Нет имени тебе
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Нет имени тебе

Елена Радецкая
Нет имени тебе…

© Елена Матвеева

* * *

Часть первая. Муза

1

С трудом разлепила веки и увидела белый свет. Низкое, рыхлое, облачное небо. Потом поняла – не небо, а потолок. И только успела подумать об этом, надо мной нависло чье-то лицо, смутное, бледное, как не прожаренная оладья. Рассмотреть его не могла, черты расплывались.

Кто-то сказал: «Она открыла глаза».

Кто-то другой уточнил: «Глаза открыла, но не в себе».

Голоса звучали отдаленно, будто уши забиты ватными тампонами. Однако я определенно была в себе, мысли не путались, хотя голова – чугунная. На лбу у меня лежала мокрая тряпка, от нее по телу растекался холод, Иван Иванович Ознобишкин, как говорила моя мама.

– Накрой ее и сделай грелку к ногам, – велел тонкий надтреснутый голос.

Я догадывалась, что нахожусь в больнице, но не представляла, как здесь очутилась. Зато я помнила все, что было перед тем: заветная арка во двор, которую я долго и упорно искала, а нашла случайно. Я вхожу в подворотню, и что-то страшное, гибельное, вроде аркана, молнией мелькает перед глазами. Рывком бросаюсь вперед, и… черный полумесяц отсекает мне голову. Все случилось мгновенно. Панический животный ужас, нестерпимая боль и спасительная тьма, куда я проваливаюсь. И вот теперь выясняется: голова моя на месте, правда, в очень плохом состоянии.

Накрыли меня чем-то тяжелым, но это не уняло Ознобишкина, а грелку так и не принесли. Накатывали приступы тошноты, и очень болело горло. Сделала попытку сглотнуть слюну, не получилось.

– Можете говорить?

Чтобы узнать, могу ли говорить, требовалась проверка, на которую не было сил, и я закрыла глаза.

– Опять впала в беспамятство, – прозвучал далекий голос.

Никуда я не впала, просто мне было очень плохо. Я догадывалась: меня пытались задушить. А может, я под машину попала? Хотя вряд ли, не было там никаких машин. И теперь мне почему-то казалось, что, войдя под арку, я слышала за спиной шаги. Тогда я, конечно, не обратила на это никакого внимания…

В глубине души жила мысль, что ничего непоправимого не произошло, я выкарабкаюсь, и сейчас лучше бы не вспоминать и не думать ни о чем, а спать, пока не полегчает. Это единственный способ восстановиться. Но отделаться от мыслей не удалось, они возвращались. Снова подворотня. Шаги за спиной. А перед тем я бегу за Додиком, а он ускользает.

Додик! Он подстерег меня и пытался душить?! Что за глупости?! Да был ли вообще Додик?

И тут я поняла, что меня сейчас вырвет.

Кто-то заорал: «Палашка!»

Не могла сообразить, что значит «палашка». Плашка, плаха, палаш, параша, парашка…

– Повыше ей голову задери, захлебнется! Да не так! Под затылок, дура, держи!

Отвратительно! Дребезжащий голос раскалывал мою бедную голову, но тут я, к счастью, отключилась и при дальнейшем не присутствовала.

Наверное, я все же бредила, а может быть, это был сон, отрывочный, смахивающий на кошмар. В мохнатой фиолетово-синей тьме покачивались перевернутые часы, настенные, в прямоугольном футляре, обрамленном точеными колонками – незамысловатым изделием токарного ремесла. Перевернутое время меня приводило в ужас, особенно вставший дыбом и совершавший мерное качание маятник. Несмотря на то, что он был заключен в ящик, закрытый стеклом, отдаленно он ассоциировался с секирой, гильотиной или с чем-то, отрубающим голову. А еще я пыталась и не могла рассмотреть на полустертом циферблате, который час. Любопытно, что там, в бреду или в кошмарном сне, я опознала эти часы – часы Марка Шагала!

Потом страшные кривые шагаловские улицы, грязные и темные. Витебск? Косые домишки с подслеповатыми оконцами, крылечками, уродливыми вывесками, и шествие странно гримасничавших, кривлявшихся, пританцовывавших раскорякой и гомонящих людей. Там была невеста под фатой со зловещим выражением лица, с крючковатым носом. Белое мятое платье странным образом спустилось с плеча и вывалилась длинная дряблая грудь. Я была среди них, меня толкали, пинали, наступали на подол платья, в общей какофонии я слышала треск рвущейся материи. Меня куда-то несло этим адским потоком, а потом повалило в грязь. По мне шли, на мне танцевали, притопывая, пока кто-то не споткнулся, и вот уже груда барахтающихся потных тел воздвиглась надо мной, и воздуха не осталось. Я кричала, пока могла. Я не верила, что все это происходит со мной, я жаждала проснуться. Не знаю, сколько времени длились муки, но пробуждение настало – во сне.

Из грязных, вонючих, копошащихся, как черви, тел меня кто-то поднял и бережно обнял. Я разглядывала его и не могла разглядеть, это был незнакомый мужчина, но как будто бы я знала его всю свою жизнь, так сладко и покойно было у него на груди. Это был мой мужчина, единственный, и не требовалось говорить, как долго я ждала его и искала, он и так все знал. Мы были похожи на влюбленных Шагала, для которых в объятии начало и конец света. Возможно, я его целовала. А как не целовать после долгого расставания, длившегося вечность. Это не был эротический сон, какая эротика в моем состоянии? Ничего эротического. И все же… Если только самую малость…

Во сне я поняла, что просыпаюсь, и на этот раз совсем по-другому, возвращаюсь из объятий возлюбленного к болезни, белому потолку и надтреснутому голосу. Я сопротивлялась всеми силами, пыталась задержать своего мужчину, потому что расстаться с ним, едва найдя, было немыслимо. Я цеплялась за него, первую и последнюю мою надежду, а он таял и таял, пока не исчез. Окончательно утратив его, я пыталась вернуть и запечатать в памяти образ, но лица вспомнить не могла, осталось лишь ощущение тела, тепла, его руки, плечи.

Невыносимая печаль. Но наша встреча, пусть даже в сновидении, была живительна. Кажется, мне даже полегчало. Я чувствовала, что холодной мокрой тряпки на моем лбу нет, правда, лицо – мокрое, от слез. Снова белый потолок. По центру странный светильник, что-то антикварное. А еще прорисовалось лицо: бледное, с глубокими кукольными полукружьями век, легкими бровями, узким длинным носом с чуткими ноздрями, выпуклыми скулами, впалыми щеками и тонкими губами. Была в этом лице чуть уловимая асимметрия, что делало его даже по-своему красивым, впрочем, скорее интересным, примечательным, и немного болезненным. Змеящиеся губы произнесли:

– Очнулись?

И хотя ничего, кроме лица, я не видела, меня тут же осенило: горбунья!

Дребезжащий голос принадлежал ей.

– Ты можешь говорить? – спросил низкий с хрипотцой голос. Я перевела глаза и словно возвратилась в свой кошмар: разбойничье мужское лицо, обрамленное рюшем чепчика.

– Не смейте мне тыкать! – возмутилась я и не узнала своего шипящего бормотания. Говорить я могла, хотя и с большим трудом. – Мы с вами вместе гусей не пасли.

– Гусей? Каких гусей? – опешило существо в чепчике. Это был не мужчина, а старая карга!

Коров, гусей… Какая разница?.. Главное, она опешила и буркнула: «Не понимаю вас…» Вот так-то лучше.

Желая показать, что разговор закончен, снова закрыла глаза. Оказалось, я несколько преувеличила улучшение своего состояния: в мозгу работала целая бригада жуков-точильщиков, бурильщиков, сверлильщиков, пропади все пропадом. Я хотела погрузиться в сон, боясь перевернутого маятника-секиры и темного, опасного предместья, но надеясь на встречу с любимым. Если бы встреча состоялась, я согласилась бы улететь с ним, как на той картине, где Шагал с любимой летят над городом, даже не летят, а плывут по небу, причем он держит ее, будто спасает утопавшую, уже спас, и они отдыхают в несущем воздушном потоке. Им ничего не грозит в этом пространстве.

Заснуть не получалось. Мое ужасное состояние усугублял внешний дискомфорт: от меня несло блевотиной. И вдруг я подумала: какие странные люди вокруг, и горбунья, и старуха, и белых халатов ни на ком нет. И, кажется, лежу я без постельного белья на продавленном диване, меня даже не раздели, я все еще в бальном платье с полуголой грудью. И вообще все окружающее, я нутром чуяла, мало похоже на приемный покой или больничную палату. Это можно было понять даже с закрытыми глазами – по запаху. Сначала душат, а потом я оказываюсь в каком-то непонятном месте… В заложницы меня брать – не та я персона. Если только с кем-то не перепутали…

Но я полгода ни с кем не общалась. Только с Додиком… Так ли он безобиден, богемный мальчик?

2

Двадцать седьмого мая, в день рождения града Петрова, я отправилась на Невский, чтобы посмотреть на карнавал. Военные оркестры гремели маршами, а потом грянули «Оду к радости» из девятой симфонии Бетховена. Радости – хоть отбавляй. Флаги, гирлянды, цветной дым, раскрашенные лица. Небо в горошек от воздушных шаров. Девочки с зонтиками, голыми животиками и пушистыми помпонами на кистях рук и лодыжках, мальчики с зенитовской символикой, дикари с там-тамами и ослик, дующий в тромбон. На платформах танцуют бразильянки в оборчатых юбках, принимают грациозно-жеманные позы коломбины с арлекинами, кувыркаются клоуны, роятся ангелы. Маршируют суворовцы и нахимовцы. Идут охотники в старинных костюмах с борзыми на поводках и соколами на руке. Ползет экскаватор, оформленный под слона, а в ковше его кувыркаются маленькие слонятки. Слонов много, и это понятно, ведь Россия – родина слонов, а Петербург, так уж исторически сложилось, город слонов. И надо всей этой красочной массой, на верхотуре машины с подъемным механизмом, стоит Петр Великий, простирающий длань, которая прорубила окно в Европу.

Кто-то мне сообщил, что прокат костюма стоит 100 евро, но на Невском – дешевле. Брать напрокат костюм я не собиралась, и стало вдруг почему-то скучно, я почувствовала себя одинокой. Вот тогда меня и окликнул Додик, и я очень обрадовалась. Как мгновенно все изменилось, как мало нужно для того, чтобы ощутить вкус к жизни.

Додик (в то время он был для меня не Додиком, а Максом) показывает на карету, запряженную шестеркой лошадей, вокруг которой прыгают юнцы в ливреях и намазанные гримом дети-арапчата, а из окна, чуть не вываливаясь, машет рукой неказистая особа в белом парике.

– У каждого района своя карнавальная тема, но в каждом есть своя Екатерина Великая. Потом будет конкурс, и жюри выберет лучшую. Хочешь быть лучшей? – спрашивает Макс. – Я одену тебя в такой костюм, какого ни у кого не будет!

– Сначала разденешь, а потом оденешь?

Он смеется, и мы направляемся к Садовой в театральные мастерские, где он, якобы, а может, и вправду, главный художник. И без того узкий тротуар перегораживает щит с рекламой освежающего напитка: «Утолитель желаний».

– Это я – утолитель желаний, – веселится Додик. – Хочешь меня?

– Моих желаний ты утолить не в силах.

– Прежде, чем говорить, попробуй!

– И пробовать нечего! И так знаю!

Я тоже смеюсь, кокетничаю, на меня действует жаркий день, яркое солнце, праздник и музыка, доносящаяся с Невского, и, что уж скрывать, меня волнует красивый парень, который, словно невзначай, то за талию обнимет, то за плечи, то к руке прикоснется. Он не без обаяния и, возможно, не бездарь. Любитель распустить хвост. Хочет казаться интеллектуалом, уверенным в себе мужчиной, значительным, светским, и девчонки на это, наверняка, покупаются. Я не знаю, сколько ему, подозреваю, он лет на десять моложе меня. Говорит, закончил сценографию в Театральном. Год-два назад? И уже главный художник? Уж очень несолидно он выглядит.

Свернули в переулок, перешли канал Грибоедова, а там петляли обшарпанными дворами, он сказал, что срезаем дорогу. Большую часть одного двора занимал помойный бак размером с танк, из которого при нашем приближении со страшным шумом вылетела целая стая голубей. Второй двор-колодец был завален картонными коробками и магазинным мусором. Окна пыльные, неживые, хотя за некоторыми виднелись и горшки с цветами, и помидорная рассада. Кругом никого. Эта трущобная декорация меня насторожила. И тут мы оказались возле крылечка в три каменные, стертые ступеньки, с погнутым металлическим перильцем, и я, к своему облегчению, увидела рядом с дверью таблички, и удостоверилась, что здесь, среди разных организаций, действительно находятся и театральные мастерские.

Макс нажал кнопку звонка, открыла вахтерша и сообщила, что мастерская открыта. Мы поднимались по неухоженной лестнице на четвертый этаж, когда навстречу порхнула девица. Она окинула нас быстрым взглядом и с ехидной лукавинкой сказала: «Привет, Додик!», потрясла ключами и кинула их Максу. По ее веселому настроению не трудно было догадаться, о чем она подумала, увидев нас вместе. А Макс вспыхнул, неожиданная встреча не входила в его планы.

– Так кто же ты на самом деле? – спросила я, пока он открывал двери мастерской. – Макс или Додик?

С обиженным видом он потащил меня по коридорчику, заваленному реквизитом, к кабинету и указал на табличку: «Главный художник. Додолев Максим Всеволодович». Надо же…

В кабинете оскорбленный Додик показывал мне альбомы с фотографиями каких-то мероприятий, где он был запечатлен рядом с городской администрацией, что должно было удостоверить его личность. Конечно, аферистом он не был, он был Додиком – и этим все сказано, в меру обаятельным парнем, к которому я не могла относиться серьезно, и сотрудники, похоже, не испытывали к нему большого почтения. Пришлось пролистать целую кипу альбомов с фотографиями театральных спектаклей и праздников, с фигуристами и артистами, для которых мастерская делала костюмы и тряпичный реквизит, а также собственные Додиковы эскизы, и я вовсю их нахваливала, чтобы восстановить в нем чувство собственного достоинства.

Он приготовил кофе, потом мы обошли мастерские. В зале покачивались на сквозняке чудовищных размеров яблоко, груша, банан, помидор, арбуз, баклажан – обтянутые тканью каркасы. На перекладине висели расписанные флаги сказочных государств. Прошли по комнатам, где стояли столы, заваленные раскроенным тряпьем, гладильные доски с утюгами, стеллажи с отрезами, портновские манекены, шляпные болванки, вороха искусственных цветов, лент и перьев. Зеркала. Из одной комнатухи открывался замечательный вид на крыши. Они тянулись в разных направлениях, на разных уровнях, с ребрами и желобками, кирпичными трубами, увенчанными жестяными коронками, с мансардными и слуховыми окнами, решетками по краю, антеннами. Сбоку выглядывала пузатая башня, а на переднем плане на невысоком доме прилепился обшарпанный фронтончик, обрамленный волютами, с круглым окошком без стекла. И эта разномастная толчея крыш была на удивление гармонична и не случайна, словно оконная рама была рамой картины.

Если бы я была художницей, я бы это нарисовала.

Для нынешнего праздника мастерские не делали ни одного костюма Екатерины, но таковой они приготовили для спектакля «Малахитовая шкатулка». Пока Додик ходил за ним, я рассматривала перчатки, трогала дорогие ткани, примерила несколько шляпок, запустила руку в обувную коробку, полную стразов и просеяла их сквозь пальцы. Прямо на полу была навалена воздушная гора разноцветных юбок, а на вешалках висели дивные наряды.

Одно с пышной юбкой, узкими рукавами до локтя и многослойными кружевными манжетами, в гирляндах, бантах и букетиках так заворожило меня, что я скинула все, кроме трусов, и напялила его. Платье было как раз по мне. Мадам Помпадур да и только. Карнавальная пастушка. Не хватало разве что посоха, перевитого розами. Справиться с молнией не успела, появился Додик с грудой тряпья на вытянутых руках, да так и застыл на пороге. Я осталась довольна произведенным эффектом.

– Застегни молнию.

Повернулась к нему спиной и услышала шуршание ткани: Додик выронил облачение Екатерины Великой. Молча, непослушными пальцами, он начал застегивать молнию, но она не поддавалась, и руки его скользнули по спине к груди. Он прижался ко мне, дрожал, словно пятнадцатилетний подросток, и меня прожгло током внезапного и острого желания. Мы лихорадочно пытались освободиться от платья, но никак не могли стащить с рук узкие рукава, потому что одновременно обнимались, задыхались от поцелуев, а я к тому же пыталась расстегивать ему рубашку и брючный ремень. Трещала рвущаяся ткань платья, мы сопели и пыхтели, как бегемоты. Споткнувшись о кучу разноцветных юбок, рухнули в нее и потонули в ворохе тряпья, и уже не пытались снять платье, теперь нам ничто не могло помешать. Только быстрее, быстрее!.. Наконец-то!.. И тут все закончилось.

Щеку нежно царапала тонкая жесткая материя, на которой я лежала, а еще я видела окно и голубя, он прохаживался по подоконнику и заглядывал в комнату.

И попутал же черт!

Я уже собиралась спросить, не намерен ли Додик заснуть на мне, но он отвалился, а я одернула юбку, и совсем некстати меня одолел смех. Перевернулась на живот и впилась зубами в ткань, но скрыть сдавленное хрюканье не удавалось. Смеялась я над собой, и над этой дурацкой ситуацией, в которую попала. Додика обидеть не хотела, но кто сказал, что скорбное молчание в подобный момент пристойнее веселья.

– Мы с тобой… – пыталась я говорить сквозь смех, ласково похлопывая его по плечу, – мы с тобой… сплетясь, как пара змей… обнявшись крепче двух друзей… упали разом…

Он тоже попробовал хохотнуть.

Где ж твоя былая самоуверенность, мальчик? Стало его жалко. Погладил меня по шее, по плечу, по груди, похоже, собирался реабилитироваться. О, боже… Ничего ровным счетом мне уже не хотелось. Закрыла глаза. Открыла. Встала, без труда сняла платье. Опустилась в груду юбок, медленно притянула его к себе и стала осторожно целовать и ласкать.

Неуклюжий, неловкий, как железный дровосек, в его руках не устроиться, не угнездиться. Отбарабанил свое и, кажется, доволен, даже горд. Старался, как мог. Наверное, зеленым девицам, вроде той, что встретилась на лестнице, понравилось бы. Впрочем, кому ж такое понравится… Ему нужна учеба, вот только учительницей его я становиться не собиралась.

– Ну, как? – спросил с надеждой.

– Что как?

– Как тебе?

– Все лучше и лучше, – говорю, и мы смеемся.

Потом Додик сидит на полу, удрученно рассматривая платье, которое мы с ожесточением пытались сорвать с меня, и наконец, тряхнув головой, заявляет:

– Плевать, девчонки зашьют.

Я расчесываю свою гриву с бронзовым отливом, и ее пронизывают солнечные лучи.

– Ой! – восклицает Додик. – У тебя ж изумрудные искры в волосах! Ей-богу! Подними-ка их расческой… Ни фига себе!

Когда-то это подметил мой покойный муж, но о нем я вспоминать не хотела.

– И где же императорское платье? – спрашиваю.

– Полный облом, – сконфуженно говорит Додик. – Видимо, отвезли заказчику. Вот единственное, что обнаружил…

Я рассматриваю воздушное чудо с юбкой на кринолине, с широкими кружевными оборками, розовое с фиолетовым. Он обряжает меня с явным удовольствием, перевязывает лентой через плечо, привешивает бант с брошью и утверждает, что это звезда ордена Екатерины, хотя и намека на звезду в ней нет. На плечах и спине закрепляет мантию, отороченную горностаем. На шею надевает жемчужное ожерелье, на голову диадему с жемчугом. Крупная каплевидная жемчужина висит надо лбом. Потом оглядывает меня, хватается за голову и болезненно морщится.

– Ни на что не похоже, – говорит он, пока я верчусь перед зеркалом. – Винегрет какой-то. Это платье сшито для «Дамы с камелиями».

– Неужели? А, по-моему, неплохо. – Я пускаюсь вальсировать, напевая из «Травиаты»: – Высоко поднимем все кубок веселья ля-ля, ляли-ляли-ля, ляли-ляли-ля, ляли-ляли-ля, ля-ля!

Додик начинает хохотать.

– Ты прелесть! – восклицает он. – А вообще мне в голову пришли три клевых мысли. Первая: не наряд тебя украшает, а ты его. Вторая: это всего лишь карнавал. Третья: никто ничего не понимает. Ты видела этих императриц? Спорим, никто не заметит, что твое платье на сто лет старше Екатерины Великой? Давай проверим?

Мантия тяжелая, такое впечатление, будто она сползает вниз вместе с платьем. Если в один прекрасный момент я окажусь с голой грудью, тогда мне точно дадут первую премию. Додик поправляет мантию и внезапно весьма ловко проникает под лиф, а когда я освобождаюсь от его рук, ныряет под юбку.

Черт возьми! Он не безнадежен, игривый мальчик!

Мы идем по каналу. За Додиком вьется длинный шифоновый, вручную расписанный, шарф. Меня провожают любопытными взглядами, приветствуют, шутливо заговаривают, а одна мамаша велит ребенку подарить мне ветку сирени.

Невский по-прежнему запружен бесконечной кавалькадой. Колонну полуголых девочек в перьях сменяет группа белых медведей и какие-то фантастические существа. Интересно, что и в этом круговороте я не потерялась, и здесь на меня направлены взоры, но, конечно, не столь восторженные: одно дело толкаться в костюмированной массе, другое – выступать соло. Честно говоря, я уже удовлетворила свое тщеславие. Мы пропускаем медленно ползущую «Аврору» на длиннющем транспорте. На ее фанерном борту приплясывают матросики, на носу стоят адмиралы. В толпе слышно: «Смотрите, Екатерина-девочка!» В открытой машине едет мужчина в шитом золотом кафтане и белом парике, на руках у него малютка, в длинном платье. Как и мое, оно не блещет чистотой стиля.

Под гнетом мантии я начала потеть, мучила жажда. Сказала, что хочу «Утолителя желаний», что вызвало двусмысленные намеки и предложение вернуться в мастерскую: ларьки и кафе на Невском на время карнавального шествия закрыты. А еще Додик не без смущения заметил, что его беспокоит мысль о конкурсе, я свела его с ума, иначе он бы сообразил, что победительница была изначально известна, все продано и все куплено, и напрасно он втянул меня в эту авантюру. На конкурс я плевала, а в мастерскую больше не хотела.

– На Садовой, рядом с Гороховой, есть приятное арт-кафе, сейчас там наверняка пусто.

Это предложение мне понравилось. И тут глупая случайность. Додика окликнул знакомый, и он остановился, а меня закружила стайка клоунов в великанских цилиндрах и башмаках. Потом я металась меж зайчиков, Барби и какими-то придурками на ходулях, искала Додика, стояла на том месте, где мы расстались, а потом решила, что, потеряв меня, он вспомнил о договоренности идти в арт-кафе и направился туда, потому что другого места встречи не придумать.

Я пошла по набережной канала, где гулял ветерок, и собиралась уже свернуть в переулок, чтобы оказаться на Садовой, но тут мне почудилась, будто впереди, по другой стороне канала, идет Додик. Я крикнула, но он уже исчез в ближайшей улочке. Не будучи уверена, что это действительно он, все-таки добежала до моста, и на другом берегу устремилась туда, где он скрылся. Показалось, в конце квартала промелькнул его цветастый шарф. Теперь на меня смотрели не с былым восхищением, а, скорее, с любопытством: тяжело дышащая и обливающаяся потом, подхватив тяжелую мантию и поддерживая раскачивающийся кринолин, я мчалась, как паровоз. Улочки были пустынны, я их не узнавала. Если такое случается в лесу, люди говорят: черти водят. Что-то подобное уже происходило со мной. Как заведенная, я гналась за фантомом, не в силах остановиться, хотя все яснее понимала, что, вероятнее всего, обозналась. Впрочем, сегодня я уже наделала столько глупостей, что еще одна не имела значения.

И вдруг я увидела этот домик с аркой, который безуспешно искала больше месяца. У меня оборвалось сердце. Не веря своим глазам, нырнула под арку, и в тот же момент шею мне захлестнула петля…

Неужели какой-то кретин-грабитель принял оторочку моей мантии за горностая, а лжежемчуга за настоящие?

Неожиданная мысль заставила меня выпростать руку и провести по шее и волосам. Жемчугов не было. И мантии тоже. И платья. Наконец-то удосужились переодеть меня в ночную рубашку. А я этого даже не заметила. Думаю, у меня сотрясение мозга.

3

В голове звон, но слышу и вижу хорошо. И то, что вижу, мне не нравится. Маскарад продолжается. Неужели все-таки Додик?

– Где я? – голос плохо слушается. – Где мантия и диадема?

– Мантию ей подавай! Я говорила, она актерка! – Мужиковатая старуха ко мне недоброжелательна.

– О чем вы? – говорит горбунья, не обращая внимания на старуху. И тут загомонили все сразу: «Она бредит?» «Потом обвинит тебя в воровстве!». «Она не из простых». «Я – Зинаида Ильинична Бакулаева». «Кто вы, где живете?»

Внезапно наваливается неодолимая усталость, разговаривать не хочу и не могу. Какие странные у них лица, как странно они одеты – горбунья, старая карга, пышная девица, рябая женщина с добрым выражением лица и голубыми глазами, которая поправляет мне подушку. Почему меня не отвезли в больницу? Кто такая Бакулаева? Может быть, мне известна эта фамилия?

Далекий голос старухи. Голоса горбуньи и рябой женщины. Спорят. Девица подвякивает. От старухи исходит угроза. Горбунья и рябая – мои защитницы. Происходит нечто непонятное и, возможно, опасное. Но я все равно не могу что-либо сделать. Кроме одного. Вспомнить то, что было давно и недавно, чему я не придала значения, не обратила внимания, прошла стороной… Надо вытащить что-то (не знаю что), запрятанное в подсознании. Всему этому существует объяснение! Зинаида Бакулаева?! Кто такая Бакулаева? Не помню! Никогда не слышала такой фамилии.

Всю зиму я была нездорова. Сначала грипп, потом – осложнение, а позже – сама не знаю что: слабость, мокрая от пота ночная рубашка, полное безразличие ко всему, даже больше – нежелание жить. Врач сказала – астения, депрессия. Когда-то я думала, что депрессия – плохое настроение, и те, кто на нее жалуется, кокетничают. Я не подозревала, что это тяжелая болезнь, когда жизнь теряет смысл, мир – краски, когда под ватным одеялом содрогаешься от беспричинного страха. Я всегда считала, что у меня отменное здоровье и крепкая психика, а вот ведь – сломалась. И не грипп, наверное, тому виной, не осложнение, а Юрик. Просто я не вынесла разрыва с ним и одиночества. Сначала держалась, старалась изо всех сил, а потом сломалась. Заурядная и пошлая история.

Перелом случился в конце марта, в тот день, когда мне приснился Валерка Спиркин. Он жил в нашем доме, на пятом этаже, и был в меня влюблен, а я всячески ему демонстрировала свое презрение. Он был длинным, нескладным, с оттопыренными ушами и носом уточкой. Давно это было, в детстве, а потом они куда-то переехали. Слышала, будто он стал всемирно известным ученым и живет за границей, но я его лет с двенадцати не видела и почти никогда не вспоминала. Разумеется, я не представляла, как он может теперь выглядеть, но я его сразу узнала!

Мы столкнулись на деревянном мосту с Петровского острова на Крестовский. Там было очень красиво: небо такое синее, аж зернистое, растительность пышная и таинственная. Невка с островками у бревенчатых быков моста и ледорезов. Эти отмели заросли деревьями и кустарником, тростником и яркими красно-фиолетовыми – мама называла этот оттенок фуксиновым – цветами на прямых стеблях, словно языками пламени. Я шла на Крестовский, а Валерка – оттуда. И он спросил: «А где твоя шапка?» «Какая шапка?» – не поняла я, и он объяснил: «Помнишь, у тебя была такая голубая, вязаная? Кажется, такие капорами называли…»

В явь весеннего бессолнечного утра я вернулась с трогательным до слез ощущением. У меня действительно была вязаная шапка, которую я ненавидела и в конце концов сожгла у помойки, а маме сказала, что она потерялась в школьной раздевалке.

Дурацкий сон перенес меня в детство. В ночной рубашке я поплелась к комоду и в бездонных его ящиках, среди папок с бумагами, рисунков, книжек и всякого барахла раскопала семейные альбомы, чтобы увидеть молодых папу и маму. Потом, утирая лицо тыльной стороной руки, я ревела и рылась в бумагах, пока передо мной не выросла груда старых конвертов. Тут я заметила, что дрожу крупной дрожью, и с охапкой писем залезла под одеяло. Господи, какой знакомый, родной почерк, круглый, бисерный – отца! «Ненаглядная моя!» Тут я возобновила рыдания, потому что никто на свете, ни один мужчина, кроме отца, не называл меня так. «Сегодня проснулся, увидел на фотографии твою славную солнечную мордашку, и мне захотелось жить и радоваться. Жду не дождусь, когда увижу тебя наконец». Отец был очень нежный в отличие от мамы. Мама – скупая на ласку. Отец: «Солнышко ясное, радость моя!», «Кисанька!» И мама – косо летящими строчками: «Доча, слушайся бабушку и к моему приезду исправь, пожалуйста, тройку по математике. Приеду, проверю».

Скоро я устала и провалилась в сон, а на следующий день снова читала письма, вспоминала, плакала. Думала о Спиркине, как бы сложилась жизнь, если бы я вышла за него замуж? А еще мне захотелось узнать, что за цветы, похожие на язычки пламени, я видела в том сне, под мостом на Крестовский, как они назывались? Я еще не догадывалась, что с появлением Валерки Спиркина, с возвращением к своему детству и родителям, пошла на поправку.

Глянула в зеркало. Оттуда смотрело привидение: бледное, одутловатое лицо, тусклые волосы, мутные глаза. И это – я! Ужас какой-то! Нужно нормальное питание, воздух и жидкости поменьше, я слишком много пью. Перед тем, как уйти на работу, Любка принесла мне сардельки и гречневую кашу-размазню. Все это время она за мной ухаживала, кормила насильно, с ложки, когда я отказывалась есть. Но усердствует она не за спасибо, это – во-первых, а во-вторых, если бы ее не оказалось рядом, нашелся бы кто-то другой. А уж если бы за мной совсем некому было присмотреть, подозреваю, что так основательно не слегла бы. Так что умирать от благодарности к Любке я не собиралась, тем более я никак не могла найти бабушкины сережки с изумрудами, а взять их, кроме Любки, было некому.

Раньше вся наша квартира и соседняя (они были едины, это потом сделали капитальную стенку и два входа – с парадной и черной лестниц) принадлежала нашей семье. Правда, некоторые считают, что это было давно и неправда, но это правда, хотя и давняя. Здесь благополучно жили мои пращуры, пока большевики не отобрали у них квартиру и все остальное. Теперь из всей квартиры, занимавшей половину этажа, мне принадлежит одна комната в трехкомнатной квартире, а из всех Андреевых-Казачинских ныне осталась одна я. Конечно, не Любка отобрала у моих предков жилплощадь, но поскольку квартиру я считала «нашей», а Любка была «пришлая», иногда мне казалось, что она из тех, «захватчиков». Я из «этих», она из «тех». Она другой породы. Я не знаю, чем она живет. Бегом на работу и с работы, угрюмая, сумки продуктов, глаза в асфальт. Интересно, знает ли она, что вырезано в камне над подъездом? Там, в обрамлении модерных, певуче изогнутых листьев латинское «salve».

«Здравствуй!» – говорит мой дом, встречая меня, и какая бы усталая я не была, я ободряюсь и отвечаю ему: «Здравствуй!»

Любка – бесцветная и безрадостная ханжа, все время что-то моет, подтирает, стирает, варит (как будто для молодой одинокой женщины нет других занятий). Я думаю, она старше меня, а может, просто выглядит старообразно.

Третью комнату занимает юная дева, аномальная и аморальная, которая не появляется уже долгое время. Может, ее убили, прости Господи! С ней все что угодно могло произойти. Может, ее насильственно лечат от наркомании или туберкулеза, либо содержат на государственный счет в казенном доме…

Пока Любка была на работе, квартира принадлежала мне. Я читала письма в постели и в ночной рубашке бродила из комнаты в кухню, держась за стены. Меня шатало. Еще бы, столько пролежать. Помыться под душем и одеться – не было сил. Иногда смотрела в зеркало, будто там могло отобразиться что-то новенькое. Смотрела в окно.

Морщинистые стволы старых лип, раскидистая черемуха, в развилке которой воронье гнездо, семирукий мощный дуб. Привычная картина, которую я любила. Но во время болезни скелеты деревьев представлялись мне почему-то страшными, черными иероглифами, в которых зашифрована моя злосчастная судьба. Я на них не могла глядеть без содрогания. Депрессивные липы, депрессивная черемуха. А главное – дуб! Он засох еще прошлой зимой, и теперь, несмотря на то, что кора все еще облегала его ствол, среди других обнаженных деревьев он выделялся, он выглядел мертвым. Смерть отметила его своим клеймом. За голыми деревьями виднелся депрессивный дом, блестевший на закате молочно-серебристыми окнами, словно затянутыми рыбьими пузырями. И сам двор то в грязи, то в лужах, то в наледи казался депрессивным.

А теперь оказалось – дом как дом, двор как двор, хотя по-весеннему неряшлив, небо серое, но меня это больше не пугает. Рецидив был, когда увидела ворон, ломавших на дубе ветки для починки гнезда. Они не трогали гибкие ветви живых деревьев, а с костяным стоном выламывали засохшие. Слышать этот треск я не могла, он возник у меня в голове. И исчез.

Я не хотела думать ни о чем негативном. Телевизор не включала, чтобы не слышать о терактах, разбившихся самолетах и автобусах с детьми, столкнувшихся с поездами, чтобы не видеть взрывы, места катастроф и несчастий с лужами крови. Эти сообщения погружали меня во мрак.

* * *

Нашла прелестное письмо от отца. В конверт было вложено перышко, и он утверждал, что это перо ангела. Я помню, как получила это письмо, как помчалась к маме с воплем: «Папа прислал мне перо ангела!» Кто бы видел лицо моей матери в тот момент! «Какая чепуха!» – сердито сказала она, а затем обратилась к бабушке: – «Очень в духе Николая морочить ребенку голову».

Я перечитывала письмо. Отец велел посмотреть сквозь перо на солнце, не помню, смотрела или нет, но сейчас солнца не было, а слезы лились ручьем. Плакала я долго, громко, благо Любка ушла на работу. Со слезами из меня выходила болезнь.

После встречи во сне с Валеркой Спиркиным, что-то во мне определенно изменилось. Я вернулась в детство, где меня по-настоящему любили. Отсюда, с этой станции и следовало начать жить, выпустив годы, проведенные с Иваном и Юриком. Пора с ними попрощаться. Все в прошлом – и мой нелюбимый, благородный муж Ванечка и мой несравненный возлюбленный, обожаемый предатель Юрик. Я еще встречу любовь, найду своего единственного.

Говорят, будто мысли и переживания в некотором роде материальны, они обладают силой, оказывают воздействие на окружающий мир и рождают будущее. Они, как свиль в дереве, прихотливо изогнутые волокна, пронизывают ствол жизни. Я почти не удивилась, получив письмо от Сергея. Любопытно, что он меня вспомнил. Всему этому нет объяснений, кроме фантастических: я нашла старые письма, думала о давно забытых людях, и мои мысли-волны докатились до него. Хотя лучше бы они докатились до кого-нибудь другого.

С Сережей из Мурманска я познакомилась в Ялте. Были романтические прогулки при луне, но романа так и не случилось, времени не хватило, отпуск кончился. Больше мы с ним не встречались, но он звонил, писал и в ультимативной форме заявил: если не выйду за него замуж, он женится на другой. Я благословила его, он обиделся и пропал. И вот объявился через столько лет. От него ушла жена, у него тяжелое заболевание почек, просил достать лекарство, которого нет в Мурманске. Вот те раз! Уговорила Любку поискать лекарство и отослать ему.

Еще дня через три, проснувшись, я увидела свою комнату залитой солнечным светом, и почувствовала себя здоровой. Улетучились черные мысли. Мне весело! У меня все впереди! Я живая, я готова выйти из дома и отправиться навстречу своей судьбе и любви.

На фасках стекол старого с резьбой буфета и в гранях бокалов, там за стеклом, вспыхивали искорки света. С фотографии на стене ободряюще смотрел папа, с пианино – из модерной рамки – мама, а с портрета маслом – неопознанный мужик в старинном сюртуке и мягком галстуке, заколотом, как бант, с лицом бледным, чуть брезгливым, со взглядом внимательным, даже пристальным, смущавшим меня в детстве. Этот мужик давным-давно прижился в нашей семье, но как он появился – не знаю, это случилось до моего рождения. Мама утверждала, будто это какой-то наш предок, в чем я очень сомневаюсь, хотя за давностью лет он действительно мог бы считаться таковым. Он много пережил, он родителей моих пережил, наверное, и меня переживет. Я называю его Федей, чтобы не был без имени.

В то утро Федя смотрел на меня с легким удивлением и приязнью, так же, как и я на все окружающее, на цветные корешки любимых книг, акварели и пейзаж маслом, где изображен старый сад, в глубине которого скрывается деревянный дом. Я всегда любила воображать, что живу в этом доме.

Будто впервые глядела я на привычные вещи: шляпную коробку, вазы и вазочки, большую и нелепую, времен модерна, скульптуру из раскрашенного гипса, изображавшую истомное, вожделенное объятие восточных юноши и девушки, не голых, разумеется, одетых в экзотические наряды, но, несмотря на это, прямо-таки источавших сладострастие. В отрочестве эта скульптура производила на меня сильное впечатление и ускоряла ход полового созревания.

С легким удивлением и приязнью я смотрела фотографии, корешки книг, на акварели и пейзаж маслом со старым садом, в глубине которого скрывается деревянный дом, с детства я любила воображать, что живу в нем. Это все – мой старый добрый мир, где я родилась и существовала, и будто не было перерыва на неудачную семейную жизнь и несчастливую любовь к Юрику. И вдруг я поняла, что никогда больше не вернусь на свою работу, которая мне обрыдла, к докучным женщинам, их болтовне и чаепитиям, муравьиной суете и бесконечной бытовой озабоченности, не увижу лягушачье лицо заведующей и не услышу ее карамельный голос. В глубине души я хотела покончить с этим раньше, но боялась поставить точку. Теперь – баста. У меня больше нет никаких обязательств, кроме одного: быть счастливой!

Сколько я продержусь без своей нищенской зарплаты? Взглянула на Федю. Нет, я не могу продать товарища (может быть, даже родственника), который поселился здесь задолго до меня, к тому же в антикварном за него дадут гроши, а сбудут, конечно, задорого. Но осталось кое-что, с чем я расстанусь без особой жалости. А если задуматься, я со всем могу расстаться, потому что все свое, как говорил латинский мудрец, ношу с собой, мое – в моей душе. До осени, а может, и до зимы я точно проживу, если не буду транжирить, а там будет видно.

Хочу вернуться к себе прежней. Почему люди предпочитают жить тяжело, из последних сил? Не хочу! Надоело! Буду плыть по течению: никаких планов, никакого насилия над собой. Запросы у меня скромные, я не алчу ресторанов, ночных клубов и казино. Может быть, перечту «Кола Брюньона», «Лунный камень» или «Три товарища». Схожу в Русский музей. Куплю букетик гиацинтов. Не буду есть ненавистных супов и пить кефир, потому что это полезно. Буду валяться на тахте, слушать музыку, пить кофе и есть сгущенку. Буду шататься без дела, без цели, глазеть на дома, витрины, деревья и людей. На мужчин! И они пусть на меня смотрят. Буду существовать по рецепту Монтеня: впереди – вечность, но надо проживать каждый день, будто он единственный. Не стану искать любовь, ее не ищут, а встречают.

Произвела смотр гардероба. Приведение себя в порядок стоило мне последних сил, и все-таки я спустилась и постояла у подъезда. Воздух произвел ошеломительное впечатление, голова кружилась, ноги дрожали, в ушах – легкий хрустальный звон. Яркое солнце, небо пронзительно синее, стволы деревьев глубокого черного цвета с бархатной прозеленью мха на толстых пологих ветвях, а выше, в сеточке тонких веток, запутавшаяся связка голубых и красных шаров. Праздник воздушных шаров!

Хотела посидеть на скамейке, но ее оккупировали старухи. Лица, как печеные яблоки, одеты в уродливую одежду, смотрят недобро. Сколько раз ловила на себе их осуждающие взгляды. Они ненавидят молодость, от них пахнет смертью.

4

Снова был легкий рецидив: проснулась с черными мыслями. Открыла глаза, на потолке – муха. Вспомнила о новой жизни, которую собиралась начать.

На часах пять утра. Подошла к окну, открыла форточку и вздохнула полной грудью холодный воздух. Воробьишки скачут по веткам черемухи. Господи, вот ведь он мир, жизнь! Это все – мое! Свежесть утра! Птичьи голоса! Все спят, только я бодрствую. Но нет, еще один человек не спал. Он вывернул из-за дома и шел по двору заплетающимися ногами. Он был пьян.

Проспав до одиннадцати, вышла и постояла у подъезда. Скамейка опять занята старухами. Вернулась, съела тарелку Любкиного супа, потом валялась на тахте, наслаждаясь блаженным состоянием полусна – полуяви.

Вечером побродила по окрестностям. На расстоянии трех кварталов много перемен. На месте продуктового – «Персидские ковры», на месте хозяйственного – галерея «Мир мебели». Еще один филиал банка, еще одна «Студия красоты» (то бишь парикмахерская) и два суши-бара. Все это возникло за те месяцы, что я провалялась в постели! А также новый винный магазин с расставленными по стеллажам бутылками – «Винотека». Цены ни с чем не сравнимые. Купила в магазине «24 часа» недорогое сухое красное. Еле доползла домой, так устала. Пригласила Любку на бокал вина, она поджала губы и отказалась, но потом все-таки пришла с котлетами и квашеной капустой. Такое впечатление, будто ей приятнее, когда я болею и лежу в постели. А может, уход за мной привнес хоть какой-то смысл в ее жизнь? За последнее время она изрядно обнаглела, привыкла мной командовать, и, похоже, ей это нравилось. Устроила мне сцену: почему я накрывала старой кружевной шалью настольную лампу, и она прогорела? Мне так захотелось! Ну, и черт с ней, с шалью! Зачем поставила горячий утюг на старинный ларец с узором из скани? Во-первых, не такой уж он и старинный, во-вторых, я ставлю на него утюг давно и проволочные кружева уже изрядно помяты, а, в-третьих, вещица крайне безвкусная, ее давно следовало бы выбросить. Спросила ее:

– Хочешь, подарю? – Любка фыркнула с показным негодованием. – Да я и не собиралась. Куда ж я буду утюг ставить?

– У тебя на гладильной доске специальное место для этого!

– Что ты ко мне привязалась? Мой ларец: хочу – утюг буду ставить, хочу – в помойку выкину!

Мне нравится ее злить. Бедная Любка никогда не поймет маленького секрета обладания миром. Я смотрю на него – он мой! Я пожираю его глазами, ласкаю глазами, я наслаждаюсь музейным фарфором, эрмитажными геммами и камеями, водопадом цветущих азалий в оранжерее Ботанического сада. Я обладаю всем, что вижу. Неужели я буду плакать над каким-то ширпотребным ларцом старого времени?

Подозреваю, что Любка очень одинока. Возможно, она даже искренне привязана ко мне, хотя потихоньку и приворовывает. У нее есть подходящий ключ к моей комнате, я замечала, что она заходит, когда меня нет дома.

– Тебе ничего не жалко, – говорит она обиженным тоном.

– Почему же?… Я вещи люблю. Кстати, хотела тебя спросить, не видела ли ты моего колечка с бриллиантиками? Оно лежало в шкатулке на подзеркальнике.

Вспыхнула.

– Об этом надо спросить твоего Юрика!

Посмотрела на нее и впервые допустила кощунственную мысль: а может быть, она права? Только правду я вряд ли узнаю. Однако, несмотря на обладание мною всеми сокровищами мира, было чертовски жаль этого колечка.

Я выпила совсем немного, и опьянела с непривычки, а Любка, хоть и отказывалась, пила с удовольствием. Я надеялась, она расслабится и заговорит по-человечески, но ничего подобного, стала спешить к телевизору, свой-то я не включаю.

– Там хорошие образовательные передачи, я смотрю документальный сериал про фараонов, – говорит она.

– Ты бы лучше любовника завела, гораздо полезнее, чем сидеть у телевизора с фараонами.

– Ни стыда у тебя, ни совести!

Разозлилась и ушла, но настроения не испортила, и я доела ее котлеты с капустой. Готовит она хорошо, но, что бы на сей счет ни говорили, этого мало, чтобы удержать мужчину. И мужчина-то был никакой, пьяница и бабник. В борьбе за него Любка проявляла нечеловеческие усилия, и добро бы дело было в любви, я подозреваю, она просто хотела сохранить мужа. А может, она хотела того же, что и я: единственного мужчину на всю жизнь.

Понесла в кухню грязную посуду. Она там. Зареванная. Смотрит прямо перед собой, плечи и руки приподняты, как у культуриста, демонстрирующего свои бицепсы-трицепсы.

– Я наполняюсь, наполняюсь, наполняюсь, – шепчет она, – мощной, очень мощной жизненной энергией!

– Только не пукни от напряга, – не удержалась я.

– Иди к черту!

Я засмеялась, и она, хлюпнув носом, тоже.

– А может, у тебя не все потеряно? – спрашиваю. – Давай потанцуем?

Отвергла с возмущением.

– Почему не смотришь своих фараонов, не образовываешься?

Махнула рукой, по щекам слезы. И вдруг я вспомнила, что никогда не видела ее плачущей, и так мне стало ее жалко, что присела рядом, обняла. Плечи трясутся, нос распух, плачет горько, безутешно, как маленькая девочка. Я гладила ее по голове с невесть откуда взявшейся нежностью, словно она моя дочка, мой ребенок, которому чертовски не повезло в жизни, а она рыдала у меня на груди. Мы с ней давно живем рядом, разумеется, она меня по-своему любит, но она – собственница во всем, а я терпеть не могу, когда кто-то заявляет на меня права.

* * *

Предки моей матери были дворянской крови, но внешне она походила на крестьянку, каких Филонов рисовал, неуклюжих, с большими руками и ногами, словно топором вытесанных. Все предки моего отца были крестьянами, отец же, элегантный красавец с тонким, вдохновенным лицом и выразительными руками, отличался артистичностью и шармом.

Маму на протяжении всей жизни помню в одном и том же платье. Конечно, платья менялись, но фасон, а вернее его отсутствие, и темный цвет, оставались прежними. А еще ужасный длинный холщевый фартук, заляпанный масляной краской. Вот какой я вижу маму. Отца помню в хорошо сшитом костюме, в шляпе с полями, с его стремительной летящей походкой в развевающемся на ходу, не застегнутом плаще.

От мамы пахло скипидаром, от отца – дорогим одеколоном и трубочным табаком. Но это уже потом, а в юности они были бедны.

Как они сошлись? Как могли полюбить друг друга? Я часто задавала себе этот вопрос. Думаю, он полюбил ее талант. Но живут не с талантом, с женщиной. А если все мысли и чувства, все силы души этой женщины отданы искусству, мужчине, который любил ее, не позавидуешь.

Они поженились совсем молодыми. Они вместе учились. Я знаю, что оба были лучшими, первыми. Но ему пришлось бросить учебу, чтобы кормить семью. Работал в фотоателье, потом снимал для газет и журналов, так и не стал живописцем. Он пожертвовал собой ради семьи, но семья все равно развалилась. Отец нашел себе женщину, которая посвятила себя ему, а не творчеству. Он переехал к ней, а мать с еще большей истовостью отдавалась живописи.

Мать мечтала, что я стану художницей. Все данные для этого были, она видела это, об этом говорили и в СХШ при Академии художеств, где я училась. Но отец ушел из семьи, и все во мне восстало против матери и ее образа жизни. Я всегда любила отца больше, чем мать. И я сказала себе: никогда не буду ходить в рубище. От меня будет пахнуть дорогими духами, а не масляными красками. И у меня будет любовь. Слава богу, внешность я унаследовала от отца. Я никогда не стану такой, как мать, и никогда не стану художницей. Ей назло. Ведь матери так этого хотелось!

Какая-то ужасная бессмыслица. Из чувства противоречия, чтобы досадить матери, я пошла в Электротехнический, с трудом его закончила, но работать по специальности не стала, потому что специальность была мне отвратительна. Вышла замуж. Развелась. Второй раз вышла замуж за своего первого мужа, чтобы начать все сначала и родить ребенка. Но дети без любви не рождаются. Опять разошлись. Устроилась в библиотеку. Ни карандаша, ни кисти в руках много лет не держала, за исключением оформления студенческой стенгазеты и надписей на библиотечных выставочных стендах. Но мне все время хотелось рисовать! Особенно по весне! Однако я себя постоянно пересиливала и в какой-то момент в этом сопротивлении начала находить даже удовольствие.

Знаю, это ужасно, но я все еще не могу простить матери любви к искусству и виню в развале семьи. Прости меня, мамочка, что не оправдала твои надежды и не стала художницей, что зарыла талант. Я за это тяжко расплачиваюсь. Прости, что до сих пор тебя не простила, хоть ты уже много лет лежишь в могиле!

5

Темнота чернее ночи и глубочайшая тишина, от которой звенит в ушах. Перепугалась ужасно, потому что вообразила себя в гробу. Протянула руку, наткнулась на что-то мягко-пружинистое, оно подалось и обрушилось со страшным грохотом, который слился с моим воплем. И тут же захлопали двери, раздались голоса. Затеплился огонек, замелькали надо мной чьи-то враждебные лица. Из их переговоров я поняла, что уронила ширму. А зачем меня загораживать? Дали глоток какого-то питья с привкусом травы, и я подумала: может, это какой-то одуряющий напиток?

Было невмочь слышать гул голосов, а чтобы ничего не видеть, я закрыла глаза. Мне нужно вспомнить – не помню что. И фамилию, которую здесь назвали, я забыла. Я должна была вспомнить все и всех, с кем общалась в последнее время. Ко мне приходила и звонила Лёлька…

Лёлька – школьная подруга, мы за одной партой сидели. Нынче она в вечных заботах о своем семействе, о кормлении, лечении и прочем, но при всем том ей удается работать. Специальность Лёльки – романист. Разумеется, не тот, что романы пишет. Она специалист в романских языках и занимается переводами с испанского. У меня есть сборник стихов «Романсеро испанской войны» и еще что-то в этом роде, где она в числе переводчиков. Но в настоящий момент на романсеро нет спроса, и Лёлька переводит тексты какой-то строительной фирмы, которая обретается в Питере. Печально, что Лёлька, влюбленная в испанскую культуру, в Испании никогда не была. А я была. Так странно и непредсказуемо складывается жизнь.

А еще в апреле я часто общалась с Пал Палычем. Между прочим, старый чекист, подполковник в отставке! Это уже серьезнее. Его разговоры про разгул демократии и прочие безобразия я пресекала, потому что они депрессивны по сути. А что он рассказывал о бандитах, помню только в общих чертах. В девяностые годы, когда уже был в отставке, бандиты приглашали его возглавить какое-то охранное предприятие, но он отказался. Ну, и что из этого следует? Не знаю. Я вообще о нем почти ничего не знаю. У него жена сумасшедшая, он ее из дома не выпускает. Говорят, когда они молодыми познакомились в Севастополе, она была там первой красавицей. Еще говорят, что она ему карьеру поломала. Как именно – неизвестно. Живет он скромно, но на хороший коньяк хватает, а может, и еще на что-нибудь. Наше с ним общение закончилось, потому что мне стало невыносимо скучно и противно. Может, он решил отомстить?

Я и общалась с ним потому, что была еще не здорова. Пройду три квартала и с ног валюсь. И негатив какой-нибудь в глаза лезет. Видела на водосточной трубе объявление – словно током ударило! «Потерялся человек! Мужчина, 60-ти лет, среднего роста, седой, глаза светло-коричневые, одет в серое демисезонное пальто…» Так о пропаже кошек и собак объявления развешивают. Я потом долго о нем думала, об этом седом мужчине в сером демисезонном пальто. Где же он? Что с ним случилось?

Гулять обязательно нужно. С Любкой ездила в Апрашку, обновила гардероб. Устала смертельно, но часа через два надела новую куртку и снова пошла на улицу. Весенний воздух пьянит почище всякого вина. Я воздушный алкоголик.

Во дворе обнаружила Пал Палыча. Он ковырялся в своем «форде» и спросил, не уезжала ли я, потому что давно меня не видел, и предложил прокатиться, но сначала заехать в авторемонтную мастерскую. Почему бы и нет? Бродить по улице нет сил, и старики не такие противные, как старухи.

Мастерская была на каком-то закрытом предприятии. Территория его выходила к Малой Неве, и здесь сильно чувствовался острый и свежий запах реки, водорослей, близкого моря, особый петербургский запах, который усиливал гуляющий на свободе ветер. Починки машины пришлось ждать долго, мы спустились к реке и уселись на ствол спиленного дерева. Вода мягко шлепала у берега, а когда проходил катер, пыталась волной дотянуться и лизнуть наши ноги. Я дышала полной грудью и не могла надышаться. Кругом валялась арматура, ржавые железяки, пластиковые и стеклянные бутылки, среди которых ободранный кустик вербы выглядел робко и трогательно.

Старик проявлял ко мне повышенное внимание, поддерживал за локоток, уступал дорогу, говорил комплименты и повел в ближайшее кафе. Даже не представляла, что еще существуют такие совковые заведения с заветренным салатом, жареным мясом-подошвой и жидким кофе из обычного кофейника. Но как ни странно, эта поездка доставила мне удовольствие. Я просто жила, ничего необыкновенного не ждала, никуда не торопилась. По рецепту Монтеня. Это был праздник весенней Невы. На прощанье старик поцеловал мне руку, я его – в вялую щеку, а вечером, когда я мылась в душе, принес ветку кустовой хризантемы и передал Любке. Она заметила с желчной иронией: «Цветы от поклонника, потрясенного твоей неотразимостью», – а меня разобрал смех.

Я поставила хризантемы в воду, смотрела на мелкие нежно-сиреневые цветки и вдруг обнаружила, что у них славные, мохнатые, наивные, удивленно-любопытные мордашки. Как у щенков.

Долго не могла заснуть, в окно светила яркая полная луна. Вспомнила пропавшего мужчину в демисезонном пальто. Подумала: странно, что нет ответа от Сережи из Мурманска. Получил ли он лекарство? И следующая мысль: а послала ли его Любка? Говорит, послала. Глаза ее мне не нравятся: скользящие, словно от прямого взгляда уклоняются. Она завидует мне, всегда завидовала.

А на другой день мне показалось, что Пал Палыч специально поджидает меня возле своего «форда».

– Будет настроение покататься, пригласите меня.

– Куда прикажете? – обрадовался он, и открыл передо мной дверь.

– Знаете деревянный мост между Петровским и Крестовским островом?

И мы покатили на Петровский остров. Это очень глупо, но я волновалась, с бьющимся сердцем чуть не бежала через мост, оставив Пал Палыча позади, чтобы предстать перед Валеркой Спиркиным. Но сон не был вещим. Не шел мне Валерка навстречу. А мост был точно таким, как во сне, только деревья еще не зазеленели и летние, красные цветы, взвихренные, как язычки пламени, еще не выросли. Но красота все равно была удивительная: синющие небо и Невка, и тростник тускловато-песочного цвета на отмелях. Белоснежные чайки реяли у берега Крестовского, где за деревьями светился розовый дворец, плавали на воде и льдинах и сидели на ледорезах, вертикальных бревенчатых сваях, опоясанных хомутами, которые стояли рядом с мостом. И кряквы плыли на льдинах и кучковались на берегу. И все это так ослепительно сверкало на солнце, что я поняла: хочу рисовать, хочу рисовать!

Так начались наши поездки на острова. Силы я набирала медленно, и весна не спешила. Деревья и кустарник стояли, словно замороженные. Только в мире птиц происходили чудные события. Кряквы парочками гуляли по газонам, залитым водой, и тропинкам, парочками лежали на обсохших участках. Чайки устраивали шумные базары. Дрозды-рябинники скакали меж деревьев. Грача видела. Синичек – не счесть. А еще летел над Елагиным островом журавлиный клин. Вот уж не думала, что они летают над городом. А однажды утром я застала на подоконнике кухни двух целующихся голубей. Чтобы не спугнуть их, застыла в дверях и долго стояла, а они все целовались и целовались.

Я выздоравливала. Это было заметно прежде всего по мужским взглядам, которые я ловила на себе. Но я еще не была готова войти в контакт с внешним миром, тихо и радостно жила в себе. И кроме прогулок с Пал Палычем на острова, бродила по улочкам Барселоны и Гранады, Кордовы и Севильи.

Мое реальное путешествие в Испанию длилась неделю, но за это время мы проделали три тысячи километров в комфортабельном автобусе, и я не могла оторваться от окна, от красно-кирпичных полей, оливковых рощ, горных склонов, холмов, увенчанными руинами замков, и белых городов. Кажется, всю бы жизнь смотрела и не насмотрелась бы. Поездка случилась два года назад, но не тускнела в памяти, и теперь я укрывалась в этих лечебных воспоминаниях, ведь они никак не ассоциировались с моей работой, Юриком, болезнью. Эту безопасную, отрадную территорию я лелеяла и украшала своими фантазиями.

Листая свои замечательные книги с множеством ярких фотографий, я вглядывалась в глубокую синеву неба, охристый песчаник древних стен, тротуары, выложенные плитняком и галькой, словно рисунчатый паркет. Я ловила особый момент и выискивала особую фотографию, чтобы закрыть глаза и продолжать видеть ее перед собой, а потом дышать глубоко, пока легкие не наполнятся свежим воздухом, не погладит кожу вечернее щадящее солнце, а ноги сами не проследуют по улочке, бегущей ступенями вниз, такой узкой, что не раскинуть рук, чтобы не упереться в высокие стены с зарешеченными окнами и фонарями в кованых оправах.

И вот уже я иду, не зная, что за поворотом, а там обнаруживается маленькая площадь с сувенирными лавочками, веселая от множества витринок, густо заставленных завлекательными мелочами; с кафешками и вынесенными из них столиками; с массой цветов в горшках, закрепленных прямо на стенах домов, с окнами и балкончиками, утопающими в зелени, с пальмами в кадках возле дверей, обрамленных каменной резьбой, с гербами, львами и всякими украшательствами. Людей почти нет. Несколько прохожих да пузатый дядька в белом переднике и колпаке застыл, скрестив руки, в дверях кондитерской, а у одной из витрин что-то обсуждают две юные особы, одна покачивает коляску с ребенком. Эта витрина полна щитами, мечами, ножами, золотыми тарелками с чеканным узором, с обязательным Дон Кихотом и Санчо Панса в глубине магазина и рыцарем у входа, а точнее одними латами, без рыцаря.

И я догадываюсь: это же Толедо! Здесь издревле трудились прославленные оружейники. В магазинчике и сейчас сидит мастер-чеканщик, демонстрирует публике мастерство. Но я не смотрю на его кропотливую работу, не захожу в кондитерскую, не останавливаюсь у витрин с веерами, керамикой, альбомами, я углубляюсь все дальше и дальше, в лабиринт улочек, в просвете которых толчея черепичных крыш или затейливая колокольня. Думаю о встрече с единственным мужчиной, иду без цели, куда ноги вынесут, пока не оказываюсь на площадке и вижу панораму: река Тахо, холмы, зеленовато-голубые дали, а в необъятном небе, среди разорванных облаков – белокурый ангел в развевающейся желтовато-розовой тунике…

Переживания мои настолько реальны, что я пугаюсь: однажды, углубившись в паутину улочек, я могу заблудиться и не найти дорогу назад. А может, не надо этому сопротивляться?

Пал Палыча, честно говоря, мне и вспоминать не охота. Не моя вина, что не смогла отплатить ему добром, и сейчас подозреваю во всех смертных грехах. А история вышла такая. Повадился он ходить в гости. Первый раз меня это позабавило. Пришел с цветами, конфетами, бутылкой вина. Мы провели вечер за разговорами и даже танцевали под «Рио-Риту». Но он зачастил с визитами, стал являться с бутылкой коньяка, которую сам и выпивал, потому что я крепких напитков не употребляю. Конечно же, он ни о чем романтическом со мной не мечтал, не идиот же он. Просто его собственный дом с сумасшедшей женой ему сильно обрыд, вот он и искал прибежища. Естественно, мое общество было ему приятно, хотя следовало для этой цели найти старушку, и у нее отсиживаться вечерами. В общем, я сплоховала, затянув эти посещения.

Кончилось все странно и неожиданно. Он сидел с бутылкой и о чем-то говорил, а я стояла к нему спиной и смотрела в окно. Сначала думала о своем и вдруг поняла, что пою: «Не покидай меня, весна, грозой и холодом минутным меня напрасно не дразни…» А пела я, чтобы заглушить его, своими разглагольствованиями он мешал мне думать. Я обернулась, Пал Палыч ошалело смотрел на меня. Наверное, я давно громко пела. Тут же я вышла в кухню, и прошло прилично времени, пока наконец-то хлопнула входная дверь. Он ушел. И все. Мог он затаить на меня обиду?

6

Эта дурацкая и прискорбная история случилась в тот день, когда я впервые увидела дом с подворотней, под аркой которого меня пытались душить.

Накануне позвонила Лёлька и сказала, что едет с испанцами на экскурсию «Петербург Достоевского» и может взять меня. Автобус будет у гостиницы, совсем рядом с моим домом, только встать нужно очень рано, потому что днем испанцы улетают. И странная мысль у меня мелькнула: вдруг среди этих испанцев – мой, единственный, которого я искала в своих виртуальных прогулках по узким улочкам Толедо или Кордовы?

День, как специально, выдался серый, дождь то закрапает, то перестанет, «достоевский» день, тяжелый. Мы загрузились в микроавтобус: экскурсоводка, Лёлька-переводчица, я и пятеро испанцев. Двое мужчин, из которых песок сыпался, однако не лишенных испанской внимательной сдержанности и любезности, а также чувства меры. Две престарелые испанки походили на древних латимерий. Латимерии, одетые в широкие полупальто из дорогого меха, зрелище обворожительное. И была с ними девица в длинном черном пальто, на плечи накинут и свободно завязан на груди павловопосадский платок в розах. Лицо у нее было выразительное с резкими грубоватыми чертами, глаза – уголья, настоящая Кармен, так ее и звали, только мы привыкли ставить ударение на последнем слоге, у испанцев ударный слог – первый. Все испанцы были из Барселоны, связаны каким-то родством, а один из мужчин, дон Мигель, преподавал в университете русскую литературу и говорил по-русски, но плохо.

Мы заехали на Гороховую к дому Рогожина, а на Сенной высадились и пошли к станции метро. Экскурсоводка возвестила, что здесь в давние времена стояла церковь, а перед церковью стоял на коленях Раскольников после убийства старухи-процентщицы. Отсюда и начался его тяжкий путь раскаянья. И наш пеший путь по местам героев «Преступления и наказания» тоже начался отсюда.

– Вот здесь, – сказала в переулке зловещим шепотом экскурсоводка, – Раскольников услышал о том, что старуха останется дома одна!..

Лёлька перевела и испанцы сочувственно закивали головами. Они были непосредственно-наивны, как дети. Интересно, читал ли кто-нибудь Достоевского, кроме старика-профессора?

Я уже не помню, когда гуляла по городу в столь ранний час. Дождик больше не крапал, а улочки заливал серый и ровный свет. Они были чистенькие, без людей и машин, словно музейные. Ряды невысоких четырехэтажных домов, со срезанными на перекрестках углами, балкончиками, темными подворотнями и дворами-колодцами казались декорацией к какой-то петербургской пьесе.

У дома убиенной Раскольниковым Алены Ивановны – и надо же такому случиться! – увидели «скорую», а подошли как раз в тот момент, когда на носилках вытаскивали старушку. Пока ее загружали в машину, испанцы со скорбными лицами тихонько переговаривались по-своему, а я не удержалась и хихикнула, и Кармен подавилась смешком и закашлялась, прикрывая рот платком с розами. Старухи и Лёлька на нас строго глянули, «скорая» отчалила, и одна из латимерий заговорщицки нам с Кармен улыбнулась. От дома старухи до дома Раскольникова испанцы под бдительным руководством экскурсоводки считали шаги, их должно было оказаться семьсот тридцать, столько насчитал сам Родион Раскольников, не раз следуя этой дорогой. Однако что-то у наших не сходилось, и они спорили и волновались.

Дом Раскольникова с памятной доской и металлическим рельефным портретом писателя был угловым. Экскурсоводка вывела нас на самый перекресток, чтобы показать удивительную особенность этого места.

– Оглянитесь вокруг! Взгляд упирается в дома и создается впечатление, что этот перекресток никуда не ведет, словно подчеркивает безвыходность положения героя романа, – сказала она, а Лёлька повторила по-испански.

Все стали растерянно озираться, и я посмотрела – точно! У меня даже голова на миг закружилась. А экскурсоводка показала подвальное окно дворницкой, где Раскольников нашел топор.

Все здешние дворы закрыты кодовыми замками, потому что жителей одолевают туристы. Но экскурсоводка знала код, открыла калитку в воротах и завела нас под арку подворотни. Двор был вычищен и вылизан, превращен в питерский образцово-показательный или обычный европейский дворик с дорожками, выложенными плитками, огороженными газончиками с подстриженными кустиками, скамеечкой и фонариками, словно кто-то специально и старательно стремился уничтожить атмосферу романа. И лестница в подъезде была по нашим меркам образцово-показательная: побеленные потолки и выкрашенные грязно-зеленой масляной краской стены. Что ж, все правильно. Одно дело придти на экскурсию, чтобы ненадолго погрузиться в «достоевскую» атмосферу, а другое – жить в грязи и разрухе. Впрочем, кое-что из антуража не могло не сохраниться: архитектура лестниц с отсутствием площадок, с поэтажными языками коридоров, куда выходили двери квартир, а также звуки и запахи. На втором этаже стоял густой капустный дух, слышно было, как гремели крышки кастрюль и работал телевизор. На третьем этаже за дверями полным ходом шел безобразный скандал с матом. На четвертом – жарили рыбу.

С остановками мы поднялись до самого верха, где потолок опустился, а лестница уткнулась в чердачную, наглухо заделанную дверь. К ней вели тринадцать ступенек. Здесь жил Раскольников!

На стекле лестничного окна я прочла выцарапанное: «Kill the babka», а рядом на стене, под нарисованным топором, с которого падали капли крови: «Ты сделал это, Родя!»

Через квартал, в подобном же угловом доме, жил сам Достоевский и писал там «Преступление и наказание». Надо же, и сегодня там живут люди! Интересно, какие они, читали ли Федора Михайловича, счастливы ли? Наверно, если поободрать обои в этой квартире, можно добраться до тех самых, старинных, если, конечно, там не было евроремонта. Не хотела бы я жить в его квартире. Экскурсоводка показала ее, на втором этаже, над воротами. В окнах большие белые буквы «SALE».

В этих пустых улицах, на этих перекрестках и Достоевский, и Раскольников, оба представлялись в равной степени реальными и одинаково фантастичными.

Нам предстояло еще узнать, где допрашивали Раскольникова, осмотреть дом каретного мастера и два дома Сонечки Мармеладовой (потому что по мнению литературоведов оба подходили под описание). Вот тут и случился со мной некий странный эпизод, хотя, теперь я почти уверена, что был он не случайным.

В какой-то момент я немного отстала от группы, уловила свежий островатый, похожий на огуречный, запах корюшки и стала оглядываться в поисках продавца с лотком, чтобы узнать цену. Почему-то не подумала, что для торговли еще рано, улицы пусты. В общем, побежала я догонять испанцев, которые ушли довольно далеко, и на каком-то перекрестке, словно во сне, передо мной промелькнуло дивное видение. В конце улочки домик, точнее, двухэтажный флигель с односкатной крышей, прилепившийся к большому дому. Во флигеле круглая арка, кованые ворота с калиткой. Возле арки окно, на подоконнике за стеклом большой рыжий кот, на втором этаже два окна с вишневыми занавесками и геранью в горшках, и чердачное окошко. На чердаке, наверное, жил художник, об этом говорил керамический горшок, полный кистей и гипсовая голова какого-то античного чудака. Внезапно, откуда не возьмись, на улице появился и скрылся в подворотне флигеля высокий мужчина в темном длинном пальто, в шляпе с полями, с совершенно особенной, знакомой мне, размашисто-летящей походкой. Лица его я не видела.

Не знаю, как я умудрилась на бегу ухватить эту картину так ярко, подробно и даже протяженно во времени. И почему не остановилась, не побежала к флигелю, не попыталась догнать этого мужчину? Возможно, я сразу и не поняла, что это видение означает для меня нечто важное, словно видела я когда-то этот уютный, милый для меня уголок, приходила сюда, связаны у меня с ним какие-то переживания. Когда это было, в какой жизни, да и было ли вообще? Дежа вю…

Я нагнала испанцев и теперь шла рядом с Кармен, которая пыталась наладить со мной разговор через Лёльку.

– Ей здесь очень нравится, – сообщила Лёлька.

– А мне не очень. Вычистили все вокруг, вылизали, отремонтировали дома, как игрушки. Достоевский-лэнд! Туристские тропы! Не хватает трехзвездочного отеля «Достоевский».

Испанцы двигались впереди и не видели, как у нас из под ног, из щели в асфальте, выскочила здоровая крыса и шмыгнула в другую щель, под дом. От неожиданности мы с Кармен одновременно взвизгнули, потом стали смеяться. Нас окружили, скрыть происшествие было невозможно, но, узнав причину переполоха, испанцы тоже засмеялись, а Кармен, заметив мое смущение, сказала, что в Барселоне тоже есть крысы.

Напоследок мы успели заехать в Никольский собор, где испанцы купили иконки и православные календари, а потом их повезли в ресторан и в аэропорт. А я – домой.

К тому времени я уже изрядно окрепла, могла совершать длительные прогулки, но экскурсия меня утомила. И все равно необъяснимо, почему о домике я вспомнила только вечером, когда заявился Пал Палыч. Я не могла избавиться от ощущения, что домик этот мне знаком. Давно-давно, может быть, в детстве, а может, во сне, бывала я там. И керамический горшок, и гипсовую голову, и герань я видела не раз. Словно сегодня все это выставили на обозрение специально для меня. Маячок!

И мужчина, так похожий на моего покойного отца! Сразу мне показалось, что похож, или позднее я нарисовала милый образ? Часто мы видим то, что нам хочется видеть…

Этим вечером, глядя в окно, я заметила в нежных сумерках, что вся черемуха усеяна зелеными светлячками. Они светились! Это лопнули на черемухе почки.

7

Болит голова, ломит все тело, ноет плечо, переворачиваясь на спину, издаю стон, и кто-то кладет мне руку на лоб, такую легкую и сухую, будто лист с дерева. Не хочу возвращаться к реальности. С опаской открываю глаза. Мне казалось, прошло много времени, но утро еще не наступило. В комнате почему-то горит свеча, а рядом с постелью сидит горбунья и смотрит на меня. Я ловлю выражение ее лица, в тот момент, когда она еще не предполагает встретиться со мной взглядом. Это очень внимательное, печальное и нежное лицо. Я крепко зажмуриваюсь, и меня обволакивает тишина и покой.

И что это я напридумывала всяких ужасов и странностей? Хотя странности, несомненно, были. Флигель с рыжим котом и гипсовым антиком я искала чуть ли не месяц. Все в том районе было на месте, и дом Достоевского, и дом Раскольникова, и красные шелковые фонари на той же улице над входом в китайский ресторан, и все-все-все, а заветный флигель исчез, словно был галлюцинацией.

Я бродила по улочкам, среди машин и людей, как в лесу. Кругами. Возвращалась туда, откуда пришла. От перекрестка к перекрестку. И вдруг заметила: справа, слева и впереди, куда ни глянь, улицы упирались в набережную канала! Я испугалась, что у меня с головой не в порядке. Вернувшись домой, посмотрела карту. Да, в этих местах канал делает загогулины. С картой снова поехала на Сенную, а оттуда в заколдованное место. На канале нашла кафе «Лента Мёбиуса». Говорящее название! Может, кто-то, кроме меня, блуждал здесь по этой самой ленте и не мог выбраться или найти, что искал?

От долгих поисков у меня развилась настоящая тоска по этому домику, по жизни, которую я никак не могла вспомнить, по другой жизни. Я и домик уже не представляла так ясно, как в начале месяца, а потому решила его нарисовать для памяти. Под руку подвернулся кирпично-коричневый карандаш для обводки губ, и я нарисовала флигель, как помнила. Весь день мурлыкала: «Не покидай меня, весна…»

Я смотрела на свою комнату, знакомую до мелочей, на картины, корешки книг в стеллаже, на фотографии и окно с видом на деревья. Это – моя жизнь, я любила здесь все, даже старую подушечку для иголок в виде турецкой туфли. Но странное чувство, но смотрела я на комнату так, словно мне суждено было ее оставить, однако мысль о расставании не вызывала во мне жалости. И люблю – и покинуть не жалко.

8

Даже с закрытыми глазами я поняла, что уже рассвело. Подумала: сейчас открою глаза и окажусь в своей комнате. Но нет, комната была незнакомая. Целиком увидеть ее мешала ширма. Я лежала на кровати в белом балахоне до пят, с завязками у ворота и на кистях рук. Балахон насторожил, впрочем, на смирительную рубашку он не был похож.

С трудом привела себя в сидячее положение, дождалась, пока пройдет головокружение, и выбралась из-за ширмы. В комнате было окно без занавесок, белая кафельная печь и странная обстановка. Ореховый комод, два больших сундука, этажерка с засохшим цветком в горшке, треснувшей стеклянной вазой, всякими безделушками, чучелом пропыленной болотной птички с длинным, тонким клювом и одним глазом-бусиной, а также овальный стол под выцветшей ковровой скатертью, ампирный диван в плохом состоянии – просиженный, с прохудившейся обивкой, стулья, тоже знавшие лучшие времена, один с подогнутой ножкой, положен сиденьем на собрата. К стене прислонена картина с порванным холстом, морской вид. Маленький столик-бобик. Самая впечатляющая вещь – косо висевшие, большие настенные часы. Один из гвоздей, на котором они держались, вылетел, а стрелки сковала неподвижность уж не знаю в каком столетии. Все в этой комнате было какое-то разностильное, театральное.

И тут прокричал петух. Я пошла к окну и схватилась за комод, чтобы не упасть. Наверное, у меня сотрясение мозга.

Окно выходило на улицу, вымощенную булыгой, напротив – дом: первый этаж кирпичный, рябой от отвалившейся штукатурки, второй деревянный, некрашеный. Резные наличники. Новое крыльцо. За забором деревья, наверное, сад. Дальше виден дом в один этаж, с мансардой. Скамейки у заборов. Березы, рябина в желтоватых корзиночках цветов. Все напоминает глухую провинцию. Предположений, где я и как здесь оказалась, не было. И тишина. Вдруг дверь противоположного дома открылась, и вышло чучело, ряженая баба с корзиной на локте, словно из пьесы Островского. Баба ушла, а я так и стояла с отвалившейся от изумления челюстью, пока не дождалась еще одного персонажа – нетрезвого мужчину в чем-то мятом и в цилиндре на голове. Потом промчалась стайка ребятишек в немыслимой обуви и каких-то обносках, а вскоре цепочкой проследовали четыре ободранные бездомные собаки. И снова прокричал петух.

Еще раз осмотрела комнату. Открыла ящик комода – похоже, драное постельное белье. В другом – сборчатые юбки на завязках, старые корсеты и черт знает что… В сундуках какие-то зимние хламиды. В общем, что-то из девятнадцатого века.

Додик! Черт его дери! Я уже не сомневалась, что он вместе со своей театральной мастерской замешан в моем приключении, но пока мозаичные кусочки никак не складывались в цельную картину. Я разозлилась и развеселилась одновременно. Мне даже полегчало, расхаживала, не держась за стены и мебель. Снова прилипла к окну и смотрела на возвращавшуюся бабу с корзинкой. Что в корзинке – не разглядеть, накрыта платком.

Если бы поблизости снимался фильм, присутствие съемочной группы все равно что-то выдавало бы. Я искала это что-то и не находила, пока меня не осенило. А ведь это не фильм снимают! Это реалити-шоу!

Никогда не увлекалась этими шоу. Что в них происходит? Инсценировка жизни в заданных условиях? Купили, наверное, очередной иностранный проект – реалити-шоу из старинной жизни. Но разве участников набирают не добровольно? Или таким образом они добиваются эффекта неожиданности?

Голые ноги замерзли и дрожали, я не могла больше стоять, добралась до постели, рухнула в перину и закуталась в одеяло.

Ах, Додик! Негодяй! Он нашел меня на выставке Шагала.

Я шла по каналу, солнце сверкало, играло, искрилось в каждой рябинке на воде, плескалось в золоте и цветной глазури луковиц самого нарядного питерского храма – Спаса-на-крови. На корпусе Бенуа афиша – выставка Шагала. Я и в музей не собиралась, и к Шагалу пристрастия не имела. На репродукциях он темный. Кривые улочки и домишки, кривые зеленолицые евреи, тупорылые лошади и коровы с теленком в животе и розой на щеке. Сказала: «Не хочу». Но, постояв немного у афиши, решила: а почему бы и нет?..

Иностранцы роились. Служители навязывали магнитофончики с наушниками – личного экскурсовода. У меня задача была иная – пробежаться по залам от холста к холсту, составить общее впечатление, а если не составится – не надо. И первое, на что я обратила внимание – не такой уж он, Шагал, и мрачный. Летающие перевернутые головы, коровы, козы, рыбы, танцовщицы. Похоже, он знал, что означает «потерять голову», оторваться от земли, перевернуть все ногами кверху и посмотреть на перевернутый мир, потому что иначе в нашей нищей в прямом и переносном смысле жизни можно удавиться.

И пресловутые полеты. Его люди летают без всяких крыльев, как наполненные водородом шары, они телесны, но плоть их легка и воздушна.

И любовники! В голубом, в зеленом, в сером…

Настенные часы на фоне ночного спящего предместья, в часах жених с невестой, нежное объятье, оброненный букет. Часы с крылом. Ходит маятник. Это часы их жизни.

Похороны и свадьбы, цветы, курицы, лошади, ослы, художники, музыканты, клоуны, ангелы. У ангела пушатся за спиной бутафорские крылья из гагачьего пуха.

Конец выставки.

В крошечном просмотровом зале показывали фильм о Шагале, но меня это не занимало. Пошла к выходу, однако в последний момент вернулась, чтобы снова посмотреть на шагаловских любовников и кое-что проверить.

Так и есть. Не страсть в их лицах с прикрытыми глазами, не дрожь желания в объятьях. Неизъяснимая нежность и грусть! Страх потерять! Так бывает, когда любовь неподдельная, настоящая, и влюбленные становятся очень чуткими, почти ясновидящими, и боятся, и печалятся.

Гигантские фотографии – Шагал и его жена. Ее звали Белла. Так называется одна картина, но на всех остальных тоже она. Видно, он очень ее любил. Хотела бы я быть ею, чтобы так, как у них, и на всю жизнь…

Еще раз полеты посмотрела. Как хорошо им лететь. Их двое. Я хочу быть ею.

А вот он стоит на земле и держит ее за руку, а она парит, как шарик, как птица. У него от счастья такое дурацко-изумленное лицо, какое бывает только у молодых людей, не обремененных ничем, кроме чистой радости и любви. Любовь – это тот самый газ, нап

...