план: их стройные мировые идеалы выражаются в могучем законодательстве, в стремлениях к определенным идеалам государства. Оттого-то история Рима так полна мощными характерами, образцами беззаветной жертвы ради принципа государственности. Весь Рим словно составляет одну железную волю.

Греки и римляне, несмотря на ближайшее соседство, представляют резкие контрасты: их характеры совершенно самобытны. Воззрения их на один и тот же предмет нередко диаметрально противоположны. То, что у греков чтилось, то не заслуживало внимания у римлян; то, что Рим клеймил как порок, в Греции считалось чуть не за доблесть. Римлянин смотрел на характер меркантильного грека (идеалом которого был хитроумный Одиссей) с более возвышенной точки зрения: отчасти так, быть может, как мы смотрим на жида-фактора. Но и грек смеялся, в свой черед, над чванством римлянина, над отсутствием в нем истинного художественного чутья, над тем, что он корчил из себя мецената, над тем даже, что он за модный язык взял язык греческий, оставив свой, родной, для плебса.

Абсолютная власть отца в каждой семье породила такую же абсолютную власть в государстве. Данный магистрат (должностное лицо) пользовался неограниченной властью в своей сфере: неповиновение ему влекло за собой смертную казнь. Правда, тот же магистрат, сложив с себя свою должность, делался ответственным перед законом за свои проступки, но, пока он был на своем месте, власть его была неограниченна. Нигде предания, быть может, не чтились так свято, как в Риме: обычай предков был главным руководителем политической жизни, всякое новшество принималось с неудовольствием, на реформатора смотрели как на преступника, которого рано или поздно покарает гнев богов.

Нельзя сказать, что характер римлянина был симпатичен. Он был слишком жесток, даже неуклюж. Рим был тираном идеи и, достигая данную цель, доводил ее до конца, не стесняясь никаких средств. Но пока растление не коснулось Рима, пока вслед за тем новый, свежий христианский элемент не пошатнул старый Олимп, до тех пор он крепко держался своей приверженности к традиционной покорности раз выработанных принципов.

Основная идея Рима — покорность главе рода, покорность безусловная, слепая. Он был единственный собственник состояния семьи, он мог утопить безобразного ребенка, мог кинуть его на произвол судьбы только потому, что он родился, окруженный неблагоприятными пророчествами птицегадателей. Взрослый сын не выходил из-под отцовского начала: власть отца во всей силе оставалась до самой смерти владыки или прекращалась с лишением его прав состояния. Сын мог приобрести состояние, но оно принадлежало отцу. Но едва только сын вступал в исполнение обязанностей гражданина, отец склонялся перед его властью. Старый полководец Фабий Максим Кунктатор, занимавший низшую должность относительно своего сына — консула, однажды получил от последнего грозный приказ — сойти с лошади при встрече, как того требовало постановление закона. И тот с радостью повиновался, сказав, что искреннее его желание — видеть сына, точно исполняющего должность, порученную ему Римом.

II

Но рядом с властью отца, чуть ли не на равной степени уважения в семье, стояла мать семейства, признаваемая как госпожа «domina». На ней лежало управление всем домом, за нее стоял закон и ограничивал от своеволия мужа. Отец, распоряжавшийся детьми и рабами как домашней утварью и вьючным скотом, имевший право умертвить новорожденного или подкинуть, он преклонялся перед могущественным противодействием материнской любви. На женщину — матрону целиком возложена была в Риме обязанность воспитания детей. Отсюда — то огромное влияние, которое имела женщина в семье и которым она никогда не пользовалась не только на Востоке, но даже и в Греции. Нестесненное отношение полов в Риме вело к свободному заключению браков по взаимной склонности и любви. Брачная жизнь освящалась, так сказать, законом, потому что холостяки платили особую подать, но, конечно, свобода браков распространялась только на свободные классы, а рабам предоставлялось просто сожительство. Законный же брак был двух родов: в одном случае — жена освобождалась от власти своего отца и переходила во власть мужа, меняя свое девическое имя на новое и принося с собой приданое; в другом случае — она не выходила из своего рода и сохраняла за собой права и преимущества. Брачный церемониал, как всюду у народов древности, и особенно там, где в семье первенствующий голос принадлежит женщине, был обставлен множеством суеверий, примет и обрядов. Назначив задолго день брака, наблюдали со страхом и трепетом за теми приметами, которые несет с собой масса случайностей в широком разливе городской жизни. Облачное небо, змея, заползшая в дом, крик петуха в неурочное время — все это влекло за собой всевозможные догадки и прорицания. После помолвки, то есть торжественного предложения со стороны жениха, родители или опекуны невесты созывали родственников своих и жениховых на пышный обед. Это было одно из самых светлых торжеств Рима, и самый траур снимался на этот день. День брачного торжества начинался опять-таки с гаданий. Невеста соблюдала трогательный и глубоко осмысленный обряд посвящения своих детских любимых вещей домашним богам — пенатам. В присутствии десяти свидетелей заключался брачный контракт, причем невеста выражала свое желание. Развод практиковался в Риме очень часто и не преследовался законом, потому-то разводы были так часты. Жена переходила в законную власть мужа через год после брачного обряда, если она в течение этого времени ни разу три ночи подряд не ночевала вне дома. Чистота брака хотя и соблюдалась первое время у римлян очень строго, но во времена цезаризма, при общем упадке нравственности, на неверность жены смотрели как на дело обычное и даже необходимое. Целый хвост поклонников считался признаком ума и красоты в большом свете, хотя и тогда мы встречаем примеры исключительные — благородного целомудрия матрон.

III

Появление на свет младенца влекло, конечно, за собой целый ряд необходимых обрядов. Новорожденного пеленали, клали в колыбель, на девятый или восьмой день давали имя, причем ребенок получал в дар всевозможные амулеты: мечи с именем отца, топорики с именем матери, изображения животных, звездочек, все это навязывалось на шнурок и надевалось на шею, немаловажную роль играла золотая ладанка, присущая, впрочем, только ребенку аристократического семейства. Выбор имени был делом сложным; в Риме не практиковался греческий обычай называть ребенка в честь отца или деда. Здесь существовало фамильное имя, nomen, которым равно назывались мужчины и женщины, принадлежавшие к одному племени, но в то же время каждый член семьи носил свой собственный pronomen, которых в Риме было очень немного — не более двадцати. Кроме того, существовали еще прозвища, присущие нередко целому роду, например, к имени знаменитого поэта Публия Овидия присоединено было прозвание Толстоносый. Поэт Гораций имел прозвище Вислоухий. Громкое имя Цицерона произошло От; той случайности, что у его прадеда была бородавка с горошину величиной. Эти прозвища обыкновенно употреблялись в общежитии; pronomen составляло исключительную черту вежливого, почтительного обращения.

Когда ребенок начинал твердо стоять на ножках, на него надевали так называемую тогу, отороченную пурпуром, что опять-таки, подобно ладанке, было присуще только знатным семьям. Выйдя из попечения матери, ребенок начинал учиться в школах, куда ходил в сопровождении раба и где учились мальчики и девочки вместе. Собственно домашнее воспитание было более нравственное, чем образовательное: детям внушали религиозность, развивали патриотизм, учили ездить верхом, плавать и стрелять. Задачи римского воспитания были несколько иные, чем в Греции. Греки развивали не только силу, но и грацию и пластичность движения. Рим требовал от гражданина только воинских доблестей, которые были идеалом всех добродетелей. Как это ни странно, но курс наук в римских школах для девочек был более обширен, чем для мальчиков. К обычному курсу чтения и письма, кое-каких знаний по арифметике да, быть может, по истории для девочек присоединялось искусство пения. Впоследствии, когда греческое влияние сказалось во всей силе, в школах был введен греческий язык; до той поры греческие классики изучались в переводах, вероятно плохих и грубых. Мальчики шли в школу лет семи. Изучение чтения и письма представляло легкость потому уже, что слова писались так же, как произносились. У практических римлян быстрота письма ценилась более, чем каллиграфия. Самый процесс преподавания велся довольно строго. Если мальчик пропускал при учении одну букву, его секли. Один поэт рассказывает, что, еще прежде чем запоют петухи, воздух Рима оглашался криками мальчишек, наказуемых школьными учителями, и только впоследствии, в I столетии до Р. X., этот жестокий обычай был отменен.

В шестнадцать лет юноша снимал с себя ладанку, посвящал ее пенатам, детскую тогу сменял на взрослую тогу и в этом белоснежном одеянии шел в Капитолий вместе с молодыми людьми, справлявшими в тот же день свое совершеннолетие, и там приносил установленные жертвы.

IV

Если отец семьи имел неограниченную власть над детьми, то какова же была его власть относительно рабов! До нас дошел возмутительный рассказ о знаменитом Поллионе, любителе морских миног, которых он прикармливал человеческим мясом. Известен случай, когда на званом обеде, в присутствии императора Августа, раб нечаянно разбил драгоценный хрустальный сосуд; Поллион приказал бросить его в садок к миногам, и даже просьбы самого Августа не тронули почтенного патриция. Тогда взбешенный император, перебив всю хрустальную посуду, велел швырнуть ее в садок. Как в Греции гражданина карал закон не только за смерть раба, но и за жестокое обращение с ним, так римский закон предоставлял господину поступать с своим невольником решительно как ему будет угодно. В первые времена Рима раб считался чуть ли не членом семьи: ел и пил со своим господином да и работал наравне с ним; но впоследствии могущество Рима развило и жестокость; равномерно с богатством стало возрастать и число рабов, доставлявшихся отовсюду из самых дальних провинций империи. Отсюда дешевизна рабов: беднейший римлянин мог купить раба за бесценок. Жестокосердность их властителя простиралась до того, что старых, увечных рабов продавали за гроши, отрывая таким образом нередко от семьи и родины старика, которому оставалось прожить уже очень недолго.

Плутарх с негодованием говорит: «Я не продам своего рабочего вола, если он стар; как же я продам бедного старика за ничтожную монету, — это будет равно бесполезно и для меня, и для покупателя». Понятно, почему в Риме сложилась поговорка, что у каждого человека столько врагов, сколько рабов. Положение несчастных было в большинстве случаев возмутительно: их даже на работы отправляли скованными, у ворот раб-привратник сидел на цепи, как собака. Кашель, чихание во время работы наказывались ударами плети. Их секли прутьями, бичами, ременными кнутами с острыми крючками на концах, которые при экзекуции вырывали кусками мясо. Чтобы наказуемые не могли сопротивляться, их подвешивали к потолку, оттягивая ноги тяжелым грузом. Смертная казнь для рабов практиковалась почти всегда в одном виде: их распинали на кресте, так как крест считался самым позорным орудием пытки. Казни этой подвергались грабители с большой дороги, разбойники, воры, мошенники и вообще враги государства низшего сорта, которых (по выражению Ренана) римляне не удостаивали чести усекновения мечом. Потому-то и Христос был приговорен к крестной смерти и экзекуцию над ним поручили римским солдатам как людям отменно сведущим в человекоубийстве. Основная идея крестной смерти состояла не в том, чтобы убить осужденного нанесением ему решительных ударов, ран, а в том, чтобы, пригвоздив негодного раба к позорному столбу за руки, которых он не умел употребить в дело, оставить его на этом дереве гнить.

Пища для рабов выдавалась самая грубая — полусгнившая маслина, иногда соленая рыба и уксус, хлеб в зерне, которое они должны были сами молоть. Одежда была примитивная, и черные невольники нередко ходили в одном полотняном переднике. Но у римских оптиматов, владевших иногда двадцатью тысячами и более рабов, нередко рабская свита ходила в разноцветных одеждах, или соответствовавших той партии цирка, к которой принадлежал их владелец, или представлявших их национальный костюм, свойственный их далекой, восточной или полуденной, родине. Конечно, все сельские работы были возложены на рабов; конечно, работы эти были еще тяжелее, чем городские. Попасть в категорию сельских рабов считалось наказанием, которое практиковалось в том же виде еще не так давно в Южных штатах Америки, где рабы в наказание вызывались на хлопчатобумажные плантации.

Жестокосердость римского характера невольно разделялась даже матронами: они так же хладнокровно, как и мужья, отсылали рабов и рабынь для наказания и на смерть. Римские дамы даже сами обладали некоторым орудием пытки — острой иглой, которой они прокалывали ладони несчастным девушкам, нечаянно выдернувшим волосок во время причесывания головы матроны. Во время туалета рабыни были обнажены до пояса именно из-за того, чтобы удобнее было дамам царапать и колоть им шею и плечи. Овидий возмущается такими нравами, говоря, что несчастные горничные, обливаясь слезами и кровью, проклиная в душе своих властительниц, принуждены убирать им волосы или раскрашивать им щеки.

Если в Греции возможно было бегство раба из одного государства в другое, из-за скученности и малоземельности этих государств, особенно в военное время, то в Римской империи, ввиду единства власти и закона, а также и обширности территории, подобное бегство было физически невозможно. Беглому рабу никто не имел права дать приюта; на рабах нередко, как теперь на собаках, был надет ошейник с именем владельца и обещанием награды за его поимку и привод к господину.

К высшему разряду рабов принадлежали управляющие, секретари, чтецы, надзиратели и даже воспитатели детей и художники, а к числу последних причисляли танцовщиков и докторов. В сонме рабов содержалось огромное количество мальчиков, преимущественно хорошеньких, роскошно одетых, украшенных перстнями, служивших за столом и в спальне. Для забав существовали толпы карликов и уродцев, даже юродивых. (Последнее не чуждо и нам: еще в очень недавнюю пору в помещичьих домах содержалась нередко целая фаланга дур и шутов.) По мере перехода от простоты к роскоши категории рабов увеличивались, специализировались и в конце концов дали даже образованный класс рабов, к которым пришла учиться аристократия.

V

То уважение, каким пользовалась римская женщина и в семье и даже в государстве, влияние, которое она оказывала на детей и мужа, ставили ее на высокую ступень общественного положения. Институт весталок, учрежденный в глубокой древности и официально введенный Нумой Помпилием, представляет ту высшую степень общественной иерархии, которую могла в Риме занять женщина. В весталки, как известно, избирались только свободно рожденные девицы от 6 до 10-летнего возраста. Девочки должны были быть красивы, свободны от телесных недостатков. Верховный римский жрец брал, как пленницу, избранную девушку из родительского дома, произнося при этом обычную фразу:

— Тебя, возлюбленная, похищаю.

Эпитет этот — возлюбленная — был присущ весталкам во все время их служения. В случае несогласия родителей отдать девушку вербовка совершалась с помощью жребия. Поступив в храм Весты, девочка десяти лет училась у старших весталок, готовя себя к тому высокому служению, к которому ее обрекла судьба; следующие 10 лет она служила как жрица в храме, ненарушимо храня обет девственности и поддерживая огонь на алтаре. Выйдя через тридцать лет из монастыря Весты, она имела право вступить в брак; впрочем, бракосочетания весталок были редки. Женщина в тридцать шесть — сорок лет, при южном, скоро увядающем типе, едва ли могла найти, несмотря на высокое положение, мужа. Действительно, общественное положение весталки было настолько высоко, что при встрече с нею на улице ей с почтением давал дорогу сам консул и его ликторы с почтением преклоняли свои головы. Случайная встреча с ней освобождала преступника от казни. Ей доверяли высшие государственные тайны, завещания. Свидетельства весталки принимались без присяги. Протекции ее добивались важнейшие чиновники государства. За оскорбление весталок назначалась смертная казнь. Они были полные властительницы своего имущественного ценза, имели право на самые почетные места в театрах, ездили по улицам на своих колесницах, а когда шли пешком, ликтор расчищал перед ними дорогу.

Но взамен за этот почет девушка несла огромную ответственность за свое служение в храме: если огонь потухал в алтаре — виновную нещадно секли, причем экзекуцию должен был совершать сам верховный жрец. Еще более ужасным образом наказывалось нарушение обета безбрачия. Виновного засекали плетью насмерть, а девушку уводили на так называемое «поле нечестивых» и здесь, обрезав волосы, бросали в яму, где она, замурованная, должна была умирать голодной смертью; обряд этого зарывания сопровождался большой торжественностью.

Первой весталкою в Риме считалась мать Ромула и Рема — Рея Сильвия, дети которой произошли, как известно, от бога. Весталок при Нуме было всего четыре, затем было прибавлено еще две, и вплоть до падения Римской империи это число шесть оставалось тем же. Одежда весталок состояла из длинного, вышитого по краям пурпуром костюма, с широкими головными повязками. Первого марта каждый год возобновлялся огонь на алтаре Весты, причем его добывали трением двух кусков сухого дерева. Девятого мая был праздник Весты; в этот день ни для кого не доступный храм Весты растворял свои двери для женщин, которые без сандалий сходились сюда испросить благословения богини. В сущности, Vesta была богиней домашнего очага. Это была самая популярная богиня, — центр семьи, удовлетворявшая как нельзя лучше древнеустановившимся принципам чистоты и нравственности.

Взгляд римлянина на богов был совершенно отличен от религиозного воззрения грека. Эллин воплощал богов в человеческие образы; у него боги дрались, мирились, воплощались перед глазами смертных, даже жили среди них. Мифология грека представляет живую, пеструю вереницу рассказов, от которых веет молодостью и свежестью неиспорченной народности. Римские божества были отвлеченные абстракты, материализация которых была немыслима. Римский миф ограничивался тем, что у простой смертной, в силу благоволения к ней какого-либо бога, рождался мальчик, который совершал изумительные подвиги и оканчивал жизнь таким же странным образом, как и родился; тогда его начинали боготворить, считая, что почестями, воздаваемыми умершим, можно принести успокоение душе великого человека. Культ мертвых в Риме был чрезвычайно прост и логичен. Умершие люди переселялись в мрачное подземное убежище, где жили, или, вернее, прозябали, на сонных берегах спокойной Леты, печальные, полные меланхолии, надеясь на изменение участи своей к лучшему только в силу молитв оставшихся на земле родственников. Величайшим горем и несчастьем считалось в римской семье пренебрежение панихидами: это было оскорбление не только тени усопшего, но и всего загробного мира. Почести умершему воздавались на домашнем алтаре пенатов. Неженатый римлянин, явившись в загробное царство холостяком, наносил оскорбление душам предков, и все с презрением отворачивались от него. Потому-то нечестьем и преступлением считалась холостая жизнь.

Вообще отношения римлян к своим божествам были не лишены того меркантильного практического духа, который был им так присущ. Молитва божеству, жертвоприношение ему были своего рода взяткой, за которую бог обязан был ниспосылать благоденствие. Традиционный долг ограничивался внешним совершением обрядов — произнесением молитв. Внутренней религиозной веры римский культ не требовал — боги хотят, чтобы им приносили жертвы, отчего же это не исполнить, тем более что за исполнение этого следует награда? Отсюда практическая уловка — обойти старые установления, заменив их одной внешней формой. Если по обряду требовалось принести известное количество голов животных в жертву, то не все ли равно принести такое же количество голов чесноку; если требуется принести тельце — возможно сделать облик его из теста. Боги у римлянина были где-то в стороне; унылые, недовольные, не имевшие внешнего облика, они тем не менее были более чем многочисленны. На первый взгляд сонм римских божеств имеет много общего с греческим Олимпом, но это сходство исчезает при внимательном рассмотрении. Культ Рима был, без сомнения, самостоятельным и основные принципы имел в далеком прошлом, задолго до общения с Грецией. Римлянам были не чужды общие представления арийских племен о божественных силах природы. Конечно, на первом плане в Риме стоял Юпитер — громовержец, тот же греческий Зевс, затем шла Веста, Марс — покровитель брани, Геркулес — греческий полубог, пользовавшиеся в Риме большим почетом, Церера — покровительница полей, Минерва, Юнона, Диана, Венера, Сатурн, Нептун и Меркурий — все эти божества отчасти брали у греков некоторые атрибуты, но формировались самостоятельно, приноравливаясь к потребностям и нравам Рима. Внешняя картинность и блеск религиозных процессий, как и вообще страсть ко всяким зрелищам, были присущи настолько жителям Апеннинского полуострова, что, пожалуй, мы можем уловить их и теперь в итальянской приверженности к религиозным процессиям и служениям главы католицизма. Главнейшими жрецами древности считались жрецы Юпитера, Марса и Квиринала (божества римского копейщика вообще). Служение женским божествам совершалось женами жрецов. При первых царях высшим жрецом был, конечно, сам представитель власти, а высшей жрицей — его жена.

VI

Постепенное увеличение численности алтарей повело за собой расширение коллегии жрецов — высших хранителей религиозных знаний, посредников между людьми и богами. Наиболее древней коллегией считалась коллегия авгуров, или ауспициев. Обязанность авгуров заключалась в том, чтобы с помощью наблюдений за полетом и криком птиц возвещать волю богов. Издавна укоренившееся правило — не начинать никакого важного дела, не испросив предварительно мнения божества, повело, конечно, к усиленному развитию авгурства. Позднее, когда религиозность утратила свою первоначальную чистоту, вера в авгуров пошатнулась, и они лишились своего значения. Другой класс жрецов, вероятно перешедший в Рим из Этрурии, — институт гаруспициев был отчасти схож с предыдущим институтом. Гаруспики гадали по внутренностям животных, приносимых в жертву; коллегии их разрастались все больше и приобрели при конце республики такое значение, что без них не обходилось ни одно жертвоприношение; они считали себя несравненно выше авгуров, предсказания их отличались большей точностью, хотя они и не достигали того почетного положения, которого сумели достигнуть авгуры, в коллегию которых был выбран сам Цицерон.

Огромной важности коллегию, наблюдавшую за календарем, следовательно занимавшуюся астрономией, хранившую священное предание, составляли так называемые понтифексы, успевшие захватить в свою власть высшую иерархическую должность Рима. Коллегия эта состояла из пяти, впоследствии десяти членов. Обычная ассимиляция богов покоренных народов, приобщение их к богам римским повело к обширному распространению всевозможных культов в Риме, и тут практический расчет возможно большего сближения национальностей стоял на первом плане. Храмы греческим, египетским и восточным божествам хотя и породили религиозную терпимость, но вместе с тем повели к совершенному безверию. По мере ослабления религиозного чувства богослужение становилось все помпезнее, жертвоприношения обращались в роскошные пиры, весь религиозный обряд превратился в торжественное зрелище. Восточные культы вторгнулись в национальную религию настолько, что явилась необходимость остановить этот наплыв формальным образом. Но это не привело ни к чему. С одной стороны, чувственный культ Дебелы, а с другой — всевозможные восточные мистерии и чародейства привлекали к себе массу последователей. Падение нравственности дошло до того, что в конце II и в начале I столетий до Р. X. в Риме появились человеческие жертвоприношения и сенат принужден был обнародовать закон, воспрещающий эти жертвы.

Что касается образа жизни Юпитерова жреца, который стоял так высоко во мнении народа и который был лицом чрезвычайно популярным в эпоху полного расцвета Рима, то он отличался самым строгим формализмом; он не имел права ездить на лошади, не мог даже касаться до нее, так как лошадиная печень считалась ядовитой; он ни до чего нечистого не мог дотронуться: ни до кислого теста во время брожения, ни до собаки, ни до трупа, ни даже до сырого мяса и бобов, так как последние были посвящены подземным богам; на его постель никто не имел права ложиться, кроме него; сам он не мог провести более трех ночей вне дома, должен был стричь волосы и бороду, причем парикмахерские обязанности мог выполнять только свободно рожденный и не иначе как медным инструментом. Обрезки волос и ногтей зарывали под фруктовым деревом; на одежде его нигде не должно быть узла и даже ничего похожего на узел; он не мог себя украсить виноградной лозой, потому что усики ее закручиваются в кольца. Его одежда изготовлялась его женой, вся собственноручно; жениться он мог только однажды законным браком, не имел права развода и, в случае смерти жены, обязан был оставить свой высокий пост.

Жрица Юноны носила длинную шерстяную одежду, настолько длинную, чтобы нога отнюдь не могла мелькнуть из-под нее; поэтому она не могла всходить на высокую лестницу; ее обувь изготовлялась из шкуры жертвенного животного.

Понтифексы были хранителями общественного религиозного предания в отличие от другой коллегии, заведовавшей богослужением иностранным богам. Главным-культом греческой религиозности был в Риме культ Аполлона.

Значительный интерес представляет коллегия фециалов, в которую принимали только высшую аристократию Рима. Коллегия эта была в некотором роде дипломатическим корпусом, фециалы собирались для обсуждения государственных союзов и договоров и для объявления войны. Они исполняли должность представителей нации, приезжая на границу владения того народа, который нарушил раз постановленное условие. Преступив границу римских владений, глава посольства призывал в свидетели Юпитера, что требование его справедливо и что, в противном случае, он никогда не увидит отечества. Недовольство и требование Рима он, по обычаю, выражал первому встречному иноземцу, повторял их у городской заставы, излагал их перед лицом представителей народа на площади; если желаемого ответа для удовлетворения посланников города в течение известного времени не было, фециалы возвращались в римский сенат с донесением. Если сенат находил необходимым объявить войну, то посольство снова ехало на границу и, обмочив копье в крови жертвенного животного, кидало его через границу в присутствии трех свидетелей. Когда римские владения расширились, обряд этот принял совершенно символическую форму и главный фециал бросал копье в «воинственный столб», помещавшийся при одном из храмов Рима. Непосредственное же объявление войны возлагалось на главнокомандующего тех войск, которые были стянуты на границе.

Богослужебный обряд в Риме состоял, как и в Греции, из молитв, жертвоприношений, песен, пиров, игр и плясок. Жертвенное животное подводилось тихо к алтарю, все украшенное цветами, облитое драгоценными мазями; убивали животное молотом и перерезали ему ножом горло; собранная в сосуд кровь возливалась на алтарь, внутренности, облитые благовонием, сжигались, мясо шло на обед жрецам, а если жертвоприношение было частное, то на домашний обиход. Одежда совершавших религиозные обряды была белая, что обозначало чистоту помыслов; белыми должны были быть и жертвенные животные, кроме тех случаев, когда приносились жертвы подземным богам: для последних избиралось черное животное; молящиеся украшали себе голову венком, если богослужение совершалось по греческому уставу, и покрывали тогой, если служили по уставу римскому. Мужчины в большинстве случаев молились стоя, женщины на коленях, обратившись лицом к востоку; вздымали руки кверху, если молитвы обращались к небожителям, и касались земли, если моления шли по адресу богов подземных. В момент жертвоприношения должно было царствовать глубокое молчание; случайно произнесенное слово могло осквернить святость церемонии. Может быть, ввиду того, чтобы подобное обстоятельство не смутило обряда, был введен обычай играть на флейте. Жертвенных животных, как и везде, выбирали без порока, обращая внимание на его миролюбивый характер, чтобы оно не сопротивлялось у алтаря. Богослужебные игры, установленные еще в древнейшие времена и потребовавшие себе отдельного помещения, впоследствии приняли все более и более широкие размеры, игры затягивались на четыре или на пять дней. Государство и частные люди наперерыв устраивали их, желая добиться популярности. На этой стороне римского быта мы должны остановиться несколько подробнее, так как она характеризует как нельзя лучше дух и характер народности.

VII

«Хлеба и зрелищ!» — вот обычный крик римской черни. Ей зрелища были необходимы, они вошли в ее плоть и кровь. Исторические условия сложились так, что греческие олимпийские состязания приобрели у них характер безнравственный и ужасный. Во имя игр терпелась тирания; устраивая игры, добивались популярности. Цирк — это был главный пульс жизни римского народа.

Первоначально римские игры, конечно, не отличались тем блеском, который им был придан впоследствии, и заключались, подобно греческим, в обычных воинских упражнениях, бегах, кулачном бою, живых и комических сценах. Затем часть игр, перенесенная из Этрурии, начала принимать чисто местный характер, становясь из религиозных — народными. В первое время республики устройство игр лежало на обязанности консула, а затем перешло к специально назначенным для этого сановникам — эдилам. Огромные издержки, с которыми было сопряжено устройство зрелищ, должны были быть покрыты большей частью из собственных средств эдилов, почему на эту должность преимущественно выбирались люди, обладавшие чрезмерным богатством. Но впоследствии богатейшие люди принуждены были отказываться от эдильства ввиду тех колоссальных расходов, которых требовали все более и более расширяющиеся программы увеселений. Когда власть над римлянами перешла к императору, то и попечение об играх было возложено на него, для чего и учреждена особая должность заведующего их устройством.

Одной из самых любимых форм увеселении чисто итальянского происхождения были так называемые гладиаторские зрелища, зародившиеся в Этрурии; начались они с варварского обычая умерщвлять на могиле тирана рабов. Огромные богатства высших классов Этрурии давали возможность этрускам предаваться этим безнравственным удовольствиям. Впоследствии уже рабов не умерщвляли: им предоставляли право биться друг с другом не на жизнь, а на смерть, для чего их специально дрессировали до необычайной крепости мышц. Место действия таких боев с могилы было перенесено на форум, но по мере того как возрастало число и зрителей, и гладиаторов, рамки форума становились тесными, они расширялись все больше и больше, пока наконец огромное, специально приспособленное здание цирка не дало возможности всему Риму удовлетворять своей страсти. Гладиаторы подразделялись на несколько категорий, различавшихся характером оружия и боев. Любимейшими гладиаторами черни были те, одни из которых были вооружены сетью, а другие, их противники, — трезубцами. Один старался поймать в сеть противника, другой же — проколоть трезубцем. Обезоруженный гладиатор, павший на землю, зависел целиком от настроения зрителей, которые могли даровать ему жизнь или смерть; если он был красивый и искусный боец, зрители, махая кусками ткани и аплодируя, требовали пощады побежденному, но если народ был возбужден, если боец зарекомендовал себя с дурной стороны и ему нельзя было надеяться на пощаду, зрители в молчании делали выразительный, тривиальный жест — большим пальцем правой руки, которым словно давили насекомое, и тогда победитель вонзал свой трезубец в грудь несчастного. Обыкновенно игры начинались процессией, которой предводительствовал консул или император. В процессии везли изображения богов и богинь, высоко поднятые над толпой, в колеснице, запряженной лошадьми, мулами, слонами; дым золотых и серебряных курильниц, огромный хор, толпы жрецов, отряды всадников, клиенты в белых тогах — все это наэлектризовывало толпу при своем появлении на арену, и аплодисменты и дикие вопли сливались в такой бурный взрыв восторга, который мы можем представить только тогда, если скажем, что зрителей в цирке было 250 тысяч. Видоизменения состязаний: и конские скачки, и пешие бои атлетов, и игра в диск, и простая скачка с препятствиями и, наконец, охота, где стравливали диких зверей с людьми или животных между собой, — все это следовало без перерыва одно за другим. До каких грандиозных размеров доходили такие травли, можно судить по тому, что в пятидневной игре при Помпее было убито 410 леопардов и пантер и до 500 львов. При Юлии Цезаре на арену выпускали сразу до 500 львов. Император Август в своих записках упоминает, что им было истреблено в цирке 3 500 слонов. Чтобы яснее предстала картина римских цирковых зрелищ, проследим внимательно конскую скачку — один из популярнейших видов увеселений, который укоренился в Риме настолько, что мы в IX веке по Р. X. еще встречаем римское население подразделенным на цирковые партии, носившие одежды соответствующего цвета.

VIII

Между холмами Авентинским и Палатинским, в небольшой лощине, вздымается огромное здание цирка. Весь Рим пуст. С самого раннего утра сюда стекались все. Палаццо богачей и бедные лачужки предместья Рима — все прислали сюда своих представителей, до грудных младенцев и столетних стариков включительно: дома остались только больные и умирающие.

Все в праздничных одеждах, с венками на головах. Весь цирк и колонны, и портики, и аркады — увит гирляндами цветов. Во всю длину ристалища, перерезывая его пополам, тянется продольная линия, целый хребет из алтарей, статуй, групп, обелисков. Здание окружено двумя ярусами ступеней из почерневшего мрамора; эти ступени — партер для аристократии и фундамент для колоссальной деревянной надстройки, которая вмещает на своих скамьях огромное количество зрителей; ни перил, ни ступеней, ни подмостков не видно в этом море одежд; даже Палатинский холм занят народом, завидующим тем счастливцам, которые успели достать в цирке себе место. Они сошлись сюда с восходом солнца, едва его розовые лучи заиграли на фигурных фронтонах Капитолия. Теперь солнце высоко и палит во всю силу южных лучей, раскаляя песок, обливая палящим зноем толпу, с таким удивительным самоотвержением и упорством разместившуюся на припеке, презирающую и пыль, и голод, и жажду.

Побледневшие от усталости, едва не падающие без чувств женщины, с умирающими от жажды детьми на руках или за спиной, с розами в черных волосах, отовсюду стиснутые ревущей, пьяной, возбужденной толпой, беспомощные калеки, раздавленные здоровыми, нахальные женщины, бахвалящиеся своей грубостью, беглые каторжники и воры — словом, весь римский плебс в полном блеске. Подмостки давным-давно переполнены, а новые толпы все прибывают и прибывают.

Недоразумения на словах начинают переходить в ссоры и драки: сталкивают друг друга вниз, лезут через головы вперед, несмотря ни на какие препятствия, бьют друг друга и даже принимаются за ножи, чтобы поудобнее взглянуть на зрелище, которого они ждут с таким нетерпением. Но вот толпа стихает, вдалеке, за стенами цирка, послышались звуки труб и рогов — это цезарь со свитой выехал из дворца и приближается к цирку. Его семейство, придворные, рабы, клиенты, олимпийские боги — все это сверкает на ярком солнце, медленно, торжественно двигаясь по аллее. Жрецы и консулы с возлияниями и молитвами становятся перед алтарями; белоснежные жертвенные быки падают у подножья алтарей под топором первосвященника — в честь богов, во здравие присутствующих и для благополучного окончания игр.

Ворота, откуда должны появиться колесницы, еще заперты. Два маленьких невольника держат перед ними цепь, завязанную слабым узлом. Между зрителями составляются пари; торопливо занимают свои места предводители партий. Там, в отделении, где стоят беговые колесницы, идет лихорадочная деятельность: великолепных скакунов чистят, вплетают ленты им в гривы, подвязывают хвосты, словами, бичами и цветными одеждами возбуждая нетерпение и беспокойство благородных животных. Колесницы окрашены в четыре цвета партий: зеленый, красный, голубой и белый. Они маленькие, двухколесные. Вожди колесниц тут же, в коротких безрукавках, с гладким шлемом на голове, с обнаженными, обвитыми ремнями ногами и с острым кривым ножом у пояса.

Места в беге для колесниц определяются жребием; раздражение состязателей и зрителей все усиливается. Цезарь занял место в своей ложе, осененной ковровым пологом, шитым золотом по зеленому полю. В соседних ложах сидят его приближенные, далее жрицы Весты в спущенных покрывалах; напротив — важнейшие сановники города. 600 сенаторов в форменных туниках и черных полусапожках разместились вокруг. Во втором ярусе тянется бесконечный ряд представителей разных религиозных орденов, в пестрых, лучших одеждах. Цезарь давно уже лежит на шелковых подушках, а кортеж, во главе которого он прибыл, все еще движется. Представители города, магистраты, эдилы, патриции — все, отдавая поклон властителю, проходят перед ним и занимают испещренные цветами ложи. В самом низу сплошной цветник. Это места для женщин. Тут воплощение живой красоты может смело поспорить с мраморными идеалами, что стоят тут же. Голубые, белые, зеленые, пурпуровые одежды, веера из павлиньих и страусовых перьев, золото, перламутр, блеск драгоценных камней служат декорацией для великолепных красавиц тибрских дворцов.

Но вот по арене рассыпаются герольды, решетки скрипят, отворяются. Возничие едва сдерживают пыл бешеных коней, рвущихся и вздымающихся на дыбы перед протянутой цепью. Глаза всех впились в императорскую ложу: оттуда должен быть подан сигнал начала скачек; на минуту в цирке воцаряется гробовая тишина — все забыли друг о друге, все шеи вытянуты вперед, все думают об одном: как бы лучше увидеть, ничего не пропустить из предстоящего зрелища. Но вот сверкнул белый платок — цепь упала, грянул марш, и нечеловеческий крик, вырвавшийся из груди зрителей, возвестил всему городу, что скачка началась.

IX

Шестнадцать коней, запряженных по четыре в колеснице, рванулись вперед, подняли тучу пыли и с быстротой ветра понеслись по арене. Возничие всем телом подались вперед, и голосом, и бичом то сдерживая, то понукая пылких скакунов. Тучи песку часто совсем заслоняют собой и коней, и колесницу, которая, вынырнув из этого золотого пыльного тумана, снова пропадает в нем, едва дав зрителям минуту уловить свой цвет и положение. Земля стонет под копытами; скрипя, режут песок катящиеся колеса, мелкие камни, подбрасываемые шипами подков, летят вверх, обсыпая и колесницы и состязателей.

Все четыре колесницы рядом, ни одна еще не опередила других, и в первый раз они домчались до столбов, которые должны обогнуть. Поворот рискован, надо вовремя перебить друг у друга дорогу, сделать крутую дугу, настолько крутую, что крепкая ось затрещит от поворота. Искусство заключается в том, чтобы придавить колесницу соседа, сбить лошадей, очутиться хоть на голову дальше.

Заворот сделан. «Eugel» — раздается из множества глоток. Первое препятствие пройдено. Пари начинают увеличиваться. На отставших лошадях пот начинает смешиваться с кровью, возница бичует их взмахами ремней с свинцовыми наконечниками, и каждый удар отпечатывается на их теле тонкой полоской. Лошадь, взвившаяся на дыбы от боли слишком чувствительного удара, решает участь состязания. Противник успевает выиграть две, три секунды и перехватить себе первенство.

Зрители все больше и больше начинают принимать участие в скачках. Теперь уже не только мужчины, но и дамы бьются об заклад на свои украшения и драгоценные камни; экипажи, скот, невольники, домашняя утварь — все годно для ставки, лишь бы удовлетворить азарт партий.

И вот общий крик снова вырывается у зрителей, на повороте что-то случилось: какой-то хаос лошадей, колесниц и колес…

Один из возниц с опрокинутой колесницей, запутавшись в вожжах, волочится по песку, силясь острым ножом перерезать упругие вожжи; отставшая колесница случайно или нарочно налетает на него: он раздавлен. Но и новая колесница от удара теряет колесо, и оно, сорвавшись, одно, по инерции, летит вперед, описывая дугу, падая на песок…

Какой-то остряк кричит из ложи:

— Держу тысячу, что колесо перегонит!

Толпа хохочет, и отовсюду летят насмешки на окровавленных, полумертвых состязателей.

Две из упавших лошадей вырвались наконец из хаоса и, с оборванной сбруей и сломанным дышлом, несутся снова вперед, догоняя неповрежденные колесницы, усиливая беспорядок, усложняя этим еще более скачки.

Уже шесть раз две колесницы счастливо объехали цирк, держась наравне друг с другом; обе партии со страхом следят за ними, то печалятся, то ликуют. Почтительные восклицания летят отовсюду, и лошадям, и возницам. Силы противников равны. Кони одинаково выезжены на диво, так же сильны, быстроноги; колеса дымятся, оси воспламенены жаром трения. Зрители, облитые с ног до головы потом и от жара, и от невыносимого зноя, в распущенных одеждах, с сжатыми кулаками и искаженными лицами неистово кричат:

— Десять, сто тысяч за зеленую!..

Последний поворот; вдруг из ближней ложи кто-то ухитрился навести зеркалом на лицо одного из возниц отраженный луч солнца. Голубые, зеленые, желтые звезды вдруг запрыгали перед глазами смущенного состязателя, — одно мгновение — и он потерял из глаз и мокрые крупы лошадей, и своего соперника, и волнующийся пыльный амфитеатр, — он ничего не видит. Противник уже достигает белой меловой черты, он опередил его на две головы!..

Слышите эти безумные крики! Что за невозможный гвалт и вверху, и внизу. Одни торжествуют победу, другие скрежещут зубами, поднимают к небу кулаки с проклятием на людей и богов.

Победитель, покрытый венками, лентами и шарфами, гордо объезжает цирк, тихонько проводя вспененных коней. Победитель стал свободным человеком, получил полный золота призовой кошелек, драгоценные одежды, золотое кольцо и пальмовую ветвь. О, его торжеству мог бы позавидовать цезарь!

Песок углажен; ждут нового состязания. Но что это? Какой-то грохот раздался в нижней части цирка. Дикие вопли; все повскакали с мест… Что за ужас! Верхние деревянные подмостки и скамейки, не выдержав напора волнующейся толпы, рухнули, увлекая за собой все сонмище и мужчин, и женщин, и детей; груды тел сыплются на арену: раненные, раздавленные, истекающие кровью, молящие о помощи. Грузные столбы, балки, скамьи с грохотом валятся друг через друга; льет ручьями по мрамору нижних плит горячая кровь, пролившаяся до самой арены. Несчастные с четвертого яруса падают вниз на песок, напрасно силясь схватиться за выступ или перила, в беспощадной борьбе за жизнь верхние давят нижних. Что за крики! Что за стоны и вопли умирающих!

В бешеной суматохе стремится народ к выходам, карабкаясь по уступам кверху, спрыгивая вниз, заботясь только о себе, покупая свое спасение ценою жизни ближнего…

Через груды раненых и убитых носятся испуганные, вырвавшиеся из конюшен лошади. Двор в смятении удаляется — и огромный цирк представляет вид огромного кладбища…

На тележках увозят раздавленные трупы; с плачем следуют за ними оставшиеся в живых. Пламя сожжения высоко летит кверху…

Рим в трауре, урны полны пеплом, плакальщицы не сходят с кладбища…

Прошло несколько дней затишья. Перед дворцами собираются толпы.

— Хлеба и зрелищ! — гремят они.

И воздвигаются новые подмостки.

X

Комфорт римской семейной обстановки, по мере увеличения богатств государства, достиг наконец в эпоху императоров той изысканной роскоши, которая нас поражает при чтении описаний пиршеств богатейших патрициев. Во времена республики, когда еще существовал закон, осуждающий роскошь, дозволялось иметь из серебра только солонку да жертвенные чаши. Один из знатнейших сенаторов лишился своего места только за то, что у него было на 10 фунтов серебряной посуды. Но в 91 году у Марка Друза, народного трибуна, было серебряной посуды уже 10 тысяч фунтов. При Сулле в Риме насчитывалось до 150 одних стофунтовых блюд. Не считая веса серебра, римляне платили огромные суммы за работы, которые иногда были в двадцать раз дороже материала.

По мере распространения серебряной посуды она делалась все более и более обыденной, глаз к ней привыкал и уже не останавливался на ней с прежним удивлением, — тогда золото сменило серебро. Но и роскошь золота с течением времени стала заурядной, и для увеличения ценности сосудов потребовались драгоценные камни; фабрикация сосудов последнего рода достигала таких размеров, что при Тиберии сенат ограничил ее декретом. До нас не дошли эти удивительные образцы римской работы. Большая часть металлических сосудов перелиты, а сделанные из дорогих камней разбились по своей хрупкости. Общий тип тех чаш, которые дошли до нас, носит на себе характер восточного образца; они достигают иногда значительных размеров. Плиний уверяет, что у Лукулла были амфоры из оникса величиной с бочку и что у него стояла в чертогах колонна из того же оникса в 32 фута высотой. На отделку сосудов шла слоновая кость, янтарь; колоссальные вазы делались из алебастра, мрамора, порфира, гранита; в последних вазах, сработанных из простого материала, играла главнейшим образом роль отделка, сделанная то в греческом, то в смешанном римском стиле; таких ваз дошло до нас много, и образцы их мы можем видеть в любом музее. Техника в выработке из алебастра была хороша настолько, что в Берлинском музее мы можем встретить маленький сосудец со стенками не толще бумажного листа. Большие вместилища для воды и вина, то есть бочки и чаны, практиковались из глины.

Столовая у римлян не была сначала отдельной комнатой, и только впоследствии мы встречаем специальный триклиниум. В глубокой древности семья обедала на самом открытом месте дома, в так называемом атриуме. Рабы сидели тут же, только на некотором расстоянии от хозяев. Они ели то же, что и господа: ту же простую и умеренную пищу; но потом явился восточный обычай возлежать за столом. Тогда женщины стали обедать отдельно, и присутствие их за столом считалось неприличным. При императорах, когда нравственность пала, присутствие женщин стало на пире непременным явлением и самый пир обратился в безобразную оргию.

Столовые комнаты стали не только отдельными, но их образовался целый ряд для разных времен года.

Обычный обеденный стол представлял четырехугольную форму и был с трех сторон обрамлен скамейками (по-гречески: клине; отсюда и название столовой триклиниум). На каждую клине могло улечься трое гостей, и, значит, всего-навсего за каждым столом помещалось девять человек. Была римская поговорка: «За столом гостей должно быть числом не меньше трех граций и не больше девяти муз». Ложи были превосходно сделаны из точеного дерева, украшенного слоновой костью, золотом и серебром, порой сделаны из бронзы, на них лежали длинные подушки и другие, короткие, на которые облокачивались обедающие. Сверху они покрывались пурпуровыми одеялами и иногда шкурами.

За столом самым почетным местом считалась серединная скамья, предназначавшаяся для наиболее почетных гостей. Хозяин помещался обыкновенно с левой стороны, на месте, ближайшем к средней скамье, откуда он делал распоряжения прислуге. Возлежали, опираясь на подушку левою рукою, а правою рукою брали кушанья. Стол, который был ниже кушеток, делался обыкновенно из самых дорогих пород деревьев, и иметь дорогой стол считалось признаком хорошего тона. Вокруг пирующих возвышался ряд треножников, на которые ставили блюда с кушаньями или роскошные вазы для украшения. Лампы самых разнообразных форм, из глины и из коринфской меди, освещали залу; на их ножках изображены были сказочные грифы, головы птиц, хищных зверей; самый стержень иногда представлял человеческую фигуру. Иные лампы имели форму человеческой головы, у которой светильня торчала изо рта. Канделябры достигали шести футов и отличались богатейшей орнаментацией.

Гости входили в столовую, бросая на курительницы щепотки соли в жертву пенатам, и затем ложились на ложе. Александрийские рабы подавали им воду для омовения рук, другие приносили в серебряных сосудах и тазах ароматную воду для ног и распускали у гостей сандалии. Раб должен был выглядеть весело; он не только улыбался приветливо гостям, но не имел права работать молча: едва от него требовали что-нибудь, он тотчас начинал петь. Когда все гости укладывались на свои места, прислужники вносили закуску. На подносе помещался осел из бронзы с двумя мешками по бокам: в одном из них были белые, в другом черные оливки. На соседних блюдах красовались ящерицы, облитые медом и маком; затем подавали горячие сосиски, сирийские сливы и гранатовые зерна; с хоров гремела музыка, рабы обносили поднос с корзинкой, в которой помещалась деревянная курица с распущенными крыльями, а под ними оказывались павлиньи яйца, раздававшиеся гостям. Затем начинался обед. Кулинарное искусство изощрялось до необычайных созданий: подавали ионийских рябчиков, цесарок, бекасов, фазанов из Колхиды, причем повара умели ставить птиц в чрезвычайно жизненные позы, начиняя их в то же время трюфелями, бобами. Подавали стеклянные бутылки, залитые гипсом, на шейках которых болтались ярлычки с надписями о том, в котором году вино было поставлено в погреб. Расстановка иных кушаний была аллегорическая, на круглых подносах были изображены двенадцать знаков зодиака, и на каждом знаке лежало соответствующее кушанье: на знаке тельца — говядина, на льве — африканские смоквы, на раке — груды раков, на близнецах — почки. Подавали зайцев, рыб, плававших в соусе, кабана огромной величины, на клыках которого висели корзинки с финиками и орехами, а вокруг кабанихи группировались искусно сделанные из теста поросята. Гости никогда не знали, какое назначение какого блюда, можно ли его есть или нет. Из разрезанного кабаньего бока, вместо ожидаемой начинки, вдруг вылетали живые дрозды и убивались ловкими охотниками, стоявшими тут же. Иногда доски потолка раздвигались и сверху спускались подарки для гостей. Для разнообразия практиковалась такая подача блюд: входили два раба с глиняными кружками, оба, по-видимому, пьяные, они начинали сердиться, бить друг друга по кружкам толстыми палками, и из разбитых кружек сыпались устрицы и гребенчатые раковины, которые третий раб подбирал и разносил гостям. Под конец обеда являлись полуобнаженные фигуры гладиаторов и забавляли пирующих смертельными схватками; иногда они имели на головах шлемы, наглухо закрытые, так что они не могли видеть противника. Чтобы они не могли далеко отойти друг от друга, их сковывала цепь, и они тыкали друг друга наудачу ножами, часто промахиваясь, еще чаще попадая, пока мясо не повисало вокруг кровавыми лоскутами. Но еще более ужасные и варварские забавы бывали на пирах Лукулла.

В триклиниум входили две сирийские десятилетние девочки, на головах у них маленькие фригийские шапочки, тело обтягивается до пояса тонким трико; быстро воткнув в пол кинжалы острием кверху, так, что между ними едва может пройти и коснуться пола маленькая детская ладонь, они, став на руки, танцуют между смертоносными лезвиями с необычайной ловкостью, избегая малейшего неверного движения; танцы становятся все неистовее и быстрее — это тоже борьба не на жизнь, а на смерть. Лица девочек наливаются кровью, усталые руки дрожат, лбы почти касаются острия; эмоция у гостей полная: туман винных паров не мешает им с напряжением следить за жестокой забавой, ставить большие заклады за ту, которая дольше выдержит. И вот раздается отчаянный крик: одна из девочек падает на локти, тело описывает красивую дугу над кинжалами, они впиваются ей в грудь, кровь брызжет во все стороны. Подруга ее радостно вскакивает на ноги и получает в награду чашу, полную монет.

До чего доходила разнузданность роскоши, можно видеть из случая, рассказанного Петронием: «Серебряная тарелка упала со стола, один из рабов ее поднял; хозяин, заметив это, дал ему пощечину и велел швырнуть обратно на пол, тогда пришел невольник с метлой, — тарелку вымели вместе с сором».

XI

Первоначально этрусский дом представлял собой четырехугольный просторный покой, вокруг которого группировались, как в гомеровских постройках, боковые меньшие покои. Здание снабжалось покатой крышей из соломы или булыжника, с отверстием для дыма посередине и ямой под отверстием, где стоял очаг. Главный покой, закопченный дымом этого очага, назывался «атриум» — «черный». Отверстие в крыше закрывалось в случае дождя деревянной ставней, хотя под ним был бассейн для дождевой воды. Атриум остался ядром римской постройки; хотя тип римского дома и развивался, атриум остался неприкосновенным. Тут помещался алтарь пенатов. В Этрурии постройки встречались по преимуществу четырехугольные, но в Риме издавна появились круглые постройки; со времен Нумы Помпилия стали строить круглые храмы Весты. Греческие и восточные элементы стройки разукрасили примитивную простоту и обратили здания Рима в великолепные сооружения; правительство строго следило через городскую полицию за прочностью стройки, ремонтом стен и мостовых; останавливало спекулятивную стройку домов на скорую руку свыше четырех этажей для отдачи внаем. Знатные римляне жили, конечно, в отдельных домах, которых при Августе в Риме было около 2 000; прочие же дома были наемные, и их было в 20 раз больше — что-то около 47 тысяч.

Проводя большую часть дня на открытом воздухе, римлянин не нуждался в обширном помещении, и потому отдельные комнаты в большинстве случаев малы. Городской римский дом и впоследствии сохранил четырехугольную форму параллелограмма, узкой стороной выходившего на улицу; на уличной стороне стены висел звонок, на пороге красовалось выложенное мозаикой приветствие: «Будь здоров». Ученый попугай, висевший у двери, тоже приветствовал какой-нибудь фразой гостя. С одной из сторон входа рычала на посетителя собака, о присутствии которой он остерегался надписью: «Берегись пса». Иногда по традиции изображали собаку из той же мозаики. Из вестибюля вступали в атриум, с тем же верхним светом, алтарем, — это была приемная, где хозяин дома встречал клиентов. В задней части атриума помещался бассейн, образовавшийся из ямы для стока дождевой воды. Иногда в бассейне помещался фонтан. Средний двор был окружен переходами, кладовыми, мелкими комнатами, предназначенными для разных нужд хозяйства. К дому принадлежали еще разные пристройки — спальни, помещения для рабов, купальни, кухни; иногда столовые, гостиные, картинные галереи, библиотеки. Расположение комнат верхних этажей было совершенно произвольно. Убранство дома по преимуществу относилось к его внутреннему устройству, — об уличном фасаде заботились мало. Иногда, очень редко, разве у весьма состоятельных римлян наружные стены украшались пилястрами. Внутренние же стены покрывались мрамором, лепкой, живописью, мозаикой. Вместо дверей комнаты отделялись друг от друга тяжелыми портьерами, задергивающимися на кольцах. Колонны, появившиеся среди комнат, дозволили расширить их размер, послужив опорой для потолка.

Со времен Юлия Цезаря вошел в моду обычай устраивать для себя загородные виллы или дачи. При Саллюстии эти виллы вмещали в себе, кроме жилых домов, великолепно отстроенных, чудесные виноградники, луга, целые парки с искусственными гротами, бассейнами и скалами. При строительстве таких вилл обращали внимание на тенистые, прохладные галереи, куда можно было скрыться от июльского жара. Любители строили вышки или башни, откуда открывались чудесные виды на окрестности. В парках помещали птичники, зверинцы, в бассейнах разводили лучшие породы рыб. Аллеи подстригали весьма вычурно, разнообразили беседками, цветниками.

Верхом роскоши были, конечно, постройки цезарей, которые воздвигали их десятками. Тиберий на одном Капри устроил в короткое время до 12 вилл. Нерон построил свой золотой дворец с неслыханной роскошью, затмив им все, что было возводимо до его царствования.

Без сомнения, из всех римских руин самое чарующее зрелище представляют развалины терм, или бань, которыми так щеголяли римляне. Общественные бани, учрежденные в ранний период с гигиенической целью, чтобы дать возможность беднейшему населению хотя однажды в день хорошенько вымыться, скоро превратились в великолепные огромные постройки, вмещавшие в себя не только холодные, теплые, горячие и паровые бани, но и залы для гимнастики, гимназии, библиотеки, аллеи для прогулок и даже картинные галереи. В первом отделении были две раздевальные комнаты, для мужчин и женщин, разделенные глухой капитальной стеной. Следующая зала была украшена большим бассейном для холодного купанья, затем следовало более теплое помещение, где римляне мазались маслом. Наконец жарко натопленная комната (кальдариум), в которой мылись горячей водой. Возле кальдариума находились огромные печи, с двумя котлами для кипящей воды и трубами, по которым шел теплый воздух по всему помещению. Размеры здания были настолько велики, что в термах Каракаллы могло одновременно мыться 2 500 человек, а таких терм при Константине в Риме было десять. За вход платили один квадрант (около наших 1/2 копейки). Посетителям прислуживали рабы, которые производили очень сложную операцию омовения: тело натирали особенными инструментами, тканями и мазями. После омовения римляне отправлялись в палестру, где состязались в борьбе или занимались беседами.

День у римлян начинался с третьего часа. Не надо забывать, что вообще римский день, состоявший из 12 часов, начинался с восходом солнца и оканчивался с его закатом; таким образом, зимой 12-часовое расстояние было короче, чем то же 12-часовое расстояние летом. Другими словами, зимний час едва равнялся 3/4 истинного часа, тогда как летний был более 1 1/4 часа. По-нашему двенадцатый час (т. е. около полудня) был всегда 7-м часом у римлян; 12-м же часом у них был час перед закатом солнца. Римляне начинали день легким завтраком, состоявшим из хлеба, вина, тогда меда, сыра и плодов; после этой закуски они отправлялись по своим делам: в суд, с визитами, на поклон патронам, в школу, на состязания; в этих занятиях проходило время до полудня; тогда принимались уже за более основательную трапезу, состоящую из горячих или холодных блюд, из рыбы, плодов, хлеба и вина.

Когда второй завтрак кончался, наступал римский обычай отдыха, который свято хранится и до сих пор в Италии. К полудню, и в наше время, все входы и выходы запираются, — церкви и лавки пустеют; турист, не знакомый с обычаями страны, может подумать, что город вымер или повсюду свершаются какие-либо таинственные мистерии. Исключения составляли официальные заседания, особенно судебные собрания в сенате, народные собрания; они не могли прерываться, если дела не были окончены. Рабов, работавших в поле, тоже нередко побуждали жестокие надсмотрщики продолжать работу во время самого жгучего полдневного зноя; но в позднейшие времена, когда общая бездеятельность и лень охватили римский народ, когда чернь, развращенная зрелищами, шаталась бесцельно по улицам Рима с своим обычным требованием игр, сеста царила во всей силе. Безлюдье сесты было таково, что случайно встретившегося прохожего принимали за призрак. Алларих очень ловко рассчитал, что овладеть Римом удобнее всего в полдень, когда весь город, с охранительным гарнизоном включительно, потягивался после завтрака.

Затем римляне занимались гимнастикой, отправляясь для упражнения на Марсово поле, или играли в шары в особых помещениях терм. После бани следовал обед с похлебками и массой блюд, последовательно входивших, по мере распространения роскоши, в римскую жизнь. Каждый из гостей, пришедший к обеду, брал манту, то есть салфетку, которая была необходимой принадлежностью стола, так как ели руками. Вилки, как известно, вошли в употребление сравнительно недавно и явились лишь 500 лет назад на том же Апеннинском полуострове. Еще в XVII веке в Англии ели без вилок, иногда на руки надевая перчатки для большей чистоты рук. Ложки употреблялись иногда, но вначале их заменяла, вероятно, краюшка хлеба.

Единственным питьем римлян было вино, которое почти всегда разбавлялось водой, а несмешанным его пили только пьяницы; разбавляли вино теплой водой, ледяной и снежной; вероятно, температурой вина руководились гастрономы из тех же принципов, как и теперь: никто не станет пить за обедом в настоящее время белое вино теплым, а красное ненагретым; но в период упадка римской нравственности обычай попоек изменил характер прежних скромных пиршеств. Любимыми греческими винами считались фазосское, хиосское, лесбосское, фалернское. В вино примешивали разные пряности, коренья и даже ароматические масла.

XII

Когда знатный римлянин умирал, его погребение сопровождалось пышными обрядами, в которых как нельзя лучше отражалось бесконечное самомнение римлян и их любовь к помпе. Заимствовав от этрусков пышный погребальный ритуал, они, по своему обычаю, расширили его настолько, что закон 12 таблиц принужден был его обуздать; было запрещено сжигать с покойниками золотые вещи, умащать трупы при помощи рабов или наемников, окуривать дорогими фимиамами, нанимать более 10-ти флейтистов. Когда умирающий закрывал глаза, все родственники громко начинали звать его по имени, для того чтобы убедиться, что он мертв. Затем лицо, заведующее погребальной процессией, вступало в свои права: труп обмывали теплой водой, обливали благовониями и выставляли в атриуме на усыпанном цветами ложе, ногами ко входу; покойный был одет в тогу — или простую, или официальную, судя по его общественному положению; если при жизни он был удостоен венка, то он ему возлагался на голову. Подле ложа стояла курительница; у наружной двери прикреплена была кипарисная ветвь, а иногда целый куст кипариса; последнее было знаком того, что в доме покойник и чтоб незнавший не мог оскверниться, войдя случайно в дом; таким образом, тело покойника оставалось в доме около недели; в момент смерти на домашнем очаге огонь тушили и зажигали вновь только после погребения.

В день похорон особенный глашатай зазывал желающих отдать последний долг мертвецу такими словами: «Гражданин умер, кто из вас желает проводить его гроб, — час для этого настал, сегодня вынос».

Погребальный кортеж открывался музыкой; затем шли плакальщицы, протяжно завывавшие погребальные песни. В позднейшие времена за плакальщицами следовали актеры, декламировавшие соответствующие места из разных авторов, а иногда импровизировавшие отдельные сцены. Начальником этих артистов, или мимов, был архимим, который должен был в жестах и походке подражать покойному. Для большего сходства на нем была надета маска, изображающая умершего; далее двигались предки умершего, то есть их восковые маски, висевшие в атриуме каждого дома в нишах, почерневшие, закопченные; иногда несли статуи тех же предков, изображенных сидящими на стуле и еще живее изображавших родоначальников, которые предшествовали своему потомку в загробной жизни. Маски несли наемные актеры, которые были одеты в костюмы покойного, консульские или цезарские тоги, а иногда и в триумфаторский костюм. Если покойный был полководец, на дощечках несли изображения взятых им городов, почетные венки, атрибуты власти, трофеи, приобретенные им в битвах. Затем следовал на великолепном одре, покрытом пурпуровым покровом, покойник, которого несли ближайшие родственники, друзья, отпущенники, а иногда сенаторы и всадники; сзади шли знакомые и народ; все ближние были одеты в траур, мужчины с покрывалами на головах, женщины с открытой головой. Процессия приходила на форум, носилки ставили перед рострой, вокруг них полукругом группировались изображения предков. Ближайший родственник произносил речь, в которой возвеличивались подвиги покойного и подвиги тех предков, которые были свидетелями погребения. С форума процессия шла за город к городскому валу, где был приготовлен костер для сожжения. Костер, затейливо убранный, часто стоил огромных издержек; положив на него тело с открытыми глазами, его еще раз окропляли благовониями, усыпали венками и разными приношениями, прощались с ним последний раз. Ближайший родственник, отвернувшись, зажигал костер. При звуках погребальной музыки и при громком вое плакальщиц огонь охватывал подмостки, и в то же время, по этрусскому обычаю, вокруг костра начинались гладиаторские бои. Когда оставался один пепел, его собирали, призывая тень умершего, опрыскивали его вином и молоком, высушивали и затем опускали в погребальную урну, смешав с благовониями; затем жрец окроплял участвовавших на похоронах водой для очищения, распуская их по домам, — обычно торжественным возгласом: «Можете идти!» Иногда вместо сожжения тело погребалось в гробе, но в позднейшее время римляне отдавали преимущество разумному способу сожжения. Мальчиков, умерших до того времени, когда они надели тогу мужчин, никогда не сжигали, а закапывали в землю, и притом без всяких торжеств.

XIII

Изготовление одежды у римлян сначала было целиком возложено на женщин, а жрец и впоследствии не мог носить иного платья, кроме того, что изготовила жена. Как греки носили одежды без швов, так римляне, напротив, всегда свой костюм сшивали; наиболее пристойным цветом почитался белый, хотя впоследствии и материя, и цвета стали подчиняться только моде. Усилившаяся расточительность римлян поставила на первый план прозрачные ткани. От императоров не раз издавалось запрещение употреблять тончайшие ткани, — ношение их не только не прекратилось, но стало распространяться и между мужчинами. Носили даже золотые одежды, так называемые аталийские ткани, фабрикованные из тончайшей золотой проволоки. Одной из драгоценнейших одежд считалась пурпуровая, самых разнообразных оттенков, от интенсивно-черного до самого бледно-розового. Цельные пурпуровые одежды высших сортов имели право носить только император и ближайшие сановники. Всадникам предоставлялась только пурпуровая кайма. Но роскошь не поддавалась закону. Ношение пурпура стало всеобщим, так что Тиверий сам перестал носить его, заставив этим изменить моду.

Собственно национальная римская одежда состояла из тоги, колоссального плаща, три раза превышавшего рост человека, драпировавшегося красивыми складками на левом плече и предоставлявшего носившему, вследствие своей огромности, всевозможные комбинации для складок. Тога набрасывалась на левое плечо спереди назад, затем, обнимая спину, проходила под правой подмышкой наперед и закидывалась снова через левое плечо за спину; середину из-за спины выдвигали на правое плечо, а спереди вытягивали ее левый конец, волочившийся по земле, и выпускали наперед углом, красиво свесившимся из-за пазухи. Под влиянием греческих мод заботились больше всего о красоте складок, доведя эту заботу до чудовищного: складки гладили, расправляли щипчиками, свинцовыми гирьками и кисточками оттягивали книзу — словом, усложнялся простой и целесообразный костюм массой ненужных подробностей.

Второй частью римской одежды была туника, которую надевали непосредственно на тело и которая иногда снабжалась длинными рукавами; иногда же представляла вид безрукавки. Туники носили одну, много две, но при Августе мода допускала три и более. Август, который обладал очень зябкой натурой, носил четыре туники. Тунику подпоясывали ниже груди поясом; когда же их надевали несколько, то подпоясывали только нижнюю, безрукавную.

Этими двумя принадлежностями костюмов, в сущности, исчерпывается весь национальный туалет. С возраставшей страстью к щегольству развилась масса накидок и плащей всевозможных фасонов, но по преимуществу не римского происхождения. Множество названий, дошедших до нас, положительно в силу своей непереводимости не могут дать нам понятия об этих одеждах. Мы знаем только, что римляне носили плащи с застежками, с башлыками, с короткими пелеринами и капюшонами и только в позднейшее время носили шаровары. Панталоны были заимствованы у галлов, только они были коротки и очень умеренной ширины; носили их только солдаты и очень немногие из граждан; император Гонорий в 395 г. по Р. X. запретил ношение панталон в своей столице. Хотя римляне с успехом обходились без такой удобной части одежды, но тем не менее изнеженные, чувствительные к климатическим переменам люди носили на теле более или менее плотные повязки и галстуки.

За исключением жрецов и судей римляне обыкновенно ходили с открытой головой, изредка надевая шапки греческого характера.

Необходимой принадлежностью каждого порядочного человека была обувь, которую считали неприличным снимать даже дома, при самом простом домашнем туалете. Обувь была двух родов — сандалии и башмаки. Сандалии, как и греческие, подвязывались ремнями и по преимуществу считались домашней обувью. Башмаки же употреблялись в общественных собраниях и в дороге. С течением времени явились сапоги со шнуровками разных цветов, иногда очень замысловатой отделки.

Во времена первых царей римлянки одевались, по всей вероятности, так же, как и этрусские женщины, — почти одинаково с мужчинами, но врожденная страсть к изысканным нарядам заставила скоро переменить эту простую одежду на более легкий и красивый греческий костюм. В позднейшую пору ткань и мода повлияли на изменение костюма, но в основном принципе он оставался состоящим из двух частей: туники и столлы. Туника надевалась прямо на тело и сначала делалась из шерстяной материи. Во времена цезарей материи стали употребляться для туники наиболее легкие, тончайшие шелковые и полупрозрачные. Обыкновенно в этой тунике и ходили римлянки дома, но показываться в ней считалось неприличным даже и гостям, иногда поверх туники надевали корсет из тончайшей кожи, имевший то же назначение, что и теперь, хотя носили его по преимуществу женщины пожилых лет.

Верхняя одежда — столла — была формой своей похожа на нижнюю тунику, отличаясь от нее только отделкой, ценностью и длиной. Она шилась гораздо длиннее роста, и потому носить ее нельзя было иначе как с поясом. Пояс подвязывали по-римскому обыкновенно высоко, иногда под самой грудью и из-под него вытягивали переднее полотнище столлы, выпуская его красивыми складками наперед. Столла была по преимуществу принадлежностью замужних женщин. Девушки носили более короткие туники или безрукавные накидки. Выходя из дома, женщины накидывали плащ, который представлял по форме нечто среднее между тогой и гиматионом. Затем надевали покрывало, или вуаль, из тонкой полупрозрачной ткани, которая, драпируясь вокруг лица, могла быть какими угодно складками собрана у подбородка. Головные уборы римлянок представляли собой повязки и сетки; обувались римлянки в башмаки и сандалии, иногда в мягкие полусапожки, которые разукрашивались драгоценными камнями. Но что касается украшений вообще, то разнообразие их в Риме было поистине поразительно. Женщины, конечно, в украшениях далеко перегнали мужчин и, присвоив себе все мужские украшения, носили, сверх того, диадемы из жемчуга и разных камней, на шее ожерелья, на груди и на плечах перевязки, на руках браслеты, в волосах булавки, в ушах серьги.

До 209 года до Р. X. мужчины носили длинные бороды, и только впоследствии сицилийские брадобреи завели моду брить бороду и стричь волосы; мода эта продолжалась до Адриана, после которого ношение бороды опять сделалось всеобщим, но волосы продолжали подстригать, надевая иногда парик, убираясь локонами, намазывая волосы пахучими маслами, обсыпая их золотой пылью. Подражая в своих модах греческим образцам послеалександровской эпохи, римлянки, по природной склонности своего народа, все бесконечно утрировали, обливаясь с расточительною неумеренностью драгоценными благовониями, нещадно притираясь и румянясь, изобретая прически всевозможных родов. Дамские прически делали в прямой зависимости от оклада лица, и установить какой-либо тип римской прически положительно немыслимо. Отсылая читателей к специальным сочинениям по этой части, скажем только, что самый модный цвет волос был белокурый. Торговля галлов с Римом по части разных мыл и германских кос была громадна. Галльское мыло обесцвечивало волосы — темные в Италии по преимуществу; для придания всей фигуре больше грации и изящества матери заставляли носить девушек всевозможные повязки. Пожилые особы притирались на ночь особенным тестом, замешанным на молоке ослицы; тесто это накладывалось толстым слоем с вечера и утром отваливалось как шелуха, — целью этой мази было поддержать свежесть лица. Для ногтей и зубов были всевозможные инструменты, причем зубочистки делались золотые или из мастикового дерева. Зубы чистились порошком из пемзы; нередко носили искусственные зубы, нередко целые челюсти в золотой оправе; в туалетах у римлянок были и духи, и помада, и кисти для белил, и зеркала, булавки и шпильки, и ножницы для ногтей, и щипцы для завивки, и ручки для чесания на длинном черенке. Весь этот набор несессера римляне очень картинно называли «женский мир».

Драгоценные камни, конечно, ценились очень высоко; выше всех, разумеется, алмаз, а также и опал. Опал чистой воды, составлявший собственность сенатора Лонния, который он носил в перстне, оценивался в 50 тысяч рублей. Затем, в большом почете был жемчуг, и Лолла — супруга императора Клавдия — являлась в обществе сплошь усыпанная жемчугами, оценивавшимися в 2 миллиона рублей. Жемчужина, растворенная Клеопатрой в уксусе и выпитая ею, стоила на те деньги полмиллиона. Марциал в одной из своих эпиграмм смеется над тем, что женщины клянутся не богами и богинями, а своими жемчугами, — они их ласкают, целуют, называют братьями и сестрами, любят больше своих детей. Кольца, застежки и браслеты были по большей части греческого происхождения и имели форму, мало отличающуюся от современных. Змеи, в несколько колец обвивающие руку, вошедшие у нас опять с недавнего времени в моду, имеют прообразом чисто римское украшение. В моде были восточные опахала из павлиньих перьев и зонтики такого же характера, как и в Греции, складные и очень изящные по виду.

XIV

Регалии древних царей Рима были заимствованы с Востока, но изменились сообразно характеру и понятиям римлян. Тога, вышитая пальмами, перейдя от этрусских царей к римским, сделалась впоследствии одеждой триумфаторов. Как признак монархической власти у царя был на голове дубовый венок из золота, скипетр из слоновой кости с орлом, курульное кресло из слоновой кости и связки прутьев с привязанным к ним топором как эмблема высшей судебной власти в связи с властью карательной. При торжественных шествиях перед царем шли 24 ликтора с такими связками.

В эпоху неограниченного монархического правления, когда все должностные лица непосредственно зависели от неограниченной воли царя, никаких особых государственно-должностных отличий не было.

Когда цари были изгнаны, все атрибуты верховной власти перешли к высшим сановникам, разделившим между собой ту верховную власть, которая была сосредоточена прежде в лице одного царя. Должность совершителя религиозных обрядов была передана лицу, которое не имело никакого отношения к светским делам, даже не имело права на светскую должность. Всех соискателей государственных должностей выбирали народными собраниями, причем избираемые являлись в белых тогах, что было впоследствии запрещено. Главными представителями республиканской власти были сенат и два консула. К консулам перешло право иметь ликторов, которые предшествовали им в народе. Сенаторы присвоили себе белую, обшитую пурпуровой каймой царскую мантию; эту же одежду носил диктатор, избиравшийся ввиду исключительного положения края не больше как на шесть месяцев. Диктатор имел право на 24 ликтора и, таким образом, по атрибутам власти мог назваться первым лицом в государстве.

Прочие представители власти: преторы — судьи, квесторы — казначеи и цензоры, наблюдавшие за податью и нравственностью граждан, носили особую тогу, а претор имел шесть ликторов. Чинопочитание было развито в Риме весьма сильно, и при входе консула не только в частном доме, но в общественном собрании и театре все вставали с места, а при встрече с ним на улице уступали дорогу, снимая плащ с головы, а всадники слезали с лошадей. Не лишено интереса замечание, что сановникам и вельможам, уличенным в преступлении, но еще носившим официальное платье граждан, воздавали такие же почести, следовательно, чтили не данное лицо, но его сан.

Сенат хотя и лишился при императорах своей самостоятельности, но тем не менее пышность его увеличивалась. Сенат стал рабски выполнять волю императора, который сделал звание сенаторов наследственным и ограничил число их до 600. В конце империи и консулы, и консульские, и преторские, и эдильские должности обратились в почетное звание, причем иногда лица только носили титул своей должности, но ею не занимались; зато некоторые второстепенные чины государства приобрели большое значение, по преимуществу лица, служившие при государственной полиции.

Вооружение римлян было то же, что и у греков: состояло из щита, меча, нагрудника, шлема и поножей. Форма щитов была схожа с греческой, и с малоазийской, и с ассирийской, и с кельтской. Влияние Востока сильнее всего сказывалось в них.

В старину щиты были четырехугольные, затем вошли в употребление этрусские, круглые; увеличиваясь, они доходили до 4-х футов высоты, до 2 1/2 ширины; делали их из кожи, из бронзы, обивали по краям металлическим ободком, а середину украшали выпуклостью, от которой расползался в стороны узор, отличный для каждой когорты. Иногда четырехугольный щит срезали по углам прямыми линиями, отчего его форма делалась восьмиугольной. При императорах вошли в употребление овальные щиты, очень легкие — всего одного фута в диаметре, — кожаные, с металлической накладкой; на обратной стороне щита всегда было вырезано имя солдата. Что касается шлема, то опять-таки бронзовые, снабженные иногда забралом каски часто приближаются по форме к восточным образцам; сначала римляне употребляли шапки из кожи и меха, которые удержались до последнего времени в некоторых отрядах. В IV веке до Р. X. вошли в употребление стальные шлемы и гребни с раскрашенными перьями или конскими волосами. У императора Адриана были всадники, носившие железные вызолоченные шлемы с забралом и огромной красной гривой.

Чеканные кирасы превосходной греческой работы, вероятно, перешли и к римлянам. Первобытный панцирь был у них кожаный, покрытый металлическими пластинками. Чешуйчатые кольчуги и кирасы были принадлежностью высших чинов или отборных отрядов, хотя командующие частями имели право вооружаться, сообразуясь со своим вкусом и средствами. Мечи были или галльские — с тупым концом, или испанские — короткие, с двумя лезвиями. Меч иногда подвешивали так высоко, что он доходил до плеча. Лук и стрелы римскими отрядами не употреблялись и составляли принадлежность азиатских частей войск; зато праща, сделанная из простой ременной петли, пользовалась таким успехом, что при Траяне был образован целый корпус пращников. Знамен в древнейшее время римляне не носили, и полевые значки состояли из клока сена, наверченного на высокую палку. Марий ввел в войска изображение орла. Кроме того, всякая когорта имела еще свой значок.

XV

Наиболее древнейшим сооружением Рима следует считать Албанский акведук, который до наших дней сохранился настолько, что может удовлетворительно использоваться по своему предназначению. На протяжении 6000 футов он высечен в лаве для провода воды с гор и служит доказательством того, что римляне не останавливались перед препятствиями и справлялись с очень трудными задачами. Типами древних построек другого рода могут быть те каменные стены, которые возводились римлянами на севере государства и в Восточной Швейцарии для защиты от враждебных народов. Можно с любопытством проследить по этим стенам, относящимся к разным временам, постепенный ход развития каменной кладки. Первичные постройки циклопического характера представляют беспорядочное нагромождение каменных глыб с воротами, образованными наклонно поставленными каменными столбами, с поперечным брусом поверх них. В некоторых местах мы встречаем тот способ кладки, какой применяли в Греции, в Тезауросе Атрея, то есть каждый верхний камень выступает над нижним, образуя своими выступами арку. Но потом острые углы камней стали срезать и наконец дошли до употребления клинообразных камней; арка явилась самостоятельным детищем италийских народов. Мы не можем назвать сооружения эти произведениями художественными, но римляне были слишком утилитарны, чтобы заниматься тщательной отделкой построек, долженствующих служить потребностям города, когда даже богослужебные здания у них в то время носили характер обыкновенных деревянных хижин. Постройки чисто архитектурного характера явились только после присоединения Греции, во II веке до Р. X. Все постройки до II столетия отличаются своей колоссальностью и практическим смыслом. Заимствовав у Греции строительные формы, римляне, не стесняясь, стали возводить здания по греческим образцам, а за ними и частные лица переняли греческий характер украшения комнат. При Августе Рим наполнился массой превосходных построек из гиметского мрамора, и этот император мог смело сказать, умирая: «Я получил город кирпичным, оставляю его мраморным». Нерон, поглощенный строительными замыслами, поджигал Рим для возведения своего «золотого дома». При Веспасиане и Тите было возведено одно из грандиознейших сооружений мира — известный Колизей. Огромная масса каждого римского здания заставляла архитектора заботиться по преимуществу об его устойчивости, пренебрегая всем прочим. Стремление к изящной декорации выразилось в вычурной римской капители, и полный расцвет римской стройки особенно ярко обрисовался при Траяне. Позднее император Адриан, приписывая себе архитектурные способности, стал возводить множество зданий, в которых ценность материала и множество орнаментов заменяли истинный вкус и понимание. Этрурия, откуда римляне занесли тип для своих храмов, взяла за образец простые греческие святилища дорического стиля, украсив их кое-какими добавлениями, если и не обезобразившими храмы, то все же мало способствовавшими их чистоте. Не имея перед собою наглядных памятников архитектуры этой эпохи, мы можем тем не менее составить себе ясное понятие об орнаментистике тогдашних зданий по саркофагу Сципиона Барбата, найденному в прошлом столетии в фамильной гробнице Сципионов и представляющему точную копию римского архитрава с украшениями дорического и ионического характера. Заимствуя от греков формы строений, практический дух римлян не мог проникнуть во внутренний смысл греческого зодчества. Истинное понимание искусства было чуждо Древнему Риму.

Довольно чистый эллинский стиль замечается в храме Геркулеса в Коре, близ Рима. Табулариум (казнохранилище) и архив носят на себе опять-таки характер позднеэллинской формы. Грандиозное мировладычество последних веков перед Р. X. породило грандиозные сооружения самой смелой технической отделки, которые воздвигались на несколько дней в виде необычайных сюрпризов. Постройки этой эпохи, воздвигнутые с основательной неторопливостью, как, например, базилика Эмилия, остались на удивление последующим векам. Римский храм Фортуны и храм Вестыв Тиволи — совершенно круглые, в коринфском стиле, отличающиеся смелой отделкой капителей, напоминают несколько грубоватый, но все же полный расцвет греческой организации.

Из уцелевших памятников архитектуры в правление цезарей можно указать на пантеон, храм всех богов, — колоссальное здание с круглым куполом и прекрасным портиком в римском стиле. Впрочем, говорят, здание это было обращено в храм впоследствии, архитекторы же строили его как бани. Внутренность пантеона производит впечатление спокойного, мирного величия коринфских форм самой строгой отделки. Не менее блистателен храм Марса-мстителя, вместе с окружавшим его форумом Августа представлявший одно из чудес Рима.

От этой же эпохи есть дошедшие до нас так называемые могильные памятники, имеющие вид цилиндрической башни, поставленной на четырехугольное основание; верх башни конусообразный — таков памятник Августу и памятник Цецилию Метеллу. Иногда римляне подражали в мотивах надгробных памятников египетской пирамиде, конечно в меньших размерах. Но самой характерной постройкой Рима надо бесспорно считать громадное здание Колизея, в котором была трактована эллинская колоннада, совершенно вошедшая в условия массивной архитектуры, несколько преобразованная, но сообщающая замечательное единство огромному зданию. Колизей имел 615 футов длины и 514 ширины; его наружная стена, высотою в 153 фута, состояла из 4-х ярусов: самый нижний представлял ряд арок тосканского ордера, второй ярус — ряд арок ионических, третий — коринфских, а верхний, четвертый, напоминал аттик, расчлененный полуколоннами коринфского ордера. Всего в этом Колизее могло поместиться 90 000 человек.

Тит, окончивший постройку Колизея, создал другой блестящий памятник — триумфальную арку в память покорения Иерусалима; она отличается могучей декоративной отделкой с ясным соблюдением эффекта масс и с превосходной выработкой сложноримской капители.

Траян замыслил между Капитолием и Квириналом обширное сооружение, при возведении которого было обращено строгое внимание на взаимные действия масс и на строго обусловленное сочетание эффектов. На форуме была возведена триумфальная арка с чудесными пристройками с обеих сторон; возле нее базилики Ульпия, с бронзовой покрышкой, и у самой базилики колоннадный двор с колоссальной Траяновой колонной; последняя уцелела до нашего времени и стоит на прежнем месте; по стержню ее вьется доверху винтом широкий барельеф; по всем вероятиям, среди окружающих зданий она производила впечатление грандиозное; теперь же ее одинокость лишила ее всякого эффекта. Ловкий подбор архитектонических построек Траяна создал арку Константина; с свободно выступившими колоннами, барельефами и медальонами, она могла показаться блестящей резной вещью и уже не отличалась простотой гладких пространств.

Дилетантизм императора Адриана отличался не вполне умеренной фантазией. Им был построен по собственному плану храм Венеры и Ромы. Великолепием и грандиозностью он превзошел все существовавшие до него храмы; это было, собственно, два храма — отдельных, соприкасавшихся друг с другом тылом своих алтарей; каждый храм имел свою отдельную целлу и входный портик. Ниши алтаря представляли полукупольный свод, под которым стояли статуи богинь. Все здание помещалось на высоком основании со ступенями и было обнесено общей стеной и общей колоннадой в 500 футов длины и 300 ширины.

В III веке, в период завоеваний Септимия Севера, подъем духа в государстве выражается и грандиозными сооружениями. Под его владычеством обстраивался не только Рим, но и провинции. В Западной Африке, на родине Септимия Севера, многочисленные остатки монументов свидетельствуют и о процветании этого края, и о вкусах этой эпохи. В Малой Азии, куда вместе с владычеством Рима была занесена и римская архитектура, восточный стиль вступил в столкновение с римским. Особенно ярко развернулся полуазиатский, полуантичный характер этих построек в Пальмире, где громадные колоннады, храмы, башни и дворцы дают эффект чисто фантастический, ошеломляющий. В общем декорация арок со столбами и сводами, сплошь покрытыми орнаментами, чрезвычайно оригинальна.

XVI

В предыдущей главе мы обратили внимание на колоссальные надгробные памятники, расположенные в окрестностях Рима; постройка их мотивируется той степенью уважения, которую проявляли римляне к мертвым; народы Италии с давних пор гробницы называли templa, то есть давали им номенклатуру, общую с храмом. В доисторическое время и в Италии и в Греции умерших хоронили в собственном доме, в атриуме, и потом, когда обычай этот был оставлен, изображение покойного в виде маски все же оставалось у домашнего очага атриума. Вынося из дома мертвое тело, обыкновенно сообщали гробу форму жилого помещения, совмещая таким образом традиции старины с нововведением. И у греков, и у римлян считалось большим несчастьем, если тело почему-либо лишено погребения. Погребали всякий найденный труп, или если погребение нельзя было совершить, то соблюдали символический обряд, осыпая его трижды землей. Этрусские примитивные могилы представляют обычные конусообразные насыпи, или курганы, каких весьма много и у нас на юге России. Архитектурная отделка некоторых из них весьма интересна и имела в свое время величественный вид. На вершине конуса такой надгробной постройки поднимаются иногда башни, которые могли служить осью кургана. Плиний описывает гробницу Порсенны так: «Порсенна погребен близ клузиума, и на его могиле воздвигнут монумент в 50 футов высоты и в 300 футов ширины и длины. Его внутренность перепутана такой массой ходов, что, не взяв клубка ниток, можно никогда не выбраться из этого лабиринта. Над этой четырехугольной постройкой возвышаются пять пирамид: одна посередине и четыре по углам, каждая в 150 футов высоты и в 75 футов при основании; сверху на них наложен медный круг и накрыты бронзовым колпаком, с которого опускаются на цепях колокола, и звон их слышен издалека. На кругу помещаются еще четыре пирамиды в 100 футов высоты, на них лежит новая площадь, а на ней поставлено еще пять пирамид, чуть ли не равных по высоте всему остальному зданию». Почти подобную же описанной гробнице форму имел известный монумент, называемый гробницей Горациев и Куриациев. Другого рода гробницы высекались в скалах; они имели вид четырехугольных помещений, сообщавшихся между собой лестницей; фасады таких гробниц имеют египетский характер: суживаются кверху и венчаются массивно расчлененным фризом весьма сильного профиля. Посередине стены всегда устраивается ложная дверь, тоже суживающаяся кверху, обрамленная узким валиком карниза. Иногда этрусский характер обработки сливается с греческим, и в отделке иногда играют роль даже коринфские колонны. В позднейшее время характер этих высеченных гробниц несколько изменился и получил вид гротов без всякой наружной отделки; но внутри, в просторных комнатах помещения, стены и потолок обработаны довольно тщательно, на манер деревянных, с брусами, стропилами и балками. Стены заполнены живописью, представляющей погребальные процессии и разные эпизоды из жизни покойного. В иных пещерных гробницах устроены ниши, предназначенные, бесспорно, для помещения урн; эти колумбарии, иные считают, происхождения римского, иные — этрусского; иногда урну не ставили в колумбарий, а закапывали в землю и над ней ставили памятник, имеющий форму небольшого четырехугольного столба с капителью или конуса на высоком цоколе.

Закон 12-ти таблиц воспретил и хоронить и сжигать трупы внутри города, постановление это хранилось нерушимо, и в виде исключения в самом городе хоронили только императоров, триумфаторов и весталок. Римляне заботились о том, чтобы надмогильные монументы были у всех на глазах, и потому хлопотали о приобретении места для дорогой могилы неподалеку от городской заставы, у самой дороги. Поэтому предместье каждого римского города представлялось целой улицей великолепных памятников, прекрасный образец которых мы можем видеть на развалинах Помпеи. Ярким контрастом этим пышным мавзолеям были кладбища бедняков, где их не только гуртом сжигали или хоронили, но и просто оставляли гнить. Гробницы Помпеи помещались по обе стороны дороги за Геркуланскими воротами и представляли собой то четырехугольные колонки, то поставленные стоймя тумбы, то маленькие алтари. Семейные гробницы имели вид храмов, полукруглых ниш с фронтонами, покрытыми барельефами; внутри иных кроме живописи по стенам имелись скульптурные произведения искусства и каменные жертвенники. Если кладбище Помпеи было настолько великолепно, каково же должно было быть богатство кладбища в римском предместье: ведь не мог же маленький провинциальный городок тягаться с мировой столицей? Те остатки, что дошли до нас, дают нам прямое подтверждение этого; форма гробниц на кладбищах Рима чрезвычайно разнообразна: тут есть даже египетские пирамиды, выложенные снаружи мрамором и украшенные металлическими колоннами, а внутри разукрашенные стенописью. Римские императоры, конечно, превосходили всех в роскоши своих мавзолеев. Мавзолей Августа, поставленный на Марсовом поле, занимал площадь в 225 футов в поперечнике, на которой помещались одна на другой три концентрических стены, соединенных террасами; все это было сплошь засажено деревьями, с бронзовой статуей императора наверху. Не менее огромный мавзолей Адриана был поставлен на правом берегу Тибра и дошел в своей нижней части до наших дней под именем крепости Святого Ангела. Памятник этот был облицован мрамором, покрыт скульптурой и венчался наверху квадригой, управляемой императором.

Когда распространился обычай погребать тела, а не сжигать, — урны заменились саркофагами, огромные памятники сделались ненужной роскошью и подземные катакомбы, раскинувшие свою сеть под Римом и другими городами, были отличным местом для хранения этих саркофагов.

XVII

Римляне воздвигали колоссальные каменные постройки водопроводов даже прежде общественных зданий. Император Клавдий, проведя знаменитый водопровод, построил и первую искусственную дорогу (в конце IV столетия до Р. X.). Остатки этой знаменитой дороги уцелели и до сих пор. Хотя она была первой римской дорогой и служила образцом для всех последующих строек, но, как это часто бывает, превосходила их по тщательности техники. Она шла на пространстве 28 миль ровным каменным помостом, с полотном в 25 футов ширины, вымощенной каменной мостовой, покатой к бокам, с каменным по сторонам парапетом. Всех больших мощеных дорог насчитывалось впоследствии в Риме 28.

Эти грандиозные инженерные предприятия развили необходимость постройки каменных мостов. Первый из них был построен в начале II столетия до Р. X., а к концу империи в Риме насчитывалось уже девять каменных мостов, из них некоторые были крытые. Сооружения эти, чисто практического характера, носят тем не менее на себе отпечаток художественности. В провинциях смелость таких сооружений заслуживает удивления: никакие препятствия не останавливали уверенности инженеров в своей силе. Через глубокие овраги и пропасти, которыми изобилует Северная Италия, они перебрасывали арки на не сокрушимых временем устоях. В Испании сохранился выстроенный еще при Траяне мост с воротами по концам и в середине, всего длиной в 670 футов. Не менее замечательные римские мосты встречаются в Южной Франции и даже в Аравии.

Замечательны работы римлян по осушению понтийских болот, предпринятые во II столетии до Р. X.; но попытка эта не дала полных результатов, ограничиваясь в большинстве случаев бесплодными усилиями. При Августе число водопроводов в Риме увеличилось. Один водопровод обошелся государству в 9 миллионов рублей и шел на протяжении 11 миль, из которых 1 1/2 мили тянулся над арочной постройкой. До нас дошли развалины некоторых из этих акведуков, по которым мы можем судить, до чего они строились прочно и грандиозно; порой, как известно, водопроводы служили мостами на военных дорогах, и мосты военных дорог в случае надобности заменяли водопроводные аркады. Вода, приносимая акведуками, выливалась в резервуары, хитро отделанные снаружи статуями и колоннами, плотно выложенные внутри камнем. Обилие воды в Риме достойно замечания; Агриппа устроил около 700 водоемов (из них 105 фонтанов), украшенных 400 мраморными колоннами и 300 статуями.

XVIII

Мореплавание в стране, окруженной со всех сторон морями, конечно, рано или поздно должно было развиться. Соседи-греки оказались в этом случае учителями римлян. Этрусские суда строились по образцу греческих и азиатских 50-весельных судов; они были такие же крутобокие и неуклюжие, с широкими реями. Возрастающее могущество Карфагена заставило римлян задуматься о приобретении флота, тем более что этруски утратили свое владычество на море и Карфаген захватил всю торговлю в свои руки. Пришлось заимствовать от своих греко-италийских союзников суда; эти корабли и послужили образцом древнейших построек. Выброшенный бурей на берег карфагенский корабль дал новый тип судна, и при императорах римский флот уже был таков, что каждая гавань имела свою флотилию.

Так же, как и у греков, и нос и корма были вооружены на высоте водяной линии железным трезубцем, которым разрезали неприятельские суда. На носу было написано имя судна, в честь какого-нибудь божества. На корме было символическое изображение этого же божества-покровителя и резная фигура, на которой помещался флаг для сигналов. Рулевой сидел на корме в крытом помещении с двумя широкими рулевыми веслами. Внутри корабля были расположены скамьи для гребцов, по числу ярусов которых корабли и разделялись на триремы, квадриремы. Весла проходили через круглые отверстия в боках корабля, обложенные кожаными подушками, с уключинами, к которым подвязывались весла ремнями. Грот-мачта занимала середину корабля, фок-мачта ставилась ближе к носу, бизань-мачта — к корме. На каждой мачте было, по крайней мере, по одному марсу, ниже которого на грот-мачте прикреплялся брамсель, а под ним марсель. На больших судах грот-мачта обладала третьим парусом.

Подобно грекам, римляне имели башенные суда и небольшие быстроходные, с длинным кузовом, особой конструкции.

Абордажные машины, изобретенные адмиралом Дуилием в начале пунических войн, значительно усилили римский флот, дав ему перевес над всеми соседями. Главная цель этих абордажных машин была — обратить морское сражение в сухопутное. Подплыв к неприятельскому судну, на него перекидывали широкий опускной мост с перилами и острыми захватами на противоположном конце. Кроме того, употреблялись серпы на длинных пиках, абордажные крючки, плавучие брандеры, зажигательные стрелы.

XIX

Эмануил Лотарингский, отправившийся в Италию в начале XVIII века против Филиппа V, восхищенный окрестностями Портиччи, задумал построить в ее предместье виллу. Рабочие, рывшие колодезь, внезапно наткнулись на каменную глыбу. Дальнейшие раскопки показали, что это был верх здания. Когда неаполитанское правительство узнало, что из-под старого слоя лавы появился на свет целый театр, дальнейшие работы были остановлены. Эмануил Лотарингский принужден был уступить правительству свою землю, и раскопки выявили из-под земли целый город — Геркуланум, уничтоженный 24 августа 79 года извержением Везувия. Предание указывало на основателя Геркуланума — Геркулеса, который за 60 лет до Троянской войны (в 1278 г. до Р. X.) основал этот городок, сделавшийся лет за 100 до нашей эры римской колонией. В начале 63 года по Р. X. Везувий залил Помпею и потряс Геркуланум. Через 16 лет та же участь и его постигла, но почти все жители успели из него скрыться, унеся с собой сокровища. Лава, обратившись со временем в крепкий цемент, сделалась прочным футляром для городка, не причинив ему никакого вреда. Постепенные разрытия дали нам целые улицы, площади, храмы и дома в том виде, в каком они были во времена цезаризма. Домашняя утварь, статуи, манускрипты, стенопись, мозаика, бронзовые художественные вещи, колонны, даже плоды и костюмы — все это дошло до нас и размещается в разных музеях. Но особенно мы должны остановиться на древней живописи, единственных образцах, дошедших до нас из античного мира. До нас дошли сведения о процветании эллинской живописи в Риме, причем особенно отличали живописца Тимомаха, который мастерски умел передавать выражение страсти. В фреске о Медее, готовой на детоубийство, колеблющейся между любовью к детям и негодованием на вероломство Ясона, — экспрессия такова, что мы можем вынести самое высокое понятие об искусстве художника. Указывают также на художницу Лаллу, работы которой пользовались большим успехом.

Фрески Геркуланума и Помпеи — одноцветные и многоцветные рисунки на мраморе, сделанные акварелью или клеевыми красками, фрески по сырой штукатурке, из гашеной извести и мелкого песка — если, не дают нам полного художественного впечатления, то тем не менее открывают чудесные просветы к прежней, цветущей эпохе живописи у греков. Поверхностная техника не вяжется с прекрасной композицией и глубоким замыслом, даже иногда находится в явном с ними противоречии. Линейная перспектива чувствуется очень слабо, а воздушной перспективы нет и следа. Вообще мы можем сказать, что это декоративное воспроизведение чудесных старых картин, проникнутых замечательной грацией. Это подтверждается тем, что при раскопках Резины была найдена картина «Первый подвиг Геркулеса», очевидно, воспроизведение известной картины Зевксиса, описанной Плинием. В Геркулануме найдены четыре мраморных плиты с рисунками, исполненными красным карандашом; они представляют особенный интерес, так как дают нам полное понятие о рисовальных приемах классической древности; они выполнены определенными контурами, с тонким чувством формы и мягко оттушеванными тенями.

Фрески очень редко заимствуют свой сюжет из действительной жизни и по преимуществу держатся области греческого мифа; композиция чрезвычайно бесхитростна и носит несколько декоративный характер. Свет распределен по картине равномерно. Гармония красок часто нарушается излишне сочным и сильным колоритом. По цоколю и по боковым полям разбросаны другие изображения, сделанные легко и небрежно. Писанные поверхностно, они очень милы по композиции, изображают детские забавы, причем дети воспроизведены в виде амуров и гениев; обыденные жанры обращены в карикатуру, и некоторые карлики очень комичны. Изображения животных, плодов, утвари и пейзажей удивительно верны природе.

Грациозные узоры часто фантастически расцвечивают архитектурные части тонких колонн, легко возносящихся, легко закручивающихся в капители, пестро изукрашенных. Известно, что перспективная игривость расширяет стены комнаты, давая неопределенность ее масштабу. Пол, также заботливо раскрашенный цветными мозаиками, усиливал это впечатление. Нередко на полу помещались удивительные произведения искусства. В доме Фавна в Помпее есть замечательная, полная жизни историческая композиция, изображающая битву римлян с азиатами; событие развито с поразительным драматизмом в трактовке, хотя подробности несколько наивны; здесь яснее чем где-нибудь чувствуется та связь, которую имел римский реализм с эллинской чистотой образов.

Глава шестая. Древнехристианская эпоха

Борьба язычества с христианством. — Катакомбы. — Базилики и баптистерии. — Живопись. — Византия.

I

Царствованию Тиберия суждено было стать эпохой, когда обнаружилось открытое движение в пользу новых нравственных принципов. Усталое человечество не могло уже, как прежде, довольствоваться политическими идеалами: поворот от древних языческих религий к свету и простору нового учения был неизбежен, — и не во власти цезарей было остановить это движение.

У берегов Средиземного моря к этому времени сгруппировались побежденные Римом народы — товарищи по общему горю, по общей бедственной судьбе; придавленные, они несли безмолвно тяжкое иго всемирной монархии. А Рим, имевший в виду одну только цель мирового политического благоустройства, не обращал внимания на человека, смотрел на него как на вещь, и понятие о равноправности закона для всех людей было ему совершенно чуждо. Рука, занесенная для кары, останавливалась не движением милосердия, но сознанием своего величия и высших политических соображений. Законный грабеж, те подати, которые платили Риму завоеванные земли, доводили до нищеты богатые и плодоносные места. Грубая солдатская власть заменяла выборное правление. Чувствовалось давление сверху неведомых пришельцев, в силу кулачного права распоряжающихся их имуществом. Удивительно ли поэтому, что все сердца двинулись с восторгом по новому пути всеобщего равенства и того основного положения христианского учения, по которому велено людям любить друг друга как самого себя. В Палестине было открыто провозглашено равенство всех людей перед Богом, Который приказал солнцу светить равномерно для всех — и добрых, и злых, равно орошать дождями и имения праведных, и неправедных.

Язычество, в смысле соперника, не могло выдержать борьбы с мощным напором нового вероучения. Язычество слишком отдавалось внешней обрядности и не давало руки помощи и утешения тем, кто нуждался в поддержке. Какие-то смутные, неясные представления о загробной жизни носились в обществе. Утешения перед смертью жрец не мог преподать никому, а тем более какому-нибудь одряхлевшему на работе невольнику, который считался чуть не зверем. На смерть смотрели как на вечное освобождение от земных мук, и самоубийство было признаком великой души и характера.

Вот почему стремление к земному благосостоянию развило до чудовищной степени скопление богатств в руках аристократии, нарушая равновесие экономических сил в государстве.

Покаяние, прощение, дивная сила причастия, близость Страшного, последнего Суда, будущее воскрешение мертвых — вот что заставило с таким энтузиазмом и пламенной верой откликнуться на призыв апостолов. Каждое богослужение, на которое сходились первые христиане, состояло из молитв за пленных, заключенных, обреченных на смерть; на такую веру скорее всего могли откликнуться рабы, и скорее всего должны были отвернуться те, которые не могли быть последователями Христа иначе, как раздав имение нищим. Но и в этих обеспеченных классах общества в минуты отчаяния и горя христианство являлось великим утешителем. Римлянка, потерявшая любимого сына, мужа или дочь, в горьких слезах мучительной разлуки с изумлением слышала от своей прислужницы или от старика управителя, что это разлука временная и что там, в лазурной неведомой вышине, сойдутся все любящие Бога в одной общей радостной и бесконечной жизни. Какой радостный трепет должен был охватывать истерзанные муками сердца тех обреченных на смерть пленников, которых травили в амфитеатрах хищными зверями, когда они шли навстречу ужасной смерти с ясным сознанием, что в Царстве Небесном они будут первыми, а этот могучий цезарь со всем двором и нечестивым весельем будет достоянием огненной геенны!

Форма общины, которую приняло христианство первых времен, соединила имущества отдельных членов в социальную кассу, удовлетворявшую отдельным нуждам. Дешевизна существования в полуденной стране, при малых требованиях, дозволяла церкви при помощи небольших сумм поддерживать существование множества бедняков.

Евангельское выражение «нет пророка в отечестве его» лучше всего было бы применить к Иисусу Христу, так как учение Его, распространяясь по обширным владениям Рима, менее всего нашло поддержки в Палестине, где евреи были сильно разочарованы в земной власти Мессии. Учение о Троице было чуждо их духу, как все то, что имело возможность поколебать понятие об абсолютном единстве Божием. С тех пор как Иерусалим был разрушен, иудействующее христианство более не существовало.

Завоевание христианством Римской империи началось с убедительных предсказаний о том, что близок конец мира. В Иудее это произвело гражданскую войну, охватило всю Малую Азию, Грецию, Пиренейский полуостров и острова. Гонения на христиан со стороны Нерона только развивали упорное размножение в катакомбах церквей, и к концу I столетия борьба приняла новый характер. Императоры поняли всю величественность новой организации, которая имела чисто политический оттенок, — составляла государство в государстве. Христиане не отказывались не только от увеселений, театров и цирка, но и от государственных должностей. Объединение под одной властью всего побережья Средиземного моря помогло распространению новой веры: еврейские и греческие купцы были посредниками, торговые города — пунктами средоточия; поэтому у многих явилась мысль, что христианство — торговая община. Конфискация собственности христиан была вызвана именно этим мнением, как кара лиц, подрывающих основу государственного благоустройства. Но чем более преследования были несправедливы и жестоки, тем теснее сплачивались общины, тем сильнее они давали отпор гонителям.

По мере того как общины возрастали и усиливались, их действия становились все смелее: они открыто начали порицать язычников, называя их божества демонами, предупреждая, что если старые боги не будут изгнаны, то нечестивые их поклонники будут поражены слепотой и съедены червями. Понятно, что подобные воззвания должны были вызвать гонения, и главным образом против духовенства.

При Диоклетиане императорская власть почувствовала всю шаткость почвы под ногами, когда во всех городах, местечках, в каждом легионе явились ревнители христианства, единодушно готовые восстать на общего врага, пока еще не поздно. Зимой 302/03 года по Р. X. солдаты-христиане отказались участвовать на торжественном богослужении для умилостивления богов. Диоклетиан, жена и дочь которого были христианками, понял всю трудность своего положения и только с крайним отвращением согласился на гонение; но, уступая государственному совету, он тщетно настаивал, чтобы никто не был казнен. В Египте, Армении, Сирии, Мавритании множество христиан было брошено на растерзание диким зверям, сожжено и замучено, — и в момент смерти они пели молитвы и благодарили Небо за то, что оно послало им мученическую кончину. Величие их мужества привлекло на свою сторону сердца их врагов, и победа все больше и больше переходила на их сторону.

Теснимый Галерием Константин, бежавший из заключения, ясно осознал, что все христиане, тайно ютившиеся в разных уголках государства, открыто пойдут за ним, если он открыто станет во главе их. Жестокость и несправедливость теснителей должна же была вызвать месть со стороны новообращенных. Это не было библейское изречение «око за око», но евангельский текст — «бесплодную смоковницу посекают». И Константин не ошибся: в каждом легионе нашлись сторонники, и победа осталась за ним.

Достигнув престола, Константин как представитель новой партии должен был порвать все традиции с языческим миром. Сама столица должна была быть перенесена на другое место. Римская империя заканчивается, и начинается Византийская. Римляне до такой степени ассимилировались с побежденными народами, что давно уже утратили нравственный и политический престиж. Одно войско поддерживало централизацию власти, возводя на престол своих же солдат и выскочек, не имевших ничего общего с аристократическими фамилиями прежних цезарей. Прежней привязанности к Риму не было у представителей власти; быстро сменявшиеся высшие чиновники не представляли никакой опоры государству, и перенесение резиденции в другой город не могло встретить ни в ком сопротивления. Константин удалился из Рима, быть может избегая упреков языческой партии, которую, впрочем, он и не подавлял, восстановив даже, по званию верховного жреца, языческие храмы, и уравнивал этим обе религии. Он прямо высказывал мысль о том, что можно обсуждать великие вопросы индифферентно, не сходиться во мнениях, но, расходясь, не ненавидеть друг друга. Он поставил в Константинополе огромную колонну со статуей на ее вершине, соединявшей в себе изображения солнца, Спасителя и императора. Торс фигуры представлял Аполлона, голова принадлежала Константину, а над ней, в виде сияния, были прикреплены гвозди, которыми Христос был пригвожден к Кресту, найденные незадолго до этого вместе с Крестом в Иерусалиме.

II

В первое время гонений господствующей идеей христианства было возможное отчуждение от языческих идолослужебных форм. Таясь в катакомбах, христиане ввели по необходимости в свое богослужение огонь и символические знаки, из которых на первом плане нужно поставить крест и монограммы Христова имени самых разнообразных видов. Впоследствии, когда христианство могло открыто совершать свое служение и церковные помещения из катакомб и комнат в частных домах, в домах членов христианской общины, перешли, в обыкновенные здания, явился вопрос: какого типа нужно держаться для воспроизведения новых храмов? То отвращение, которое чувствовалось к язычеству, не позволяло взять за образец постройки храмы Весты, Марса и Юпитера. Но надо же было остановиться на чем-нибудь, хотя бы преобразовав какое-нибудь, уже готовое здание, удовлетворяющее новым требованиям. Наиболее годным для этого оказались базилики, общий тип которых и повторился во всех первых христианских храмах. Базилика — место римского суда или коммерческих сделок — имела вид продолговатого четырехугольника, состоящего из двух частей: передней — большой залы с колоннадами и полукруглой ниши с полукупольным сводом, закруглявшей залу в глубине. В этой нише и заседал суд, и место это называлось трибуной. Два ряда колонн делили базилику на три части, или корабля. Иные базилики были пятикораблевые, с четырьмя рядами колонн. Иногда их перерезывал поперечный корабль-трансцепт. У христиан портик базилики получил название паперти, и на ней обыкновенно помещались оглашенные, то есть лица, не допускавшиеся до литургии верных. Трибуна, или апсид (закругленная часть базилики), образовалась в алтарь; за балюстрадой хора помещались певчие и дьячки, а по бокам — два амвона для чтения Апостола и Евангелия. В центре апсида стоял престол, отделенный рядом колонн от прочей церкви, причем средний проход между ними был завешен богатыми коврами (триумфальная арка, впоследствии Царские врата). В глубине апсида, у самой стены ставился трон епископа, а вокруг шел в несколько рядов амфитеатр для прочих священнослужителей. Под престолом помещался саркофаг с мощами; над ним колыхался балдахин, из центра которого спускалась лампада или серебряный голубь со Святыми Дарами. С боков балдахина были занавеси, которые задергивались во время совершения таинства. Иногда рядом с главным апсидом выступали два апсида меньшие, из которых — в одном священники облачались, а в другом — готовили Святые Дары. Самая зала храма вмещала с одной стороны женщин, с другой — мужчин; если в базилике были верхние галереи над боковыми кораблями, женщины помещались наверху. Часть среднего наоса у апсида оставалась незанятой — для несения службы. Перед входом в церковь у нартекса ставился бассейн или фонтан для омовения. Потом нартекс обратился в большой двор, окруженный портиками и предназначенный для помещения тех христиан, которые были временно отлучены от церкви и только издали могли слышать слабо долетавшие звуки песнопения. В левом углу нартекса помещался баптистериум, или купель, для крещения; над нартексом устраивались отдельные помещения для наставления в вере и поучений.

Христианство застало античный мир в период упадка, когда искусство быстро падало; поддержать это падение христианство не могло, а внеся в него чистоту своего мировоззрения, с эстетической стороны только усилило его падение. Христианское искусство — прямое продолжение античного, и со стороны внешности — продолжение его порчи. Но зато внутреннее, незримое его веяние до сих пор способно охватывать душу истинно верующего. Беззатейливое достоинство и величавый покой — вот отличительные признаки древнехристианских построек. Их пластика продолжает идти путем, унаследованным от римлян, внося в изображения целомудренность и тихое очарование. На Западе, где народности постоянно смешивались, выработка стиля не могла успешно идти в известном направлении: там первоначальный принцип мутится, переходит в новые формы. Совершенствуясь, видоизменяясь, он формируется то в грандиозные постройки романского стиля, то в кружевные, фантастические здания — готики. На Востоке, где древняя монархия остается во всей силе, прежнее направление делается национальным, и когда во всей Европе с X века влияние Византии становится нечувствительным, на Востоке выработанный стиль остается и до наших дней.

III

Сначала художественная деятельность христиан стоит в такой близкой связи с античным искусством, что индивидуальная сила Рима чувствуется наравне со свежей и духовной жизнью Византии. Несмотря на отвращение к скульптуре как к идоловаянию, христиане не могли отрешиться от желания украсить храм хотя бы символическими изображениями, ограничиваясь библейскими преданиями. Их живопись и мозаика стали законным детищем языческого искусства. Прежде чем достигнуть высоты глубоко религиозных изображений, образовавших византийский стиль, искусству, в этом новом фазисе, пришлось пройти много посредствующих звеньев, связывающих старый мир с новым.

Одна из первых базилик-церквей, базилика Святого Петра, поставленная в Риме на том самом месте, где впоследствии был воздвигнут знаменитый собор Святого Петра — этот колоссальнейший храм мира, — захватывала своим фундаментом часть арены Неронова цирка, где был умерщвлен апостол Петр. Длина этой базилики простиралась до 57 сажен, а ширина до 30-ти, да, кроме того, при ней находился двор в 34 сажени длины. Средний наос отделялся от боковых колоннами без арок с прямым антаблементом, поверх которого шли два яруса картин (мозаик), а выше — ряд окон с изображениями святых в простенках. Колонны, отделявшие друг от друга боковые наосы (всех наосов было пять), соединялись арками. По мнению архитекторов-специалистов, если бы мотив арочных соединений колонн был повторен в среднем наосе, общее впечатление храма тогда бы могло произвести удивительный эффект. Когда в XIV столетии базилику начали срывать для постройки нового собора, приказано было снять с нее точный план и перспективный вид, вследствие чего эти чертежи, дошедшие до нашего времени, дают нам полное представление о базилике, гораздо более полное, чем то, какое она могла бы дать сама, дойдя до нас в измененных, испорченных временем подробностях. Только что упомянутый эффект арок среднего наоса был трактован в другой старинной церкви, построенной Гонорием в Риме, известной под названием: «Базилика Святого Павла за стенами Рима». Из колонн, подпиравших арки, 24 колонны чисто античного происхождения были взяты из языческих храмов, остальные же колонны были только неудачным подражанием. Базилика эта в 1723 году сгорела; до этого она была разграблена сарацинами, горела от молнии и вообще подвергалась многим перестройкам. Она великолепно восстановлена, хотя уже в измененном виде.

Остатки разных базилик, и побогаче и победнее, разбросаны по разным провинциям Римской державы и даже по Алжиру. В Ливийской пустыне, на малом оазисе, находилась тоже базилика, в которой римский стиль путается с чисто египетским. Константин строил базилику над Гробом Господним, базилику в Вифлееме (начатую, по преданию, его матерью). Дошли они до нас в сильно измененном виде. Ничего существенного о первоначальном сооружении их сказать нельзя, но во всем виден староримский базиличный мотив с расширенным только объемом. Потребность в большем пространстве и свете логическим образом придала судилищу два боковых наоса и возвысила средний, что вышло и торжественно, и эффектно. В течение IV столетия установился тип для христианской базилики, удовлетворяющий целям общественного богослужения. О самостоятельной выработке новых форм совершенно не заботились и, несмотря на отвращение к памятникам язычества, брали в новые церкви великолепные принадлежности античных памятников. В более самостоятельную форму стало вырабатываться христианское архитектоническое искусство в Равенне.

Император Гонорий, считавший Рим местом слабо укрепленным, составлявшим слишком легкую приманку для северных народов, решился перенести свою резиденцию в Равенну, окруженную со всех сторон лагунами, выдвинувшуюся далеко в Адриатическое море и представлявшую собой вторую Венецию. Здесь стали воздвигаться дворцы и церкви, и с каждым веком город расширялся и украшался, — то известной Галлой Плацидией (сестрою Гонория), то королями остготскими, то представителями греческого экзархата. Не имея за собой наличных языческих памятников, Равенна вынуждена была быть самостоятельной, — в ней должно было более сказаться влияние Востока, чем Рима. Бедность наружных стен здесь уже не повторяется: их красит глухая аркада; над капителью колонны помещается куб с трапециевидными сторонами, который облегчает переход от колонны к опирающейся в нее арке, почему арка не давит всей тяжестью на капители, и колонна кажется менее придавленной, с большей легкостью несущей тяжелый груз стены. Из равеннских церквей особенно замечательна церковь Святого Аполлинария, в которой нет обычных боковых крыльев. У Святого Аполлинария вместо этих крыльев есть вытянутое пространство, встречающееся в архитектуре впервые. Колонны расставлялись в Равенне несколько шире; и колонны и детали начинают носить отпечаток новой, еще не ясной мысли. Некоторая пестрота выкупается прекрасным светом и величавостью общего.

Освобождение от каких бы то ни было податей не только архитекторов и художников, но даже каменщиков должно, по-видимому, было повлиять на увеличение строительных сил в Византии. Те изменения, которые сделали художники в сложноримской капители, мы не можем назвать противными духу эстетики. Выпуклый фриз этого ордера покрыт очень красивым орнаментом, и можно указать разве на неудачный архитрав как на самую слабую часть композиции. Волюты заменены модильонами с тоненькими кистями, и в общем, повторяем, получается впечатление более чем удовлетворительное.

Одновременно с этими базиликами стали, сперва в Риме, а затем и в других местностях, появляться круглые церкви, мотивом внутренней отделки которых послужили те же базилики. Вообразим себе какую-нибудь продольную церковь, рассеченную по центральной линии пополам; если мы возьмем одну из этих половин и свернем ее в круг, то мы получим совершенно ясное представление о большинстве круглых церквей. Высокий просвет и арочные колонны среднего наоса образуют центр здания; боковые узкие галереи вторых наосов обнимут здание кругом и будут значительно ниже среднего. Такова была церковь Святого Стефана в Риме, такова была церковь Святых Ангелов в Перуджи. Первые круглые храмы так близко подходили к круглым языческим постройкам, что некоторые детали (например, орнаменты из виноградных листьев на своде церкви Святой Консуанции, схожие с орнаментами храма Бахуса) давали повод думать, что это постройки языческие. Собственно говоря, назначение этих круглых церквей было двух родов: это были или баптистериумы, или надгробные памятники. Круглая форма для баптистериума чрезвычайно выгодна и позволяет расположить бассейн в середине здания под самым светом. Простые купальни римских терм, конечно, послужили прямым образцом этих мотивов. Иные из баптистериев не вполне круглы, а срезаны по сторонам и имеют многоугольную форму. Из надгробных памятников особенное внимание мы можем обратить на гробницу короля остготов Теодориха в Равенне, довольно оригинальную по облицовке стен и по колоссальности купола, сделанного из одного куска камня, с необычайными усилиями перевезенного и поднятого на часовню. Подножие часовни восьмиугольное, к настоящему времени испорченное пристройками лестниц с металлическими перилами.

Дальнейшее развитие архитектуры старалось совместить в плане церкви форму круглую с формой квадрата. Нередко перестроенные из кальдариума каких-либо терм баптистерии и церкви принуждены были донельзя разнообразить формы, пристраивая нартекс то сбоку, то прямо, то принимая форму креста, то восьмиугольника, то параллелограмма, то квадрата. Как на интереснейшую постройку этого времени можно указать на равеннскую церковь S. Vitalle, представляющую переходное звено к чисто византийскому искусству, к храму Святой Софии.

IV

Первоначальным приютом христианства были римские катакомбы — узкие подземные ходы, происхождение которых с точностью не известно. Сперва думали, что это были каменоломни, где добывался для многочисленных построек Рима строительный материал, но теперь более склоняются к мысли, что это был римский некрополь. Расширяясь все больше и больше, они образовали сеть коридоров и зал, длину которых определяют в 1000 верст. Из окрестностей Рима они проникли под самый город, образовав собой второй, подземный Рим, оказавшийся впоследствии сильнее и могучее первого. Когда наступила пора гонений и христиане не могли, под страхом смерти, открыто совершать свое служение, катакомбы оказались лучшим убежищем для них. Первые христиане, люди по преимуществу из низшего класса, рабы, проводившие весь день на работах, не могли иначе собираться на богослужение, как ночью; оттого-то всенощные, заутрени и ранние обедни никогда не мешали их дневным трудам. Из какого-нибудь дома, или, вернее, из сада, помещавшегося в центре Рима и принадлежавшего хозяину, который втайне исповедовал новую веру, шел подземный ход в катакомбы, — и сюда-то, скрытые сумраком ночи, под видом клиентов и друзей, сходились христиане в пещеры, вероятно несколько увеличенные, обращенные в крипты для служения. Престолом служил саркофаг с телом какого-нибудь мученика, варварски убиенного в цирке, или епископа, признанного святым за непорочность жизни. Переход от чудной южной ночи, с огромными фосфорическими звездами, с зеленым светом луны, с блестящими, ярко освещенными дворцами, — в мрачные, скудно освещенные катакомбы, откуда слышалось пение, придавал особенную таинственность и прелесть богослужению. После травли и зверских убийств в Колизее целые сотни мучеников сносили сюда и ставили в ниши, на которых делали надписи родные и родственники погибших. Сожжение тела было противно духу христианской идеи воскрешения, а зарывать покойного в землю и ставить на могиле христианские эмблемы — значило выдавать себя и своих родственников на жертву гонителей. Добивались в большинстве случаев быть похороненным близ гроба мученика, следовательно, и ближе к месту служения и трапезы христиан. Иногда наверху, над алтарем, делалось отверстие для света, так что потолок шел кверху уступами. Нередко над криптой, пользовавшейся особенным уважением, воздвигали впоследствии, когда гонения прекратились, настоящую церковь.

Первое время христианства отличается удивительной чистотой представлений. Было строжайше воспрещено христианам всякое изображение живописное или скульптурное Иисуса. Апостолы-евреи, по давно укоренившимся в их национальности традициям, смотрели на каждое скульптурное произведение как на идола и позволяли изображать только один крест. Христиане должны были носить образ своего великого законодателя в душе и даже крест налагать на себя — в виде знамения, во время молитвы. Едва ли христиан могло удовлетворить и то почтение, которое оказывал Иисусу Александр Север — этот космополит в деле религии: он, не стесняясь, делал Ему возлияния, поместив статуэтку Его наряду с статуэтками Моисея, Венеры и Осириса. Кроме креста, христианами употреблялись монограммы имени Иисуса, Андреевский крест, напоминавший букву X; по бокам монограммы ставили первую и последнюю буквы греческого алфавита, обозначавшие начало и конец, о которых говорил Иисус Христос. Порой вместо монограммы имени Христова изображали рыбу, пять букв названия которой соответствовали пяти первым буквам полного имени Иисуса — Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель.

Вообще аллегорические изображения были не чужды духу христианства, — иногда в виде павлина изображали вечную жизнь и бессмертие, иногда голубь знаменовал чистоту Духа Святого. Даже языческий феникс и тот был олицетворением бессмертия. Согласно мифу, феникс, предчувствуя свой конец, сам собирал для себя костер из душистых трав, поджигал его и сгорал, а из его пепла возникала новая птица — молодой феникс. Легенда эта как нельзя лучше олицетворяла воскрешение из мертвых, имея притом готовый образец языческого характера, практиковавшийся в живописи и не возбуждавший ни в ком подозрения. Апокалипсические четыре образа: львиный, тельца, орла и ангельский, нашедшие себе место и в видениях ветхозаветных пророков, изображались в катакомбах. Иногда встречались эмблемы совершенно ясные для нас — якоря, венцы, камни, сосуды с водой. Рисунок эмблем этих очень плоховат, иногда кое-как нацарапан, представляет в надписях смешение латинских и греческих букв, что становится совершенно понятным, если мы вспомним низкую степень образования первых ревнителей христианства. Символами этими было предначертано то настроение, с которым взялись впоследствии за изображение христианского содержания. Но и тогда, когда рискнули на введение человеческой фигуры, прямо подойти к Христу не осмелились и ограничились тем же символом. Самым приятным мотивом изображения было то мягкое поэтическое уподобление, к которому так часто обращался Иисус: к сравнению с добрым пастырем, спасающим заблудшую в пустыне овцу. На таких изображениях Иисус представлен безбородым, в короткой тунике, с овцой на плечах, с типом чисто римского характера. Моменты из истории как Ветхого, так и Нового Заветов выбираются самые мягкие, действующие на душу самым умиротворяющим образом. Обыкновенно изображают разговор Христа с самарянкой, омовение ног, Пилата, умывающего руки, Ноя с голубем в ковчеге, — и никогда нельзя встретить среди этих изображений ни распятия, ни воскресения. На большинство таких сюжетов мы должны смотреть как на поучение — на аллегорию: три отрока в печи, Даниил в рву львином, Ной в ковчеге — все это символы того, как праведные могут спастись среди общего нечестия.

Христиане были прямыми врагами реализма, им решительно было все равно — с бородой Христос или нет, им важна была только идея. Никакого типа более или менее определенного выработаться поэтому не могло, и только впоследствии уже явились изображения Спасителя таким, каким он был по преданию.

Композиция скульптурных барельефов, которыми изукрашены саркофаги лучших времен Римской империи, несколько изменилась ко времени упадка и не имела уже той плавности трактовки, которая замечается в античной работе. Вся полоса барельефа разделяется колонками на маленькие амбразуры, а в каждой из них помещается отдельный сюжетик, трактованный двумя, иногда тремя фигурками, упирающимися головами в потолок и концами ног касающимися карнизов. Такая отделка пришлась по душе невзыскательному вкусу первых христиан, и их саркофаги теперь мы можем во множестве видеть в итальянских музеях и церквах. Тут изображаются Адам и Ева в момент искушения, въезд Христа в Иерусалим, Иисус Христос, сидящий на троне (причем небесный свод поддерживается мифическим Атлантом), Авраам, приносящий Иакова в жертву. Конечно, мы не можем искать в этих изображениях и следа этнографической верности: Авраам стоит молодцевато в римской тоге; в таких же костюмах ходят на Небесах пророки; на отроках в пещи огненной надеты римские сапоги. Первым долгом соблюдается симметрия; в сцене райского искушения центр композиции занимает дерево, обвитое снизу змием, а прародители, ростом как раз с это дерево, стоят картинно по бокам, подогнув симметрично одну из ног и склонившись в разные стороны; по бокам Даниила два льва, выглядывающие из-за рамки, — словно вылеплены из одной формы. Ни один тип не имеет индивидуальности, все лица между собой схожи, но общее впечатление движения передано недурно.

Из статуй этого периода на первом плане можно поставить известную бронзовую статую апостола Петра, помещающуюся в Ватикане. Статуя эта служит предметом самого яркого поклонения со стороны современных итальянцев, так что большой палец правой ноги совершенно стерся от их усердных лобызаний. В общем сидящая фигура, с ключом в одной руке и с пальцами другой руки, сложенными для благословения, несколько натянута и суха, но все-таки представляет много благородства и даже сенаторской важности, чему немало способствует римское одеяние.

Катакомбы самых первых времен христианства стали покрываться символическими фресками. Со временем эти фрески стали преобразовываться в целые сцены из жизни христиан, причем общий характер рисунков мало чем отличался от поздних римских фресок. Но и здесь, как и всюду, тонкость античных красок, унаследованная христианами, согрета тем кротким величием, которого мы не найдем в антиках. Отсутствие рисунка, неправильность анатомии не мешает нам восхищаться этими формами в катакомбах святого Калика, Розалии. В VI веке стали появляться в живописи фресок новые элементы; символистика заменяется изображениями святых; художник ищет характерный тип. В работе не чувствуется широкого размаха рисовальной кисти, но всюду сквозит удивительное внутреннее воодушевление. Мозаика все более и более завоевывает себе место, заменяя собой непрочную живопись фресок. Хотя гораздо затруднительнее передать мозаичной работой всю тонкость и нежность лица, и хотя, в сущности, она пригодна только для колоссальных работ, но ее долговечность пересиливает все остальное.

Нельзя не отметить также в высшей степени замечательных работ по литературе. Рукописи, бывшие в то время в общем употреблении, иногда расцвечивались замечательными изображениями и ценились очень высоко. Библия, иллюстрированная христианскими художниками, явила прямое подражание римским иллюстрациям к Гомеру и Вергилию.

V

Полный расцвет древнехристианского искусства нашел себе место в Византии, где было сравнительно меньше базилик и где круглая церковь взяла преобладание над остальными. Роскошная отделка деталей, уклонение от простого характера первых базилик, стремление к грандиозному и к блеску общего впечатления проявились на Востоке еще во времена Константина. Сперва обширность места для разраставшегося богослужения потребовала пространства перед алтарем, а затем пришлось и верх церкви сделать соответствующим обширному расположению нижних частей. Византийцы с особенной любовью останавливаются на куполе, которым венчают главный наос, заставляя впадать в его устье купола других, соседних, меньших наосов. Сосредоточие такого сооружения совмещается в эффекте общего, и только алтарное пространство, устраивавшееся, конечно, в стороне, невольно отвлекало внимание, тянуло его вглубь, давало резкое противоречие с желанием строителя. Верхом всего, что создало искусство Византии, надо, конечно, считать знаменитый Софийский собор — создание двух архитекторов: Анфимия из Тралл и Исидора из Милета. Здание было выстроено по повелению императора, которому во сне было видение, указавшее ему размеры и план постройки. Постройка его тянулась шесть лет, и на ней постоянно работало 10 тысяч рабочих. Издержки на постройку были громадны. Через 20 лет после открытия храма землетрясение повредило купол, тогда его заменили новым и укрепили контрафорсами. Храм сохранился до сих пор, обращенный в мечеть, и до сих пор производит своей внутренностью поразительное впечатление. Архитектонические формы внутренней отделки менее интересны, чем их материал. Здесь во всей красе сказался восточный блеск и роскошь. Все стены и столбы облицованы мрамором, самоцветными камнями, мозаикой самого искусного подбора и снизу доверху покрыты орнаментами, фигурными изображениями; золото, чудесно полированный мрамор и постоянно изменяющаяся игра светоотражения делает Софийский храм одним из чудес мира: это волшебная декорация, какая-то чудесная сказка. Это диаметральная противоположность простоте первых базилик, способная ошеломить зрителя и поразить чудесным впечатлением общего, но едва ли соответствует органическому развитию христианства. Конечно, оригинальные формы его строения появились не сразу, и предтечей их мы видим в храме Святого Виталия и в церкви Святых Сергия и Вакха. До нас не дошли некоторые постройки, служившие мотивами для деталей Святой Софии. Нельзя же предположить, что некоторые нововведения трактовали впервые при ее строительстве, это было бы слишком рискованно. Купол собора, имеющий в диаметре более 15 сажен и вершину на 23 сажени от пола, выпускает от себя на восток и на запад два полукупола, а те, в свою очередь, разрешаются к краям тремя маленькими полукуполами, опирающимися на галереи арок. В главном куполе сделано 40 окон, а под ними идет еще тройной ряд наружных окон стенных. Галереи, апсид, нартекс освещаются тоже стенными окнами очень светло и удобно. Купол кажется очень легким, потому что столбы главных арок поставлены ребром к центру и тем маскируют свою толщину. Архитекторами понято глубокое значение масштаба, и глаз сразу может делать точную оценку расстояния. Если детали храма нельзя назвать классическими, то тем не менее надобно сказать, что их взаимная гармония выдержана. Отсутствие игры и плосковатость общего — характерные черты всего храма. Наружное его впечатление громоздко и более смело, чем красиво; это, по выражению Куглера, нагромождение стихийных масс первобытного мира, тяжелое и массивное. Христианский культ должен бы выработать нечто более простое, сосредоточенное, действующее более успокоительно на душу зрителя. Внешность храма не представляет ни одного архитектонического нового образования, хоть сколько-нибудь замечательного. На Святой Софии сказалась та черта византийского искусства, в силу которой оно ничего не выработало до конца, стало искусством этнографическим, остановившись на полдороге и апатично застыв.

Укажем еще один известный собор, выстроенный на Западе в византийском стиле и пользующийся огромной известностью, — церковь Святого Марка в Венеции, построенную в чисто византийском стиле и впоследствии измененную римскими порталами, новыми куполами и готическими вышками, совершенно заслонившими византийский характер постройки. Собор Святого Марка начат был в конце X века и окончен в конце XI. Первичный его план представляет обычный греческий крест, хотя и не похож ни на один из планов византийских церквей. Нартекс передней части собора возведен, несомненно, позже, тем более что стиль его романский; внутренняя отделка собора отличается хорошо рассчитанными эффектами и сплошь украшена мозаикой по золотому фону. Смешанный стиль всего строения придает храму очень своеобразный и далеко не безвкусный вид.

VI

В Западной Европе христианство долго имело характер чисто греческий. Даже богослужение и книги богословского содержания были писаны на греческом языке. Латинская церковь клонилась инстинктивно к монархии; сначала представители ее вели скромную жизнь, не желали присваивать себе никакой особенной власти. Иаков — брат Господень — был первым епископом Рима, и преемники его, принявшие благодать — стоять во главе хранителей Предания и Писания, не выказывали стремления к господству; но впоследствии религиозные споры, различные понимания догматов породили несогласие между главой Рима и восточными церквами. Святой Киприан на Карфагенском соборе говорил: «Мы не должны поставлять себе епископов над епископами, стремиться к деспотической власти: каждый епископ должен поступать, как он знает, как ему кажется лучше; ни он судить, ни его судить никто не может; над нами один судья — Иисус Христос».

Политическое положение и громадное скопление богатств Рима невольно выдвинуло его на первый план. Римский епископ решался не присутствовать на вселенских соборах, а посылать представителей, что было несравненно выгоднее. Епископство Рима, в силу огромных богатств церкви, сделалось заманчивым, и избрание на епископский престол вызывало ожесточенные раздоры. При избрании Дамаса в базилике Цетиньи было убито 130 человек, так как соискатели призвали к себе на помощь толпу гладиаторов, а правительство принуждено было употребить для водворения порядка вооруженную силу. В Рим стали стекаться обиженные чем-либо в Восточной Церкви, — он стал убежищем всех партий. Учреждение монашеского ордена, который ввел в Риме святой Иероним, было необходимой мерой против безнравственности римского духовенства, во главе которого стоял Дамас. Но много лет должно было пройти, прежде чем безбрачие духовенства было признано обязательным.

Все чувствовали, что необходима одна сильная монархическая власть для ясного и определенного решения вопроса о римском первенстве и о том противоречии и разладе, которыми был переполнен синклит римского духовенства, но в это время совершилось огромной важности событие: произошло падение Рима.

Шестьсот девятнадцать лет прошло с тех пор, как чуждый враг подступал к Риму — Ганнибал, и вот теперь является Аларих. Народ смутился, его религиозные принципы пошатнулись, в голове мелькнула мысль сомнения: полно, покровительствует ли Господь Риму, не была ли лучше религия дедов и не обратиться ли снова к ней? С согласия самого папы народ в слепом отчаянии опять приносит жертвы Юпитеру. Аларих то брал выкуп и отступал, то, в силу новых несогласий с императором, подступал к Риму, и наконец в 410 году чернь открыла изменнически врагам ворота, — и вечный город пал. Мысль о падении великого города была ужасна. Богатства его были разграблены. Аристократические фамилии пали. Но из пепла его возродился новый феникс — христианский Рим. Унижение старых аристократических родов только возвысило духовную власть, — епископ стал первым лицом в городе. Как раз в это время святой Иероним окончил свой латинский перевод Священного Писания. В то время как Восток занимался отвлеченными спорами и диспутами, на Западе церковь добывала практические результаты, — организовала духовную власть. На стороне Рима было слишком много преимуществ перед остальными церквами. Рим был слишком изолирован от контроля императорской власти, чтобы встать вровень с епископством Александрии и Константинополя.

Язычество падало все более и более. Еще при Феодосии Великом вышел закон, по которому каждый вошедший в языческий храм Египта платил штраф в размере 15 фунтов золота. На языческие храмы Александрии смотрели как на гнездо колдовства, волшебной магии и сношения с дьяволом. Монахам и черни были ненавистны наследия Птолемеев — дивный храм Сераписа, признававшийся великолепнейшим храмом не только Африки, но и всего мира. Глубокая ученость жрецов казалась ненужной, греховной. Живопись удивительного совершенства, отличные статуи — словом, прекраснейшие остатки античного мира казались отголоском идольской требы. Распространено было мнение, что в сокровенных покоях этого здания совершаются самые отвратительные мистерии. На портиках храма стояли блестящие бронзовые круги, и чернь говорила, что это атрибуты волхвов, которые вместе с фараоном интриговали против Моисея. Увы, чернь не знала, что эти диски служили Эратосфену для определения окружности Луны, Атихомару для определения движения небесных планет! Уверяли, что в святилище храма жрецы увлекали наиболее богатых и красивых женщин Александрии, а те воображали, что их похищают боги. При разрытии земли, для закладки христианского храма, были найдены остатки символических изображений Осириса, и их выставили для посмешища на площади. Египтяне не снесли такого поругания, и среди них вспыхнуло восстание с философом Олимпием во главе. Христиан захватывали, приводили к жертвеннику, заставляли приносить жертву и затем убивали. Тогда вышло повеление от Феодосия истребить знаменитую Александрийскую библиотеку и разграбить храм Сераписа. Удар топора повалил старого бога на землю, и кучи испуганных мышей, гнездившихся в нем, ринулись во все стороны, когда великан рухнул на землю. Масса чудес, которыми жрецы держали в повиновении и страхе народ, была разыскана законными грабителями. С огромными трудами успели разрушить чудное здание до фундамента; на его месте была выстроена новая церковь.

Александрия считалась в то время пунктом огромной важности — соперницей Византии; в ее гавани всегда толпилось бесчисленное множество судов, защищенных от северного ветра молом в 3/4 мили длиной. Со всех сторон тянулись караваны судов и верблюдов. В центре города стоял роскошный мавзолей с прахом Александра; превосходные здания дворца, биржи, суда, храмов Пана и Нептуна, театров, церквей и синагог делали город одним из прелестнейших городов побережья. В гавани стоял знаменитый Александрийский маяк, считавшийся чудом света; на одном краю города находились царские доки, на другом — цирк; далее шли рынки, гимназии, фонтаны, сады, обелиски. Позолоченные купола крыш сверкали на солнце. По улицам шли богатые христиане в платьях, вышитых изречениями из Библии, с маленьким Евангелием, висевшим на золотой шейной цепочке, с мальтийскими собачонками в алмазных ошейниках и рабами, защищавшими их от солнца большими зонтиками и опахалами. Вечно занятые евреи толковали кучами о своих делах. Язычники на колесницах ездили на лекции прелестной Ипатии, дочери математика Феона, которая комментировала учение перипатетиков, неоплатоников и геометров. У ее ворот стоял всегда длинный ряд колесниц, на ее лекции собирались такие аристократические представители города, что собранию их мог бы позавидовать и сам епископ. В городе говорили, что она чернокнижница, увлекающая слушателей чарами, говорили, что она гадает по халдейским талисманам, по свету месяца на стене, по волшебным зеркалам, по жилам на руках, по звездам. Борьба епископа Феофила и Ипатии наглядно олицетворяет борьбу христианства и греческой философии.

Судьба греческой науки была решена. Когда Ипатия подъезжала однажды к своей академии, толпа фанатиков напала на нее, сорвала одежды и повлекла по улицам Александрии, обнаженную, в соседнюю церковь. Там ее, испуганную и недоумевающую, чтец Петр оглушил ударом дубины по голове. Его сотоварищи разрезали ее на части и, устричными раковинами отодрав кожу от костей, швырнули их в огонь. Таким-то путем, в 414 году по Р. X., в умственном центре тогдашнего мира был положен конец философии, по крайней мере путем официальным.

Сасаниды

На развалинах древней среднеазиатской культуры суждено было в III веке по Р. X. еще раз зацвести искусству под покровительством новоперсидской державы сасанидов. Не имея особенно серьезного значения и обширного развития, не оказав такого огромного влияния на европейскую архитектуру, какое оказывали искусства магометанское и древнехристианское, оно тем не менее интересует нас как передаточная форма, как звено, связывающее эпохи, как выражение идеи, смелой и романической. Нельзя не видеть в постройках сасанидов желания воссоздать забытую своеобразность могучих памятников древних народов Средней Азии. Строгая выработка новых форм римского стиля не могла остаться без влияния на возрождение среднеазиатских идеалов; огромная техника, многообразные средства, умение владеть массами, — так развитые в Риме, — оказали свое влияние и здесь; но восточная фантазия требовала роскошных форм и слагала архитектуру из смеси старых и новых приемов. Изнеженный стиль Византии приходится по душе сасанидам и путается в их обществе; грубые формы у них вяжутся с изысканной энергией и свежими порывами творчества.

Развалины Персеполя дали нам приблизительную картину развития архитектонических принципов в Средней Азии в эпоху глубокой древности. Преемники Александра Македонского образовали там империю селевкидов, потом там царили парфяне целых пять столетий, и, наконец, в III веке являются сасаниды.

Артаксеркс, уверявший, что он потомок великих персидских царей, завладел в ту пору престолом Персии и, восстановив во всей чистоте учение Зороастра, образовал крепкое, твердо сплоченное государство, смело противопоставившее свои силы слабеющему Риму. Веротерпимость, впоследствии составившая одну из черт характера мусульман, была сильна и у их предшественников, сасанидов. Цари призывали художников, мудрецов и ученых в свой дворец, без различия национальности и религиозных воззрений. На персидский язык переводятся индийская и греческая литературы, пишется летопись царства, которая служит материалом для знаменитого Фирдоуси, написавшего эпическую поэму «Шахнаме». В зданиях Пальмиры сказался во всей силе стиль упадка Римской империи, так называемый барокко. Порой в сасанидских развалинах встречаются коринфская колонна и пилястры. Любя купольные постройки, они в то же время не признают парусов, которые практиковались Римом, и заменяют их нишами. Купол у них не круглый, а эллиптической формы, которая составляет первый намек на стрельчатый купол. Лепка на сасанидских зданиях давно обвалилась, а лепка внутреннего убранства, дошедшая до нас, громко говорит о византийском влиянии.

Весьма много самобытного и менее римского влияния чувствуется на постройках Феруз-абада, близко подходящего к типу персеполитанских построек. В общем сооружение сухо и тяжело, двери и петли целиком заимствованы из Персеполя. Дворец Та-Кесра, в царствование Ануширвана, дает новые мотивы: полуциркульная арка свода представляет округленную стрельчатую линию огромной величины. В Та-Кесра арка эта по своей огромной пропорции убивает все остальное, — двери и окна кажутся легкими. Зачатки романской и даже готической архитектуры здесь удивительно ясны. Когда в Европе еще и не появлялась готика, здесь уже встречаются стрельчатые окна и даже готические трилистники, правда в грубой форме. Да и вообще царство сасанидов напоминает средневековую Европу, с ее замками, феодальной системой, рыцарями и трубадурами.

Остатков пластики от сасанидов дошло до нас много. Рельефы изображают наглядно деяния и обстановку царей, служа блестящими иллюстрациями к местным летописям. Аллегория и символы здесь господствуют во всей силе. Нередко здесь трактуется символическое возведение на престол победы Шапура над Римом. Общее расположение монотонно, но отдельные детали и типы характерны и оригинальны.

Сухость линий, отсутствие складок, присущее первейшей эпохе сасанидского барельефа, впоследствии преобразовались в гораздо более жизненные картины. Одним из любимейших изображений было так называемое аллегорическое венчание на царство. Изображается оно обыкновенно так: два всадника едут друг другу навстречу, причем лошади сделаны на одной линии, едва не стукающиеся лбами; один из всадников подает венок с лентой, который принимает другой всадник; собственно говоря, трудно сказать, что обозначает этот сюжет. Скульптуру сасанидов можно поставить в параллель с кипрскими барельефами времен Константина; впадение в манерность заставляет тщательно разрабатывать детали костюмов и не заботиться о главном. Но тем не менее иные работы несравненно лучше византийских того же времени. Нередко встречаются картины охот, где ловцы представлены на лошадях, слонах, верблюдах и в лодках; фигуры слонов и экспрессия движения переданы прекрасно. Олени и кабаны, на которых совершается охота, изображены очень наглядно с ловко подмеченными движениями; местами является даже ракурс.

Сасанидская живопись хотя не дошла до нас, но если судить по позднейшим миниатюрам рукописей, отличалась яркостью красок. Миниатюры эти обладают таким горячим колоритом, до которого далеко лучшим миниатюрам Западной Европы.

Стиль сасанидов не успел выработаться до могучей, самостоятельной формы и был подавлен владычеством арабов, на которых, несомненно, оказал огромное влияние.