Похоже, энергия свингующих в ночи винограда, кораблика, льдинки, ключа пульсирует где-то между двумя ночными полюсами: «…два всадника скачут: тоска и покой.
Существует ли тот блюзовый рай для оборванцев и негров, не так-то важно. Важно безостановочное движение к нему — под звездами, с другом и бутылкой джина, несомненно лежа на плоту. Так проходит жизнь. И Гек пристанет к берегу седой, усталый, но не опустошенный. Заплачут тетя Полли и тетя Салли, потому что узнают о его смерти.
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. „Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу“».
Если удастся пережить еще один день, радио зазвучит снова. Радио придумал тот, кто знал, что такое бессонница. Кто знал, что день после радионочи несет погибель.
У последних строк «Nachtmusik» есть вариант, более поздний. В этом варианте ни трагедии, ни даже драмы: «выпью кофе и усну / под стокгольмскую волну». А здесь: «выпью кофе и усну. / Ближе к дню? Нет, ближе к дну».
«Ах ты тело, мое тело, / Тело цвета белого! / Много пило, мало ело, / Ничего не делало». Кроме «буря мглою небо кроет», есть у русского хорея и другая родословная, покороче.
После семьи — разговор, как и полагается, о науке любви. Фотографию сменяет кинопленка. Почему их всех, и Бродского и его, этому учили трофейные дивы, черно-белые, бесплотные?