Завещание Мишель. Туда, где ты
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Завещание Мишель. Туда, где ты

Анна Белокопытова

Завещание Мишель






18+

Оглавление

Анна Белокопытова

ЗАВЕЩАНИЕ МИШЕЛЬ

Моей единственной любви посвящается…

Глава Первая

Тихий, ленивый ветер теребил покрытый нежно-рыжей ржавчиной флюгер; крадучись, скользил по кожаной спортивной куртке; щекотал уголки рта, игриво подергивал за усы, касался длинных, чуть седеющих волос, то и дело, передвигая их по плечам; при этом не забывал ворочать с боку на бок желтеющие листья, которыми был усыпан тротуар, в тщетных попытках поджарить их до хрустящей корочки на остывающей сковородке закатного сентябрьского солнца.

Удивительно для этой, обычно совершенно пустынной улицы, но места для парковки не было. Разномастность автомобилей, занимавших все свободные ниши, казалось, говорила о том, что обитатели самых разных по экономическому благосостоянию уголков города, но объединенные единым гражданским духом, съехались на всеобщие выборы или на концерт поп-звезды. Хотя какой может быть концерт в зоне частных коттеджей? Единственное место «для инвалидов», расположенное возле небольшого кафе с вымытыми до блеска оконными стеклами, тоже было занято.

— Надо будет проверить, что там за инвалид припарковался, — прошипел себе под нос водитель невзрачного автомобиля с поволокой дорожной пыли по всему кузову, и остановился посреди проезжей части, чуть ближе к обочине. Включил аварийные огни, не без труда извлек свое располневшее тело наружу и, поигрывая связкой ключей, медленно двинулся в сторону дома, неподалеку от которого застыла неподвижная фигура.

Майкл стоял в нерешительности, почти не двигался, запустив руки глубоко в карманы потертых джинсовых брюк. Втянув голову в плечи, прикрыв глаза и стараясь не думать ни о чем значительном, он продолжал беззвучную беседу с ветром. Даже с закрытыми глазами и на приличном расстоянии от дома он слышал, видел или чувствовал, как в комнате наверху хлопала створка форточки, то проглатывая, то выплевывая легкую прозрачную занавеску, голубую в бледно-синюю точку. Сквозняк ворошил мех на спине медведя, вот уже лет двадцать покорно лежавшего у камина в гостиной. От входной двери, в прихожей и по всему коридору тянулись спутанные следы обувных протекторов. Конечно же, нет никаких сомнений, что они пришли в дождь, не заботясь о чистоте подошв, замазывая комьями липкой рыжей глины неистребимый, казалось бы, уют этого гнездышка. Но сейчас там было пусто. Чего-то не стало, и Майкл, безусловно, понимал, в чем причина хрипло сипящей в ушах, холодящей кончики пальцев, не позволяющей открыть глаза или сделать какое бы то ни было движение, тихой безысходности.

Всего пару часов назад (в недостаточно проветренной кухне все еще витал запах ядреного табаку и дух дешевого одеколона общего пользования, стоящего в мужском туалете ближайшего полицейского участка), посторонние, безразличные люди выполняли здесь свою привычную работу. Ходили по смиренному, молчаливому медведю, пугая его вспышкой фотоаппарата, вытряхивали остатки еды из мусорного ведра у раковины на кухне и в ванной на втором этаже, прикладывали нежный чувствительный пластик к краям чашек и столовых приборов, ворошили личные вещи; позевывая, выдвигали ящики письменного стола в осиротевшем, выстывшем кабинете. Чьи-то руки в перчатках втискивали в специальный полиэтиленовый конверт лежавшую на кухонном столе рукопись, перетянутую прочной зеленой тесьмой. Вряд ли хозяин этих рук удосужился заглянуть внутрь печатных листов. В лучшем случае он мельком пробежался по названию. «Завещание Мишель», под ним надпись: «Моей единственной любви посвящается».

Пришельцы топтались вокруг, перекидывались шутками, обсуждали съеденное на обед, ковыряясь в зубах, без конца перешагивая через коричневое пятно на кухонном полу, обходя очерченный мелом силуэт. Вероятно, они пригласили понятых. Майкл с отвращением представлял, как любопытные соседи или просто случайные прохожие округлили глаза от слишком наигранного страха и едва скрываемого удовольствия, как они пожирали взглядом тело в застывшей бурой жиже, впитывая в себя детали, запахи, звуки, скандальность произошедшего. Уже в тот момент каждый из этих обывателей, чья жизнь теперь встряхнулась, обрела смысл, жадно предвкушал, как будет щеголять на многочисленных попойках внезапно нагрянувшим участием в жутко таинственной истории. Счастливчики, они станут душой любой компании в этом провинциальном городке, им теперь будет, о чем рассказывать внукам. Понятые, исполненные значимостью момента, стояли в прихожей, заранее самодовольно наслаждались ожидающим их в бильярдных залах и пабах успехом рассказчиков.

Но рано или поздно все стихло. Дверь опечатали, и значительное пространство вокруг порога было затянуто празднично-желтой, видной издалека, ограничительной лентой. Она безвольно шлепалась о забор, через щель в котором торчала любопытствующая морда огромного пожилого пса. На пороге соседнего дома стоял тоже видавший виды хозяин собаки, неловко теребя в руке отстегнутый поводок. Он слегка похлопал себя по бедру, стараясь не привлекать внимания Майкла и другого человека подозрительно знакомой внешности, подходившего к Майклу сзади прямо в этот момент. Пес не отзывался. Хозяин тихо свистнул. Пес вскинул уши, вынул морду из проема в заборе и повернул ее на звук. Хозяин подавал ему знаки, эмоционально шевелил седеющей бровью, беззвучно, но многозначительно призывая питомца. Пес нехотя побрел назад и смиренно подставил загривок под ошейник.

— Говорят, преступник всегда возвращается на место преступления, — услышал Майкл голос у себя за спиной.

— Да, — машинально ответил он, не в силах повернуть головы, — так говорят.

Оба замолчали. Майкл даже не думал продолжать беседу, и уж тем более оправдываться. Его в каком-то смысле даже забавляла мысль о том, что человек, стоящий за спиной, пытается так грубо и прямолинейно взволновать его подобным намеком. Майклу казалось, что он сейчас внутри большого мыльного пузыря, висит в самом его центре, как в безвоздушном пространстве, бестелесный, но невероятно тяжелый, как что-то умершее безвозвратно. Его угнетало это несоответствие между кажущейся легкостью, хрупкостью, прозрачностью и той силой, с которой стенки пузыря давят на мозг, уменьшая обитаемое пространство и количество кислорода, деформируя черный смоляной комок, которым был Майкл.

Пространство звенит, вибрирует, выгибается, как гигантская пластиковая линейка, плавящаяся на огне свечи, не способная больше ни лопнуть посредине, ни распрямиться со всей накопленной силой, распоров время вокруг себя.

«- Ты спишь? — шепчет кто-то в самое ухо, но будто издалека.

— Не знаю, не знаю, — отвечаешь ты, не понимая, произносишь ли ты эти слова вслух, или они застряли в запечатанных, примерзших к пространству губах. — Скорее, да, чем нет».

Оконные рамы, дверной проем, колья забора, телеграфные столбы, выхлопные трубы — все сжималось, уплотнялось, потом снова разбухало, ширилось, превращаясь в тошнотворную бесформенную муть, едва сохраняя намек на прежнюю округлость или прямолинейность. Так в замедленной съемке дрожит перекладина, слишком высоко поднятая рекордная планка, задетая амбициозным прыгуном, готовая вот-вот соскользнуть вниз и убить надежды. Так трепещут крылья стрекозы, создавая парадоксальный визуальный эффект абсолютного отсутствия движения, в то время, как в действительности частота взмахов настолько велика, что не улавливается глазом.

Привычные звуки, нарушая все мыслимые фундаментальные законы, выходили за рамки установленных диапазонов. Комариный назойливый визг мог превратиться в раскаты грома, удары колокола весом в несколько десятков тонн — в свистящий, упругий ультразвук.

Всё казалось нейтральным. Не за что было зацепиться, чтобы ощутить разницу. Ещё немного, и можно было соскользнуть, перестать отличать шорох ветра в кучке опавшей листвы от шумящей в душевой кабинке воды или от шипящих в раскаленном масле бараньих ребрышек. Все труднее было понять, пахнет миазмами или медом, хлоркой или ликером, настоянным на травах. Вокруг студенистая, безвкусная, прозрачно-молочная иллюзия, в которой невозможно ни дышать, ни думать. Желе проникало в уши, в нос, забивало рот, склеивало пальцы. Пробиралось в желудок и легкие, медленными толчками продвигалось по артериям. Все ближе, ближе.

За спиной Майкла стоял детектив Трувер, сопел, дымил сигарой, сжав в кулаке ключи, мешая их звону смешиваться с ненавязчивым посвистыванием ветра.

Майкл не думал о его присутствии — сознание учитывало его, но не предлагало никаких соответствующих подобной встрече действий, поскольку в этот момент Майкл находился далеко отсюда — не в пространстве, но во времени.

Глава Вторая

Когда-то в юности они говорили о параллельных мирах, мечтали о других, счастливых пространствах, спорили о Боге. Что Он такое, если Он вообще существует. Одногодки, они шагали в ногу или почти в ногу. Если один спотыкался, другой помогал подняться, но чаще из солидарности падал рядом, превращая возможную трагедию в фарс. И боль утихала, просеянная сквозь смех.

Будучи убежденными индивидуалистами, обаятельными в своей юношеской категоричности, они, тем не менее, подражали друг другу, не осознавая того. Ошибочно полагали, что идеален не ты сам, а твой приятель, который для тебя — всё. Возможно, в этом была какая-то логика, но отсутствовало понимание того, что, лишь оставаясь самими собой, можно было дополнять друг друга. Притяжение противоположностей. Это не требовало похожести на объект обожания, достаточно было сохранять собственную индивидуальность, но, не ограничивать её, а оставлять размытые, чуть близорукие, границы, чтобы всегда иметь возможность впустить нечто, чего тебе не хватало, но что ты открывал в другом человеке. Молодость, вопиющая о своем страстном желании красок и их смешения, не способна порой рассуждать за рамками черного и белого. Оставаясь внутренне относительно неизменными, потому что природу оспаривать сложно и даже опасно, они перенимали внешние повадки, жесты, манеру одеваться. Конечно, не у всех, а только у тех, кто имел на них влияние, кто был авторитетом, к чьему мнению они, так или иначе, прислушивались. Если бы кто-то им тогда сказал, что они занимаются подражанием, становятся похожими на своих вымышленных или реальных кумиров, они бы бросились на этого человека с кулаками. Да, Антон отчасти хотел походить на Майкла, потому что первому не хватало простоты второго, легкого взгляда на вещи и события, отсутствия мнительности. Нет, Антон ни в коем случае не считал восприятие жизни Майкла поверхностным, это был лишь модный тогда налет безразличия, нигилизма. Антон знал, что за всей этой игрой форм и оболочек скрывается тонко чувствующий, ищущий дух, как и в нем самом. Самого себя он считал занудой, моралистом, а вот Майклу удавалось о тех же серьезных вещах и понятиях рассуждать без ложного пафоса. Он умел балансировать на той грани, когда через легкое отрицание морали и справедливости, через некую насмешку над человеческими ценностями происходил обратный эффект — ценности утверждались с ещё большей силой. Нотации же Антона лишь отталкивали, настораживали или, в лучшем случае, вызывали небрежную снисходительную улыбку.

Но многие моменты этой мальчишеской игры во взаимную мимикрию, как понял Антон только спустя годы, заключались более во внешнем, нежели во внутреннем. Антон гонял на шумном мотоцикле, таскал основательно входившие в моду джинсы и застиранные футболки, анархично встряхивал копной плохо промытых волос. На самом же деле ему хотелось надеть длинное элегантное пальто или плащ, взять в руки трость с набалдашником из слоновьей кости, сделать взрослую, правильную стрижку и с затаенной мудростью смотреть на мир из-под широкополой шляпы. С Майклом происходило обратное: обожая простую одежду, он использовал аксессуары, по духу более подходившие духу Антону, хотя всё его существо задыхалось, мечтало сорвать с шеи галстук, одичать, хулиганить и балагурить. Это был добровольный взаимный самообман, или просто некое родство.

Майкл искренне завидовал начитанности Антона, его бурному литературному воображению, хотя сам Антон никогда не придавал этому особого значения, потому что в свою очередь мечтал избавиться от громоздких рассуждений, от собственной назойливости в глазах окружающих. И чем больше Антон работал над стилем, тем менее он его удовлетворял. Никто не любил перфекционистов, потому что рядом с ними многие казались себе недоделанными, слишком неправильными, чересчур грешными, с отчетливо выпяченным несовершенством и, более того, с откровенным нежеланием это несовершенство как-то побороть. Если бы не зануда-перфекционист, то люди бы и не думали, что с этими милыми недостатками вообще нужно как-то бороться. Тем более Антону вовсе не хотелось, чтобы Майкл скучал в его обществе. Антон искусственно старался всё упростить, облегчить, осветлить, очистить от морализма, возможно, неосознанно теряя при этом что-то очень важное, сущностное, часть себя.

Антон с Майклом мало интересовались тем, что говорят и думают окружающие, потому что эти отношения им самим казались идеальным примером дружеского союза, гармоничного, нерасторжимого. Они свято верили в понятия о взаимообогащении, которые, время спустя, сами же назовут ложными. Да, безусловно, они друг друга дополняли, но сами стремления были неправдоподобными, слишком запутанными, витиеватыми, чтобы претендовать на истинность. Пытаясь перенять друг у друга, как им казалось, лучшее, они теряли сермяжную часть себя, и, увы, теряли друг друга. Они впивались крепкими, цепкими пальцами один в другого, но, как оказалось, лишь за тем, чтобы, разодрать добытое на куски, растащить по углам, разменять, делаясь с каждым днем все более уязвимыми, почти ущербными… и одинокими.

Кроме того, в своем подражании Антону Майкл довольно быстро преуспел. Антон не мог с этим мириться. Он видел в Майкле собственные качества, иногда положительные, но чаще отрицательные, и постепенно друг переставал быть желанным объектом подражания, потому что Антон уже не находил в нем того, к чему с такой страстью стремился прежде. Ему всё чаще казалось, что, общаясь с Майклом, он будто отражается в зеркале со всеми своими недостатками. Худшей пытки он бы придумать не мог.

Антон был достаточно рассудителен, чтобы не делать однозначных выводов, но он предполагал, что все эти годы друг испытывал сходные чувства. Но Майкла спасал тот факт, что он не был таким мнительным самоедом, скорпионом, пожирателем самого себя, не копался, не философствовал. Была ли жизнь Антона насыщеннее от того, что он много слишком думал по каждому пустяку? Нельзя утверждать с уверенностью. Майкл, не смотря на кажущуюся легкомысленность, вкушал жизнь глубже, естественнее, до корня. Не то, чтобы он не думал вовсе, просто не был склонен к депрессивным, часто беспричинным, состояниям тоски. Просто жил. Антону хотелось бы, чтобы друг его жил вечно, чтобы всегда оставался только самим собой. И он нашел способ, возможно, такой же зигзагообразный, как и его писательское сознание, но тут уж поделать нечего — он не смог бы писать красками, которых не было в его палитре.

Принятое однажды решение двигало Антона к намеченной цели. Он без устали записывал все свои рассуждения, когда и как придется. «Вот это умение или, скорее, желание Майкла говорить, болтать по пустякам» — думал он, — «Исключает ли оно способность глубоко мыслить, рассуждать, обобщать, делать выводы?» Да, наверное, Майкл часто говорил о всякой житейской ерунде, но, Боже, как же иногда хотелось Антону вставлять эту болтовню в сухие диалоги его книжных персонажей, чтобы оживить их, придать им динамики, приправы, щекочущей нервные окончания. Майкл всегда утрачивал интерес к философским беседам где-то между салатом и горячим. Казалось, он слушает тебя, прищурившись, проникая в твои тайные мысли, а потом вдруг отпустит плоскую шуточку на счет внешности официантки. На каком этапе прерывалась цепочка мыслительного процесса? Когда, в какой момент расставлялись акценты, меняющие жанр пьесы под названием жизнь? Два творческих человека (Антон всегда знал, что Майкл — натура более творческая, чем он сам) думают об одном и том же яблоке, лежащем перед ними в вазе для фруктов. Почему один из них берется за кисть, а другой за авторучку? Какими категориями мыслит каждый из них? Допустим, один вспомнил детство, соседский сад, куда ребенком забирался, чтобы надкусывать недозрелые плоды. Другой, возможно, вернулся внутренним взором в прошлую ночь, когда перекатывал краснобокое яблоко по обнаженному телу возлюбленной. Да мало ли что может вспомниться. Вопрос в том, почему каждый из них прибегает к разному языку? На пути от рождения мысли, оформления ее в некий образ до выбора способа внешнего выражения есть какой-то рычаг, кнопка, какой-то стрелочник, распределяющий потоки. Или изначальный момент возникновения идеи уже имеет аутентичную форму, соответствующую ментальным способностям индивидуума? Антон мог часами рассуждать о живописи, находя сотни неповторяющихся синонимов. Почему этого зачастую не умеет сделать сам художник? И почему этот же бессловесный художник, дюжиной движений кисти замарав холст, скажет зрителю гораздо больше, чем писатель, без умолку заполняющий словами лист бумаги? Антону хотелось бы взять карандаш и нарисовать яблоко, но он почему-то начинал его описывать. Возможно ли, рассказав человеку лишь на словах о картине Мунка, донести до него ощущение того, как маслянисто раскрашенные спагетти нервов вращаются, наматываясь на вилку; как душераздирающий крик создает энергетическую воронку, черную дыру, в которую вот-вот перетечет кроваво-красное небо, дорога с двумя тщетно сопротивляющимися силе этого притяжения пешеходами, да и сам кричащий скоро окажется внутри собственного отчаяния, без остатка поглощенный им? От кого это зависит: от рассказчика (писателя) или от слушателя (читателя)? Третьего, наверное, не дано. Ведь Мунк явно не пожелал бы, чтобы о его работах судили, не увидев их воочию. Тогда кто ответственен в этом диалоге за точность создаваемого образа? И что будет причиной несоответствия: недостаточная изобразительность словесного языка автора или слабые имагинативные способности читателя?

Эти мысли, как и многие другие, кольцами обвивались вокруг шеи, не давая дышать. Порой он не мог проконтролировать, в какой момент они начинали пульсировать где-то чуть левее основания черепной коробки, сдавливая ее. По всему дому он выключал раздражавший его свет, не мог слушать музыку, хотя обычно под нее хорошо работалось; перетягивал голову мокрым полотенцем, горстями глотал анальгетики, накладывал лед на пытающийся вывалиться наружу глаз. Лед таял и стекал за шиворот. Прижимал к скуле холодную бутылку белого вина, массировал шею и левую часть головы. Мало что помогало. Антон не спал сутками, всю ночь мог простоять у окна, прижавшись к нему лбом с такой силой, что чуть не выдавливал стекло. Часто под утро обнаруживал несколько десятков листов бумаги на рабочем столе, не помня, когда и как он умудрился что-то на них написать. Мигрень, вероятно, сама бралась за авторучку и только после этого отступала.


* * *


Бессмысленными были бы попытки докопаться до сути истории, которая еще даже не начата. Возможно, вышеизложенные рассуждения и вообще не имеют отношения к событиям, которые автор хотел бы описать в своей книге. Мысль неуловима, скачет с куста на куст, по нотному стану, создавая невосполнимые никаким голосовым диапазоном м

...