автордың кітабын онлайн тегін оқу Малые боги. Истории о нежити
Истории о нежити
Три тысячи лет назад, когда наши предки были язычниками, они весь мир населяли большими и малыми богами. Велес, Мокошь, Перун считались великими богами, а домовые, лешие, кикиморы были богами малыми, с которыми человек воевал или мирно соседствовал. С приходом христианства великие боги изныли и практически исчезли, а боги малые сохранились, но новая вера разжаловала их из богов в нежить и нечисть. Но тем не менее они продолжают жить в народной памяти, в фольклоре, быличках и страшилках. И разумеется, они освоили фэнтези.
В сборник «Малые боги» включены рассказы, короткие повести и миниатюры в жанре фэнтези, где действующими лицами являются мифические существа, которых можно отнести к разряду малых богов. Здесь нет царственных особ, придворных магов, магических академий и прочей ерунды, заполонившей околофэнтезийные тома. Зато фантастические существа такого рода незаемны и практически не встречаются у других авторов.
Малые боги бытуют по соседству с людьми, и потому в каждом рассказе непременно присутствуют обычные люди, лишенные какого-либо колдовства. А малые боги недаром оказываются малыми, и потому, наверное, в этом сборнике много микрорассказов. «Щекотун», «Умолот», «Не ко двору», «Угомон», «Заруча» — каждый из описанных здесь представителей нежити существует сам по себе, и о каждом можно написать рассказ в полторы странички, что я и делаю с огромным удовольствием. А вам желаю читать с таким же удовольствием, с каким я писал эти рассказы.
Змейко
К настоящему времени россыпи эти полностью выработаны и промышленной ценности не представляют.
Горный справочник
Бабушка Ненила хорошо говорила сказки. Во внуках да правнуках у нее вся деревня была, так соберется мальчишня целой артелью и пристанет как репей: расскажи да расскажи. А бабке что, для родной крови не жалко, она и примется рассказывать...
С прежних времен ведомо, что под нашей горой есть пустое место. И было некогда там подгорное царство. Горные люди жили, гномы. По всей округе об их мастерстве слава гремела. Железо варили, медь плавили, по золоту тоже старались. Но всего больше занимались цветными камушками. Ежели родиться где самоцветику, так гномы о том за полгода знают и ждут. Дешевым металлом торговали, железный товар, медь, чушки свинцовые, лягушачью платину на базар возили, на хлеб да пиво меняли. А чтобы золото, серебро или, не приведи господь, камушки на продажу поставить — такого у них не водилось. Все себе оставляли. Богатства собрали несметные, несказанные и неоглядные.
Только раз объявились над горой враги: огненный змей с братьями. Стену прожгли, гномов кого побили, кого прочь погнали и стали сами в горном городе жить.
Гномам то за обиду показалось. Вооружились они кто чем попадя и пошли супостата воевать. Год воюют, два воюют, народу положили уйму, а победы не видно. И остался у них от всего мира один захудалый гноменок. Его прежде по малолетству на войну не брали, вот он и уцелел. А теперь никого родных не осталось, сам большой, сам маленький... Собрался последний гном, нашел себе какой ни есть мечишко и пошел за отчий дом сражаться. Приходит к горе и видит: и братья, и дядья все лежат побитые, никого в живых нет. А рядом змеи лежат, секирами порубленные, ни одна не дышит.
Стал гном врага на битву звать. И выползает ему навстречу захудалый змееныш, весь из себя полтора вершка. Один остался на все змеиное племя. Удивился гном:
— Как же я тебя убивать буду, такого малого? Уползай-ка ты отсюда подобру-поздорову.
— Нет, — отвечает змееныш, — я тут родился и никуда отсюда не уйду. Здесь мой дом.
— А и что тебе в этом доме делать?
— В своем дому да дела не найти? Вишь, сколько тут богатств набрано-скоплено? Все прибрать нужно, каждая золотиночка пригляда просит. Разложу все как есть по местам, лягу посередь большой залы и буду радоваться на такую-то красоту.
— А ты подумал, — говорит худой гноменыш, — что богатства набраны-скоплены, да не тобой? Их мои прадеды и пращуры добывали, собирали и по местам раскладывали, а твои змеи все пограбили да поотняли, а хозяев огнем пожгли и смертью поубивали. Только не бывать такой неправде ни на земле, ни под землей, ни на светлых небесах. Уползай отсель, пока живой есть, а не то давай биться не на жизнь, а на смерть.
— А ответь ты мне, — говорит заморный змееныш, — что ты делать станешь в столь огромном дому, коли подвезет тебе меня поратить до смерти?
— В своем дому да дела не найти? Все прибрать нужно, покладать покрасивее, кладовать понадежнее. А как все ухичу, сяду посередь большой залы и стану радоваться душой на такую красоту несказанную.
— Так ведь и я не на базар потащу, — говорит малый змейко. — Зачем тебе меня мечом рубить, для чего мне тебя ядом язвить, когда мы одного хотим, чтобы вся подгорная краса цела оставалась и душу радовала? Давай вместе в большом зале быть, вдвоем на каменья любоваться, дружно злато беречь. А что отцы наши, дядья и деды поубивали друг друга из-за той казны, так нашей вины в том нету. Коли и мы друг друга поубиваем, то тогда и краса ненужно погаснет, и казна обесценится.
Подумал гноменыш да и согласился. С тех пор в пустом месте под горой два хозяина живут, в четыре глаза за порядком смотрят. Там у них под горой самое место богатющее: и яхонт, и лал, и хрупик, и тяжеловес, и аматист, который любовники носят, и желтый белир, и всякий иной подельный камень. Лежит, а в руки не дается. Место богатющее, а не добычливо. Железной руды покопать или медной — это можно, хотя и тут добыча невелика. А золота или каменьев не взять, хотя все приметинки как на ладони лежат. Есть в горе всякого богатства, да хозяева брать не велят. Так и зовут нашу гору Пустой — то ли оттого, что место под ней пустое, где подземный город стоял, то ли оттого, что всякий старатель отсюда пустым уходит...
— Дядя Матвей, поди, пустым не уйдет, — поперечил бойкий правнучонок.
— Может, и не уйдет, — бабушка Ненила на все была согласная. — Матвеюшка мне тоже сродственником доводится. Глаз у него верный, рука легкая. Бают, что он раз в городе напротив губернаторских палат самоцветную друзу сыскал. Дорогу там мозаичным камнем стелили. Свои таким грубым делом не промышляют, а иногородние в отхожий промысел нанимаются. Камень отесывают да на дорогу укладывают. Тоже мозаикой кличут, хотя каменье там не цветное, а самый бросовый плитняк. Вот Матвейка-то мимо шел да и углядел нужный камень.
— А что, — грит, — работнички, почем этот булыжник продадите?
— Бери, когда нужда есть, — отвечают мужики. — Мы его тебе за так подарим.
— За так не могу. Нынче Даришь уехал в Париж, а заместо приехал его братец Купишь.
— Ну, когда ты гордый, — смеются мужики, — то гони целковый рупь.
А камень булыжный, ежели кто не знает, четыре копейки за пуд стоит.
Однако Матвейка и глазом не моргнул.
— Сколько прошено, столько, — грит, — и плачено. И не говорите потом, будто я цену сбивал или задаром чужой камень схватил.
Отсчитал Матвей за булыжник цельный рубль, из рук в руки. А потом взял кайлушку, тюкнул легохонько — и открыл друзу самоцветных сапфиров. И цена ей была семьсот рублей. Мозаичники потом чуть не весь булыжный товар переколотили, искали вторую такую же диковину. Не нашли.
Было такое, не было — бог весть. Вернее, что не было. Это ж дураком надо быть, чтобы щебеночной киркой друзу рушить, да еще на глазах у чужих людей. Однако ж сказка живет, потому что Матвей, бабки Ненилы внучатый племяш, и впрямь мастером был редкостным, какие раз в тыщу лет рождаются, а потом тыщу лет помнятся.
Матвейка с малолетства был к камню приставлен, а вот не давалось ему рукомесло, да и только. Шлиф навести, душу камня показать — это мог, а чтобы вещицу какую сработать — такое не получалось.
— Что его зря резать да гранить, ежели он и без того хорош?
Зато старателем Матвейка был знатным, в цветнокаменном промысле равного не было. Не только россыпи и скарны, но и всякий занорыш ему как на ладони были. Носом, что ли, чуял каменное сырье? Ежели где речушка мелкая да с перекатами протекает, так то Матвейке в особую радость. На таких речках старатели завсегда промышляют, золотишко в лотках моют, цветные камушки. А Матвей вечерами, в шурфе намаявшись, на речку развеяться ходил. И не бывало, чтобы пустым с прогулки возвращался. Солнце начнет к земле западать, на ряби речной бликами заиграет... самая краса вечерняя в ту пору настает. Галечки на речных, многажды промытых россыпях все до одной чудятся самоцветами. Всякая слюдинка бриллиантом сияет, любая шпатинка алмазной гранью посверкивает. Ну, и вода рябит... где в таком сиянии что рассмотреть? А Матвейка глядит с прищуром — да вдруг шагнет в воду и поднимет со дна что-то невидимое прочим.
Ежели спросить, что нашел, то плечами пожимает: «Так, обломочек занятный», — а находки из кармана не вытаскивает. Значит, и про сапфировую друзу люди врут: найти, может, и нашел, но при стороннем глазе не хвастался.
На продажу, впрочем, с некоторых пор дорогие камни Матвей выносить перестал. Искряком торговал, баусом, мелкой перелифтью, ясписом, из которого пуговицы режут. А чтобы по-настоящему дорогой камень, о том только вспоминалось.
— Оскудела земля цветными камнями, — вздыхал Матвей перед заезжими купцами. — Прежде, бывало, темно-синий агустит прямо на земле валялся, желтый ягут, а по-городскому — топаз, за бесценок шел. А ныне архиерейский камень аматист кое-где, может, и остался, а стоящего товара нет. Или хоть малахит взять. В прежние годы, бают, бирюзовый королек тысячами пудов копали, а сегодня и плисовому рады.
Что за диво? У других старателей хоть изредка яхонты попадаются, а у самого удачливого и знаменитого только суровик и дымчатый смоляк.
И пошли промеж торговцев пересуды, будто есть у Матвейки заветная укладка, где лежат непродажные камешки, те, с которыми душа расстаться не может. И чем дальше, тем реже камни на торги идут, чаще в сундук попадают. Сплетне веры нет, а слушаешь. А о той Матвейкиной укладке вся ярмарка слыхала.
А Матвей и впрямь прикипел сердцем к находкам и расстаться с ними никак не мог. И укладка заветная у него прямо под полатями стояла, рядом с той, что на продажу. Камней там было что в царевой сокровищнице, и все сырые, как в земле лежали, ни к одному гранильщик не прикасался. А поверх всего хранился редкостный кунштик, игра натуры — не то золотые самородочки, вросшие в хрустальный камень, не то кусочек хрусталя с семью вросшими золотинками. Особого чуда в том нет — матерое золото завсегда с кварцем срастается, так их из шахты вместе и поднимают. Но тут исхитрилась мать-земля и впрямь родила диковину: хрусталек ни дать ни взять малая змеюшка длиной чуть поболее вершка. И головка тупенькая видна, и хвостик, и даже глазки закрытые обозначены. А золотинки чешуйками выложены вдоль хребта. Золота в змейке кот наплакал, да и хрусталь, когда он не строганец, а без грани, — камень бросовый, дешевле червеца, но все вместе — диво небывалое.
Змейку Матвей в речке поднял неподалеку от Пустой горы и даже помыслить не мог, чтобы отдать диковину в чужие руки. Вечерами вытаскивал игрушку на свет, ласкал в ладонях и только что не разговаривал.
В самую зиму на Спиридона-Солнцеворота прикатил к Матвееву дому купец. По всему видать, богатый — чрево толсто, харя красна, шуба волчья, шапка боброва. У коня под дугой колокольцы, хотя честным людям с колокольчиком ездить не указано: разрешен колокольчик только чиновнику, едущему по казенному делу. А вот ямщик у купца подкачал: такая каторжная морда, что не приведи случай ночью повстречаться. Впрочем, то не Матвею решать, с кем купцу ездить. Личина обманчива, иной глядит варнаком, а душа у него голубиная.
Гости вошли, поздоровались честь честью, на образа покрестились. Двуствольное ружье ямщик у печи поставил. Без ружья в зиму ездить опасно, волки живо посчитаются за снятые шубы.
— Камушками интересуемся, — без обиняков сказал купчина. — На торгах о твоих камнях слава идет.
— Так на торгах бы и покупал, — резонно попенял Матвей. — Я людей не прячусь, а так вот на ночь глядя приезжать не след. Из старателей никто самоцветов дома не держит, зачем зря лихой глаз привлекать?
— Так ведь есть, поди, пуговичный товар, — настаивал гость.
— Пуговичный товар, может, и есть, только что ж за ним в такую даль переться? Ширлу или таусиный камень всюду задешево купить можно.
— Раз уж приехали, покажи, будь ласков.
Матвей вздохнул, под полати залез, достал малый сундучок, а из него тряпицы с находками. Отдельно искряк, отдельно полосатый ногат, который городские ониксом зовут. Купец камушки перебирал, покряхтывал. И видно, что нравится, да торговая спесь хвалить не купленное не велит. Потом нашел, к чему придраться:
— Что ж они у тебя не парные? Для сережек парные нужны, да и для пуговиц не мешало бы.
— Парные из одного куска резать нужно, а тут галечки собраны. Это для печаток и висюлек. Вот ежиный камень, а по-иному — стрелы Амура. Так вот сердечко вырезать, чтобы стрелка его насквозь пронзала, и носить такой кулон на груди, ежели хочешь знак подать о сердечной склонности. Камень — он не простой, им что хошь сказать можно.
— Так-то оно так, и камушек хорош, спору нет, только на сердечки из волосатика мода давным-давно прошла. А значит, и цена упала.
— Я насильно не всучиваю, не любо — не покупай.
Слово за слово Метвейка с купцом в азарт вошли. С человеком понимающим и торговаться приятно. Снова Матвей в торговый сундучок полез, достал настоящий товар: бечеты голубиной крови, бирюзовый баус и даже кристаллик венисы, что в девичьи перстеньки вставляют. И недорого, да сердцу мило.
Купец вроде и хвалил, а вроде как и хаял. С пониманием торговался. Лучшие камешки отложил на платок; те, что с изъяном, в сторону отодвинул.
— Мне бы настоящего самоцвета.
— Самоцвета, говоришь? Сегодня так всякий цветной камушек обзывают, а в старые годы самоцветом только бриллиант называли да еще малиновый шерл самой чистой воды.
— Вот их бы я и хотел. А то, скажем, яхонта у тебя не водится? Или еще — желтый берилл?
— Заберзат, что ли? Так это камень редкий, и цена ему огромадная. Прежде, бывало, попадались и заберзаты, и яхонты, и иакинфы, даже алмазы встречались, а теперь оскудела земля цветным каменьем, все подчистую выбрано.
— А ты поищи, может, и сыщется в какой ухоронке... — сказал купец со значением.
Матвей поднял голову и увидел, что в лоб ему в два дула смотрит ружье.
— Поищи хорошенько, — повторил купец-разбойник.
— Зря ты это делаешь, ваше степенство, — сказал Матвей. — Тебе ж после такого ни на одной ярмарке показаться нельзя будет. Хищнику в жизни счастья не бывает.
— Были бы деньги, а счастье купим, — приговаривал купчина, споро нацепляя Матвею наручные кандалы с модным замочком. — Ну так где у тебя настоящие камни хранятся?
— Нет у меня ничего. Что было на продажу, все показал.
— А теперь непродажные покажь.
Чернобородый каторжник молча опустил ружье, вытащил ножик, попытал остроту на пальце и сунул нож в печку острием на дотлевающие угли.
— Погоди, Родька, — сказал купец, — может, еще по-хорошему договоримся... Ты думай, покамест ножик греется, — оборотился он к Матвею, — а мы тем временем сами посмотрим, что у тебя где лежит. Думаешь, не знаю, где искать? Добрые люди денежки завсегда у бога за спиной хранят.
Купчина подошел к красному углу, скинул иконы, но не нашел за ними ничего, кроме пыльной паутины.
— В подполе надо искать, — изронил слово ямщик. — Это же камни, им от земли ни хрена не сделается. Я знаю, в подполе закопаны.
— Ни черта ты, Родька, не знаешь. Раз он самоцветы на продажу и за хорошую цену не ставит — значит, не жадность его придушила, а сами камушки. Мне знающие люди рассказывали, что случается такое с мастерами и старателями, когда не могут они камень из рук выпустить. Самоцветная болезнь называется. Горные гномы этой хворью страдали, и у людей она приключается. Туточки они, рядом лежат, чтобы всякую минуту достать можно было, полюбоваться.
Купчина оглядел комнату, подошел к полатям, кряхтя нагнулся и выволок на свет заветный сундучок.
— А вот и он! Ишь, какой тяжелый...
Матвей сидел как неживой. Жизнь рушилась одноминутно, и неважно, зарежут его грабители прямо сейчас или, обобрав, отпустят, словно стриженого барана, нагуливать новую шерсть. Все одно отнятого не вернуть, нового не нажить, лучше сразу в петлю.
О ключе купец и озабочиваться не стал, сбил малый замочек голой рукой — видать, привычен к разбойному ремеслу, не впервой по чужим укладкам шарит. Без разбору высыпал самоцветы на стол, так что заискрилось в сальном свете, словно в ясный солнечный день.
— Ты глянь, Родька, глянь, дурья башка, что тут для нас припасено! А говорил, земля яхонтами оскудела! — Купец погрузил обе руки в камни, принялся перебирать их, выдергивая то один, то другой, поднося к дрожащему свечному пламени, любуясь игрой неограненных кристаллов. — Такое богатство за раз продавать нельзя, а то шум пойдет... понемногу сбывать будем. Ишь ты, агустит какой, получше сапфира будет, сапфир перед ним бледненькой... а вот аквамаринчик, адмиральский камень, он победу в морских сражениях приносит. Что ж ты, шут гороховый, такое сокровище прячешь? Хочешь, чтобы флот наш враг потопил? А вот и заберзаты, и гиацинты... а изумруды-то какие, изумруды!.. и сколько!.. Я и ценить их боюсь, такие изумруды только в царскую корону.
Родька отставил ружье, подошел, тоже поворошил камни толстым пальцем.
— Это аматист, что ли?
— Не понимаешь ты ничего. Это дамский камень александрит. При солнце он изумрудом смотрится, а при свечах — аметистом. А вот «голова мавра» — двуцветный турмалин. Дорогущая вещь, ее одной про все наши заботы хватило бы. А мужик и впрямь дурной. Продал бы хоть десяток этих вот камней, палаты бы поставил двурядные, забор трехаршинный, собак цепных завел, сторожа-татарина — так мы с тобой к его дому и за версту подойти побоялись бы.
— Все одно влезли бы... — не согласился ямщик. — Я бы влез.
— Ты бы нож из огня вынул, что ему зря калиться.
— Пусть. Я его и каленым зарежу.
— А что ж ты, — повернулся главарь к Матвею, — нас о милости не просишь? Глядишь, мы бы и тебя живым оставили, и камушки вернули...
Матвей молчал.
— Гордый, — сообщил Родька, — не хочет нас жалобами потешить. А может, скрывает что. Надо бы его покрепче пощупать.
— Слышишь? — хохотнул купец. — Ножик-то в самую пору разогрелся, а приятеля моего хлебом не корми, дай живого человека примучить. Ну, так скажешь, есть у тебя еще что?
Матвей молчал.
— Сомлел, видать. А ежели не сомлел, то рассуди сам: живым мы тебя все равно не отпустим, нам такой свидетель ни к чему. И дом твой перед уходом подпалим. Если осталась где ухоронка, то камни в пожаре цвет потерять могут. Говорят, иные от сильного жара блекнут, а то и вовсе рассыпаются. Я же знаю, тебе камней жальче, чем себя самого, так что не таись.
Матвей молчал, только губы тряслись.
— Боится, — заключил ямщик. — Надо попытать.
— Да оставь ты его, — отмахнулся купец, потеряв к Матвею всякий интерес. — Это он отходить начинает с горя. Нет у него больше ничегошеньки, укладка-то не полна была — значит, в других местах не спрятано. Пущай сам помирает, ежели успеет. Тебе человека зарезать что муху прихлопнуть, а мне лишний грех на душу брать неохота. Давай собираться. Эх, самоцветы с пуговичным товаром помешались! Хотя пусть их: вали кулем, там разберем.
Купец начал горстями сгребать камни обратно в укладку, но вдруг остановился, выудив из кучи хрустального змейку.
— Родя, гляди, какая чудовина!
Ямщик, отошедший было к печи за ножом, вернулся, глянул через плечо.
— Это ж дешевка, — пренебрежительно заметил он. — Простой хрусталь, без грани. Самородочки выковырять — так и вовсе выбросить можно. Видать, из пуговичного товара завалилась.
— Дураком ты, Родька, родился, дураком и помрешь. Это ж игра натуры, цена ей не за материал, а за редкость. В столице, в горном музее, за такое пятьсот рублей отвалят, а то и всю тысячу. Вишь, змеюка какая, горой резана, рекой шлифована, человечья рука к ней не прикасалась, а все как у настоящей: и чешуйки по спине, и пасть змеиная... У, гада ядовитая! — мясистый купеческий палец ткнул каменного змейку в словно нарочно приоткрытую пасть.
На мгновение рубиново блеснули зажмуренные глаза, кварцевые зубы сомкнулись на указующем персте, заставив купчину кричать. Отброшенный змейко со звоном ударился об пол, изогнулся упругой пружиной, готовый вновь напасть.
Купец кричал, тряся обожженной кистью с почернелым пальцем. Чернота расплывалась по руке, стремясь к сердцу. Ошалелые глаза выпучились, лицо посерело, купчина повалился на пол и перестал дышать.
Второй разбойник, злобно хрипя, переводил схваченное ружье с Матвея на змейку, а свободной рукой спешно сгребал самоцветы в сундучок. Это его и сгубило — несподручно стрелять, зажав ружье под мышкой. Змейко безо всякого предупреждения метнулся в воздух и впился ямщику в самое горло, под спутанный клок бороды. Не хуже каленого ножа вонзился... Грабитель повалился, не успев крикнуть. Жаканы из двух стволов ушли в потолок.
Окровавленный змейко выполз на свет, завозился, обтираясь об одежду убитого, потом вполз на колени Матвею, заскреб зубами по кандальному железу. Серые опилки посыпались вниз. Матвей ждал спокойно, словно и не с ним творилось этакое. Стряхнул разгрызенные наручники, бесстрашно подставил ладонь кристальному спасителю. Змейко свернулся прежним клубком и замер. Рубиновые глазки закрылись.
Змейку Матвей прибрал за пазуху, к самому сердцу. Не разбирая, ссыпал раскиданные камушки по двум сундучкам, задвинул обратно под полати. Мертвые тела вынес, уложил в сани. Неживой купец смотрел выпученными буркалами, словно напугать хотел. Каторжник щерился окровавленным ртом, даже в смерти не желая смириться.
Матвей впряг коня, которого сам же, встречая дорогих гостей, поставил в пустующем дворе. Хоть и холодно, а все под крышей, и сеном прошлогодним похрустеть можно. Косматый конек храпел, чуя мертвецов, шарахался. Тварь невинная... а что делать, ежели и он в разбойном промысле замешан?
В те же сани Матвей кинул разряженное ружье и сквозь вечернюю тьму погнал коня к заброшенным шахтам. Пустая гора хоть и называлась Пустой, но шурфов на ней набито немало. Не могли люди смириться, что гора есть, а копать в ней нечего. Выбирали по разным приметам местечко поудачливее и долбили шахту. Иная на двадцать саженей углублена, а ничего стоящего не нашли.
У одной из земных дыр Матвей остановил коня. Разжег масляную горную лампу, посветил в темный провал, потом одно за другим свалил туда оба тела. Два хряских удара донеслись снизу, и все стихло. Следом Матвей отправил разряженное ружье. Стегнул буланку: беги, бедолага, авось сподобит счастливый случай дойти к людям, минуя волчьи зубы.
Смолк спорый топот и скрип легких санок по рыхлому, но еще не глубокому снегу. Тишина наступила, так что слышно, как кровь в ушах стучит. А в шахте и того тише, беззвучно сочится со стен незамерзающая вода, омывает мертвые тела. Охолоните, гости дорогие, поуспокойтесь... Полежите нетленными мощами. Время пройдет, окремнеет плоть, обратится дорогим опаловым жиразолем, тогда и вы на дело сгодитесь. А покуда прикрыть надо неотпетую могилу от срама.
Жалея, что рано сбросил в шурф ружье, Матвей вырубил приличную жердину, уперся, собираясь скинуть вниз пару обломков, которыми земля кругом была богато усеяна. Поднатужившись, сдвинул угловатую, необвалянную каменюку и остановился, приглядываясь. Даже сейчас не мог не остановиться, увидав дельное каменье. Под бросовым обломком лежал кусок ценной породы — черного гематита. Вообще-то гематит — просто руда железная, его тысячами пудов ломают, но порой встречаются плотные места густо-черного цвета, из которых каменильщики режут всякие поделки — печатки, темные вдовьи бусы, броши, четки и прочую мелочь под цвет траурного наряда. А если такой камень в пыль истереть, то обнаружится в нем густо-красный цвет, за что гематит кличут в народе кровавиком. Невелика ценность, пуговичный товар, но если заметит кто вольно лежащую глыбку, то могут и заброшенную шахту оживить, и тогда первым делом сыщутся купец со своим подельщиком.
До дому такую находку в охапке не донесешь, лошадь с санями в вечернем сумраке сгинула, а возвращаться на худое место на другой день никакой охоты нет. Значит, и кровавику место в кровавой яме. Лишь бы находка не слишком велика оказалась... наружу-то не много торчит: ни дать ни взять шапка, бурлацкий шпилек.
Матвей уперся вагой, гематитовая шапка легко сдернулась с места, и под ней обнаружилось человеческое лицо, тоже резанное из морщинистого камня. Тяжелые веки приподнялись, пронзительные глаза глянули на Матвея. Скриплый голос произнес:
— Здравствуй, Матвей-старатель. С чем пожаловал?
Матвейка свою шапчонку стащил, отбил поклон.
— Прости, хозяин... Не знал я, что ты тут сидишь. Шапку с тебя скинул, дом мертвечиной осквернил...
— Какой это дом, это яма выгребная. Недругам твоим в ней самое место. А дом... пошли, покажу тебе мой дом.
Каменный старичок выбрался из расточины, сам ростом с аршин и поперек аршин. Борода белая, что прядельный асбест. Полукафтанье мужицкое, а на ногах сапоги; по горам ходить лаптей не напасешься. Вылез и пошел вразвалку, не оборачиваясь, словно знал, что никуда Матвей не побежит. Да и куда бежать старателю от горного хозяина? Захочет — так сыщет, разве что в черносошные мужики податься. Но такая жизнь для старательской души что чистая вода для кабацкой глотки: люди пьют, а у него душа не принимает.
Пришли к тому месту, где голый кряж из земли выпирает. Тут старичок в гору вошел, а Матвей за ним следом. А внизу гора и впрямь пустая, точь-в-точь как бабка Ненила сказывала. Речка Поднырка, что в гору уходит, здесь вольно течет, ветерок гуляет, и только что деревья не цветут. Зато камение самое разное, и все цветное: лунный селенит, мясная яшма, полосатый яспис, розовый орлец, из какого для царского дома вазы готовили.
Пришли в дом. У дома стен нет, — зачем стены, когда под землей сидишь? — а просто вроде горницы. Сверху свет льется жемчужный, а откуда — не понять. Старичок на каменную лавку уселся, Матвею место рядом указал. Матвейка присел с краешку, и вдруг открылась его глазам вся гора сразу, как она изнутри есть. Все богатые залы, все кладовки-занорыши, все скарны и россыпи. Вовсе неведомые тайнички узрел Матвей, и недоступные глубины, и те места, по которым ему промышлять доводилось, откуда, бывало, приносил домой редкостный кристаллик. И от той небывалой земной красы захватило у Матвея дух, захотелось разом петь и плакать.
— Что скажешь, рудознатец? — спросил гном.
— Стыдно мне, батюшка, — признался Матвей. — Я-то себя собирателем земных богатств полагал, а выходит, жил вроде мыши в чужой кладовой. Та тоже по зернышку из амбара в норку таскает и оттого себя рачительной хозяйкой мнит.
— Ладно, ладно... — остановил Матвея гном. — Я вот об ином с тобой говорить хотел. Мы, гномы, долго на свете живем, а все одно не вечны. Состарился я, помощник мне нужен. А лучше тебя никого нет. И змейко тебя признал, из моих россыпей в твою укладку уполз.
Каменная зверушка завозилась у Матвея за пазухой, выползла на свет, перетекла с Матвеевых колен на плечо горному старичку, ткнулась головкой в ладонь.
— Да не обижаюсь я, — успокоил гном встревоженного змейку. — Я же понимаю: ты тоже хотел посмотреть, что за человек наверху объявился, который по нашим кладовым как у себя дома гуляет. И кабы не пришелся старатель тебе по душе, то лежать бы ему сейчас вместе с гостями своими.
— По незнанию я, батюшка, камни к себе тащил... — взмолился было Матвей, а потом глянул вновь с чудесной скамьи на подгорную казну — и разом понял, что делать надлежит.
Гора послушно расступилась перед Матвеем, выпустив его в ночь. В полчаса Матвей к избе поспел, вздул светец, начал собираться. Обе укладки с натасканными камнями в короб устроил, взвалил на спину и поспешил к Пустой горе.
В темноте едва дошел, однако место сыскал безошибочно. Постучал, боясь, что не разомкнется камень, однако пустили и обратно.
— Вот! — сказал Матвей, поставив веский короб перед подгорным хозяином. — Все назад принес, до последнего самоцветика. Об одном прошу: дозволь хоть изредка приходить, хоть краем глаза на горную казну любоваться...
Готов был к любому ответу, но не получил никакого. А взглянув в лицо каменному старику, понял, что опоздал со своим покаянием. Уже не морщины, а трещины прорезали лицо, и камень был просто камнем.
Змейко плакал, роняя алмазные слезы.
Целый час Матвей со снятой шапкой простоял возле скамьи. Потом раскрыл укладку, достал принесенные камни, начал раскладывать их по тем местам, откуда взяты. Тем, что из иных гор добыты, новое место находил.
Есть у старух верное слово: кладовать. Значит оно — не сунуть куда попадя, а положить с пониманием, там, где оно всегда будет. До самого утра кладовал Матвей камни. Потом вернулся в залу, присел на скамью рядом с окаменевшим гномом, окинул все хозяйство рачительным взором.
Хорошо получилось, стройно...
Сверху стук донесся: старатели шурф бьют, никак успокоиться не могут. Матвей прислушался... нет, не там работу начали, пустую породу долбят и никуда не дороются. Успокоенно откинулся на полированную спинку, закрыл глаза отяжелевшими веками. Змейко вполз на колени, лизнул руку хрустальным язычком.
Без изъяна
В доме ни корки, в амбаре ни зерна, а крысы расшумелись, словно свадьбу играть вздумали. Целую ночь за стеной, за печью, в кухонном углу — возня, писк, топотня. Пустой чугун с шестка уронили — то-то грохоту среди ночи! Ванятка проснулся, захныкал. Палей сунул сыну жеванку, не хлебенную, а с зернового овса. Хлеба в доме который день нет, сам Палей пустые крапивные щи хлебает, а мальцу — нельзя. И без того Ванятка не жилец, без мамки-то. Крысы было угомонились, а потом как щелкнет под карзиной1, как запищит!
Под карзиной возле печи у Палея с давних времен валялся пружинный капканчик, крысобойка. На крючок сальца наживить, пружину взвести — и поставить в укромный угол съестного шкапа, куда коту хода нет. Крыса сало учует и с крючка сорвать норовит. Тут ее пружиной и прищемит, чтобы не шастала за чужим добром. А просто в кладовушке поставишь, то и своего кота словить можешь. Машинка железная, понятия в ней нет.
Но теперь крысобойка валялась праздная, и кот из дома сбежал. В кладовке шаром покати, из пустого дома и крысы ушли, а тут, гляди-ка, вернулись, да с шумом и писком. Говорят, к смерти... Еще примета есть, если птица в дом залетит — дрозд или синица. Ласточка не в счет, эта с человеком в одном доме живет; ласточка в избу влетела — что соседка в гости зашла, а иная птица — к беде.
Птицы к Палею в горницу не залетывали, а крысы — вот они. Вдобавок еще и капкан, невзведенный, щелкнул.
Палей последний раз качнул зыбку, высек огня и пошел в кухонный угол — смотреть. Возня под карзиной не утихала, и Палей прихватил полено, чтобы в случае чего пришибить удивительную крысу.
Под лавкою бился в капкане маленький зеленый чертеныш. Хвост с пушистой кисточкой на конце был зажат железной скобой, а бедолага беспомощно стукотил копытцами и, бурея от натуги, тщетно пытался разжать безжалостную пружину. Увидав занесенное полено, чертеныш пискнул и сжался в комок, прикрыв лапками мордочку.
— Ты чего? — спросил опешивший Палей.
— Бить будешь? — дрожащим голоском осведомился чертеныш.
— Погодь. Дурное дело никогда не опаздано. Да тебя, поди, и не убьешь поленом-то. Чтобы ты издох, тебя, наверное, закрестить надо.
— Поленом больно... — Чертеныш, не отрывая ладоней от мордочки, сдвинул их чуток, уставившись на Палея черной бусиной глаза. — А закрестить меня ты не сможешь, в тебе святости нет.
— А если попу снесу? Вместе с крысобойкой.
— К попу не надо! — быстро сказал нечистый. — В вашем попе святости с гулькин нос, и та душная, недобрая. Поп меня без толку замучает, начнет изгонять меня из меня самого.
— А тебе, значит, охота, чтобы тебя с толком замучили...
— Нет, что ты! — бесенок замахал ручонками. — Мне такого вовсе не хочется. Но у попа вдвойне противно.
— Между прочим, что ты, чертяка, у меня в избе делаешь? — допросил Палей.
— Я не чертяка, — обиделся зеленорылый. — Я злыдень. У нас, злыдней, с чертями ничего общего. Это только вы, люди, нас путаете.
— А по мне, так хрен редьки не слаще. Ну, отвечай, когда спрашивают, — Палей красноречиво поводил перед злыдневой мордочкой березовым поленом. — Признавайся, друг ситный, что ты у меня натворил.
— Ничего... — пробормотал злыдень, вновь принявшись дергать зажатый хвостик.
— Ой, темнишь! Думаю, без вашего брата здесь не обошлось. Бьюсь как рыба об лед, а толку чуть, впору в петлю лезть. Но теперь мне понятно, кто надо мной злые шутки шутит.
— Ты, дядечка, на нас не клепли. Мы хоть твари и зловредные, но таких шуток не шутим. По миру пустить можем, а чтобы смертоубийство — этого нет. По тебе, дядечка, смертное Лихо прошлось. Народец мы мелкий, Лиха сами боимся и такие места, как твой дом, за версту обходим.
— То-то я вижу, как ты мой дом стороной обошел...
— Так я ж не сам, — признался зеленый, с тоской глядя на зажатый хвост. — Меня мои же товарищи сюда притащили и хвост защемили в твоем капкане. Сам бы я ни в жисть в такую дурнотную ловушку не попался.
— За что ж тебя этак?
— Казнить хотят. Чтобы ты меня поленом зашиб, или фелшару снес для вивисекций, или попу отдал. Мне теперь, как ни повернись, все одно конец приходит.
— А хвост оборвать не пробовал? — поинтересовался Палей.
— Ты что?! — злыденек извернулся, прикрывая собственным телом пленный хвостик. — Злыдень без хвоста ничего не может. Меня первая же кошка съест!
— Сурово они с тобой... Что ж ты такого натворил, что свои же злыдни тебя казнить вздумали?
— То и беда, что ничего не натворил. Другие злыдни людям пакости устраивают, а у меня не лежит к этому душа, и все тут.
— Ишь ты какой! С виду бес, а в душе, выходит, хрустальный херувимчик?
— А ты, дядечка, не смейся. Видишь же, хвостик мне прикусило. У меня без хвоста даже соврать ничего не получается. И сбежать не могу, пружина вон какая тугущая... — Зеленый вновь попытался отжать железную скобу, но силенок не хватило, и злыдень чуть не плача опустился на деревянную подставку крысобойки.
— Да, парень, не повезло тебе, — посочувствовал Палей. — Может, ты, конечно, и врешь, ну да ладно, дураком родился, дураком помру. Ну-кася, пусти... Да не кусайся ты!..
— Хвост не тронь!
— Вот дурья башка! Как же я тебя, хвоста не трогая, выпущу? — Палей отжал пружину, которая и для человечьих рук была туговата, и злыдень освободил свой драгоценный хвостишко. — Ну беги, болезный. Да смотри больше хвоста не защемляй.
— Дядечка, ты меня взаправду отпускаешь?
— Понарошку такого не делают. Сам же говорил: Лихо смертное по мне прошлось. И по тебе навроде того. Что же я тебя за это в могилу сводить стану? Я не душегуб, хотя у тебя, наверное, и души нет.
— Есть душа, есть! Только маленькая и зеленая, — возразил злыденек. — А так я все понимать умею. Ты скажи, что у тебя приключилось? Смертью в доме пахнет, это я чую, а больше ничего не разберу.
— Жена у меня померла, — тихо сказал Палей. — А теперь вот сынишка чахнет. Два года ему, а он из люльки не встает. Ему бы молочка поесть, а я его жеванкой кормлю. Весь изнищал, а заработать негде, какие заработки с младенцем на руках? И оставить Ванятку не с кем.
— Я бы с ним посидел, — задумчиво произнес злыдень, — только дитя такому, как я, доверять нельзя. Я его всякому дурну научу, вырастет мальчишка злыдень злыднем. А молочка я тебе добуду...
Злыденек скрылся из глаз и в ту же минуту объявился в дальнем углу. За собой он тащил обливную миску, полную молока.
— Во, смотри, сливок-то поверху сколько! Токо тут одна закавыка имеется... — Злыдень замялся на мгновение, а потом, глядя в глаза Палею, продолжил: — Ты сам знаешь: я вредная нечисть. Я бы и хотел по-хорошему, а выходит — с издевкою. Чтобы совсем хорошо, без изъяна, — я не умею. Вот и это молоко, оно не совсем хорошее. Его барыня с вечера в собачью миску налила, любимой левретке Жоржеточке. А та, дура обкормленная, молока лакать не хочет. Я его у Жоржетки из-под носа уволок. Будете такое есть?
— Гадости никакой в молоко не налито? — спросил Палей.
— Нет, чистое молоко, только нанюханное. И миска собачья. А так с вечера парным было.
— Ну и давай его сюда. Все равно наша жизнь хуже собачьей. А река не погана, что собака налакала.
Палей перелил молоко в домашнюю миску, достал горшочек, где был замочен овес, задумался, делать ли жеванку, а потом развести молоком — или попробовать, покуда овес не закис, сварить кашку.
— Ты бы кисель затворил, — посоветовал злыдень. — Кисель с молоком — так хорошо! Молочные реки, кисельные берега.
— Киселя ждать долго, — пояснил Палей, — а Ванятку сейчас кормить надо. Я лучше кашку... А ты покуда собачью посудину назад снеси. Зачем зря Жоржетку бездолить?
— И то верно. Хозяйка мисочки хватится — шум поднимет.
Заново объявился злыденек только утром, когда Палей кормил Ванятку молочной кашей. Долго смотрел на бледное Ваняткино личико, потом заметил:
— Что-то он у тебя зеленый, мне под пару. Только я шустрик, а твой головы не держит. Боюсь, ему одного молока мало. Его хворь — от бессолья. Ты кашку-то хорошо посолил?
— Никак не посолил. Откуль у меня соли взяться? Соль только за деньги укупить можно, ни в долг лавочник не дает, ни в обмен.
— Беда с тобой. Что делать, пойду тебе соли искать. Только гляди, у меня и соль будет неисправная.
Палей молча кивнул: знаю, мол.
— Сам заняться чем думаешь? — спросил злыдень.
— Нам с Ваняткой землю пахать. Овес сеять пора.
— Давай, дело нужное. Только я к тебе на поле не приду. У нас с полевиком давние нелады. Он меня и зашибить может, если одного увидит.
Ванятку Палей оставил на солнышке у межевого камня, а сам взялся за пахоту. Как ни крути, а в поле работать надо, зеленый бесенок нанюханным молоком не прокормит. Лошадь, ослабшая с весеннего недокорма, тянула плохо, но потихоньку справились. Все время Палея не отпускала мысль, что Ванятка на меже один в полной власти полевика. О полевике он и прежде слыхал и сам байки баял, но вроде как не всерьез. Верил, но не слишком. А тут... одно дело — верить, совсем иное — знать.
Однако никто брошенному Ванятке не навредил, лежал себе парень спокойненько, мусолил с мухами наперегонки жеванку. Назад шли вместе — Ванька у отца на загривке, — а дома их встретил довольный злыдень.
— Соли достал, — сообщил он. — Во какой кусище. Только мокрый он и рыбой провонявши.
Кусок и впрямь был немаленький, с полкулака, и весь заляпан капустным крошевом.
— Попадья щи варила, — доложил злыдень. — Стала солить, и нет чтобы соли в ложку набрать, сколько потребно, да в варево кинуть — она всю солоницу над горшком наклонила и стала соль сгребать. Тут ее словно черт под локоть толкнул, дрогнула рука, так целый ком соли в горшок и ухнул. Теперь узнает, потепа неумная, что такое «пересол на спине». Кусок, пока он во щах не разошелся, попадья вытащила да в сердцах в помойное ведро кинула. Но я его туда не допустил, на лету перехватил. Так что соль щами обмочена, а помоями — нет.
— Что же за черт такой матушку попадью под локоть пихнул? — спросил Палей.
— Право, не знаю, — постно ответил злыдень.
— Не был ли ты у нее за спиной?
— Ну, не без того... Что же мне, век ждать, пока она сама соль во щи опрокинет?
Палей наклонился, нюхнул соляной ком.
— А щи у батюшки рыбные, никак с окушками...
— Круче бери: с лещом.
— И крошево по сю пору не приедено.
— И крошево тоже...
— Значит, буду Ванятку солью прикармливать со щаным духом.
— Ты киселька ему поставь. А то овес неотжатый колко есть.
Палей усмехнулся невесело:
— Овес завтра в землю пойдет. Он у нас семенной. И без того я его добрую меру на жеванку стравил. Не знаю, как и обойдемся с посевом.
— А есть что будете, пока новый хлеб не созреет?
— Бес его знает. Пропадать будем.
— Бес этого не знает, — строго сказал злыдень. — Бесу на землю хода нет, тут наши места — злыдней и другой мелкой нечисти. Бесы, ежели они вообще где-то есть, в аду истопниками работают. Так что они ничего в здешних делах понимать не могут.
— А вы понимаете?
— Мы оченно хорошо понимаем. Не только злыдни, но и домовые, овинники, гуменники, банники опять же... полевики тоже, только они тупые, спасу нет. Есть еще лешие, кикиморы, шишиги, водяные да омутинники, а из пропащих людей — русалки и игоши. Но это народ темный, по глухим углам ютится, и настоящей образованности в них нет. Настоящая образованность только в злыднях и упырях. Но упырю и грамота не впрок, ему бы крови напиться да спать завалиться. Смотрит в книгу, а видит фигу. Так что лучше нас, злыдней, никого нет.
— А люди?
— Что люди? Вы народ крещеный, правда жизни от вас скрыта. Вспомни, какой для вас самый страшный, первородный грех? Познание добра и зла! Так что вы самые темные и есть. Сквозь землю видеть не можете, птицей обернуться не умеете, зверей не понимаете да и себя самих не гораздо.
— Почему же тогда люди весь свет заполонили, а вашего народа от земли чуть?
— Потому и заполонили. Что вам еще делать, как не плодиться? Вот поумнеете, и начнется людскому роду перевод. Среди ученых и сейчас половина без семьи живет, а у прочих по одному сыночку, худому да бледному. Холят его, лелеют, а толку чуть. Понимать надо: откуда толку взяться, если сыночек уже и не человек почти, а нежить, немочь бледная вроде духа бестелесного или, напротив, игоши... — Злыдень посмотрел на Ванятку, почесал коготком промеж рогов и добавил: — К Ванятке твоему это не относится, по вам Лихо безглазое прошлось. Но теперь я появился, — злыденек выпрямился во весь двухвершковый рост, — так мы еще с Лихом поратуем, посмотрим, кто кого! Значит так: я пошел на промысел, а ты Ванятке кисельку поставь, а то он до нового хлеба не доживет. Еще бы ему курочку хорошо, бульонцу с белым сухариком...
— И дурак знает, что воскресенье праздник, — заметил Палей. — Было время, были у нас и курочки, да откудахтали.
— Ничего, не вешай носа, а там и курочкой разживемся! — крикнул злыдень, исчезая.
Явился обратно с большим блюдом наперевес, весь светясь торжеством.
— А вот и курочка! — Он поставил блюдо на пол, почесал темя и признал удрученно: — Ну, не совсем курочка: лучшие куски баре съели, а этим побрезгали. Но нам и такого довольно. А что жареная, так навару больше будет. Французы свой жюс только из жареного каплуна и делают. Так что давай ее в горшок. Ваньку бульонцем попоим, а тебе ребрышки пососать — тоже дело.
Палей поглядел на остатки жареной курицы и заметил:
— Блюдо никак серебряное.
— Верно, — согласился злыдень. — Баре завсегда на серебре кушать изволят.
— Надо бы его назад снести.
— Правильно говоришь. Хватятся хозяева блюда — повара пороть велят, лакей за воровство в каторгу пойдет, а вина на тебе. Оно и в сказках говорится: «Жар-птицу бери, а клетку не трожь!»
— В таком разе давай сюда жареную птицу, — засмеялся Палей, — а клетку ейную тащи обратно.
Целый вечер злыдень носился как угорелый, что-то притаскивая и утаскивая, а Палей пошел в амбар готовиться к завтрашнему севу. Из двух наделов земли одна полоса была у него с осени засеяна рожью. Зеленя перезимовали хорошо и уже входили в трубку. Вторую полоску, ту, что с утра перепахивал, сметил под яровые. Овсом хотел засеять — овес всегда в цене. И все бы хорошо, кабы не смертное Лихо. В одну зиму Палей прожился дотла. И то подумать: куда вдовцу с младенцем? Ни повинностей избыть, ни на заработки поехать. Теперь сев подошел, а семенного зерна не в обрез даже, а с большой недостачей.
Палей приготовил решето, остатний овес пересыпал в полотняный мешок — горстями, чтобы зерна не потерять. А закончив работу, услыхал шум. Обернувшись, увидал, что в дальнем углу возник злыдень. Волшебный хвостик, напружиненный, торчал вверх, и недаром, поскольку крохотный злыденек волочил разом два преогромных рогожных куля.
—Говоришь, хлеб едомый кончился, — закричал он, — так я вот овсецом разжился! Овес — брашно скотское, но в нужде и голоде и с него хлебы печем.
Палей развязал подарок, долго смотрел на то, что было в мешке. Потом спросил:
— Где ж ты такое сыскал?
Злыдень вспрыгнул на мешок, тоже заглянул внутрь. Огорченно скуксился.
— Пожалуй, это и впрямь есть нельзя. Кострики половина, хоть заново вей.
— И мышиные катышки — начерно. Такое и лошадь есть не станет.
— Да уж вижу... А я-то гадал, с чего бы губернаторскому конюху мечтать, чтобы овес кто-нибудь спер. Решил, что у него в овсе недостача и он хочет на покражу все списать, а у него вона что! И после этого вы нас злыднями называете. А он в таком разе кто таков?
— Я вот что думаю, — спросил Палей, — этот овес, которые зерна целые, всхожий?
Злыдень прищурился, хвост изогнулся знаком вопроса.
— Ну, если сеять погуще, что-то взойдет.
— Тогда вот что сделаем... На еду пойдет свой овес, а этот завтра пустим на семена. Сеять буду из узла, втрое против обычного.
— Здорово! — восхитился злыдень. — И пашню мышиным навозом удобрим. Этого до нас, поди, никто не делывал.
— Земле все равно, медведь или мышь, — сказал Палей. — Для нее любой навоз — золото.
Вернулись в избу, захвативши полотняный мешок. Чашку овса Палей тут же залил водой — ходить для киселя, две чашки всыпал в меленку: намолоть толокна для Ванятки.
— Меленку я покручу, — предложил злыдень, — а ты покуда огонь под каганком затепли. Я бы и сам управился, но мне огня доверять нельзя, того гляди пожар случится. Меленка тоже поломаться может, но я постараюсь аккуратнее.
— Будет тебе, отдыхай, я сам управлюсь... А зачем тебе огонь? В доме не холодно.
— Чай как пить будем?
Палей засмеялся.
— У тебя и чай спроворен?
— А как же! И чай, и сахар. Вон на лавке дожидают.
— Тогда рассказывай, что у них за изъян.
— Чай у трактирщика добыл, у Сысой Андреича. Он его за кяхтинский выдавал, а на деле чай хивинский, дешевый. К тому же он спитую заварку после посетителей сушит и туда замешив
