Светлана Викарий
Возвращение черной луны
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Оформление обложки Использована картина "Лунный свет" Жюли де Грааг по лицензии ССО.
© Светлана Викарий, 2021
Полная версия романа. Главная героиня романа — Лора через четверть века возвращается из США в родную деревню. И старые семейные тайны, от которых она бежала, вновь затягивают ее в воронку страстей и боли, рождая новые. Российская глубинка с ее природной мистикой и сложными людскими судьбами не позволяют Лоре найти простые ответы на загадки, которые ставит перед ней жизнь. Кем стал ее сын, которого она считала мертвым? Жива ли еще ее любовь к его отцу? Обретет ли она дочку, за которой ехала на родину?
ISBN 978-5-0055-4231-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
17
18
19
20
14
15
16
21
22
23
28
29
30
31
24
25
26
27
9
31
30
5
35
32
6
34
33
7
33
8
32
1
2
3
4
34
28
39
27
40
26
41
25
42
35
36
37
29
38
20
3
24
43
23
22
1
21
2
44
45
17
6
50
16
7
51
15
8
52
14
9
53
46
47
19
4
48
18
5
49
13
10
12
11
11
12
10
13
54
55
56
Водопад любви.
Книга первая
1
Решение поехать домой не было неожиданным — она ждала этого дня несколько последних лет. Собрать чемоданы было делом часа. Трое суток с перекладными занял перелет. Из Чикаго она вылетела в Ганновер, оттуда автобусом в Калининград. Еще сутки колесила по городу, изменившемуся до неузнаваемости. И все же старый Кенигсберг, куда некогда загнала ее судьба, утонувший в зелени старых дубов и каштанов растрогал ее сердце. Закончив дела, — всего-то, — разыскать человека, которого давно не было в живых, вернее, его семью, — и отправить им деньги по почте, чтобы чувство вины, наконец, затихло. И, наконец, вылетела в Омск.
Майская ночь в Сибири была черная, звездная. Из палисадников родины одуряюще пахло сиренью, там и там слышался шепот и смех влюбленных парочек на деревянных лавочках первой любви. Она наняла машину в аэропорту и, не став ждать рассвета, торопясь, будто боялась опоздать к чему-то важному, помчалась в Новокаменку. Домой.
И в эту ночь Катя почти не спала. Грузное тело не находило покоя всю ночь: болели ноги и поясница, ныли руки. Время от времени она проваливалась в сон, как в туман. И не понять ей было: то ли спала, то ли только хотела. А тут еще на самом рассвете, уже и петух пропел зорю, пришел муж, Петя, встал, как обычно у печки, подперев плечом угол. Она даже заметила, что плечо пиджака, в котором она его похоронила, измазалось известкой. Спросил свою суженую, глядя спокойным и тоскливым взглядом:
— Скрипишь, старуля?
— Скриплю, не видишь? — так же вопросом, как привыкла вести с ним беседы, ответила Катя. Поди, семьдесят пятый годок мне пошел. Ты умер, тебе хорошо. А все наши заботы на мне остались. Или не знаешь?
— Как не знать. Знаю. Только готовься, старуля, к худшему.
— Да, иди ты! — разозлилась она. — Хорошего никогда не скажешь. Как всегда… Опять надейся на добро, а жди худа.
Она вздохнула. Выдохнула из себя горечь и былого и настоящего.
И Петя ушел.
Катя перевернула свое тело, спустила тяжелые ноги на домотканый ветошный коврик, — старые вещи, отслужившие свой век, всегда находили у нее новое применение — она была хорошей хозяйкой. Ни одна минута ее жизни не оставалась праздной. А как хотелось, а как мечталось просто отдыхать, ведь это делают миллионы людей! Не на курортах, нет, дома, на родимом подворье, в родной деревне…
Пора было подниматься, Зорьку доить да в стадо отправлять. Но сначала молитва.
— Пресвятая матушка Богородица Абалакская, прости и помилуй грешный род Горчаковых. За все содеянное делами и помыслами, за всех моих близких, — живущих ныне и в этом мире — за сына Владимира, за жену его Ирину без вести пропавшую, за деток их Дмитрия и Олега, за братьев своих Алексея и Сергея, за племянницу Лору… За всю родину горчаковскую почившую и живущую прошу прощения у тебя, и только на тебя, Богородица, уповаю… Уповаю на милость к нам, грешникам, ибо грешны мы все перед Богом и людьми и вымолить покаяние не всегда хотим, гордыней своей обузданные…
Ребятишки спали, широко разбросавшись в сладком утреннем сне. В ногах у Димки, свернувшись в клубок, примостилась пестрая кошка. И в тысячный раз, глядя на внука, Катя сказала себе: «Язви ж тебя, как ты похож на эту суку, мать свою распутную!» Ее натруженная рука с отекшими пальцами расчертила воздух и сжалась в кулак.
Младший Олежка, по-домашнему, Лешик, вовсе не был похож на свою подлую, распутную мать. Лицом удался он в деда Петра Кудинова, — такой же чернявый, а вот характером точно пошел в мать — быстроглазый, юркий, не ребенок, а ртуть.
Расстроившись, — эти перемены настроения случались с ней все чаще, как по поводу, а так и без него, — Катя спешно вышла во двор и молодая рыжая корова Зорька, вздыхающая от нетерпения в отгороженных на днях летних пряслах, заслышав ее шаркающие шаги и тренькающий звон ведра, замычала, здороваясь со своей хозяйкой. Катя привычно стала ругать Зорьку за то, что та машет хвостом от радости. Грузно присела под теплым, рыжим боком на видавший виды стульчик, сработанный еще руками Пети. Белые пенистые струи упруго забились о дно старого подойника.
Уж сколько лет она начинала утро, ухватившись за звенящую дужку этого сроднившегося с молоком ведра! Все как обычно. Вот уже десять лет, с тех пор как оставили они с Петей свою городскую, обжитую, уютную квартирку, где у них было как у других людей, нажитая жизнью обстановка: пара ковров, сервант с хрустальными рюмками для праздника, в шкафу теплая цигейковая шуба и пять комплектов белья впрок, полотенца махровые и вафельные.
Все как у людей. А что еще человеку надо? Петя, друг любезный был с ней, как и в прежние, молодые годы — покладистый, ласковый, работящий мужик — бабья надежа. И переселились они в эту деревеньку, ныне вовсе не похожую на старую казачью станицу, прежде яркую и самобытную, в десяти километрах от городка Кручинска, в родовой свой домик Горчаковых. И продолжили жизнь свою в трудах, заботах, в любви ко всему, что окружает. Да хоть к этому самому ведру, не раз латанному непутевым братом Серегой. А вещь нужная, значит, дорогая.
Среди березовых колков, сосновых боров и золотом колосящихся августовских полей поместилась некогда под голубым небом родимая Новокаменка, ставшая последним пристанищем ее жизни. А там, за ними, дальше, на далеком горизонте встал темно-зеленый частокол начинавшейся тайги, уходящий так далеко, что Катя, и представить себе не могла этакую даль. Петя был похоронен рядышком, на угорке, тихом деревенском кладбище, и родительница Ольга Петровна там же. Там же лежали друзья, что бегали с ней по полянам детства бесштанными пацанами. И ее ждало место рядом с ними.
Но Катя не спешила — слишком многое держало ее в этом изменившемся до неузнаваемости мире. И даже в тихой, родимой Новокаменке не спрятаться ей было от мучительной сердечной маеты, от боли и телесной и душевной.
Вот и стадо появилось из-за угла улицы, поднимая копытами легкую, едва прибитую утренней росной влажностью пыль. Соседка из дома напротив Надежда, — моложавая, крепкая еще пенсионерка не задержавшись, у калитки, приветственно кивнула Кате и удалилась по своим делам. Дел у бабы в деревне по самое не могу, только успевай, ворочай.
Зорька, вливаясь в стадо, скосила на хозяйку лиловый глаз. Мол, жди меня, вернусь, как обычно. Это Катя знала точно, только Зорьке она теперь и могла доверять. А вот с сыном Владимиром, сладу уже давно не было, и от внуков вовсе можно было ждать самого неожиданного.
Катя вздохнула, вспомнив о сыне… А все-таки, будь ты проклята, змея подколодная, сука крашеная! Выкормили змейку, на свою же шейку! Сына загубила, ребятишек сиротами оставила. Кто теперь сын? Не курит, не пьет, а жизни нет. Катится, как перекати-поле от бабы к бабе. Никак не пристанет. В глаза его черные с темными кругами смотреть — больше силы нет! С братьями все более-менее ясно — алкоголики, тюремщики оба, ничем им не поможешь, раз сами такую жизнь выбрали. А Вовка, сын, за что страдает? И руки золотые, и сердце мягкое, и характер покладистый. И собой разве не хорош? Еще как хорош. И крылья есть, а некуда лететь. Заключила она пословицей, до которых больно была охоча. Или еще лучше сказать: Судьба придет, по рукам свяжет. Это уж точно про сыночку.
Резкая боль в разбухших, словно студнем заполненных коленях заставила ее схватиться за железную ручку ворот. Пастух по кличке Вензель, еще крепкий мужик, одетый в давно изъеденный молью бушлат, годы спасавший его от гнуса и утреннего холода, для острастки стеганул кнутом землю, подгоняя стадо.
— Максимовна, дождя не будет, как думаешь? — выражение серого лица, украшенного ранними глубокими морщинами, выдавало человека, давно махнувшего на жизнь, если не рукою своею, то этим самодельным бичиком с кисточкой.
— Ты у нас пастух, Петрович, вот и наблюдай народные приметы. Моя главная примета — колени. Молчат, — значит, не будет дождя.
— Максимовна, ты за своей коровой ничего не замечала? Такого…
— Да, нет, никакого такого не замечала. Разве, что неспокойная.
— Они все уже неделю неспокойные. Как выгонять стали, они отчего-то и забеспокоились. В энтом годе особенно. Надеждина Лаванда на днях, знаешь, исчезла, язви ее!
— Так нашлась.
— С твоей, поди, помощью? — поинтересовался Вензель.
— Да нет, Надежда привела, сама.
Вензель Петрович покивал патлатой головой, еще раз хлестанул по траве, чтобы коровы не забывали, кто у них командир этим летом и неспешно зашагал за стадом.
— Эх, аптека не прибавит века! А ведь рецепт хороший есть. Пока белая сиренька не отцвела надо настойку сделать. — Привычно не то думала, не то рассуждала она, любуясь готовыми вот-вот взорваться бутонами. — Вон ее сколько, сирени-то… Бузует. Завтра, глядишь, проснешься, а палисад лиловым, а где и белым дымом одет.
И в эту самую минуту из-за угла вырулила машина, белый «Мерседес» с фургоном. Редкая в этих местах. Именно о такой мечтал Вовка, деньги откладывал. А дальше, перед глазами Кати поплыл белесый туман, и из этого тумана вышла женщина. Красивая, ну маков цвет! Водитель суетливо выставил два огромных черных чемодана и несколько разномастных сумок. Застыв изваянием, Катя смотрела на нее во все глаза. А женщина, раскрыв объятья, повторяла:
— Да, что же ты, тетя Катя! Не узнаешь? Не узнаешь, что ли?
Наконец, Катя очнулась.
— Лорка! Девка моя! Господи ты, Боже мой! Сколько лет тебя носило! Ты ли это?
— Я… Я — это, Катя!.. Я!.. Принимай свою блудную племянницу!
2
Вот так через двадцать пять лет отсутствия Лора Горчакова предстала перед глазами своей любимой тетки.
Неправдой было бы сказать, что Лора никогда не вспоминала о ней и о родных Пенатах. Раз в несколько лет она присылала весточки, а раз даже с оказией умудрилась передать посылочку. Катя тоже писала письма с семейными подробностями, правда, не со всеми. От иных душа болела так, что бередить ее не хотелось. Подробно рассказывала племяннице об изменениях в деревне, вспоминала родных, дорогих ушедших. Память ее хранила многие подробности.
Но двадцать пять лет канули в лету, будто их и не бывало. Катя изумилась, что племянница и впрямь заморозилась, больше тридцати не дашь. И фигурка, как у девушки, кожа светится, волосы, по-прежнему роскошные, рыжие распустила ниже плеч. Ай, да Лорка! Славно по заграницам жить! Вот какой вывод про себя сделала Катя, оторопело, глядя на племянницу.
— Девка ты, моя! Ой, красивая! Ой, да нарядная! Ну, и славно, что ты приехала, а я ведь не чаяла тебя увидеть перед смертью.
— Тетя Катя, ну что ты! О смерти-то зачем? Живи на здоровье, в радости живи! Лекарств нынче много.
Слезы лились из ореховых, по-прежнему ясных глаз Кати. Шутка ли, племянница Лорка из Америки заявилась!
— Ягода-малина, ты чемоданы в дальнюю комнату тащи, твоя будет комната. А сундук прадедушкин так и стоит в горнице, со всей его казачьей амуницией! Помнишь, как любила туда лазить?
— А как же! Я все помню… — отозвалась Лора с заметной грустью в голосе, ласково касаясь старого сундука.
— Располагайся. А я похлопочу, подомовничаю, мое дело хозяйское. Вот и я вернулась в свою стихию, как говорится, деревенскую. Недалеко птичка взлетела, только на плетень села. Вот и жизнь кончается, Лорка! Знаешь ты, что дядю Петю четвертый год как схоронила?
— Знаю, тетя Катя… Ты писала. В письме, кажется, последнем.
— А я и не помню, что писала, что не писала. У нас тут полно случаев всяких. Ну, вот, молоко процедить надо, в холодильник поставить. Молоко-то парное будешь?
Лора обняла тетку, прижалась гладкой надушенной щекой.
— Тетя Катя, ты забыла, меня тошнит от молока с детства?
— Ну, точно, забыла! Молоко коровье до трех лет пила, а потом плюнула, характер показала, и все.
— И все, с тех пор не пью. А знаешь, тетя Катя, как их зовут-то? Дай Бог памяти… Сырнички? Творожнички, вот как! Я ведь по-прежнему люблю! И сто лет не ела!
— Сделаю счас сырнички, творог у меня есть, припасен. Сырнички так сырнички… — суетливо двигаясь по горнице, приговаривала Катя. — Ты переодевайся, отдыхай пока.
Сколько раз в своих снах и грезах Лора видела эту родную русскую убогость, это небо сине — ситцевое, с затейливым узором облаков, спешащих к югу. Деревянные заплоты, амбары, навесы и завозни деревни, где прошло ее детство. Сколько раз за годы скитаний она неслышно плакала во сне, тоскуя по густо разбросанным по глади изумрудно зеленого поля темно — зеленым колкам своего детства и разноцветью весенних трав, где царит по весне желтоголовый одуванчик. А летом в жары, над степью поднимались искристые марева, воздух заполнял аромат полыни, зыбкое ковыльное, серебристое море ее слегка покачивалось в такт дыханию и шагу, будило в темной душе что-то могучее и древнее.
Просыпалась в тишине ночи и запрещала себе вспоминать. Зачем? Другая жизнь, другой, неочеловеченный пейзаж, в котором она долгие годы жила, исключали сравнения. Но снова наступала ночь, и она одевалась и защищалась ее темным бархатным покровом, чтобы отделиться от чужого, не своего и, падая в долгожданный сладкий сон, вспоминала, как от тягучего июльского зноя на глазах подрастают сочно-зеленые лопухи в желтых глинистых логах ее детства.
Лора оглядывала родные стены, узнавая их и не узнавая. Цветастые обои на стенах, которых отродясь в горчаковском доме не было, а только побелка по гладкой штукатурке, которая обновлялась каждый год накануне Пасхи. Знакомый буфет со стеклянной посудой и дешевыми чайными сервизами, газовая плита с красной свечкой баллона тут же. Раньше не было. Бабка Ольга Петровна пользовалась только печкой. А вот и поблекший под стеклом портрет прадеда с лихими усами и горящим взглядом. Герой! «Отреставрировать. — Мелькнуло в ее разумной голове.- И рама больно старая, мухами засиженная. Поменять». Стол посредине тот же старый, надежный еще, обставленный легкими венскими стульями.
Лоб Кати покрылся испариной. Промокнуть бы полотенчишком — но где искать его теперь, от радости все забыла.
— Ой, девка моя, я ведь и забыла спросить — надолго ли ты домой-то?
— На все лето, может, и в осень задержусь.
— Вот уж осчастливила ты меня, Лорка! И муж тебя так надолго отпустил? — взялась расспрашивать Катя, гремя праздничными блюдцами в буфете.
— А я его и не спросила! — весело воскликнула Лора, и Катя уловила в этом возгласе прошлую девичью ее интонацию — капризную и дерзкую.
— Это как не спросила? — не переставала изумляться Катя, который уже раз в это чудесное утро.
— А некого было спрашивать. Я теперь сама себе хозяйка.
— Ой, Лорка! — едва не заголосила Катя и на всякий случай поставила блюдца с чашками на стол.- Поди, опять развелась?
— Опять! Опять разведенка я! — весело рассмеялась Лорка тем рассыпчатым, как сметанный коржик смехом, который Катя всегда помнила.
— Это ж у тебя третий развод. Не с ума ли ты сошла, девка?
— Не третий, а четвертый, тетя Катя. У меня в Германии было два развода. В Швеции один. И вот последний, в Америке.
— И в кого ты такая, Лорка!
— Да, в себя, в себя я! Уж никак ни в родительницу! Тетя Катя, мне замуж выйти труда не составляет. Мужики на меня, как мухи на мед липнут.
— А я ни сколь и не сомневаюсь! А ты, что же только в любовь с ними играешь? — наконец, догадалась Катя.
— Играю, играю тетя Катя. — Честно подтвердила племянница, она и в юности была честной. — Я эту паскудную мужскую натуру изучила в тонкостях. Я теперь их к рукам прибираю, сначала их, потом их мани, и развожусь.
— Какие — такие мани? — не поняла Катя.
— Мани — по-английски, деньги. Мое дело деньги снять с него, как шкурку с кролика. Вот и все. Это уже даже не хобби, а работа такая. А что!? Я работаю женщиной! Работа не хуже — не лучше другой. Ну, ладно тетя Катя, потом расскажу. Все!.. Все потом! В огород хочу. Среди грядок полежать на земле, на зелень посмотреть. Как в детстве. Соскучилась!
— Земля-то еще не очень нагрелась. Поберегись. — Напутствовала Катя.
Видать, права русская пословица: В родном углу, все по нутру.
Когда Лора ушла, Катя еще долго стояла посреди горницы, забыв, что же она хотела сделать? И что сказала Лора про кролика, женскую работу и какие-то английские мани, было ей совершенно не понятно. Племянница ураганом ворвалась в тихую пристань ее жизни и занавески на подслеповатых окошках старого родового дома закачались от предчувствия перемен.
А в это время на другом конце Новокаменки аппетитно полноватая, простоватая, но весьма симпатичная женщина лет сорока, одетая в трикотажные штаны и прорезиненную куртку с капюшоном, входила в свой дом с аккуратненьким палисадником и кружевными легонькими занавесочками на безупречно блестящих стеклах окон, обрамленных узорчатыми ставнями.
В доме стоял разгром, скатерть была стащена со стола на пол, ветошные коврики сбиты. Уперев руки в бока, больше для острастки, она постояла посреди комнаты, глядя на помятое лицо спящего мужа, но в уголках ее пухлых, подрагивающих от сердечной нежности к этому непутевому мужику губ, пряталась улыбка.
Серега Горчаков, как и все алкоголики, спать долго не умел. С натугой, но все же разлепил свои глаза, и хотя перед ним, как в тумане вырисовывалась форма женщины, сообразил, что это его разлюбезная.
— Аа, Валюха моя, привет! Ты уже с дойки? А чего не переоденешься?
— Да лежи ты уже, опять проснулся ни свет, ни заря.- Махнула она рукой.
— Спать не могу. Потому что чувствую себя виноватым.
— Да сколько можно виноватиться?
— Валюх, а чтой-то я вчера наделал?
— Да и всего ничего! Куренка задавил… Скатерть с посудой на пол сбросил, перебили посуду… нет… Я убирать не буду. Так и знай! — Валентина принялась переодеваться в домашний халат, видавший виды, но чистенький и наглаженный. Голову повязала белым хлопчатобумажным платком, она не любила, когда волосы лезли в глаза. — И Петьку твоего больше на порог не пущу. — Продолжала она спокойным своим ровным голосом. — И Ваньку этого.
— Честно же говорю, Петька — зверюга, точно. Это он все. А Ванька на такое не способен. Вот беспокойство меня и мучает.
— Ну, какое такое беспокойство у тебя? Живешь, как птичка небесная! Разве я что от тебя требую? Только чтоб пил поменьше, Серега!
— Это невозможно! Я человек — русский!
— Горе ты мое русское! И за что мне такое!
Вздохнув, Валентина присаживается к нему на край кровати, обнимает, ласково теребит темные горчаковские волосы. Приободренный Серега живо приступает к исполнению второго акта авторского спектакля, который разыгрывают они в своем дуэте уже несколько лет, по разумению обоих, вполне счастливых.
— Разлюбезная моя, Валюха! Я все уберу-уберу, начищу… Ты моя единственная… Единственная и неповторимая…
— Неповторимая я дура у тебя, вот это правда. Ну, началось!.. — засмеялась Валентина негромким, грудным своим смехом, зная наперед каждое слово, которое произнесет ее благоверный. — А тебе, милый мой, еще огород поливать. Весна нынче жаркая, скоро уже и картошку окучивать. А ты не просыхаешь… Голова-то болит? Рассолу налить? Квас у меня еще не подошел.
— Налить… всегда налить… Но вот скажи, Валюха, но скажи мне по честному, в прошлом году ты, куда с Ванькой Фраерком на Газике ездила? За озеро, за Карасье, за Земляничный холм, туда…
— Я тебе раз в неделю на этот вопрос теперь отвечать буду?!
— Отвечай, когда тебя муж спрашивает!
— Тьфу, на тебя! Сено смотреть ездили, бригадир послал!..
— Валюха, а у тебя нет… в заначке? 100 граммочек! Стропы-то горят не на шутку!
3
Под сенью святых братьев Петра и Павла притулился приграничный сибирский городок Кручинск. Стоял он на высокой круче, отчего и получил свое простое название, а внизу дымился туманами глубокий лог, где протекал, стремясь влиться в батюшку сибирский Иртыш, неглубокий скромный сынок его Ишим. Вдоль Ишима грядой тянулась горькая линия озер. Испокон века добывали там соль оседлые русские и кочевники-казахи.
Золотые купола, расписные маковки за толстостенными каменными заборами святой обители… Колокол слышно далеко… Святые Петр и Павел надежно охраняли город вот уже триста лет. Шквалы жизненных чересполосиц прошли сквозь него, как вода через песок — татаро-монгольские тьмы на низконогих конях и мирные, кочевые кибитки степняков, с идущими следом табунами игреневой да гнедой масти. Память о воинских доблестях сибирских казаков навсегда сберегла эта земля. И над грядой солено — горьких озер этого просторного края пролетели легенды о гордых казахских ханах и о генерале Колчаке. Сюда по легендарному Шелковому пути гнали на ярмарки рыжих верблюдов и белых аруан, груженых дорогими коврами и пряностями, а назад угоняли скот, нагулявший жир на самых сочных и чистых травах, угоняли самых резвых кобылиц, знающих истинную свободу и нежность ветра в серебряной гриве.
Новокаменка, и ста лет не прошло, была перевалочным пунктом, сюда засылались, направленные в глубину степи купеческие татарские тюки, наполненные аршинным товаром — миткалью, бязью, ситцем для казаков и шелком и бархатом для богатых кочевников. А отсюда зимние обозы грузились бочками, наполненными знаменитым сливочным маслом Сибири, топленым салом, кожевенным сырьем, даже замороженными кишкками с боен.
Комковой, головчатый сахар, галантерея и скобяные товары, плиточный чай, стеклярус, чугунные казаны, латунные — с чернью браслеты и дутые серьги под золото для радости девок, падких на блесткое. Все имело здесь спрос: украшенные медным орнаментом сундуки, караванный плиточный чай из Индии, позументы для казаков и десертные красные вина для любителей.
Украшенный медным золотом сундук прадеда Георгиевского кавалера Евсея Семеновича Горчакова, участника знаменитого Брусиловского прорыва германского фронта в Первую мировую войну — был для Кати реликвией. Ольга Петровна — мать, завещала ей свято беречь память о родине, горчаковской отцовой линии.
В сундуке лежал черный парадный мундир с поблекшими на рукавах галунами, широкие шаровары с лампасами из тонкого синего сукна, там же хранились три дедовских Георгиевских креста — один за битву в армейском корпусе сибиряков под Вафангоу, два за лихую рубку в доблестной армии генерала Брусилова.
Ведерный самовар с фамильным тавром тульских заводчиков братьев Баташевых занимал почетное место в горнице, а по праздникам, впрочем, которых становилось на его веку все меньше, он вздувался, шипел, накаляясь солнечным жаром. В нарядную Троицу Катя Горчакова в память о горчаковской линии, всегда разжигала знаменитый самовар во дворе — грех в великий праздник запирать себя в стенах, — выставляла на стол свежеиспеченные обливные шанежки и творожные ватрушки, янтарно-хрупкий свой знаменитый на всю Новокаменку хворост, ставила пару лафитничков, счастливо сохраненных матерью с вишневой и малиновой наливкой собственного изготовления и тонкостенный сервиз, с которого она не спускала глаз во время застолья.
Захмелев, кто-то из седоусых стариков обязательно вспоминал старинную походную песню, с которой уходили прадеды на последнюю Мировую войну.
То не бури с грозами
Грянули, ребята,
На брегах привольных
У Иртыш-реки-
За орлиной стаей
Поднялись орлята-
Все в отцов родимых,
Все сибиряки!
Наши сабли вострые,
Наши кони-звери,
Только гикни-ринутся,
Черту на рога!
Сквозь огонь и воду,
Вьюги и метели,
За отцами бросимся
Мы громить врага.
Не уйдет от конницы
Вражеская стая:
Сечь башку фашисткую
Казаку с руки.
Пусть помянет песней
Родина святая,
Как громили ворога
Мы, сибиряки!
Это была последняя заветная песня сибирского казачества. Пели ее сердцем, полным неизбывной печали по невозвратному прошлому, по яркой молодости, украшенной любовью и верой в завтра, по неожиданно ушедшей радости, которая наполняла душу трепетом жизни. Молодо, отрадно звучали голоса в потемневшем воздухе, в вышине блистал остророгий месяц. И каждый что-то вспоминал из жизни своих близких, родной Новокаменки.
Катя вспоминала зимы своего детства, белые-белые, искрящиеся до ломоты в глазах снега, если смотреть в окошко долго-предолго, ожидая увидеть игреневой масти лошадь, впряженную в сани, из которых поднимается рослая фигура деда, воротившегося из обоза с гостинцами.
Из Новокаменки зимней дорогой шли обозы с круговыми слитками топленого сала с салотопен на Кокчетав — владения казачества Второго военного отдела Сибирского войска, Курган, Петропавловск, Макушино, Петухово, Атбасар. Извозный зимний промысел был хорошим приработком для семьи Горчаковых, которая особым достатком среди станичников не отличалась. Но и позора не имела — потомки Георгиевского кавалера все были работящие, красивые, смекалистые.
Это и была родина Лоры Горчаковой, здесь судьбе было угодно породить эту дерзкую, бесстрашную девчонку. Дурниной закричала она, придя в мир, когда молодая акушерка и по стечению обстоятельств родная тетка Катя подхватила ее на руки.
— Полинка! Девчонка у нас! — звонко на всю родильную перекричала младенца Катя. — Слышишь, девчонка! Лорка наша! Как и хотели! Именно Кате суждено было принять свою племянницу, дочь старшего любимого брата Бориса. Да только братка в это время отсутствовал, подался на заработки на Жаман-сопку. Как сдурел он! Катя этого понять не могла. Целый год, придя из армии, добивался он Полинку Долину, а едва забрал из родительского дома, бить начал, по бабам побежал, словно кто опоил его приворотным зельем. И бегал бы дальше, если б отец Полины — строгих нравов мужик, не забрал дочь. Полинка, жена не венчанная была не в себе — отец приказал от ребенка отказаться. Мол, не нужен он нам. Раз не нужна ты семье Горчаковых, а Борис обращается с тобой, как с сучкой безродной, то и ребенок их, нам, Долинным, не нужен. Обиделся Матвей Евграфович на Горчаковых, упрек свой сделал, отчеканил каждое слово. А слово его в краю имело вес золота. Запретил жене своей Галине Ивановне ходить в роддом. Галина Ивановна в ногах валялась:
— Дочь-то у нас единственная! Смилуйся! Это ведь грех, Матвеюшка! Что же здесь дурного, грешного, коли придет в нашу старость дитя нам на радость? Внук или внучка — человек! Кровинка наша! Неужто, ты оставишь его? Люди чужих берут, а это родное. Не греши, Матвей Евграфович!
Но Долин неумолим остался. В Бога не верил, какие уж тут бабьи слезы! Школа его жизни началась с сиротства и батрачества на молоканке богатого тестя, откуда он и украл шестнадцатилетнюю Галю свою — богатую невесту. А что толку? Проклятье вслед молодым и отчуждение от дома родительского ожидало пригожую Галю и нелегкая жизнь с суровым и малоразговорчивым Матвеем Долиным. Жизнь он провел в труде и честности, истовой праведности. А потому предельной честности требовал от других. Так что розы-мимозы его не трогали.
Но надобно жить, как набежит. И тогда Галина Ивановна пошла к соседке татарке Фатьме Юсуповой, доброй женщине на улице Новомечетной. Та была замужем за чеботарем безногим, инвалидом с войны. Жили они в жестокой бедности, во времянке, вросшей в землю. В единственной комнатенке в койках по двое спали. Здесь же глава семейства обувку для всей улицы подшивал, а Фатьма перешивала пальтишки да штаны на старой зингеровской машинке. Зато детей они едва ль не каждый год на свет пускали. С радостью. И за три месяца до того, как появиться на свет Лоре, породили они черноглазую девчонку Файку.
Галина Ивановна тупо смотрела, как Фатьма ловко завернула Лору в Файкины плохо простиранные хозяйственным мылом байковые пеленки. Полюбовалась младенцем, сказала свою мусульманскую молитву, с жалостью и пониманием прижала к полной груди.
И отправилась Галина Ивановна с дитем и новоиспеченной матерью Полинкой Под Гору к бабе Паруше, местной врачевательнице. Приняла она Полинку с Лорой. Лечила обеих, испуг выливала, сполохи, сглазы. Охраняла, берегла от людей и слухов. Галина Ивановна прибегала навестить, поплакать вместе с дочерью, потетешить внучку.
Ровно через год, в августе Матвей Долин появился в калитке саманного домика бабы Паруши.
— Ну и выстарело у тебя здесь все, Прасковья Никитична! — заявил он, обведя хозяйским глазом гибнущее старушечье подворье.
Тут Лора и вышла к нему своими ногами — пухлощекая, с венчиком рыжих волос и с такими яркими голубыми глазами, что Матвей Евграфович зажмурился. Губы его задрожали. Махнул рукой, как отрезал:
— Полинка, сбирайся домой, хватит по людям скитаться! А с тобой, Прасковья Никитична, за доброту я рассчитаюсь. Только лихом не поминай. Сам себя не помню, сердце окаменело. Вот что я, чертяка, наделал! А эта пигалица малая вмиг растопила каменное сердце мое. Прими благодарность, Прасковья Никитична, и за все прости.
И рассчитался сполна. До ноябрьских крышу перекрыл, стены поднял, печь переложил, ветхий забор заменил. И печатью своей знаменитой поставил весной на окна ставни с затейливыми голубыми наличниками, красоты необыкновенной. Этих наличников месяцами добивались поселенцы станицы с татарским названием Маканча, где жили Долины. Честью было иметь такие наличники от самого мастера Матвея Евграфовича Долина.
А Борис появился вскоре. Был он высок, скроен ладно. Шапка пушистых курчавых волос и иссиня-черные горчаковской породы казацкие глаза не могли оставить девчат Маканчи равнодушными. Но было в нем что-то нерадостное и даже печальное. Словно какое-то клеймо. Смысла этого знака Катя тогда понять не могла, любила она старшего брата до одури, защищала его и во всем оправдывала. Катя все сделала, чтобы брат вернулся к Полинке. По пятам за ним ходила, убеждала, говорила о семье, как о ячейке общества, ведь именно этому учили их на собраниях в медицинском училище. О голубоглазой дочке — будущей надежде советской родины говорила ему Катя, чтобы сердце его, ставшее куском льда, оттаяло.
И Борис вернулся. Правда, ненадолго. И не на радость Полинке Долиной, хоть она и поменяла фамилию на Горчакову.
Эх, молодость! Сколько ошибок, сколько потерь! За надеждами, за мечтами и не заметишь, как красивая свежая молодость превращается в живой труп. Ходишь, дышишь, ешь, трудишься, страдаешь… Неужто, это и есть жизнь — дар Божий? Откуда же тогда страдания? Болезни? Одиночество в душе стылой?
А ведь старик Долин упреждал дочь: «Если чего и надо беречь, так это честь смолоду, чтобы не сожалеть потом о содеянных грехах. Чтобы стыдно тебе не было ни за одно слово тобой произнесенное. Ни за один поступок».
Любовь дочери мастер в расчет не принимал, блажью считал маету и слезы, которые она лила по Борису.
Борис не проявлял к семье и подрастающей дочери ни любви, ни особого интереса. И даже когда встречал жену с дочерью в городе, смотрел сквозь Лору, как сквозь стекло, как сквозь воду. Полину этот взгляд пугал, а Лору злил.
— Противный он. И на отца моего совсем не похож.- Говорила Лора матери.- Зачем ты с ним разговариваешь?
С Полиной они все-таки разошлись, и он продолжал переходить от одной женщины к другой, попадая из одних жадных рук в другие, из горячей постели в холодную. Полина снова попыталась устроить свою жизнь, и снова неудачно. Мужчины не держались за нее, не находя в ней чего-то главного для себя и уходили к другим, хотя были те вовсе не краше Полины, и неяркая, но спокойная красота ее угасала, как угасает букет полевых цветов долго простоявший в воде, которую забыли поменять.
4
Утро не раннее, но прохожих мало. Дворники уже прибрали город, и выглядит он, как новенький. Исторические памятники — дома, принадлежавшие в девятнадцатом веке важным в городе людям — купцам первой, второй гильдии на Вознесенском бульваре отреставрированные в прошлом году, стоят рядком, радуя глаз. Теперь в них расположены дорогие магазины с импортными товарами. Старые деревья — липы и клены побелены, кустарник подстрижен, на клумбах появились первые цветы.
Ленечка — щуплый, мелкорослый мужчина лет шестидесяти идет по Вознесенскому, помахивая легкой сумочкой, в которой у него лежит бутерброд с колбасой и сыром, аккуратно завернутый в чистую салфетку. Завтракать дома он не любит. А что он любит никто в городе и не знает. Может быть, любит Ленечка свою работу, этот бульвар, свои мечты и фантазии. Выражение его лица благостное, особенное. Кожа бледная, глаза темно-бездонные и выражение их уловить никому не удается.
Он доходит до пересечения с улицей Новомечетной, там стоит деревянная будка, с вывеской «Ремонт обуви». Ленечка достает из кармана связочку ключей, неспешно перебирает их. Спешить Ленечке некуда, всю жизнь один и тот же маршрут, одна и та же работа. Он открывает будку, входит, оглядывается на ряды отремонтированной обуви, как будто хочет спросить: Все ли на месте? И убедившись в этом, надевает черный фартук. Привычно протягивает руку к розетке, включает старый радиодинамик.
Из динамика тут же возникает приятный женский голос:
«Доброе, доброе утро! С вами Сюзанна Юдина и моя программа „Интересно мне, интересно вам“. Я уже несколько раз озвучивала, что интересы у людей разные. И все же есть интересы общие. Они касаются не только нашей личной жизни, но и жизни социальной. Что это за интересы, которые становятся темами моей программы? Ответственное родительство, например. Всем интересно. Что же это такое? Или вы до сих пор считаете что, родив ребенка, вы делаете ему огромное одолжение? А кормить, поить, учить уму разуму — как получится? Нет. И не надейтесь. Примите на себя ответственность за свои родительские действия».
На часах восемь утра. Блаженно потягиваясь, городок Кручинск просыпается. Спешить особенно некуда. Пять бывших военных заводов, гордость бывшего Советского Союза, остановились еще в начале перестройки.
— Язви вас! Варники, уже смылись! — ругалась Катя.
— Даже с Лоркой не поздоровались. А ведь знали, что тетка такая у них есть на этом свете!
Впрочем, она сразу же спохватилась. Дверь в комнату, где стояли сумки гостьи, была ею заведомо заперта на ключ.
— Ты о ком это? — поинтересовалась, вернувшись из огорода, Лора. Она даже порозовела от удовольствия.
— Да о ребятишках Вовкиных. Уже поднялись и смылись. На Ишим или куда еще их черт занесет.
— Школа-то у них считай, закончилась.
— Ну, и делов-то! — Лоре было приятно вспомнить и произнести, оказывается, незабытые слова, которыми когда-то пользовалась ее бабушка и ее продолжательница тетя Катя.
— Да нет! Они ведь такие. В моде теперь у них убегать. Исчезают, а Вовка их ищет по вокзалам да по канализациям.
Теперь уже Лора пожала плечами.
— Вот ведь времена настали! А ведь это мои внуки! — с горечью воскликнула Катя. — Гляжу на них, и, веришь ли, Лорка, душа моя плачет. Милиция уже дважды находила. С собакой… И главное, все Димка! В тихом болоте и вправду черти водятся. А ведь такой кроткий, молчаливый.
Но когда Катя увидела, что исчезла гора сырников, которыми она собралась угощать племянницу, тут уж она разошлась.
— Веришь ли, паскудники, в мать свою крашеную потаскуху! Все из-под тишка, тихомолком! Вот ведь, что обидно! Я им что могу — и пирожки, и одежонку, и деньжат, если есть. А они ничего не ценят. Ну, как их мать!
— Да мать их причем? Это же дети! Дети ценить не умеют. Это уж потом… когда-нибудь дойдет до них…
Но Катя всерьез разошлась.
— Жизни моей не хватит дождаться, когда дойдет до них! В прошлом году корову продала, думала — добавлю, возьму молодую стельную. Они ведь деньги-то нашли и все спустили за три дня! А понакупали чего — как я это пережила, не знаю. Роботов, машинок, каких-то шаров расписных, пистолетов… А ведь большие уже, и не понимают.
Лора обняла обмягшие за жизнь плечи тетки. Слезы едва не полились из ее глаз. Как дорога была для нее эта единая кровью с ней спаянная Катя, яркоглазая и быстрая некогда, а теперь мало похожая на ту, что она помнила и любила всем своим сердцем. И все же, испытав легкое затмение, Лора успела осознать, что доверять только ей одной и могла. Но не все сразу. Успеем поговорить, решила она, времени впереди много.
— Ну, успокойся! Они же все равно дети! Значит, очень им хотелось этих роботов и машинок. В Америке вот, детские игрушки — дело святое! Может, вы просто как-то неправильно к этому относитесь?
Пока Лора доставала подарки, Катя все же вырвалась дожарить сырники. Наконец, Лора появилась с большой банкой кофе и бумажным пакетом.
— Без кофе не могу жить.
— Раз глянется, пей… — сказала Катя, потому что и сама, правда иногда, когда давление не давало о себе знать, была не против пахучего напитка. Особо ей нравился бразильский.
— А вот это, тетя Катя, припрятать надо.
Катя заглянула в пакет и обмерла. Сердце ее бешено застучало — в пакете лежали пачки зеленых заграничных денег, она и представить себе не могла, сколько их там.
— Лорка, это что, настоящие? — не преминула она спросить, с выражением такого изумления, что Лора искренне рассмеялась. — Я ж их настоящие только по телевизору видала!
— Настоящие. — Заверила Лора.
— И много?
— Не так чтобы много. Сняла со счета уже здесь.
— Девка моя! Это ж деньги миллионерские! Да я ж теперь по ночам спать совсем не буду!…
— Тетя Кать, ты это брось. Давай сделаем так: надо пересыпать в другую банку кофе. У тебя есть большая стеклянная банка? А положим деньги в эту жестяную банку, и ты спрячешь ее.
— Да дома-то нельзя! Все здесь на виду! А еще варнаки эти!
— Тогда зароешь ее в огороде. Может, за баней. Да, лучше за баней. Надо будет на расходы, я тебе скажу — ты достанешь. Менять будем в городе. В банк, думаю, не стоит класть. Тратить надо.
— Дак я и не знаю, как их в руки взять! Они ведь мне руки сожгут!
Катя присела на свой стул, ноги отказывались держать ее.
— Неужели такие деньги можно истратить? — у нее в голове все что-то мельтешило. Например, вопрос: как можно заработать такие деньжищи? Но она не задала его племяннице — постеснялась.
— И не сомневайся — истратим! — смеясь, заверила Лора.- Я приехала тратить деньги! Тебе, например, что нужно?
Катя задумалась.
— Красочки бы прикупить… Могилки не ухожены.
— Дело святое. Купим. Ты посущественнее говори.
— Красочки опять же для заплота, да шиферу, — крыша у нас прохудилась. Вовка говорит, надо обшить дом-то снаружи тесом, а то ведь дом-то наш горчаковский старый. И рубленые стены теперь холод пропускают. Быстро остывает, вот что… Топишь, топишь, а дом уже такого тепла не держит. А зимы-то у нас… помнишь? В этом годе раза два до сорока доходило, с метелью. Так выдувало под утро все наскрозь!
— Понятно, тетя Катя, отремонтируем. Ты сходи в контору, мужиков собери, кто этим делом занимается и, пусть начинают, хоть завтра.
— Да это ж деньги большие, девка моя!
— Разве это деньги! Слушай, а может, мы тебе лучше новый дом купим? А? Или построим? Давай построим, а?
— Да что ты! Что ты такое говоришь!.. Нет! Нет! — это «нет», она словно отчеканила. — Я отсюда не выйду. Только ногами вперед… Нет, нет… Ты посмотри … — она потянула племянницу за руку. — Ты посмотри… Эта печка кормила нас в войну. Здесь свадьбу нашу с Петей делали. Здесь твоя бабка Ольга помирала, видишь выщербину на матице от топора. А в этой комнате, на этой самой кровати, тебя родители зачали! Сюда привел брат Полинку-то. Здесь история нашей родины. Какая никакая, а своя! Сколько здесь произошло. И все помнят стены наши, зеркало это, окна… Ночью проснусь, глаза открою и вижу картины жизни нашей. Прямо настоящие картины. И понимаю, какая в них ошибка произошла. Понимаю, как надо было поступить тогда. Да ничего уже не воротишь.
Катя помолчала, поозиралась на родимые свои стены, крупная слеза драгоценной росинкой выкатилась из ее глаз.
— Не уйти мне от этого, срослась я с воспоминаниями. Прохудившиеся ребра этого дома, как мои ребра… И сколько уже мне осталось. Зачем менять?
Лора в душе согласилась с теткой. Согласно кивнула.
— Ну, ладно. Отремонтируем дом, теплый будет. А тебе что надо купить, дорогая ты моя, старуля?
— Да больше мне ничего и не надо! Что мне надо? Шуба у меня еще хорошая, цигейковая. Перед пенсией как раз покупала. Двадцать годков… с небольшим… назад всего-то. Она ж вечная шуба эта! — Для убедительности воскликнула Катя, проследив за ошалелым взглядом племянницы. — Шапка есть. Хорошая, меховая. Лиса — корсак. Петя еще ее подстрелил. А, нет, вру, — на рыбу выменял. Сапоги я больше не ношу, ноги-то посмотри, ни в одни сапоги они не войдут, мои бедные ноги! В валенках мы здесь передвигаемся и по снегу и по горнице… И то куда ходить — до магазина и обратно. А в этом годе — метели да метели. И никуда я не выходила, к корове только. Благо, двор по-зимнему, у нас крытый.
— Тетя Катя, ты хочешь отдохнуть? Поехать в санаторий, к морю теплому?
— Какой санаторий? Лето на дворе! Вот наш русский санаторий! Картошку ныне рано посадили, скоро надо окучивать. Жук еще этот проклятущий, американец ваш…
— Колорадский?
— Ну, и сволочь я тебе скажу! Взялся на нашу голову. Не повыведешь, ну Кащей Бессмертный! А помидоры, огурцы вырастить надо, потом солить, да варенье варить… У меня же заготовки в августе начнутся, самый сезон. И весь сентябрь — к зиме надо готовиться. Ранеток, думаю, в этом году много будет. Смородины. Ой, и сладка же у меня смородина! Помнишь? Я ее на наливочку!.. Я бы еще и в лес за грибами сходила. Может, сходим?
— Сходим-сходим! Грузди — вот где песня! В Америке таких совсем нет. Да и в Европе не знают что это такое! Шампиньоны одни.
— Только трудно мне нагибаться. Но пацанов еще пошлю за грибами-то… А мы с тобой давай, да, вместе… Как без груздей зимой? Эх, девка, что такое соленые грузди со сметанкой, с деревенской, да со стопариком самогоночки? А!..
— Помню, Катя, я все помню.
Она сказала это и словно захлебнулась. И только сейчас до нее дошло, искрой мелькнуло, как она любит это все, и как она страдала, там, в добровольно выбранной ею иноземщине, именно от отсутствия этого самого простецкого, родного до задыхания — запаха сенок, вместивших все ее детство, — аромата копченого окорока и какой-то пьяной прели, перебиваемой ароматом корицы, которую тетя Катя добавляла в пряники и сохраняла в огромной кастрюле, здесь в сенках…
Она передернула своими красивыми плечами, тряхнула рыжеволосой головой, сбросила поволоку ностальгических чар.
— И огурчики малосольные твои, и сало. И самогоночку! А ты знаешь, в Америке еда — какая дрянь! Хлеб, ну просто вата. Мы там жирность смотрим на всех продуктах, содержание холестерина… Ты знаешь, все написано на упаковках. И вот покупаешь, и представляешь, изучаешь! И врач тебе постоянно бубнит про это, мол, контролируйте уровень холестерина, если хотите жить долго. Представляешь! Как будто жизнь только от холестерина зависит!
— Правильно, вам ведь нечего делать. А у нас работы невпроворот. К врачу-то некогда сходить. Да и врача у нас в Новокаменке никакого нет. В город надо ехать. А когда? Некогда. Все по старой памяти так ко мне и бегают, перепутали меня с мамой, вот я и помогаю. Получается, что я тут главный врач.
— Понятно, раз ты медработник. А отдыхать так и не научились.
— Нет, Лорка, нет! Ты же помнишь, местком всегда мне путевки в Геленджик выделял, в Сочи только три раза ездила, на озеро, как его… конфеты даже такие были… Рици!.. Еще раз в Крыму была, на экскурсии в ботаническом саду удивительном. Я даже живую обезьяну видала! А еще в горах была, санаторий «Просвещенец» назывался рядом с Медео — катком в Алма-Ате. Красота, источник серный. Разве мало? — Катя была убеждена, что напутешествовалась она вволю. И Лоре стало жаль ее огорчать.
— Жили-то мы все же неплохо. — Продолжала она с убеждением достойным всего ее поколения.- Теперь, — хуже. Не посади я этот огород, — варнаки мои, чем будут кормиться зимой? И без коровы никак нельзя, и без поросят.
— И без курочек…
— И без курочек. И без уточек. Натуральным хозяйством мы живем, Лорка, как родители наши. Все на круги своя вернулось. Одна ты птицей вылетела. — Катя вздохнула. — А если бы не вылетела тогда?
Лора пожала плечами.
— А если б не вылетела, наверное, была бы обывательницей маленького сибирского городка. Вот кем я была бы. Толстой, рыхлой, больной теткой. Старой хозяйственной сумкой! Вот как я сказала, лихо, да? И был бы у меня муж алкоголик, которого я бы лупила этой… забыла, как она уже по-русски называется… ну, деревянная такая, тесто катают?..
— Скалкой! — подсказала тетя Катя.
— Ну, да, скалкой. Нет, у меня и здесь было бы сейчас, пять мужей!
Они долго до слез смеялись.
— Да, нет же, у меня здесь не могло быть пять мужей, потому что я одного бы уже точно грохнула, терпения бы у меня на русского идиота не хватило. И пошла бы в тюрягу, как дядька Лешка. Кстати, как он?
— Сидит. Сидит себе. Невинный десять лет отсидел, опять сидит. — Вздохнула Катя.
— Так и невинный? — не поверила Лора.- Хотя здесь все возможно. Непредсказуемая наша… ваша страна. Это все знают.
— Ты ведь эту новую историю не знаешь. Не писала я, — больно противно все это. — Катя даже сплюнула с досады. — А все Серега — подстрекатель. Ну, потом расскажу. Не сейчас.
— Неужели все такой же Серега?
— А Сереге море по колено. Увидишь еще, может к вечеру прибежит. Обычно, завидит машину Вовкину, и бежит, сигарет стрельнуть, да может, чем разжиться. Вор теперь, вор! Настоящий вор! Глаз с него не спускаю, когда здесь ошивается. А все же и его, выродка, жалко. Братка, все-таки, родная кровь. Кстати сказать, Вовка к вечеру подъедет. Батюшки! — спохватилась Катя. — Праздник у нас седни, Лорка! Пора курам башки отрубать, да к вечеру на стол накрывать!
— Праздник, так будем праздничать! — согласилась Лора.- Ну, что, пойдем в огород банку прикапывать? Пока Вовка не приехал, да Серега не прибежал.
— Скажешь тоже, — прикапывать! — снизила голос до шепота Катя. — Закопаем, это же клад самый настоящий. А потом в магазин пойдем, а то даже бутылки у меня в запасе нет. Да и откуда же мне было знать, что Лорка нагрянет?!
— А я зачем? Схожу сама в магазин. Интересно ведь.
5
Катя и тогда уже изумлялась Лоре. У нее еще тогда возникало ощущение, что эта дерзкая, красивая девочка знает нечто такое, что от нее, взрослой женщины, навечно скрыто в потемках жизни.
Семейство Горчаковых держалось на традициях старины. Воспитание было деревенское, трудовое. Жили трудно, работали много на деревенском подворье и в совхозе. Глава семьи Максим Горчаков пал на войне в самой жестокой Сталинградской битве, и Ольга Петровна одна поднимала детей своих.
На досуге она любила делать бумажные цветы. Часть продавала в базарный день, а непроданные раздаривала. Это доставляло ей радость. Брали у нее цветы для свадеб и похорон, для украшения икон. Про Ольгу Петровну в Новокаменке ходили разные слухи, мол, колдовка она, страшная женщина. Но если беда случалась — бежали только к ней. Да и к кому же бежать в Новокаменке? Она и кровь шепотком останавливала, и раны глиной залечивала, и заговорами пользовала и травы собирала, и кости в бане правила и повитухой была. Самых тяжелых на озеро водила, в такие места, которые добрым словом не вспоминались. И ведь выхаживала.
Катя первой в семье получила среднее медицинское образование, все с легкой руки своей матери. Мать дала ей благословение свое. И пошла Катя, пошла по этой тропинке. Шустрая, для всех любезная, яркоглазая и улыбчивая, на доброе слово ответная — скоро уже Катя стала душой роддома. С ней было спокойно, весело, и бабоньки рожали с шутками да прибаутками Катенькиными легко. А если не получалось иногда, Катя тут же посылала машину за своей матерью — деревенской повитухой. И главврач молчаливо одобрял. Катя сама ему сказала: «Вы не опасайтесь дурного, я понимаю, что в горздраве правильно могут не понять. Но мамаша моя им роток на замок прикроет. Они, начальство, и слова поперек не пикнут. Знает она как это делать, по-своему, по-знахарски. Нам ведь главное, женщину спасти с дитем».
И главврач соглашался. Да и ни разу Ольга Петровна не подвела.
Ольга Петровна скоренько приезжала, благо Новокаменка была рядом с городом, в десяти километрах всего — роженицу осматривала и, пошептав что-то, начинала живот править. И любо-дорого у нее получалось.
Алексей с Сергеем — младшие Горчаковы после армии немного поработали в городской электросети, это уже когда она вышла замуж за Петю Кудинова и переселилась в пригород, получив первую свою отдельную квартирешку без удобств у Мещанского леса. И как-то быстро их беззаботная юность закончилась.
Катя душевно была связана с Алексеем, он был ласковым, заступался за Катю, не выгонял, когда в детстве она цеплялась к мальчишеской ватаге всегда устремленной в какой-то дальний поход. Катя-мальчишница и на лодках плавала по старице за кувшинками и по глинистым оврагам вслед за младшими пацанами бегала нянькой. И в лес они ее с собой брали.
А с Сергеем их мир никак не брал. Серега был хитрый, драчливый, всегда держал что-то себе на уме. Серега первый раз в колонию за воровство голубей попал. Ольга Петровна слезно просила хозяина голубей не доводить дело до суда, пожалеть мальчишку. Да не пожалел он. А как Сереге вернуться через четыре года, хозяин-то тот голубиный иссох весь, так сильно заболел. Говорят, на коленях приползал он к Ольге Петровне, прощения просил. А она лишь сказала: «Поздно».
Потом еще была ходка — за ограбление магазина. Тоже больше озорство, чем ограбление. Сторожа попугали, подкоп начали делать. Мальчишество какое-то. Ну, а потом Сереге надоело все. Он решил, что больше не пойдет туда и матери слово дал. Друзья, правда, были те же, — выпивохи и неудачники, и так жизнь его понеслась напролом… Но слово сдержал. Правда, колея его становилась все уже и уже. В сорок лет он потерял человеческий облик, и стал больше походить на собаку Шарика, скитающегося по деревенским дворам. Прибился к одинокой бездетной бабе, доярке Валентине, залетной птице в этих краях — только она и могла его выдержать. Может, глупа была. А может, так невыносимо нуждалась ее душа хоть в чьем-то участии.
Ольгу Петровну изводили они вдвоем с Алексеем, который к тому времени тоже сделал одну ознакомительную краткосрочную ходку за мелкое хулиганство. А потом, в канаве под окном дома Горчак
