Мне стало страшно. Мне показалось, что я не помню, куда идти, то есть, лететь. Я и правда начал забывать, моя память сменилась беспамятством, тяжелым, липким, вязким, из которого не выбраться.
Окна на стенах института, увидев нас, взлетели, захлопали ставнями
Я видел только, как они перемалывают раз за разом события прошлых дней, Золушкин вспоминает мое – на хрена, Гольд мысленно шепчет – Долли, Долли, Долли, в памяти Аурелли грохочет ночной клуб, Аурелли спрашивает кого-то, что-то Вероники не видно, ты че, не в курсе, ее из петли достали…
Наверное, это и есть совесть.
Память, которую не убить.
Когда я вернулся с обеда, еще было как-то мерзенько на душе, бывают такие дни, когда работать не хочется, жить не хочется, ничего не хочется, считаешь, сколько осталось до конца смены.
Выстрела я не услышал, стекло заглушало звуки. Собака дернулась, кажется, взвизгнула, упала на пол, забилась в конвульсиях, из пасти запузырилась кровавая пена.
Миру рухнул.
– Настоящая, черт бы её драл, – прошептал Золушкин.
Я вышел из закутка – я уже чувствовал, что никакой опасности нет. Гольд наклонился над собакой, кудрявой, низкорослой, какой-то породистой, смотрел так, будто хотел отмотать время вспять. Я заглянул в его мысли, мысли не поддавались, не раскрывались, видно, его с детства учили прятать свои чувства и помыслы. Все-таки я просочился в его память, увидел Долли, вот точно такую же, кудрявую, низкорослую, какой-то там особенной породы. Увидел в памяти Гольда мир – большой и солнечный, какой бывает в детстве, в юности. Только это было еще не в туманном Альбионе, где-то на другой стороне земли, то ли в Индии, то ли в Австралии. Потом что-то было, далеко пойдешь, в Лондон поедешь, большому кораблю – большое плавание. Какая-то крутая фирма, какая-то крутая должность, мы вас поздравляем, вы приняты.
А Долли?
Пап, можно оставлю у вас Долли? Конечно, сынок, мы о ней позаботимся. Долли, апорт. Долли, фу. Долли, прощай.
Потом был туманный Альбион, потом был жестокий бронхит в первую зиму, потом были звонки домой, уже не домой, дом был там, на Черинг-стрит, дэдди, что мамми? – о, кей, дэдди, что систерс? – о, кей, дэдди, что Долли? -…
Даже не стал спрашивать – почему, мысленно утешал себя, может, попала под машину, или еще что. Но что-то подсказывало – там, в глубине души – что собаки без хозяина долго не живут…
Гольд вернулся к нам, в закуток, повторяя мысленно – Долли, Долли, Долли. Его лицо ничего не выражало, хорошо же его учили прятать мысли и чувства.
ты чего разъелся поперек себя шире, на себя посмотри, скелетина…
Иногда на наших глазах какое-нибудь окно в доме вдруг начинало ползти по стене
Все больше попадались часы с перепончатыми крыльями, они кружились над нами, как стая сов.
Кажется, Аурелли было стыдно, это неправда, что таким людям не бывает стыдно, что на каких-то недоступных вершинах стыд отмирает, и большой человек с большими деньгами гонит людей на смерть и выкачивает из земли все, что можно выкачать.
А вот бывает…
Смотрел в его мысли, сбивчивые, тревожные, в воспоминания – запутавшиеся в прошлом. Видел – знойные пляжи, ночные пляски до упаду, Веронику, смуглую, знойную, страстную, сколько ей было, лет семнадцать, не больше, обещал ей домик у моря, будем жить с тобой долго и счастливо, умрем в один день. На следующий уик-энд тоже была Вероника. А на последующий была уже Джессика, ржала, как лошадь, орала, как резаная, на заднем сиденье машины, когда…
Потом снова была Вероника – в дверях какого-то клуба, к которому подъехал с Джессикой, набросилась на Аурелли, нахлопала по лицу, осыпала проклятиями. Потом Вероники не было – на следующий день, и на следующий, и на следующий. Потом в пьяном трепе в какой-то пьяной компании обмолвился про Веронику, а-а, не слышал, голову в петлю сунула, дура, ее сеструхи нашли…