Пирамида
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Пирамида

Леонид Леонов

Пирамида

Не рассчитывая в оставшиеся сроки завершить свою последнюю книгу, автор принял совет друзей публиковать ее в нынешнем состоянии. Спешность решенья диктуется близостью самого грозного из всех когда-либо пережитых нами потрясений – вероисповедных, этнических и социальных – и уже заключительного для землян вообще. Событийная, все нарастающая жуть уходящего века позволяет истолковать его как вступление к возрастному эпилогу человечества: стареют и звезды.

Однако наблюдаемая сегодня территориальная междоусобица среди вчерашних добрососедей может вылиться в скоростной вариант, когда обезумевшие от собственного кромешного множества люди атомной метлой в запале самоистребления смахнут себя в небытие – только чудо на пару столетий может отсрочить агонию.

Из-за недостаточной емкости памяти людской события угасающей поры хранятся ею в тесной упаковке мифа или апокрифа, вплоть до иероглифа. Громада промежуточного времени, от нас до будущих хозяев омолодившейся планеты, уплотнит историю исчезнувших предшественников в наконец-то прочитанный апокриф Еноха, который объясняет ущербность человеческой природы слиянием обоюдо-несовместимых сущностей – духа и глины. Гулкое преддверие больших перемен надоумило автора огласить свою, земную версию о том же самом на страницах предлагаемой книги.

21 марта 1994 года
Автор

Часть 1. Загадка

Глава I

Поздней осенью предвоенного года меня постигло очередное огорченье ремесла с мотивировкой, сулившей на сей раз наихудшие последствия. В письме вождю, объясняя уже состоявшуюся премьеру опальной пьесы передоверием театра к литературному имени автора, последний просил взыскивать с него одного. Неделю спали не раздеваясь, в ожидании ночного стука в дверь, поневоле мирясь с тишиной, пока опережают более срочные кандидаты на возмездие и длится сезонно-ведомственная перегрузка.

Опасаясь заразить друзей самой прилипчивой и смертельной хворью лихолетья, сидел в своем карантине до поры, когда вдруг потянуло отдохнуть от судьбы. После нескольких проб наудачу наметился постоянный маршрут вылазок за горизонт зримости.

Стояла туманная погода с таинственно призывающей миражностью. По-трамвайно, с пересадками ехал до последней остановки и потом вдоль всяких новостроек, обреченной на снос деревенской ветоши и зеленых заборов птицефабрики, мимо пустыря с горелыми бараками; и, помнится, сквозь знобящий зуд, смрад и лязг дорожных машин выходил наконец в моросящий загородный простор. Для надежности еще чуток тащился по раздолбанному грузовиками проселку, чтобы у сворота на Старо-Федосеево подняться на высокую насыпь древнего, царской булыгой крытого тракта, уводившего во глубину сибирских руд и дальше – еще страшнее. Отсюда полчаса ходьбы до облюбованного мною уголка на земле.

Так, к сумеркам, добирался я до старинного, в черте окружной железной дороги Старо-Федосеевского некрополя. Основанный в екатерининскую пору, он стал у москвичей заветным местом для раздумий о потустороннем, а там, глядишь, и самого погребенья, где вдали от городской суеты, под сенью раскормленной сирени и среди скромных современников покоились со своими супругами забытые ныне столпы отечественной коммерции, медицины, адвокатуры и сцены, а также их усопшие малютки. Снаружи к дремучему тамошнему древостою примыкала опрятная березовая рощица, освоенная окрестными жителями под бытовую надобность выходного дня. Подтверждалось, как обожает младая жизнь резвиться у гробового входа. К шелесту палого листа под подошвой то и дело примешивался хрустящий отзвук недавних гулянок, компанейских общений с возлияниями. Здесь, на пятачке моей пустыни, под утешный скрежет битого стекла кружил я, слагая мысленное, с отказом от ремесла, послание потомкам.

Меня приманил слабый загадочный свет меж обнаженных ветвей в глубине. Через подвернувшийся лаз в кирпичной кладке кладбищенской ограды с холодком в спине двинулся я на ощупь среди крестов и статуй. Удача вывела меня к древнему храму, смутно белевшему сквозь изморось под пологом низких лохматых небес. Судя по благостному сиянию в глубине оконных амбразур, там внутри шла прощальная вечерняя служба. В воображении моем косяком вытянутая на восток, обитель мертвых удивительно походила на корабль перед уходом в невозвратное плаванье. Все было готово к отплытию: провожатые давно разошлись, пассажиры мирно почивали по каютам. Стая предзимнего воронья шумно кружила над погостом, устраиваясь на ночлег, словно ветер иной, запредельной непогоды клокотал в черных рваных парусах. И уже на паперти опознанный отрывок церковного напева отозвался во мне гулом целительных детских воспоминаний, и не было сил сопротивляться их властному зову. Не обошлось без колебаний, как могло состояться богослужение в храме, закрытом две пятилетки назад ввиду упразднения православного кладбища под центральный стадион с воинствующим на фронтоне девизом безбожья: в здоровом теле здоровый дух, который по Ювеналу, кстати, достигается лишь упорной молитвой богам. Вдруг мнимая палуба качнулась подо мною. В запасе еще оставался целый миг для бегства, но одержимость моя оказалась сильнее непонятного страха.

Я перешагнул порог и, отойдя в сторонку потемней, огляделся.

Всенощная подходила к концу, и близился тот умиротворяющий момент, когда корабельщик в алтаре поручает Всевышнему довести его утлое суденышко на вечное пристанище вскрай моря.

После знобящей осенней мглы в лицо повеяло приветным теплом горящего воска. Храм представился мне просторнее своих истинных размеров за счет полупотемок и той гулкой тягостной пустоты, что наступает в таких зданиях перед уходом божества. Два мощных столба сводчато подпирали нависавший сверху сумрак ночи. Чем жарче вера, тем проще требуется ей жилище; невеселая скудость сияла вокруг. Осенняя сырость сползала из дырявого купола, и ветерок запустенья раскачивал пламя свечей. Некому стало залатать кровлю, прибрать сизый и плоский, невесть откуда взявшийся и как бы приступкой служивший камень у подножья колонны. Апостолов и патриархов на фресках виднелось больше, чем молившихся внизу понурых богомолок. Теснимые плесенью праведники на верхних ярусах по частям покидали обреченную обитель. От иных только и сохранилось – осеняющее троеперстье, развернутый свиток в руке, клочок святительского омофора. Уцелевшие, похоже, вопросительно, как в неминучую судьбу свою, вслушивались в доносившийся к ним с левого клироса чистый, глухим стариковским дребезжаньем сопровождаемый, девичий дисканток, потому лишь на той серебряной ниточке и удерживался весь корабль у причала. Трудно было уловить смысл исполняемого ирмоса, звучавшего подобно вокализу, куда каждый вправе вкладывать свое содержанье. Пленительный голос принадлежал совсем юной девушке в венчике из плетеных косичек. Ей вторил старик в округлой, неухоженной бороде. Втроем со священником в алтаре они составляли церковный причт бывшего старо-федосеевского погоста.

Поющая девочка на клиросе сразу привлекла мое вниманье. Худенькая и простенькая, она могла показаться дурнушкой, не мне однако. Сияние пылающих свечей поблизости придавало юной певице призрачную ореольность, усиленную наброшенным с затылка газовым шарфиком. Кроме того, во всем ее облике читалась та кроткая, со скорбной морщинкой у рта отрешенность от действительности, возмещаемая ранним прозрением вещей, недоступных ее ровесницам, что в простонародной среде всегда служила приметой особого благоволения небес, а в науке – проявлением душевного расстройства. Время от времени, склонив голову на бочок, она не по возрасту озабоченно внимала кому-то прямо перед собою, и я осторожно сменил место – узнать, кто ее незримый собеседник.

Сквозь плывучее свечное мерцанье виден был по каменному своду колонны изображенный в полный рост, узкоплечий, скорее долговязый, нежели просто высокий, и чем-то не по-земному привлекательный юноша; и хотя без обычных примет небесности, сразу в нем опознавался ангел. Непостижимо, как было ему канонически дозволено вместе с высшими чинами архангельского звания оказаться на церковной фреске дальше паперти, где по обе стороны от входа белоснежно-крылатые вестники записывают на длинных свитках имена нерадивых прихожан, досрочно покидающих богослуженье. В отличие от них здешний был в холщовой по колено рубахе, и с опояски на ремешке у него свисала связка крупных старинных ключей, что указывало на охранительную должность у загадочной, нарисованной позади него, на мощных петлях, кованой двери – входом неведомо куда. Какая-то сокровенная эпопея из тех, что заслоняются от нас шумной повседневностью, разыгралась тут незадолго до моего прихода. Она еще излучалась из самих стен, словно прохожая звезда начинила все кругом своим сверканьем и заодно породнила певчую девочку и ангела навек в некоем нездешнем качестве. По тогдашнему настрою моему немудрено было увидеть, как, чуть отслоившись от колонны, он молча, вполоборота, по странной птичьей повадке – сверху вниз, произнес подружке не услышанное мною слово, в ответ на которое она обронила такую же рассеянную и неразгаданную улыбку… И тотчас, повинуясь навыку ремесла, я поднял свою чудесную находку. Вряд ли поток нагретого воздуха от горящих свечей мог шевельнуть широкий рукав ожившего ангела, причем явственно звякнули ключи от затаившегося здесь клада. Меня пронзил озноб открытья.

Предвестье желанного недуга вытеснило недавнюю горечь, превращаясь в тугое бесноватое пламя. Напрасно прежние, в порядке очередности созревавшие души ненаписанных книг ломились из меня наружу, как из горящего дома. Им приходилось посторониться, пока через кончик пера, как по трапу, не сойдет на бумагу скромная, с веснушками и в ситцевом платьице, снаружи ничем для глаза не примечательная девочка со старо-федосеевской окраины. Отсюда смутная, пока столь заманчивая на дальнем прицеле и, оказалось впоследствии, неосуществимая тема размером в небо и емкостью эпилога к Апокалипсису. Мне предстояло уточнить трагедийную подоплеку и космические циклы большого Бытия, служившие ориентирами нашего исторического местопребывания, чтобы примириться с неизбежностью утрат и разочарований, ибо здесь с моей болью обитал я.

Хмурое небо конца тридцатых годов со зловещими тучками еще худших потрясений на горизонте не располагало к живописанию подлинной, тогдашней действительности, полностью осознанной современниками лишь к концу столетия.

Невзирая на осеннюю непогоду, я заладил таскаться в храм чуть не каждый вечер. Мне не везло. Кроме имени, за целую неделю только и удалось разведать, что Дуня моя доводилась дочкой тамошнему батюшке, квартировавшему в черте кладбищенских владений. Из облюбованного уголка с видом благоговейного усердия слушал я доносившееся из алтаря его молитвенное бормотанье, пока не привлек к себе вниманье приметливых старушек: случалось и на паперти под мелким дождиком безнадежно караулить свою удачу. Из-за нерешимости моей подойти для знакомства всякий раз девочка успевала сбежать мимо меня по ступенькам, под накинутой поверх головы ветошкой, и с легким шелестом исчезнуть в моросящей мгле.

С запозданьем пускался вслед, но мраморные истуканы и кресты на могилах ловили меня в объятья, железные решетки цеплялись за плечи, деревья кропили водою, ветками хлестали по лицу: мертвые жалели Дуню и оберегали ее, как могли, от людской огласки. Все же посчастливилось однажды прорваться сквозь их враждебный строй на опушку кладбищенской рощи. Погода чуть разветрилась, и молодой месяц на минутку высветил опрятную продолговатую поляну и уединенный, на дальнем конце, в окружении хозяйственных пристроек, приземистый, со ставнями и мезонином домик причта, куда скрылась беглянка. Догадка, что собак на кладбище не держат, повела меня прямиком на освещенные окна, отражавшиеся в просторной луже от вчерашнего ливня. Из предосторожности я двинулся к цели сторонкой, по еще влажной высокой траве, и тотчас скрипучий голос из палисадничка подтвердил, что не иначе как нечистая сила понесла меня в обход мощеной тропки.

Хромая, побрел я к обозначившейся в сиреневых зарослях скамейке, где в ошметках на босу ногу, с моряцким бушлатом на плечах сидел знакомый по клиросу старик. Подпершись локтями в колени, видать, по минованьи недуга и за неимением чего покрепче похмелялся всухую пряным лиственным настоем предзимья.

– Считай, пофартило тебе, любезнейший, – распрямляясь, заметил Финогеич. – Давно слежу, как ты путляешь. Закрывают нашу лавочку! Вот, бывший погребало — сижу на чистом воздухе, отдыхаю от жизни своей. Третьевось исторического покойника доставали, на новую квартиру перевезли: певец свободы, сказывали. Глыбокий раскоп оставили, засыпать не стали: все едина – на снос!

– Чего же не окликнул, чудило? – в поддержание знакомства по-свойски упрекнул я. – Впотьмах долго ли было и башку сломить.

– А я со скуки! Гадал, минует тебя судьбица либо в самый раз угодишь. Соображаю, нашему брату, который выпимши, тому любая ямина не повредит. А коли не спьяну, пошто к ночи притащился? Ежли грабить, то и со счету сбились, сколько разов грабленые!

По внезапному наитию я назвался сотрудником ходовой вечерней газетки: собираю крупицы истории, рассыпанные по плитам столичных некрополей. По вечернему часу любое объяснение звучало столь же правдоподобно. Во укрепление знакомства я протянул ему жестянку с трубочным табаком и осведомился: не курит ли?

В подозрении – не ловушка ли, не подкуп ли? – старик не торопился с ответной благодарностью:

– Кто же от угощенья отказывается, – усмехнулся он, делясь местом на скамье и с запасцем забирая щепотку, бумага нашлась своя. – При неполном нашем питании курево составляет существенную вещь. Сеял я его, табачище, в позапрошлом сезоне, неважный у нас родится… больно сладостен, а силен, до сажня вымахивает! Местность наша богатая…

Он принялся раскуривать даровую, в мизинец толщиной цигарку. Пока горела спичка, у меня было время подробней рассмотреть предлагаемого мне судьбой благодетеля. В придачу к черной, без сединки, бороде был он такой рябой, что нельзя было долго смотреть на него без утомленья, зато в глазницах светилась та прозрачная доверчивость, какую русская сказка приписывает лесной блазне.

– А вообще-то для покойника грунты здесь на редкость благоприятные, – продолжал он, затянувшись в ту полную силу, когда, по народному присловью, из-под ногтей дым идет, – желтый песочек по самую глыбь: ровно в материнском объятии лежи-полеживай… Кабы солнышка вдобавок! Знать московская тут похорониться стремилася. Русский купец предпочитал привозные мрамора, итальянские. Уже в ту пору, сразу после флота, обрядился сюда по нашему помиральному ведомству, тому сороковой годок пошел; тогда почти на кажной ямине стояла фигура прискорбного содержания: слезы проливающая дева над разбитым кувшином либо ангел, трубящий пробуждение мертвых… Не подумайте, что жалею, либо на Бога ропщу. Вот и при церкви нахожусь, а ведь не шибко верующий… Не в том смысле, что их вовсе не существует. По моему разумению, ангелы, как и бесы, почти те же люди: снаружи не отличишь, но хотя, несмотря на всею науку, в людском облике и действует промеж нас, а непохожие…

– В чем же, в чем же они непохожие? – бережно, чтоб не спугнуть удачу, дважды коснулся я заветной струны.

– Да как тебе пояснее выразить… С виду они обыкновенные, кепочка-шляпенка чуть на бочок, скромное пальтишко с зимним проветриванием, а от холода не дрожит! Сущий холостяк, а прибранный да ухоженный. Опять же, будучи под запретом пользовать на себя без крайности господнюю благодать, а даже без пищи обходится, разве только иногда для виду изюмцу поклюет. Словом, совсем двойной, а вся прочая сноровка людская. Далеко искать не надо; совсем недавно один такой, заблудившийся в здешних дебрях и весь в глине закостенелый, как раз на сей скамейке, где ты сидишь, беззвучно слезу обронил о своей участи на чужбине, если не считать землю местом его лишь временной деятельности…

– От одиночества, что ли? – тоном безразличия спросил я. – Почему бы чудаку не войти в близкие отношения с подходящей девицей как из хозяйственных соображений, так и для совместного проживанья? – И в ответ получил как раз ожидаемое опровержение догадки, что по бессмертью своему публика эта избавлена от земного воспроизводства себе подобных.

– Видите ли, в общем устройство их такое, что всем наделены, окромя глупостей, – намекнул Финогеич. – Какое будет ваше мнение на сей счет?

Я присоветовал старику обратиться письменно через газету к видному ученому по данной отрасли и другим пережиткам старины, некоему Шатаницкому, который повсюду, вплоть до отрывных календарей, опровергал обывательские суеверия.

– Слыхал я, слыхал про Шатаницкого, главным атаманом у безбожников числится… Башковитый господин, обходительный, и пуще всех студентов Никашку, сына моего, приголубил. Неча сказать, подобрал себе младенца понянчиться на досуге! То пособие схлопочет, то еще что, а только сдается мне – темнит проклятый!..

Нам тогда обоим и в голову не приходило, что кто-либо из домашних за спиной у нас, нечаянно выйдя на крыльцо, слышал происходившую беседу. Покашляв с предостерегающим значением, батюшка удалился, а тотчас появившийся на смену годков тринадцати отпрыск, по имени Егор, зловещим тоном оповестил собеседника: что его папаша кличут.

Надежды мои рушились в полном разгоне. Старик поднимался с явным смущеньем по поводу предстоящего разноса. Неохотно всходил он на крыльцо, брался за железное кольцо на двери заместо нынешней скобки. Чуть спустя, следом за ним, подобравшись к окну, я заглянул поверх занавески.

Цветные лампады благостно сияли в углу, пар от самовара весело стелился по низкому, меловой бумагой оклеенному потолку. За чайным столом налицо находилось все лоскутовское семейство. Дуня шептала что-то смешное на ушко матери, уважаемой Прасковье Андреевне, которая протягивала налитую чашку угрюмому молодцу сверхплотного телосложенья с изобильной, свисавшей на лоб прической. Встретясь с таким по ночной поре, любой без раздумий поделился бы с ним своим имуществом. Потом оказалось, то и был единственный сынок Финогеича, который с повинной головой, спиною к изразцовой печке, как раз выслушивал от священника обстоятельную нотацию о вреде празднословия с захожими людьми.

Также хватило времени рассмотреть кое-какие подробности небогатого их жилища: вышитое цветными пряжами Поклонение Волхвов на стене, иконы с зажженной лампадкой в углу, вазон с крашеным ковылем на книжной этажерке, канарейку в клетке над фикусом. Не дочка, как следовало ожидать по ее болезненной чувствительности, а мать раньше прочих учуяла соглядатая под окном. Произошла маленькая суматоха, после чего выскочивший наружу тот глыбистый парень незабываемым голосом опросил с крыльца, кому не терпится отведать здешнего гостеприимства. Задержись я лишнее мгновенье, знакомство наше с милейшим Никанором Васильевичем случилось бы при куда менее благоприятных обстоятельствах, нежели две недели спустя… Кстати, нет способа вернее попасть в яму, как поспешно избегая другой… Не сомневаюсь, Дунины покровители помогли мне оскользнуться посреди поляны в дождевой луже со льдинкой первого заморозка… По счастью, яма оказалась не глубже пояса, иначе дальнейший розыск пришлось бы отложить до выздоровления.

За воротами, чуть отряхнувшись, я взглянул в зенит над собою. В небе тесно, на расстоянии коробка спичек, две звезды зловеще сияли прямо над головой в ожидании, к маю, третьей, красной, что знаменовало крушение цезаря и великой державы в конце предстоящей войны, о чем пока никто в мире не подозревал.

К сожалению, и позднейшие мои попытки дознаться истины разбивались о настороженное сопротивленье старо-федосеевцев. После полученного нагоняя Финогеич, начисто утративший былую словоохотливость, вовсе не поддавался ни на сухумский табачок, ни на бутылку плодоягодной, случайно отыскавшуюся в моем портфеле. Сам о. Матвей, когда я дружественно и как бы в полушутку обратился с просьбой о консультации для задуманного сценария из жизни ангелов, в ответ только головой покачал.

– Не к лицу вам, сударь мой, – укоризненно произнес священник, – при полуседых-то висках сущими пустяками заниматься! В то время как смирный народ наш уже который годок любовно, не покладая рук воплощает бессмертное сочинение Карла Маркса и его великих сподвижников, – всю тираду свою он вымахнул мне в одно дыханье, не поперхнувшись.

Подобной же неудачей завершилась и моя атака на младшего поповича Егора, беспатентно практикующего починкой примусов, зонтов и радиоприемников, вдобавок, как оказалось впоследствии, злостного мудреца в отношении современности. Единственно за попытку подарить ему на память альбом редких почтовых марок, без дела завалявшийся у меня со школьной поры, надменный отрок лишь язык показал человеку втрое старше себя, чем подтверждалось сугубо неправильное воспитание молодежи и в духовной среде. Точно так же не повезло мне и с матушкой.

На неделе выпал погожий среди дождливой осени денек, когда, прогуливаясь в тамошних местах, я по той же оказии очутился под заветным окошком домика со ставнями. Слышно было сквозь открытую фортку – кто-то напевал вполсилы бесхитростную с напевом, как баюкают ребенка, домашнюю песенку. С замираньем сердца опознал я надтреснутый, пусть ни разу не слышанный голос Прасковьи Андреевны. За работой и, видимо, в одиночестве, на руку мне, она в неумелом стишке изливала свои потаенные думки. По отсутствию соблазна для воров все двери в доме ждали меня настежь. Из-за спешки я опрокинул какую-то бадью в потемках сеней. Прихватив неотлучное вязанье и насколько позволяли опухшие ноги, матушка заспешила на шум моего вторженья. Лишь позже сообразил я возможные последствия для насмерть перепуганной старухи, завидевшей незнакомца во мраке дверного проема. Примечательно, не в глаза, а на руки мне смотрела она и, значит, только внушительный портфель с данайскими дарами помог ей успокоительно истолковать мое поведенье.

Из дрожавших пальцев выскользнувший клубок шерсти покатился под комодик, и поднимать его обоим стало некогда. Как ни старался я словесно и мимически выразить глубокое удовлетворенье по поводу состоявшегося знакомства, на все мои настоятельные доводы поделиться кое-какими сведеньями о любимой дочке без дурных для нее последствий, старуха упорно ссыпалась на отсутствие у них в семье милицейских приводов и судимостей. Так, со взаимным бормотаньем ходили мы вкруг накрытого к обеду стола, пока сиплая кукушка из часов не призвала просителя к благоразумию… Надо считать удачей, что на обратном пути возвращавшийся с Дуней Финогеичев сынок встретился мне уже за пределами кладбищенской территории, причем его костоломная громада вразвалку проследовала почти вплотную к местной трансформаторной будке, за углом которой я как раз читал случившуюся в кармане газетку, невзирая на плохое освещение.

Глава II

И тут в крайнем расстройстве, по дороге домой, надоумился я толкнуться в пятую, самую запретную для меня дверь профессора Шатаницкого, который по словам Финогеича, отечески поддерживал сына во всех его нуждах, а тот, вместе с отцом жительствуя по соседству в домике со ставнями, наверно, быт в курсе всех семейных событий бывшего священника Матвея Лоскутова, что и открывало мне прямой выход на желанный для меня клад. Сам покровитель значился директором таинственного учрежденья с названием, почти не поддающимся беглому произношению – «Институт прикладных, проблемных и прелиминарных систематик», которое выглядело защитной маскировкой явно оборонного объекта. Торопясь скорее приступить к делу, покуда не охладело намерение пробиться сквозь стенку запретности, я вошел в первую попавшуюся телефонную будку. И, видимо, пока с трубкой в руках раздумывал, добуду ли в справке секретный номер Шатаницкого, машинально раз-другой крутанул диск автомата, и сразу по вопросу с упоминанием Шатаницкого понял, что я уже прорвался по назначению. И не успел я намекнуть, что литератор такой-то нуждается в срочной консультации профессора по его специальности, как получил ответ: «Да, мы уже знаем». И мне лестно было услышать, что и на академическом Олимпе знают о моем существованьи. Но тут же приветливый женский голос, как бы на всякий случай, поспешил предупредить, что профессор не сможет принять меня в ближайшие полтора месяца ввиду длительной заграничной поездки по ряду университетских городов. И лишь по смиренному молчанию моему убедившись в серьезности моих намерений, секретарша ободрила меня сочувственной скороговоркой, «что если ваша тема не терпит отлагательства, то профессор успеет до отъезда послезавтра в десять у себя в институте уделить вам целый час и даже полтора, если потребуется».

Несомненную удачу мою несколько омрачали и заранняя осведомленность о моем визите, и быстрая смена отказа согласием на аудиенцию, и кое-какие лишь теперь осознанные странности того же плана позади. Время от времени, несмотря на основную нагрузку, оный профессор публиковал в журналах трудные, но тем более до жути пронзительные обзоры очередных и покамест незримых реальностей мироздания, снискавших ему у благодарных читателей репутацию корифея всех наук.

За ним и раньше замечались причудливые склонности, вроде появляться в разных, но сразу опознаваемых обликах, или исчезать, растаяв в воздухе, не простясь. Но тут бесчисленную рать его почитателей, жаждущих любой утехи от эпохальных переживаний, буквально сразила внезапная, в захолустном листке и мелким шрифтом напечатанная сенсация, будто кумир их, трижды и одновременно, в один и тот же день и час, пребывал на международном конгрессе любителей-ихтиологов, с букетом возле самолета с только что прилетевшей заокеанской делегацией и в юбилейном президиуме какого-то почтенного хрыча смежной специальности. Однако, по мнению явного клеветника под чисто бесовским псевдонимом Бубнило, абсурдная чушь сия объяснялась не присущей гениям рассеянностью, а скорее прямой принадлежностью к высшему разряду инфернальных существ, обычно к ночи не упоминаемых. И лишь в самом конце доносного фельетона иносказательно намекалось, что пресловутый Шатаницкий, он же Шатайницкий, он же Шайтаницкий в действительности является не только нынешним резидентом преисподней на святой Руси, но и видным участником знаменитого ангельского мятежа против небесного самодержавия, после чего начались время, история и люди.

Догадка его строилась не только на сказаниях древности и на сомнительной тактике нашего отечественного атеизма, который, пытаясь упразднить всевышнего посредством умерщвления священников и осквернения алтарей, ни разу теми же средствами не посмел хотя бы замахнуться на его противника, не оттого ли, что всевластные главари утвердившегося режима втайне видели в нем соратника и ветерана с революционным стажем, стократно превышающим совместный диверсионный опыт всех активистов насильственного счастья.

Кстати, в своей недавней и нашумевшей книге «Разоблаченная космистика», написанной на случай возможных анкетных затруднений впереди, означенный корифей так убедительно, приемом обратной диалектики, разгромил невежественные суеверия старины, себя самого в том числе, что я уже не верил в его собственную оккультную сущность.

И отправляясь к нему в адскую дыру за лоскутовским кладом, намеревался заодно пристально оценить возможности ее хозяина, с целью пристроить его на вакансию в будущем сочинении в качестве эзотерического персонажа.

Тогда, в то время, я еще не знал, что каверзная, уже слагавшаяся тема, водя по бумаге моим пером, через столько лет, день за днем, порой по букве в час, позволит мне определиться на циферблате главного времени – откуда и куда мы теперь – но и раскроет логический финал человеческого мифа.

Адская дыра Шатаницкого помещалась на шестом этаже засекреченного института в длинном коридоре с книжными шкафами, куда меня без пропуска, лифтом доставила молчаливая девушка с неразборчивым лицом. В ту же минуту из деканского кабинета, броском, не менее дюжины вырвалась горстка перепуганных старичков, торопившихся скорее убраться домой, что служило дурным предзнаменованием. Дверь оставалась открытой, как приглашение, и, признаться, не без трепета в подколенках переступал я порог, готовясь увидеть длинного черного мужчину в глухом до ворота казинетовом сюртуке с леденящим зиянием во взоре. Вопреки ожиданиям, сидевший за столом корифей оказался неожиданно мелковатым, уже запенсионного возраста, но еще подвижным и даже вполне домашним, только почему-то с незапоминающимся лицом, пригодным на любую уважаемую должность от архивариуса до библиотекаря, деятелем в двояковыпуклых очках, который пристально и вдобавок через лупу изучал, если мне не изменяет память, обыкновенный кусок пемзы. Не отрываясь от занятия, он дружественным жестом указал мне свободный, чуть поодаль, стул. За плечом у начальства, положив мощный кулак на спинку кресла, хмурый, со свисающей на лоб гривой, стоял увалень, в котором я тотчас и нервным чутьем опознал моего Никанора Шамина.

Не решаясь с ходу брать быка за рога, я начал нашу беседу с догадки, не тех ли самых закоренелых церковников только что спровадил он с глаз долой, то и дело досаждавших ему каверзными вопросами типа, если Бога нету, кем тогда обеспечивается устойчивая, без заметного износа, долговечность такой несусветной машинищи, как мироздание.

Выяснилось, что сортом повыше кроткие и душевные старички, сплошь заслуженные деятели разных искусств и наук, проживающие в престижных пансионатах и лишь после долгих хлопот проникшие в служебное капище Шатаницкого, приходили сюда, чтобы от имени всех старожилов земного шара пожаловаться корифею на его ближайшего ученика с кличкой Откуси, который, по столичным слухам, собирался опубликовать диссертацию на крайне скользкую тему. Года три назад сей даровитый паренек, случайно прогуливаясь в дремучих саянских предгорьях, обнаружил под навесом скалы небольшую, полтора на полтора, колонию розоватых, с просинью, на шаткой ножке высотою с палец и, как оказалось, мыслящих грибов. Неизвестно, что именно происходило в них в тот час – месса, митинг или коллективная медитация – но в бормотанье их, если зажмуриться, то ясно прослушивались характерные стридулирующие фонемы раннего санскрита. Они-то и вдохновили даровитого ученого на докторскую диссертацию с заключеньем, что дрожавшие тогда у ног его в ожидании неминуемой расправы скромные создания являются истинными предками человечества. Напрасно совестливые старцы молили Шатаницкого не смывать библейскую позолоту с молодежи, которая, оказавшись во вседозволенной срамоте, такие вертепы учредит на родных могилах, что, как говаривали в старину, упокойнички во гробах спасибо скажут, что умерли, – и в крайнем случае, если нельзя отменить приговор науке, то хотя бы малость повысить родословную людишек на уровень гриба съедобного, в пределах от боровика до рыжика. Но тут один из гостей, древней и ядовитей прочих, костяным пальцем пригрозил, что непрестанная пальба по святыням недосягаемой дальности кончится однажды соразмерным откатом той же пушки, которая расплющит главного канонира со всей его компашкой заодно.

– …И не успел я кротко посоветовать скандалисту не шалить огнестрельными предметами во избежание вреда для собственного организма, как вся орава ринулась от меня наутек, видимо, оскорбленная кощунственным зачислением в потомство безмозглого гриба. Как видный мыслитель здешнего района скажите, милейший Шамин, ведь правильно я истолковал их досадное бегство, не так ли?

– Кротким-то голосом вы их так застращали, дорогой учитель, – солидно ухмыльнулся Никанор, – что я и сам, пожалуй, враз сообразил бы смыться куда поглубже, чтобы срочно с казенной помощью не переправиться на тот свет.

– Ценная гипотеза, – ироническим кивком похвалил Шатаницкий, – моя попроще. В идеальной утопической разверстке, на века вперед, коммунальная дележка уже теперь лимитных благ пищи и пространства обрекает человечество на неминуемое, в конце концов, измельчание вида до ста миллиардов особей на чашку Петри, и тогда, уплотняясь в бархатистую розовую плесень, оно станет гордиться пусть отдаленным родством с поганкой, которая самостоятельно, хотя и с помощью ветра, летала над землей в поисках ниши для жительств, – плавно заключил он и вопросительно взглянул на меня.

– Моя совсем иная, – отвечал я, – в том плане иная, что старость есть четвертый сезон жизни, когда вдруг внезапная тишина, и холодеют ноги, и метельные сумерки за окном, и перед выходом в ночь – добавочная минутка для примирения с грибной эфемерностью земного существованья…

Но тут, по ходу раздумья, как половчее встроить услышанное в уже созревающий сюжет, меня точно ветром шатнуло в сторону смежных и куда более сложных затруднений.

Если шарлатанская интонация любых суждений корифея, о чем бы ни шла речь, являлась естественным акцентом презрения к нашей действительности, вследствие его затянувшегося пребывания в беспросветной тьме опалы, то чем всякий раз диктовалась его тяга искажать их смысл до абракадабры – непроизвольным свойством личности, как цветного стекла, даже солнечному лучу придавать свою окраску или сознательным сейчас намереньем затруднить мои догадки о причине слишком быстрого, в один прием, успеха при вручении заранее предназначенного для меня клада.

Кстати, от попыток разглядеть нечто главное в лице моего визави, стал я испытывать гадкую ломоту в затылке. И когда я, вдоволь наслушавшись балаганной галиматьи, осведомился наугад, какие крупные катаклизмы или еще похлеще новинки состоялись за минувший год в окружающем нас астральном архипелаге, тот поведал мне замысловатую байку, завершившуюся в подтверждение моих догадок вручением уже предназначенного мне лоскутовского клада или наваждения.

Оказалось, что услышанная мною уже двухлетней давности важнейшая сенсация века недаром так тщательно охранялась от огласки в силу своей стратегической значимости. Началось с того, что видный сотрудник великого вождя Скуднов Т. И. подарил своей бывшей школе старинный, на трех латунных ножках телескоп. И воодушевленные приближающимся пятидесятилетним юбилеем дарителя ребята единогласно порешили встать на вахту в честь юбиляра и открыть именную звезду соразмерной величины.

С помощью самодельной приставки загадочной конструкции из всякого лабораторного утиля под командой своего наставника Пхе, они пристально обшарили местное небо и с третьего захода в запредельной пучине небес, в созвездии Водолея, обнаружили целый архипелаг неизвестных планет. Сканирующим облетом двух из них, несмотря на густейшее задымление, как у нас, на обеих было обнаружено обилие храмов, заводских корпусов и другой мощной техники, также обширные посевы неизвестного хлебного злака и главное – огненные траектории уже межпланетной перестрелки, что является приметой давно обогнавшей нас суперцивилизации. Спектральный анализ, хотя и обнаруживший в тамошних окрестностях мощные сгустки гуминового существа, плавающие в облаках сильно ионизованного газа (пардон, того же происхождения), не смог показать присущий ему запах, чем выявляется любое массовое скопление организмов. Вспомним Филона Александрийского, прозрачно намекавшего на густую заселенность мира духами стихий, или Гершеля с его проницательной догадкой о жителях на Солнце – наглядное свидетельство о мощном прозрении больших умов, опережающих свою эпоху.

– А так как людское множество, сопряженное с ростом коммунальных потребностей, определяет логику общественной эволюции – развитую промышленность, мощную рабочую стихию, прибавочную стоимость, борьбу за рынки сбыта, социальный антагонизм, обусловленный перекосом с излишеством и нищетой на флангах и, наконец, бурные приступы революционного самоочищения – все это призывает вселенскую братию к единству, которое позволит обеим сторонам установить надежные форпосты в глубинах мирозданья для совместной хозяйственной деятельности, где мы сможем в обмен на их передовую промышленную технологию поделиться своим обширным опытом массовой культуры, коллективизации и классовой борьбы. И оттого, что природа в сходных условиях при создании тварей стремится повторить свои от века испытанные системы, вроде стереоскопического зрения, пищеварительного потока или при бездорожье куда более надежных, чем колесо, радиально подрессоренных ног и даже зачатков мышления, то несомненно, что и более просвещенные туземцы с помощью дальнобойного, недоступного пока здесь космического зондажа раньше вас успели выявить свое генетическое сходство с вами. Не так ли? – своеобычно вставил корифей, предоставляя мне право выбора альтернативы. – Мои дозорные сообщили, что на днях к нам оттуда инкогнито прибывает загадочная личность, некто Дымков, который под видом чудака, странствующего по смежным галактикам, скупает, выменивает на бусы, монетки и ленточки, коллекционирует мечтания тамошних жителей и, по-видимому, кое-что более ценное заодно, оставляя на память о себе какой-нибудь сюрприз убойного действия. Он направлен не в обличье купца или миссионера, как раньше засылали к аборигенам, а под видом ангела, что при угрозе неизбежной у нас поимки позволяет ему укрыться среди верующего простонародья и даже не исключается – где-нибудь на кладбище у духовного лица. Допускаю, что, как и вы, он постучится ко мне за автографом и, наверно, в поисках дружбы, сразу устроит вам ночную прогулку над Москвой, так что остерегайтесь этого пройдохи, Шамин. Кстати, не стоит пренебрегать и показаниями и самого сведущего автора по части миров невидимых, некоего Оригена, что только высшие чины небес состоят из чистого духа, любые прочие же лишены материальности и, значит, при сошествии в нижние этажи стихийно меняют свою предельно разреженную каркасно-циклопическую структуру, построенную из шквальных ливней сверхкоротких излучений, исполинского натяженья темных космических масс, гравитирующих на запредельной скорости, вольных звездных ветров и еще не раскрытых учеными гормональных дуновений вообще откуда-то извне на местную, более скромную, всего лишь атомную инженерную конструкцию. Отсюда, концентрируясь в земные габариты, галактическое долгожительство приобретает видимость бессмертия, а сомасштабно уплотненный творческий потенциал становится даром чудотворенья. Но сама внешность пришельцев оттуда остается стандартно прежней, раз и навсегда проверенный ген, кодирующий их суть и форму, всюду будет один и тот же, отчего при переходе в земные параметры тамошние гиганты и становятся неотличимы от людей. К сожаленью, наука бессильна пока объяснить, каким образом те и другие, они и вы, являясь всего лишь костяками энергетических вихрей, таинственно вписаны в работу физических законов, осуществляющих всеобщее равновесие. Недаром кое у кого возникает опасение, что живая клетка, уже давно в обгон мысли и с риском вывернуться наизнанку устремившаяся в беспредельность, сослепу ударится о нечто, спрятанное там, отчего может получиться внезапное и вонючее возгорание, как от спички, смаху чиркнутой о коробок. Ввиду прибытия столь важного, видимо, и неприглашенного гостя возникает ответная необходимость внедрить к ним туда, как и они к нам, целевого наблюдателя, – сказал Шатаницкий и лишь теперь решился представить мне своего подопечного: – Этот даровитый юноша создает большой аналитический труд обо мне, где намеревается доказать современникам и мне в том числе, что я совсем не тот, кем являюсь в действительности, и в случае успеха он станет энциклопедистом по части эзотерических наук и полноправным преемником легендарного Элифаса. И у вас, милейший Шамин, в наличии имеются все данные для блистательного восхождения на вершину, – как бы увлекаясь и даже завидуя Никаноровой младости, стал перечислять он.

– А чего же тут думать? Служба легкая, если на командировочные не поскупитесь, ходи да гляди, где, что и как, а в промежутках спи-отдыхай, сколько нужно по усталости. Однако доехать в такую даль и месяца в два не уложишься, так что все дело в харчах, чтобы не скучать в дороге, – не мигнув глазом, мгновенно откликнулся Никанор в манере охламона и пентюха.

– Не беспокойтесь, Шамин, суточные будут по первому разряду и харчей получите достаточно, чтобы не скучать в пути. Славно, что договорились наконец, – дружественным тоном заключил корифей. – Надеюсь, работа ваша движется благотворно. Кстати, передавайте мой поклон дорогому Матвею Петровичу.

На уходе с порога еще разок я оглянулся закрепить в памяти прообраз своего будущего эпизодического персонажа. Но если прежние литературные характеристики падшего ангела Света строились на зыбкой двоякости его противоречий, вроде мудрости и низости, показного обаяния при заманке клиента в западню и мертвой хватки в отношении с клиентами, либо скорбного величия его незаживляемых воспоминаний о безвозвратном и мстительной ненависти к Творцу за разжалованье в цари местного Мрака, то задуманный мною в качестве адского в нашей стране резидента – неуловимого возраста, мерцающей внешности вообще ускользающий от словесной характеристики иррациональный субъект с недвижной маской безразличия на лице и поднятой ладонью, провожавшей из-за стола гостя, – вдруг представился мне вполне земным существом эпохальной тогда породы, которая посредством лести, оперативности и социально благополучных анкет стремительно, минуя дипломные проверки, достигала номенклатурных высот. Универсальная осведомленность в самых спорных проблемах познания на стыке враждующих мировоззрений создавала ему в глазах толпы ореол корифея передовых наук, а непримиримый скептицизм насчет идейных заблуждений старины, нравственных в особенности, с замахом на непознаваемое, и вдобавок высокомерная, гортанно-лающая страстность персональной неприязни к самой теме, умело низведенной на уровень философической байки для нищих скорее разумом, чем духом, создавали в аудитории впечатление, будто лектор персонально и давно занимается мироустройством человечества под началом кого-то выше и могущественнее, который с момента появления людей находился в серьезных неладах с их создателем.

В совокупности перечисленные достоинства повышали у властей предержащих репутацию корифеевой благонадежности в смысле свойской веры до гробовой доски с правом полной автономности в его ученых дебрях. И тут пронзила меня ошеломительная догадка, что самоуличающий псевдоним Шатаницкий служил ему надежным инструментом мимикрии, а псевдокомический камуфляж под Антихриста – прикрытием далеко не карьерной, нелегальной деятельности, которую история еще расшифрует в надлежащем объеме.

Блокнотная запись отставала от беглой лекции корифея, и образовавшиеся пробелы пришлось заполнять впоследствии профанскими домыслами, что явно затрудняет восприятие всей концепции в целом. Чтобы не стать эпигоном в очереди стольких литературных ходатайств за лукавого скорее перед общественным мнением, нежели перед вечным Судьей, автор дал обет представить на суд читателей весь следственный материал в девственном виде, в каком тот достался ему по ходу дознания.

Здесь мелькнуло в уме: не тем ли объяснялись и щедрость дара, и сама по себе подозрительная легкость достигнутой аудиенции, чтобы моим пером от лица людей поставить публично через всю вечность им же перекинутый каверзный вопрос Всевышнему – для чего затевалась игра в человека?

Кстати, в тот же вечер накоротке состоялся разговор Никанора с Матвеем Петровичем.

– Вы же встретитесь с ним не для того, чтобы душу продавать, а для того, чтобы с его помощью взглянуть на истину с обратной стороны… Вам не придется тащиться в его логово на шестом этаже. Он сам охотно приедет к вам в любое время дня и ночи. Кстати, Дуня сказала мне вчера, что собирается привести к вам Дымкова для личного знакомства, и если бы, как бы по рассеянности, вы назначили обоим столь несовместимым визитерам один и тот же час, то могли бы, присутствуя при их встрече, выведать даже из обоюдного молчания их кое-какие сведения о замыслах непримиримых крайностей.

– Что ж, стоит и впрямь рискнуть для пользы дела в какой-нибудь погожий праздничный денек, – задумчиво произнес Матвей Петрович, имея в виду шумный первомайский праздник, когда общее внимание будет отвлечено от сверхсекретного события.

Глава III

При выходе на улицу мы с Шаминым сразу договорились о времени и месте предстоящих встреч. Кстати, оказалось, что к концу месяца ихний сосед по домику со ставнями, бывший дьякон, переселяется от российской действительности в тихий уголок где-то под Тюменью. Тогда одна из двух, ближайшая к сеням комнатушка его вполне сгодилась бы нам для бесед на лоскутовскую тему. Заодно попутчик мой справился о моих впечатлениях от Шатаницкого, но я уклонился под предлогом слишком малого времени для оценки столь значительной личности и ответил вопросом, каким образом вообще образовался странный симбиоз столь несхожих натур, как он и Шатаницкий. Тут Никанор и посвятил меня в историю их недавней и сомнительной дружбы как активного вдохновителя и таким образом соучастника всех событий, изложенных в моей еще не написанной книге. По словам Шамина, чисто охотничья тяга его к подозрительному корифею обозначилась сразу по прочтении фельетона Бубнилы и не менее памятного эссе Фурункеля, тоже беса, о триумфальном возвращении вчерашнего черта из недавней опалы в реальную академическую среду. В обоих доносных документах, по сходству лексики и почерку мышления написанных почти одновременно и тою же рукой, явно подразумевается тот, о ком речь, – сей подозрительный деятель передовой науки, наотрез отвергаемый ею же самой. Чтобы разгадать такой ребус – зачем понадобилось заведомо несуществующему господину держаться за почтенную номенклатурную должность, Никанор, помимо обязательных д ля тогдашней молодежи безбожия и бдительности, обладал еще незаурядными качествами настойчивости и проницательности, которые и толкнули его на опасный розыск истины. Вечерком однажды хитрый студент пришел к своему учителю с просьбой автографа на его зачитанной до дыр Космистике и по ходу беседы виновато признался в заветной мечте создать портрет корифея в полный рост его личности при условии непосредственного наблюдения вблизи для полноценной обрисовки.

– Тогда скажите, мой юный друг, как вы намереваетесь осуществить свое благородное намеренье – в художественном, скульптурном или даже музыкальном аспекте? – поощрительно осведомился оригинал будущего шедевра, как бы выбирая себе позу и внешность, чтобы пуще не омрачить свой облик в сознании человечества.

– Ни в коем случае, – как бы радуясь удаче, почти вскричал Никанор, – только в словесном оформлении.

Похоже, что корифей соглашался из расчета, что благодарный за опеку простоватый стипендиат посильно, в духе современности, объяснит его неприглядную деятельность, и тогда философские каракули юнца станут весомым документом о неизбежности Зла в мировом процессе. Таким образом, казалось бы, оправдывалась народная молва, что тонкая лесть способна усыпить любые организмы даже потустороннего профиля. По-видимому, корифея настолько встревожили шаминские о нем подозрения, что он не раз пытался выкупить их у своего разоблачителя ценою любой, на выбор, блистательной карьеры впереди, даже дразнил его титулом будущего Колумба галактических территорий, «пока ихние Колумбы не открыли нас», но в таком зловещем тоне, что храбрец на всякий случай прятался в оболочку и лексику охламона и пентюха, притворным смирением защищаясь от чудовища. И тут, не стерпев затянувшейся тихомотины и решась на прямую атаку, Никанор сказал, что его тоже беспокоят участившиеся пришельцы оттуда, несомненные лазутчики в том числе, и высказал надежду лично словить одного из них, уже затаившегося у нас, пожирней, чтобы выведать тамошние секреты: как ухитряются залетать к нам в такую даль или как без повреждения проходят сквозь каменную стенку, а также другие полезности заодно.

– Что же, на мой взгляд, весьма уместное соображение, – задумчиво сказал Шатаницкий, – если учесть, что человечество приблизилось к финалу отпущенной ему скромной вечности, который для верующих станет огненным апофеозом Судного дня… А для науки – обыкновенной эволюционной вспышкой нашей вселенной, когда она, с разбегу пробившись сквозь нулевую фазу времени и физического бытия, ворвется в иное, еще не освоенное математическое пространство с переносом туда интеллектуальной столицы мироздания. Очевидный теперь крах вчерашней эры завершится неминуемым пересмотром печально не оправдавшей себя парности Добра и Зла за счет полной отмены нашего ведомства и его иерархической системы. А в такой обстановке, сами понимаете, ваши бредни обо мне могли бы причинить крупные неприятности не только нам одним. Прикиньте в уме, как разбушевался бы кремлевский властелин, если бы услышал хоть намек, что под орлиным-то крылышком у него, дотоле мнившего себя грозой глобального империализма, угнездился штабной форпост империализма вселенского. К тому же, если мы периодически сокрушаем святыни и сокровища людей по старинке, с передышками на ремонт развалин, достойных превратиться в пепелище – вечный источник их литургических вдохновений, то доктрина великого вождя работает с непрестанной вибрацией, расшатывая нестерпимым зудом социальной неприязни все общественные и технические устои до молекулярного распада. Сообразите, что он учинил бы нам по отсутствию иного, более прочного и стойкого объекта для утоления ярости, подкинув пломбированную ампулу с наиболее убойным, на России проверенным штаммом бактерий в нашу подземную державу, где наравне с князьями и вельможами имеется такая же шелудивая и, как порох, вспыльчивая голытьба, и тогда мощный выплеск старинной лавы из недр земного шара, к тому же изо всех семисот вулканов сразу, доставит значительные неудобства проживающим на его поверхности.

В ответ на мое молчаливое недоумение, зачем ему понадобилась только что услышанная путаная галиматья вроде бы ни о чем, Шамин счел долгом своим как гида иносказательно предупредить меня о досадных последствиях нашего вторжения в довольно сложную лоскутовскую эпопею, точнее эпопею, с учетом собственных его наивных богословских заблуждений ради посильного оправдания бесчисленных бедствий, ниспосылаемых людям под видом огненной ласки Божией. В том и заключается опасность, что самые запретные тайны, добываемые раскопками в свыше заминированной местности, взрываются так быстро, что смельчак, успевший осмыслить ценность добытых сокровищ, не успевает поделиться ими со своими современниками в силу своего исчезновения.

– Но не страшно вам ледяной рукой самим шарить эти же тайны под мышкой у вашего шефа Шатаницкого? – спросил я.

– Но у меня имеется надежный аргумент в защиту, который я случайно, вслед за Шатаницким, обронил давеча, но вы не заметили его. Этот аргумент ведет меня напрямки к разгадке, почему он, некто несуществующий, прячется от другого, почти такого же, как сам он, реально не существующего.

– От кого же, по вашим предположениям? Вы уже знаете?

– Я знаю только то, что вы успели вложить в меня, приглашая в свою команду. Дальнейшее я буду вам докладывать по мере моего вызревания в вашем воображении. Чутьем я уже понимаю, кто персонально имеется в виду. При расставанье сегодня он пригласил меня зайти к нему на квартиру с расчетом показать себя мне поровну в обеих ипостасях реальности и нереальности, приспособительно к моему низшему интеллекту, чтобы заслониться мною от такого же, для нас с вами реально не существующего.

– Ага, признали наконец даже царственное величие того, чье существование только что отвергали?

– Все правдоподобно о неизвестном, недоступном нашему воображению. Покамест я только возвращаю потомкам их законное право творить, как выразился ваш лесник Вихров, толкуя на свой лад речение Августина, что «чудо не противоречит природе, чудо противоречит лишь тому, что мы о ней знаем», – четко, вразбивку, как по книжке, прочел Никанор, в неожиданно новом облике представая предо мною: – Поймите, дорогой Леонид Максимович, я не могу логически уложиться в это дело. Есть какая-то другая пара другой надмирной реальности.

К тому времени как раз подошел мой автобус, и Никанор успел спросить меня напоследок: «Я не рассердил вас своей защитительной речью? На всякий случай вы могли бы заслониться от грозящих вам опасностей, перекантовав их на кого-нибудь из окружающих по вашему выбору».

– Благодарю вас. Непременно воспользуюсь вашим советом защититься средствами моего ремесла, – сказал я, уже вскочив на подножку автобуса.

Глава IV

Скоропреходящей славой певцов и других деятелей, наделенных, скажем, ораторской гортанью, отмечен тернистый путь дьякона Никона Аблаева. Уцелевшие от рассеяния старо-федосеевские прихожане, наверно, помнят первозданные рокоты, подобно меди звенящей извергавшиеся из него как на ектениях – по мере приближения к странствующим и путешествующим, так и на знаменитых его многолетиях, в особенности ценившихся в купеческой среде, даже из других приходов. Ценителями был пущен слух, будто большой колокол у Параскевы Пятницы, что еще красовалась тогда в Охотном ряду, является родным братом дьякона, коего якобы отливали в один с ним прием, из остатков сплава, что похоже на преувеличенье, хотя и лестное. Во всяком случае, неизгладимый трепет переполнял сердца молящихся, когда, совершая кажденья, продвигался он сквозь них в громадном, цвета морской пучины серебротканом стихаре при стоячих, как во смерче, волосах; отчего и в крещенские морозы мог не пользоваться шапкой. По скромности ума воздерживался он от мышления вслух, так что и, оскользнувшись в житейское ничтожество, сохранял библейское достоинство и несколько китовье обличье по причине широты лица и массивности телосложенья. Кроме того, Никон Аблаев, опора многочисленной по тому времени родни, являл собой образец кротости, простодушия и доброты.

Наличное его семейство состояло из малолетних двойняшек от рано умершей жены и жилистой и безответной тетки, на которой все и крутилось, как на подшипнике, да еще одно время из младшей его же сестры-монашки, отпущенной на братнее иждивение из колонии исправительной. По счастью, Бог ее прибрал как раз к сроку, когда в одну из трех занимаемых ими каморок переселились Шамины, отец с сыном, из сгоревшей сторожки. Не старая и еще миловидная, она угасла к началу старо-федосеевского разорения скорее от скорби, нежели истощения, подкинув взамен себя брату на руки сынишку семи годков. Сей худенький мальчик Сергий, всем виновато улыбавшийся, словно сознавая преступность своего появления на свет, и завершал собою смирную, совсем неслышную, однако при скудном достатке довольно прожорливую ораву. Не умея накормить ее, дьякон подобно сказочному богатырю оказался на распутье – податься ли ему в бухгалтеры, грабители или нищие? По врожденной неспособности к ответственной цифири счетное дело отпадало само собой; ремесло с кистенем более подходило к его телосложенью, но отвращало периодическим пролитием крови, а столь отягчающие обстоятельства, как здоровье и внешность, затрудняли прошение милостыни. При виде надвигающихся туч Никон Аблаев предпринимал обход близлежащих казенных мест в поисках какой-либо непрерывной и несложной должности, ибо Господь избавил его от общеизвестных огорчений, связанных в ту пору с избытком ума или образованья. Естественно, нигде не проходило бесследно появление на пороге столь архаической фигуры – ростом под потолок, в широчайшем кожаном поясе и с можжевеловой клюшкой, в заграничных пьексах с загнутыми вверх носками.

Похоже, жалким юморком балаганного вторжения дьякон рассчитывал смягчить свою социальную неприкасаемость, даровым развлечением приобрести милость чиновника; самое невинное сношенье с лишенцем грозило тому суровым взысканием. Однако смешливое, втайне сочувственное оживленье скоро угасло, а в противность правилу, обратная аблаевская дорога домой становилась втрое длиннее… Конечно, на обширной тогдашней стройке легко нашлось бы занятие попроще для пары лишних, еще крепких рук, кабы не постоянные, чисто сатанинские препятствия, словно чьей-то нечеловеческой воле и власти требовалось перед неминучей дьяконской погибелью, как он сам про себя пошутил, побрить тупой железкой свою жертву наголо.

Судьба нередко старается скрасить прискорбные обстоятельства существования безобидной с виду шуткой. Кстати, о пьексах; тогда же в самом начале тридцатых годов, в зимнюю полночь однажды к Лоскутовым постучался бывший член приходского совета – некто Подшибякин и в доверительной, с глазу на глаз, беседе сообщил о состоявшемся у них с женой решении прекратить жизнь посредством самоудушенья дровяным угаром. (За неделю перед тем начался месячник штурма на частную торговлю, и останки от богатейшего подшибякинского магазина спортивных товаров подверглись отчуждению в пользу районного спортактива.) На что о. Матвей уместно применил пастырское увещание, раскрыв отчаявшимся супругам красоту жизни, также указал на несовместимость веры и отчаянья. Признательные за спасение – лишь бы Коминтерну не досталось! – владельцы в ту же ночь доставили в Старо-Федосеево на салазках часть утаенного имущества в составе трех пар финских лыж, а в придачу к ним объемистый куль разномерной обуви, годной и для носки в быту, кроме того непочатый ящик чего-то, матушке показалось – по весу, не иначе как толкательных чугунных шаров…

– Щекотно и холодно жить мне стало, отец Матвей, ровно сом я, в рыбью вершу иду… – намекнул Аблаев однажды, озираясь, чтобы пуще не обозлить кого-то поблизости. – Поминутно мнится мне боковое мерцание, и вроде хвост юлит, а чуть обернешься – пропадает.

Характерно, что из тех же соображений предосторожности о. Матвей пропустил сказанное мимо ушей.

И хоть понимал дьякон, что в беде по гостям таскаться то же, что заразу разносить, незадолго до катастрофы, видимо, отчаявшийся в бесплодных хлопотах Аблаев, неразлучный теперь с племянником, чаще повадились навещать Лоскутовых всякий раз во время ужина – покормить ребенка за чужой счет.

– Имеется ли живая душа в вигваме? – трубно возглашал он с порога. – Ступай, погости у них, Сергуня, чайком погрейся, а я издали на тебя полюбуюся. Тут люди хорошие, они и потом тебя не обидят, – и толчком в плечико направлял племянника на поклон к Прасковье Андреевне, сам громоздко опускался на стоявшую близ сеней семейную реликвию – узкий с позолотцей диванчик, тоже подшибякинское подношение, в домашнем просторечии канапе; подразумевалось, что сам дядя уже отужинал.

Из-под приспущенных век, опершись подбородком в можжевеловый посошок с воротяжку, следил он, как матушка, освобождая место для юного гостя, торопится скрыть чем-нибудь скудные улики своего сомнительного достатка. Все здесь служило бездельному дьякону укором, никто в семье не сидел без дела. На манекене у окна красовалась пышная кофта, только что сошедшая со спиц хозяйки. Судя по струйке канифольного чада, тянувшегося в открытую форточку, младший лоскутовский отпрыск Егор у себя за ширмой колдовал над чьей-то сломавшейся радиодиковинкой, тогда как глава семьи в тесной каморке по соседству завершал суточный урок по починке обуви от местного населения. К тому часу все были в сборе, кроме Дуни, поздно возвращавшейся из вечерней бухгалтерской школы, куда с грехом пополам удалось пристроить дочь лишенца. В непогодные вечера по причине глухих пустырей Никанор нередко выходил встречать ее на трамвайную остановку.

– Намедни ходил по объявлению в институт художества, где открылась вакансия натурщика, – излагал дьякон свои мытарства, – разделся, оглядели со всех сторон, пожурили, что осунулся. Работа почасовая и вроде сходная, хотя духовному лицу в трусиках-то перед девчатами, которые с тебя срисовывают, негоже сидеть: щекотно, зазорно и холодно. Как-никак, хоть и бывший, но все же дьякон я, и негоже телесной наготой хлеб насущный зарабатывать!

Но тут мнения разошлись. По здравому суждению Прасковьи Андреевны, ничего предосудительного в таком занятии нет, ибо художество и в храмах применяется, а с нищего тем более Господь не взыщет. Супруг же ее высказался в обратном смысле, дескать, духовному лицу не безразлично, в каком виде предстать перед будущей, хотя и некрещеной, паствой. Одно дело изображать богатыря Илью Муромца, или Стеньку Разина, либо земледельца за сохой, и совсем другое – напялить на себя личину, искажающую в человеке подобие Божие. На беду, после первого же пробного сеанса в обличье римского гладиатора с запрятанными под пожарную каску волосами в местной стенгазетке появился устрашающий запрос одного активного атеиста в адрес дирекции – доколе и с какой целью вдохновляется наша чуткая молодежь, срисовывая красками портрет махрового лишенца?

Подобным же провалом на идеологической подкладке завершилась и аблаевская попытка пристроиться в студию на Потылихе, где собирались было снимать детское кино с его участием.

– А что, роль предложили сомнительную? – встревожился Матвей.

– Да нет, восточная сказка обыкновенная. Просто дух Агафит-Абдул, проживающий в запечатанной бутылке под Дербентом, вырывается на свободу, отчего среди жителей происходит большая суматоха с участием милиции. Но требовалось весь волос с башки заодно с бородой удалить, глаза навыкате для устрашения… да что там, на любое непотребство согласился бы. В моем положении хоть в тюрьму проситься!

– С малютками-то и в тюрьму не примут… – сочувственно тужила матушка и давала совет толкнуться в лесорубы или землекопы, куда нонче всем нам один путь готовит судьба.

Здесь в разговор вмешался третий, появившийся из-за ширмы, мальчик Егор. Ни к кому не обращаясь, обронил он неожиданную сентенцию о значении душевной гибкости в условиях налетевшей исторической бури. Думали, что подразумевается гибкость лозы, под ветром приникшей к земле во избежание поломки, тогда как отрок имел в виду мудрость воды, способной принять форму любого сосуда, повторяя самое фантастическое русло и оставаясь собою, чтобы при благоприятной оказии вырваться из навязанных ей преград. И, как всегда, родители мысленно отметили несвойственную его возрасту дальнозоркость ума.

Предельным неблагополучием веяло в ту пору от дьякона: боязно было в глаза ему взглянуть, чтоб не прочесть там правду. Тем временем с обострением нужды вслед за самоваром прожиты были прочие аблаевские ценности: хорьковая ротонда, приданое покойницы, и золотые часы с цепочкой, подписное подношение ревнителей церковного благолепия. Дальше пришел черед за излишками одежды, посуды, обиходной утвари: все сглотнул расположенный близ кладбища толчок, пригородное крестьянство охотно брало даже подержанные детские игрушечки.

И напоследок, с отчаянья решась кутнуть напропалую, дьякон после жаркой русской бани вдоволь полакомился ледяным пивком и… утратил свой трубный profundo бас, а заодно и надежду отбиться от судьбы, после чего как бы во исполнение чьего-то тщательно продуманного бесовского замысла все покатилось в яму.

Неделю спустя все затихло за стенкой у Лоскутовых, которые боялись к дьякону в окошко заглянуть, чтобы не наткнуться на какое-либо страшное зрелище… пока не открылось, что Дуня украдкой бегает подкармливать аблаевских девочек. И тогда родители, учитывая безвыходное состояние голодающих соседей намеренно оставляли в сенях на полке в холодке деликатную милостыньку – то остатки обеденных щей и хлеба ломоток, то полселедки в бумажке с парой отварных картошек в придачу, во избежание подозрений всего по малости и делая вид, будто не замечают пропажи.

Если же подсчитать, сколько всяких харчей перетаскала туда милосердная Дунюшка тайком от родителей, не посмевших ее остановить, то, конечно, без соседской доброты Аблаевы раньше срока достигли бы той крайней нужды, когда неотвязно одолевает поиск легкой смерти. Кроме некоторой худобы за счет прежней могучей телесности, только в том и выражалось у дьякона его бедственное состоянье, что временами выключался из сознанья и глядел в точку перед собою, пока не стряхнут, не пустят в ход, как остановившиеся часы.

Но и на краю пропасти не покидала Аблаева надежда на доброту Господню, помогавшую ему и в беде сохранять достоинство сана, – вплоть до одного ужасного сна, когда Прасковья Андреевна наотмашь отчитала его: «Чего-чего уставился, бесстыжие твои очи? – на весь мир кричала она дьякону, не успевшему и протянутой руки опустить. – Накинулися на Матвея, кабы он еще сторукий был, да разве столько ртов сапожной иглой прокормишь… Конец, конец нашей милости!..» До рассвета вслушивался Аблаев в несмолкавшее над ним гулкое эхо разноса, чудом не разбудившее малышей.

После стольких неудач душевно обессилевший Аблаев прекратил свои напрасные хождения по отделам кадров и день уже не выходил из дома, лишь затемно иногда пускался вместе с племянником в долгие, непонятные прогулки по городу. И Бог знает, о чем толковали они, старый да малый, с пустынной набережной уставясь в черные, стылые воды Яузы, либо на бульварной скамье бездумно следя, как откуда-то из тьмы ночной возникающие снежинки, покружась в свете фонаря над головой, внезапно гаснут, возвращаясь в неведомый мрак. В тот последний месяц не так сблизило их кровное родство, как общность судьбы, точнее, недоуменье перед нею. Когда разразилось несчастье, то, по рассказу Финогеича, за сорок с лишком лет его кладбищенского служенья никто не убивался так пронзительно над покойником, не рвался за ним в могилу, цепляясь за гроб, будто обнимая уходившего, как над Аблаевым осиротевший Сергунька.

К тому времени обе стороны, живя рядом, сознательно избегали встречаться ввиду неминуемого разговора на одну и ту же, скрываемую и по-разному болезненную для них тему. Но однажды близ полуночи, отправляясь к знакомому шоферу за лоскутом ворованной подошвенной кожи о. Матвей невзначай и лицом к лицу столкнулся с Аблаевым, который возвращался домой после обычного для всей голодной твари поиска любой жертвы, волоча за собой полусонного парнишку.

– Вот с приятелем, вдосталь надышавшись свежим воздухом на сон грядущий, от трудов праведных отдыхать идем… – застигнутый врасплох сипловато полупризнался дьякон.

Давно догадавшийся об истинной цели их необычных ночных прогулок и решась прорваться сквозь разлучавшую их стену отчужденья, батюшка в таком же смущенье поинтересовался в открытую – велик ли улов:

– Что, никак опять с пустыми руками?

– Не скажи, бывают и удачи, то бутылка-другая попадется, вещь с малым повреждением, еда, почти не бывшая в употреблении, требующая немало хлопот вернуть ей пищевую пригодность для ребяток, – также нараспашку отвечал Аблаев.

На минуточку у обоих полегчало на душе – настолько, что батюшка рискнул присоветовать дружку впредь обходиться без помощничка, чтоб не лишать его сна, не застудить в наступающей непогоде… А дьякон, отмахнувшись, жестоко пошутил – дескать, пора им закаляться к светлому будущему, которое уже не за горами.

– И то правда твоя, Никон, уж скоро мы оставим их перед лицом пустыни: пущай приобщаются помаленьку.

И опять замолкли, попеременно ощутив на себе пристальный детский взор с вопросом, на который у взрослых не бывает ответа.

– Суетимся, стареем, Никон, а меж тем ранняя сменка-то подрастает… Ишь вытянулся, славный, ко всему понятливый, нешумный совсем: никогда тебя скрозь стенку не слыхать! – похвалил Матвей, коснувшись влажного от измороси вязаного его беретика. – В кого же ты, в мать али папашу задался такой, тихоня?

– У меня папаши не было, мамку мою урки в лагере изнасильничали… вот я и зародился ей на горе, – не по-детски звенящим голоском признался мальчик, словно извиняясь за свое незваное появление на свет Божий.

И до гробовой доски Матвей Петрович не мог простить себе этот далеко не самый тяжкий грешок на фоне тогдашних злодеяний. Вина его состояла в том, что, хоть и лишенец, зато с наличием в семье трех рабочих единиц – он, неурочным часом оправдываясь перед совестью своей, а на деле из малодушной боязни разгневать хозяйку, воздержался оказать вовсе нищему собрату посильное, но немедленное гостеприимство.

Всю следующую неделю, похоже, от Аблаевых даже за водой не выходил никто, словно вымерли. Дуня, относившая ребяткам по колобку да миску вареной свеколки, застала всех дома, кроме хозяина. Сергуня зачарованно глядел в окно на скакавших по снегу ворон, тетка с ожесточением все стирала что-то, младшие беззвучно играли на полу. В сумерках охваченный дурным предчувствием Матвей навестил только что, якобы с поденщины, вернувшегося соседа, и тот с запинкой сообщил ему о своей потребности посоветоваться об одном, не при детях, самоважном деле. Так, по отсутствию более подходящего укрытия, очутились они в незапертом храме. К ночи до костей леденящий ветер поднялся, буквально с ног валил, а там, на правом клиросе, несмотря на холодище, было тихо и уютно, для их цели в самый раз хорошо – при свете крупносвечного воскового огарка, который шипел и брызгался, словно отбивалось от наползавшего изовсюду мрака. Немудрено, что в тогдашнем состоянии оба не заметили спокойной, на противоположной стене, откуда-то из щели убегающей в купол полоски таинственного сиянья… Но откуда было взяться луне в ту вьюжную ночь?

Зябко потирая руки, дьякон грел их, почти вплотную поднося к пламени свечи.

– Да не пугай ты меня, сказывай, о чем молчишь, Никон… – под конец взмолился Матвей и за плечи его потряс, изнемогая от ужасных догадок.

– Благослови, Матвей Петрович, великий грех принять, – твердо вымолвил Аблаев и так вздохнул, что заметавшееся пламя упорхнуло бы, кабы не привязанное на фитильке. – Ничего мне не осталося, кроме как…

– Не смей, не смей, и слушать тебя не хочу… – зашептал о. Матвей, неуверенный, что хватит в создавшихся условиях всего христианского красноречия отговорить беднягу от задуманного шага. – Давно уныние в тебе примечаю, а нет ничего грешнее, чем духом пасть, когда все на свете нипочем становится. Понимаю, что дело твое аховое: утопая, за бритву схватишься, однако не затем, чтобы ею себе по горлу полоснуть. Если кормчие почнут шататься, всему кораблю погибель. Оглянулся бы на праотцев, как иного с головой волна накрывала благодатно, но избегал пучины не утративший веры пловец! – и сам еле превозмогая отчаянье, показал наугад на одного из них, внимавшего им сверху, со штукатурки.

– Погоди, Матвей Петрович… – отстраняясь от его объятий, молвил дьякон. – Рановато меня погребаешь, опять же ребяток в могилу с собой не возьмешь. Тут дело похуже складывается, потому что выхода у меня иного нет. – И вдруг усмехнулся с явным вызовом, неподобающим для места, где находились. – Дивлюсь, какая же ему власть на меня дадена, захватил поперек тулова и держит, зубов не разжимая, дыхнуть не даст?

Если в прежних упоминаниях о своих напастях дьякон подчас намекал на причастность к ним исконного врага неба и рода человеческого, то сейчас пришла пора содрогнуться и старо-федосеевскому батюшке, едва смекнул – о ком речь.

Неточными, сбивчивыми словами дьякон поведал о. Матвею, как незримая, не называя – чья, глумливая рука затягивала на нем удавку… Испытывая на шее тесноту, затруднявшую дыхание, Аблаев дерзнул добиваться личного приема товарища Шарапова, который оказался в опуске. Замещавший его начальник со странно уклоняющимся от рассмотрения лицом подсказал просителю, что работы у них хоть завались – при желании любую должность подберут, хотя бы на прокладке эпохальной железнодорожной магистрали – с условием снятия сана и публичного отреченья на большом рабочем собрании желательно в таком стиле, чтобы не только исключалось возвращение на покинутую стезю, но и те, кто собирался податься в религию, навек закаялись после такого зрелища.

Консультация происходила в полутемном, насквозь прокуренном и столь тесном закутке, что вплотную набившиеся туда местные, почему-то все на одно лицо – секретари, экспедиторы и коменданты – могли лишь стоя, один из-за плеча другого, наблюдать свою безмолвную, расслабленно громоздившуюся посреди добычу; и все хором склонялись намеченную операцию начинать без промедления, ибо как с зубами, чем быстрее, тем менее болезненнее. Так что оставалось договориться только о самой процедуре отреченья.

Тотчас на шуршливую змейку похожая девица позвонила директору недавно отстроенного в этом же районе Дворца культуры, который, похоже, того лишь и дожидался у телефона. В назначенное утро обнадеженный дьякон направился к нему на поклон, но к большой досаде Минтая Миносовича срочно вызвали в райком, после чего тот перебрался в плановую комиссию, откуда проследовал прямиком на областной смотр балагурства и празднословия. Все шесть часов, проведенные в приемной, Аблаев оглаживал на себе гриву и, прокашливаясь в рукав, занимался сравнительным изучением бород и причесок на развешанных по стенам портретах ударников и лишь в обеденный перерыв, когда помещение опустело, поотдохнул от сверлящего из всех щелей любопытства.

К концу дня вернулся Минтай, смуглый мужчина, весь как бы изнутри проросший волосом, с адской поволокой в глазах, настолько внушительных размеров, что Аблаев казался при нем бородатым отроком. Видимо, из равнодушия к предлагаемому товару директор клуба все время беседы, пока проситель излагал свои нужды, то читал газету, то заколачивал в себя под пиво бутерброды с кетовой икрой и под конец без единого слова, нажатием кнопки передал дьякона клубному режиссеру для дальнейшего оформления. Обладая большой творческой фантазией, тот молодой человек предложил уже готовый на бумажке ритуал мероприятия с последующим во избежание скуки острижением волос, кроме чуба да запорожских усов под гетмана Наливайку. По игре воображения он даже придумал выпустить Аблаева на рампу в полном церковном облаченье для глубины впечатленья. Однако согласились на подрясник и без парикмахерского глумленья в конце. Номер должен был завершиться страстным призывом прозревшего неофита ко всем ксендзам, муллам и буддийским ламам последовать его примеру. В целях идеологической цельности самое составление текста клуб брал на себя.

– Сам знаю, на что иду, – сокрушенно заключил дьякон свою повесть, – но, веришь ли, Матвей Петрович, на разбой пошел бы для деток, да вот на беду купцы-то перевелись нынче на Руси…

Некоторое время равномерная капель где-то в алтаре нарушала ночное безмолвие.

– Когда же назначено душу-то из тебя вынать?

– Сегодня что у нас, среда? – из какой-то ужасной дали откликнулся дьякон. – Вечерком послезавтрева…

Оба не отводили глаз от длинного пламени, которому оставалось не больше пяти минут горения.

– Кровью-то расписки не требуют?

– Прямого разговора не было, но, веришь ли, как вспомню про девочек, как они там неслышно на полу в пестрые стекляшечки играют, как на руки мои глядят, когда вхожу, то вчетверо отдал бы… – и вдруг, не сдержась, спросил: – Что у них там, наверху, нищему за измену положено?

Вызывающий вопрос выражал скорее степень аблаевского смятения, нежели бунта. В создавшихся условиях отговаривать дьякона от задуманного было так же неуместно, как воспрещать ему принести себя в жертву ближним, тем паче малюткам, защита которых сама собой подразумевается в христианской морали.

Да и не в том ли заключается обязанность священника, чтобы обелить очевидное бессилие небес, похожее на прямое попущение заведомому злодейству, и примирить ум с горестной неизбежностью скорбей на земле. Тогда-то, поставленный в необходимость, и открыл Матвей дьякону самые коварные, с канонической точки зрения, скопившиеся, довольно рискованные мыслишки за несчитанное время сиденья за сапожным верстаком. Он гораздо больше наговорил в тот раз, чем здесь приведено, жарче и сбивчивей, зато короче, так как недосказанное возмещалось преимуществами непосредственного общения.

По Матвееву признанью, его тоже давно смущали кое-какие явления, внешне как бы порочащие логику Божественного промысла, что однако не означает крушенья веры, а лишь подчеркивает несовершенство наших знаний о Боге. Туманная, потому что впервые и вслух, высказанная мысль касалась главного догмата веры о непостижимом, во дни Ирода царя, сошествии Божества на казнь во искупление первородного греха. Ибо в чем ином может проявиться родство зеркального двойника с оригиналом, как не в божественности человека и человечности Божества.

– Подумаешь, Никон, на заре райского новоселья какая неизбывная беда приключилася: молодица неразумная, едва замужем, плода запретного вкусила. И за то проклят был во чреве весь род людской со всею еще неродившейся детворою включительно… А без того рокового яблочка, кабы воздержалась, кем бы люди осталися – мотылечками, воробушками, зверями лесными? У царей выше всех прочих совершенств – справедливость. Не устрашусь открыть свою догадку об истинной причине милосердного акта Господня. Оно действительно состоялось, сошествие с небес, во исполнение первородного греха… весь вопрос – чьего? Не потому ли, что, вдоволь наглядевшись на горе людей, обусловленное их телесной природой, и порешился отец небесный предать палачам возлюбленного сына своего, чтобы испил чашу неведомого ему дотоле страданья нашего? Иначе, если впрямь нет у него жилища милее сердца человеческого, то как ему, осознавшему свою причастность к обстоятельствам, в этом доме пребывать и царствовать?.. Смекаешь теперь, в чем заключался голгофский подвиг его на земле? – глаза в глаза спросил о. Матвей и вдруг до холодной испарины ослабел весь, отрекшись от коренного догмата веры своей. Единственное оправданье о. Матвею заключалось в том, что страшную тираду свою произносил как бы в исступленьи.

– Полагаешь ли, отче, что и в самом деле неприятно Господу нашему созерцать с небеси, как Аблаев понесет шершавому Минтаю душу свою за паек продавать? – со скрипучим сарказмом справился дьякон, и батюшка не ответил на его ужасный вызов, содрогнувшись при мысли, что там, наверху, слышат их диалог.

– Рвет мне сердце крик души твоей, но молчи, молчи, пусть не гордятся горем нашим, – чуть спустя, оправясь от шока, сказал дружку о. Матвей и какими-то неповторимыми, навзрыд, словами прибавил в утешенье, что сам Иисус будет стоять рядом с ним на помосте и совместно пригубит чашу горечи его. – Давай обнимемся напоследок, конченый ты мой человек!

Наставление бывшего попа завтрашнему отступнику, как вести себя на эшафоте, подошло к концу. Догоравшая свеча долизывала растекшуюся под огарком лужицу воска, и вдруг, перед тем, как погаснуть, взметнувшееся пламя населило сумрак кругом скользящими тенями, так что в последнее мгновенье Никону почудилось даже, как еретическими вольномыслиями напуганный старичок в нижнем ярусе иконостаса, участник Никейского собора, по пояс высунулся в их сторону, приложив к уху ладонь. В следующий момент храм потонул во мраке, выбирались наружу впотьмах и ощупью в уже наступившую длинную бессонную ночь. Никто, кроме Финогеича, не знал о предстоящей аблаевской перековке, но и все остальные жители домика со ставнями провели в невыносимом томлении духа тот бесконечный день, пока ближе к вечеру не прибыло начальство с подручными.

В общем-то, от кладбища до Дворца культуры было рукой подать, однако Минтай сам подкатил за добычей на машине едва ли не за час до начала, и хотя дьякон был тоже изрядного роста, у него похолодело в сердце при виде сопровождающих его сотрудников впечатляющего вида: один из которых с челюстями для раскусывания кокосовых орехов, другой же имел лицо как переспелый ананас; всю дорогу до места он-то, на случай бегства, как бы по рассеянности и держал мощную длань на аблаевском колене. Не смея войти без дозволения в святое место, они протяжными воплями клаксона вызывали жертву к себе за ворота. Аблаев настрого запретил домашним провожать его даже взглядом из окна. В последнюю минуту погружаемый в машину, в обжимку усаживаясь посреди провожатых, вдруг погано ослабевший весь, стал волноваться и заикнулся в шутку насчет пивка для храбрости. Было отвечено, что на обратном пуги хоть ведро любой крепости, а туда – ни-ни, чтоб не получилось неуважение к аудитории.

Выступление Аблаева намечалось в промежутке между двух эстрадных номеров, и во избежание пристрастного любопытства встречного персонала к отступнику, дьякон был доставлен через запасный ход прямиком в кабинет директора, где его ожидал на подносе чай с бутербродом и трехъярусным пирожным на бумажке. Впрочем, оставленный без присмотра с незапертой дверью пленник вскоре пропал, и его нашли за туалетной комнатой в конце коридора, где он, приоткрыв стеклянную дверь на заваленный снегом балкончик, жадно закуривал мятую и не первую, видимо, папироску.

– Вот к проклятию готовлюсь, – сипловато покаялся Аблаев.

– Зря на сквозняке торчите, – потирая руки, точно мыл перед едой, приветливо пожурил его директор, – без того голос стал совсем как колокол надтреснутый.

– От переживаний растрескался, – в смертной истоме поведал дьякон.

Вокруг них в зловонном тумане пополам с табачным дымом тасовалась текучая толпа, и состоявшаяся здесь беглая беседа на далеко несовместимую тему, под шум спускаемой воды, воспринималась дьяконом греховным криминалом высшего порядка.

Разговор у них начался советом Минтая не трепыхаться зря, так как сама по себе предстоящая Каносса для новичка настолько щекотливая, на деле не больнее, чем застарелый зуб тащить.

– Шибко-то в церковную схоластику не вдавайся, – фамильярным тоном сообщника по злодейству ободрил он напоследок, – а вот мужской сальный анекдотец в адрес Магдалины не повредит. Сообразно текущему моменту, юмор – улыбка ума. И особенно подкупает меня в тебе детское простодушие и нечто от Фомы Аквинского, в смысле быковатой внешности при чувствительной душе. И не дрожи.

– Стараюсь. Вот спросить еще собирался да забыл, как вас по отчеству величать, – от робости замялся Никон, – Минтай… Миносович?..

– Нет-нет!.. Покойный Минос доводился мне папой разве лишь в том разрезе, что его супруга произвела меня на свет от его же родного дяди Посейдона, владыки морей, в честь его родители звали меня ласкательно Минтаем, так что во избежание династической путаницы зови меня просто товарищ Минотавр. Теперь что тебя беспокоит?

– Долго ли продолжится крестная мука моя?

– Ну это, братец, по рвенью… главное – с огоньком, чтобы мостов в прошлое не оставалось. Однако нам пора! – покровительственно заключил он, возлагая ладонь на темя аблаевское, причем оказалось, что тот приходился ему едва под локоть.

Видимо, в обиходе попривыкнув к повседневной бесовщине вокруг себя, люди сейчас не замечали вблизи, что при своих габаритах дьякон выглядел почти раза в полтора мельче клубного директора, про которого тамошние завсегдатаи шутили, что в его сапоге уместился бы мальчик лет восьми.

Тут Аблаев ощутил электрическое прикосновенье просунувшейся под локоток руки, которая прямиком повела его сквозь почтительно расступившуюся публику перед экзотической фигурой дьякона в рясе с длинными волосами, как было условлено по сценарию отреченья. И когда после нескольких ступеней вверх, за поворотом вправо открылось зияющее пространство, у него подкосились ноги, и пришлось бы экую громаду волоком тащить на помост, как на дыбу, если бы не лишняя спасительная минутка ожидания за кулисой, пока кончалось выступление самодеятельного квартета щипковых инструментов, задушевно исполнявшего свой коронный номер на мотив – однозвучно гремит колокольчик.

Обычно клубные концерты передавались по радио, и дьякон заранее упросил Финогеича подежурить тот страшный часок под говорящей тарелкой в заводском снежном скверике. Всякая боль легче выносится, если родная душа хоть издали присутствует в момент ее причиненья. После выпавшего утром мокрого снежка хлипкое затишье установилось в природе; тяжкий шелест капели несколько мешал старику читать по звукам происходившее в зале, и по признанию старика, слезы в горошину катились у него из глаз, пока слушал корявое, по бумажке, бормотанье человека, публично, с растоптанием, отвергавшего Бога своего.

В те годы с целью привлеченья зрителя клубы стремились полезное сочетать с развлекательным – как детям добавляют сиропцу в горькое лекарство. Появление дьякона, принятого публикой за обещанного в программе иллюзиониста, знаменитого своим искусством мгновенно менять внешность, пол и возраст, было встречено чуть ли не овацией. Когда же Аблаев стал рассказывать, как порвали паутину средневековых суеверий, вырвался он на простор истинного прогресса, в зале пополз ропот разочарования. К несчастью вдобавок, самый текст покаянья, после долгих согласований в инстанциях с уймой обязательных цитат и вписок, по-птичьи трепыхался в дрожащей руке отступника, отчего случались двусмысленные оговорки, так что сбившись под конец, оратор перешел на смешное нечленораздельное гуденье. Выпущенный ему на выручку конферансье завел уморительный диалог на профессиональные темы, и, в частности, осведомился – сможет ли артист в подтверждение распространенных слухов произнести показательные многолетия, будто посредством акустических колебаний можно разрушить стеклянный сосуд средней емкости? Отступать было некуда: уже какие-то ловкие ребята бесовского облика тащили из буфета посудину на двести граммов с прицепом, а с первого ряда комично удаляли подростков, чтобы не поранило. Совсем не к месту заплакавшего дьякона вывели под руки в мертвой тишине, а Финогеич со своего поста смог расслышать чей-то вздох, сопровожденный словами: о Господи!

Между прочим, зал был набит до отказа, а в переполненной директорской ложе находилось немало влиятельных лиц с женами, среди них знаменитый корифей Шатаницкий, которому очень понравилось мужественное, в колизейном стиле, самосожженье.

В подсобном коридоре, отвалясь на спинку скамьи, где его оставили отдыхать после казни, долго ждал дьякон, что вот-вот вынесут ему разрешительное, с красной печатью, свидетельство на право получения должности. Но время шло, с эстрады доносился сперва грохот полусотни каблуков, затем музыкальный плач пилы, а он все ждал, потому что смертельнее всего было теперь вернуться к семье без фактической расписки ада в полученье одной исправной человеческой души. Проходивший мимо давешний сподручный Минтая посулил выслать справку тотчас по получении бланков из типографии и поручил милиционеру проводить гражданина на улицу. Здесь, лишь за воротами, на размокшем от слякоти пустыре, издали признав по походке, и подхватил ослабевшего великана подоспевший Финогеич. Домой возвращались затемно пешком.

– Духом-то не падай, Никон Степаныч. Главное – отлежаться теперь. Через овражек переберемся и дома, – твердил старик, поддерживая плечом обугленную громаду, и всю дорогу горевал об отсутствии баньки в Старо-Федосееве, ибо нет лекарства пользительнее от всех болезней как на раскаленном полкё, где вперемежку с ознобцем ублаготворить тело веничком, пока не станет на место вывихнутая душа. – Злые стали люди, злые докрасна…

В заключение же пытался рюмочкой заманить пострадавшего к себе, чтобы сразу не пугать ребяток.

Те еще не ложились, и несмышленые повскакали навстречу ввалившемуся кормильцу. Мимо протянутых рук, пройдя к себе за занавеску, дьякон слег в постель и двое последующих, без пищи проведенных суток же отзывался на собственное имя. Лишь неотлучавшийся Сергунька доставлял заметное облегченье другу поглаживанием недвижной руки. Напрасно приоткрывшаяся тетка молила его пропить накопленные себе на похороны семь червонцев; напрасно заходивший проведать Финогеич подтверждал, что прижиганье образовавшейся душевной раны действует не хуже бани; напрасно отец Матвей пытался влить в аблаевское сердце пастырский бальзам.

– Как подымешься, – говорил о. Матвей, раскрывая свой заветный клад, который втайне хранил на черный день для себя, самую главную свою надежду – уйти от судьбы, – сложишь всех ребяток заедино с барахлом в один кузовок да и махнешь на алтайское приволье. Проживает у меня там на небольшом озерце родной дядя жены, чуть постарше меня, человек хороший, тоже попом служил да после ссылки по нужде, как и я, в пчеловоды перековался. Ни тебе прописки в такой глуши, ни гоненья. А что касаемо пищи? Так зверь-то не цингует, живет, а воск и медок, надо полагать, и при полном коммунизме не отменят. И мнится мне среди работы за верстаком, будто иду босыми ногами по росной травке, иду и мысленно плачу от радости: совратился, сам не знаю куда, где не велено больше томиться, вздрагивать, казни ждать. Так и сижу с иглой в руке… Ты меня слышишь, Аблаев?

Однако тот молчал, рассеянным взором уставясь в окно на поваливший хлопьями снег и – еще дальше куда-то. Он догорал молча и помер со слезами на глазах на пятые сутки без единого слова прощанья и прощенья.

Осиротевшая семья так же кротко и неслышно, как жили, куда-то стаяла вместе со снегом той зимы, и что сталось с ними потом – лучше не задумываться.

Глава V

Слишком приятельское приветствие сомнительного корифея бросает дурную тень на человека вполне достойного, кабы не его богословское мудрование о вещах, запретных для ума, и еще надлежит заблаговременно изложить кое-какие сведенья о бывшем священнике Матвее Петровиче Лоскутове, на судьбе которого построен ключевой миф о нынешней верховной смуте.

В сущности, жизнеописание бывшего священника целиком уместилось бы в полстранички. Добрые и щедрые наставники, как бы передавая из рук в руки, заботой и лаской пестовали его убогое детство. Еще в школе местный учитель, чахоточный мечтатель, отбывавший там царскую ссылку, заронил в кроткого паренька искру подвига во имя некой общечеловеческой цели, а после смерти матери мастеровитый шорник, по-соседски приютивший сироту, обучил его всем статьям своего уменья – от сложной архитектуры русского хомута до всепогодной крестьянской обувки, что впоследствии и пригодилось о. Матвею, когда под влиянием обстоятельств вынужден был сменить пастырское служение на сапожное ремесло. И наконец, епархиальный архиерей, на выпускном экзамене тронутый поэтическим, без выхода из канонических рамок, толкованием столь туманного догмата, как тринитарность, не только довел даровитого юношу до семинарии, но и по уходе на покой, когда тот по традиции занял унаследованный от тестя скромный приход, не оставлял своего любимца без покровительства. Не он ли попозже, на основе своих служебных связей исхлопотал будущему ересиарху беспримерный дотоле перевод из вятской глуши прямиком на скромное, но еще доходное подмосковное кладбище? Но версия эта маловероятна в общественных условиях того периода, когда синодальное ведомство надолго утратило былую значимость.

Открытие Бога, ставшее призванием отца Матвея, состоялось в раннем возрасте, когда по дороге из лесу домой его застала в поле такая праздничная Ильинская гроза. Молнии с огненным треском раздирали небо над головой, а ливневая влага, ручьем стекавшая под холстинковой рубахой, придавала душе и телу жуткий трепет посвящения в тайность, а все вместе становилось восторженным чудом, облекавшим парнишку с головы до пят.

В избе у шорника хранилась старопечатная, именуемая патерик, книга с жизнеописаниями отшельников, иерархов и священномучеников российских. В зимние вечера, при коптилке, ведя пальцем по строкам, питомец читал ее слепнущему благодетелю, который немигающим взором смотрел в огонь, умиленный чужою судьбою, не доставшейся ему самому. Юного грамотея тоже манили необычайные приключения святых героев, в особенности их поединки с нечистой силой, как у Иоанна Многострадального, по шею закопавшего себя в землю, и дикая прелесть уединенного жития в таежной землянке, куда слетаются окрестные птахи навестить праведника и охромевший зверь лапой стучится в оконце на предмет удаления занозы. В семинарские годы он помышлял о миссионерстве на северной окраине, чтобы, подобно Иннокентию Камчатскому, в утлом челноке пробираясь среди смыкающихся льдов, нести слово Божье отдаленным алеутам. В памяти юноши еще не угасло прощальное напутствие чахоточного учителя следовать примеру именитых предшественников прошлого века, тоже бывших семинаристов, беззаветно потрудившихся на ниве очевидного теперь разрушения исторической России. Выходец из деревенской нищеты, о. Матвей одно время испытывал горячие симпатии к революции бедных, и сам был не прочь принять в ней посильное участие. Тем паче прельщала русского батюшку новизна, преобразующая человечество наподобие всемирной, во Христе, образцовой пасеки, причем общественная устойчивость диктовалась уже не головоломным сплетением обоюдоострых истин, а тем социальным инстинктом улья, где все одинакие, и оттого некому завидовать, нечего красть и незачем убивать ближнего на баррикаде… покуда на собственном опыте не убедился, что означенная, медок творящая пчелка трудовая, не забывающая о вощине для свечи пасхальной, ныне насильно, во имя какой-то другой, не понятной ему цели впрягается в ее земной насекомый интерес с запретом мысленно всматриваться в небо, что и служило ему самому наглядным доказательством своей политической неграмотности.

С той поры героические помыслы его сменились преждевременным стариковским влечением к мирной жизни, чтобы, сидя в кругу многодетной семьи на террасе уютного домика с видом на речку и во благовременье вкушая вечерний чаек, слушать мелодичную русскую песню возвращающихся с покоса поселян либо, еще краше, любоваться деятельностью местных, своего прихода рыбарей, как они дружно и воздерживаясь от возгласов крестьянского просторечия, тянут на берег свои мрежи, полные живого, трепещущего серебра.

Казалось бы, всего тут с избытком наговорено про бывшего попа Матвея, однако не заключался ли коренной просчет эпохи именно в упрощенном подходе к человеку на основе анкетной биографии, которая есть не более чем телесный экстерьер, без заглядки в тайники подсознанья, где под опекой рассудка ютятся в тесноте совесть и вера. Словом этим обозначалось у о. Матвея непрестанное, сродни таланту, ощущенье благодетельного, над собою, присутствия надмирного и всевластного существа, отвергаемого наукой по невозможности приручить его в пробирке, in vitro, для подключения к коммунальному хозяйству на манер электричества. Ввиду масштабной несовместимости сторон для непосредственного общения человека с божеством, по ничтожеству одного и величию другого, детская вера сводилась к готовности при жизни пролежать песчинкой на безвестной вселенской тропке в ожидании – когда однажды, при обходе звездных владений Господь коснется его своей пречистою стопой. Отнюдь не чудо требовалось отроку; на пути к будущему призванью в раннем возрасте усваивается стариковская мудрость, что постоянным пребываньем среди дивных творений природы притупляется наше восприятие их божественной прелести. Также рано понял он, что и всякая драгоценность в потемках музейной витрины сверкнет не раньше, чем высветит ее там и прогреет благоговейное восхищенье созерцателя. Простонародная душа терпеливей к страданью в надежде, что всякая, без вины, боль земная посмертно, по золотинке за бочку слез, вознаграждается в небесах. Впрочем, священник и не нуждался в подтверждающем сей тезис знаменье небесном, пока все казни египетские не обрушились на его страну. Раскорчевка бывшей империи под всемирную цитадель интернационального братства началась планомерным искорененьем православия, заложенного в фундамент русской государственности. Вслед за изъятьем ценной служебной утвари из алтарей стали редеть храмы на Руси, а с уцелевших посымали их медные глаголы, чтобы вкрадчивым напоминаньем не омрачали наступившую весну человечества. Старинный собор старо-федосеевского некрополя с наспех залатанными поврежденьями октябрьского штурма еще сохранял свою внешнюю парадность, быстро тускневшую от наплыва покойников, которые буквально ломились на кладбище, отбоя нет, словyо торопились поспеть на обительский корабль до его отхода в потустороннее плаванье. Не радовали бедного вятского попа обманчивые приметы приходского процветания – текучая волна богомольцев, расточительный дым кадильный, гробы, проплывавшие мимо под безутешные рыданья провожатых, вплетенные в райские напевы почти концертного хора: пугало зловещее обилие отовсюду слетевшейся экзотической голытьбы.

Точно с ветру взявшиеся благородные матроны в кружевных траурных косынках убирали нагар со свечей, торговали рукодельными цветочками и погребальной мишурой в украшение могилок, а преобразившиеся в садовников и регентов бравые, воинского обличья и с седыми подусниками старички пели в хоре, хлопотали по благоустройству новоприбывших на кладбищенском новоселье. Задолго до утрени, от ворот до паперти выстраивалась шеренга обломков прошлого, где попадались призрачные игуменьи владычных монастырей, и митрофорные протоиереи с академическими значками на груди, а среди них известный о. Матвею по семинарскому учебнику доктор томил евтики и, наконец, скорбно зажмурясь от постигшего их ничтожества, сами недавние давальцы на церковное благолепие. Все это чередовалось вперемежку с калечным и бездомным божьим людом, похмельным сбродом и просто рванью человеческой; держась за вделанную в стенку железную скобу, чтоб не утратить место в толчее, они зорко караулили пятак богомольца, устрашаемого при виде стольких протянутых рук; разок-другой пришлось и чуть не батожком унимать их голодную корысть. Томясь стыдом за свою временную сытость, потому что всякий раз искал в этой галерее нищеты свою завтрашнюю участь, о. Матвей с опущенным долу взором торопился миновать их жалкий квохчущий строй. На всех пока хватало кутьи и милостыни, но уже поговаривали в народе, что новая власть царем да богачами не ограничится, а после малой передышки примется за самые небеса.

Не более двух лет длилось тревожное процветанье Лоскутовых на новом месте. Близ очередного Рождества порывом того ветра смыло с паперти нездоровую толчею затянувшегося праздника. Закрытием именитого некрополя как бы отменялся исконный обычай племени провожать усопших заупокойной молитвой с восковой свечой и ладаном. Из искры возродившееся пламя быстро становилось повсеместной огненной бурей, в которой пылала и плавилась всяческая сорная старина – святыни, обряды, потребности, ремесла, включая тысячелетнюю государственность и самую веру русских. В середине первой пятилетки, куда ни глянь, по всему горизонту стлалось незримое, обжигающее душу зарево.

В былых крестьянских пожарищах на Руси неизменно наступал тот переломный момент, когда во всю ширь отчаянья раскрывается бесполезность дальнейшего сопротивления огню. Уже без причитаний и молитв ночная суматоха сменяется отрешенным созерцанием, как повсюду прорвавшаяся сквозь стропила рыжеволосая беда швыряет в рассветную муть охапки искр, а шалый ветерок помогает ей пожирать основы бытия. Уже не плачут дети, бабы не бьются оземь головой, лишь собаки вопросительно косятся на помертвевших хозяев… Еще красочней из-под пера Матвеева вырвалось надгробное рыданье по отечеству в письме родному дяде жены, отставному протопопу Устину Зуеву, который, своевременно перековавшись на пчеловода, безнаказанно существовал пока в алтайской глуши.

«Доселе помнятся мне вещие слова твои из предпоследнего письма – «сколь не просится у тела душа моя, чтоб отпустило ее отдохнуть на небесном приволье, противится, держит крепко, дай Бог, в чаянии лучших времен… напрасно машет крыльями, бедняжка, отцепиться не может». Вот и моя тоже… Воистину обширная, незримая зола простирается ноне кругом нас: экое кострище из России содеяли – еще полвека отполыхает, пока не прогорит дотла! У них сколько веков плакал Иеремия, а мы только лишь спочинаем, и кто знает, надолго ли хватит наших слез. Соблазнились православные на жидкое братство и, не понюхав, вкусили досыта. Не про нас ли сказано: зарекалась ворона навоз скребать, а как увидит – обязательно. И вот – пала, грозная, в боях, не обнажив меча, дружина.

Я думал, когда новый строй придет, что будет общий улей, где все объединено. Людей ждет удел пчелок золотых, которые работают на хозяина и на Бога. А новые властители собираются перековать род людской на породу шершня, который, как сам видел, среднего размера муху обыкновенную запросто перекусывает пополам.

И вот, чуть сумерки, все мы, обреченное, слепнущее старичье, мысленно бродим по своей неостылой погорельщине и в потемках, благоговейно подымая из-под ног обугленные головешки, на ощупь пытаемся опознать, чем это было раньше. Доныне по указанию Господню гений и святость вели род людской из ничтожества на вершины всеобщего прогресса, но, чрезмерно жалостливые к чужому горю и, чуть дымком запахло, спешившие с ведерком помочь соседу, русские по любимой поговорке – на миру и смерть красна – сверх того мечтали об одинаковой для всех судьбе на базе равенства материального, однако же без превосходства умственного во избежание кровавых междоусобиц, чтобы всем и всего было поровну – вплоть до глада, хлада и нищеты бездомной. Нас взяли на заманку всемирного братства… Боюсь, что вскоре Господь накажет нас исполнением желаний… – ибо оглянися, как жутко и страстно железкой выскребаем разум из собственного черепа своего, стремимся погасить высший дар Его… кровью застилается рассудок от созерцанья неотвратимых последствий… Невольная приходит на ум догадка – не в том ли заключалось историческое предназначенье России, чтобы с высот тысячелетнего величия и на глазах у человечества рухнуть наземь и тем самым собственным примером предостеречь грядущие поколения от повторных затей учинить на земле без Христа и гения райскую житуху? И вот лукавый бес ночной шепчет мне под руку полюбоваться – как причудливо выполняется у нас нагорное пророчество о примате нищих духом в царстве Божием.

Пишу сие не столько во утешение скорби, как ради осмысления жертвенной участи нашей в глазах потомков».

И потом приписал в конце:

«А еще грешен: частенько чудится мне, как бывало на вечерней зорьке перед покосом русские девчушки водили песни хороводные, в которых слышались зов, прощание и молитва».

Временами и вдруг одолевала о. Матвея срочная надобность выяснить – слышат ли там, в небесах, что творится на святой Руси?

Гонимый алканием чуда, не раз за зиму и на исходе дня, вскинув на плечи ветхий, вятской поры, кожушок, кружным путем через боковой ход пробирался священник в обындевелый храм. В год, как Кирова убили, жестокое поветрие порвало обшивку купола и через дыры вместе с голубями ворвались недуги подобных зданий, покинутых Богом и людьми. Пророки и евангелисты в кольцевом барабане покрылись известковыми нарывами, а запрестольная фреска вовсе превратилась в легкомысленный натюрморт. Зажмурясь, чтоб не видеть запустенья, ничком валился на щербатый, выхоженный пол и, не простужаясь, по часу и дольше лежал распластанный, шепча сто тридцать восьмой псалом, и так был насторожен слух, что слышал паденье оторвавшейся от купола снежинки инея. Вдруг где-то над головой, как бы на тарабарском языке, возникала отдаленная речь вперемежку с плеском крыльев и глухим скрежетом скрестившихся мечей, и замирало сердце, принявшее мираж за докатившийся сюда отголосок битвы Добра со Злом. И не было о. Матвею ни намека, ни хотя бы утвердительного лучика в ответ, всего лишь курлыкали вверху слетевшиеся на ночлег иззябшие голуби, да вечерний сквозняк шевелил ржавые листы порванной кровли, да еще пришел Финогеич, отыскавший пропавшего попа по следу в глубоких снегах той зимы.

– Беда с людишками, совсем припадошные стали! Подымайся, дакось я тебе помогу… – ворчал старик и придерживал беднягу под локоток, пока могильный озноб стекал обратно в камень. – Как в сказке говорится, чего еще тебе, старче, надобно? Сапожной иглой злата не добудешь, зато никакая рыбина зубатая в нищую-то нору за добычей не сунется. Слышь, волна какая вверху расхлесталася, а у нас тишина, как на дне морском. Нас-то многовато развелось, дай Ему отдохнуть от нас! Может, еще и повидаетесь, по ком скорбишь, потерпи… – И всю дорогу выговаривал смирившемуся батюшке о вреде лежания на плитах, ровно вымолоченный сноп – долго ли остудиться этак-то, а тот повинно отшучивался, дескать, приговоренные не простужаются.

…За те памятные полтора часа, потраченные на попытку логически расшифровать мистический иероглиф бытия, который все мыслящее читает в своем ключе, Матвею Петровичу живо вспомнилось одно опалившее ему душу утро давней поры полного сиротства между смертью матери и опекой благодетельного шорника. В бытность подпаском на селе, оставленный наедине со стадом и застигнутый грозою на лугу без всякого укрытия кругом, мальчик недвижно, с благоговейным испугом подлинного откровения выстоял литургию стихий, где чьи-то молнийные возгласы, чередуясь с басовитой осанной громов, завершились штормовым ливнем, насквозь промочившим парнишку. Наступившая затем, как бы по праву, робким щебетом пташек оглашаемая тишина звучала как совместный кому-то гимн благодаренья всей живности земной от затихшего стада до травы включительно. Любой из Матвеевых сверстников воспринял бы ту, во всю ширь окоема распахнувшуюся радугу как приглашение природы принять участие в ее беспечальных играх напропалую, но пастушонок лишь ежился в отяжелевших от влаги лохмотьях. Наверно, такая же, на грани разумности проступившая потребность в убежище от непогоды учила нашего предка преодолевать заодно и прочие неудобства первобытного существованья, что и доставило ему сперва старшинство в семье, а затем и свойственную царям тоскливую одинокость, толкнувшую его впоследствии на розыск пусть отдаленнейшей, на микробном уровне, космической родни, которая почему-то никак не откликается на наши позывные. Не отсюда ли возникла дерзкая Матвеева догадка о вовсе невыносимом, герметически замкнутом одиночестве Демиурга, звездно взорвавшегося некогда блистательной россыпью миров?

Вчистую отбившемуся от большой семьи Человеку потребовались труд и время изобрести перспективные средства общенья с нею. Самым надежным из них оказалось полное, со стихиями заодно, порабощенье вчерашней родни во имя священной и пока никем не уточненной цели. Но если в мире, где подразумеваемое нечто глубокомысленно переливается из пустого в порожнее, эволюция осуществляет единственно осмысленное стремленье к высшему совершенству, тогда что же является ее движителем – соревнованье с божеством, ностальгическая тяга ко вратам рая или нынешняя, во главу угла поставленная коммунальная обслуга расплодившихся землян? Уложившийся в дюжину строк обзор высотной гонки по гималайским серпантинам прогресса с тормозным визгом на поворотах и зависанием колес над обрывом, после подъема на перевал наконец-то завершается выходом в просторное небо. И там, в сияющей дымке горизонта, профильно угадывается мечта обетованная, совсем близкая теперь, кабы не зональная пропасть впереди. Поначалу мнилось – ничего не стоило перемахнуть ее инерционным броском сорокавекового разбега, но утратившая былую ангельскую крылатость старая мудрая глина тела Адамова опасалась сорваться в гулкую за краем круговерть с плывучими поверху облачками. Меж тем, сзади напирала беспечная, с несметными обозами цивилизации лавина человечества, и вот уж кончался отпущенный ему на раздумье лимитный срок. Именно тою, на полстолетия затянувшейся долькой космического мгновенья и датируется тогдашняя стоянка мира над бездной.

И правда, в сравнении с тем, что творилось на Руси, даже с учетом незаживаемой раны Лоскутовых, тишина установилась в старо-федосеевском некрополе, как на дне моря житейского. Если не считать газет с призывами на разгром старого мира, истинные отголоски бушевавшей наверху бури достигали сюда в виде обломков через заказчиков, вчерашних прихожан, нуждающихся в наставленье либо исповеди, или в панихидке по родственнику, внезапно изъятому из обихода, а то и ввиду собственной своей насильственной кончины. Особо запомнились два таких случая, – в одном – ветхая старушенция с ридикюлем слезно просила заочно отпеть любимого внука и, видать, то ли для снискания социальной симпатии, то ли из опаски, чтобы не спутали на небесах, совала растерявшемуся батюшке фотографию вихрастого юнкеришки в еще несмятых погонах. И у Матвея Петровича не хватило мужества отклонить ее наивную и фантастическую просьбу о придании земле фотокарточки убиенного без суда и следствия, хотя, кабы раскрылось, власти расценили бы его поступок как пособничество контрреволюции. Казалось бы, старушка добивалась даже канонически непредусмотренного погребения картонки с портретом расстрелянного. А в другом речь шла всего лишь о совершении погребального обряда, правда, в присутствии будущего покойника, в чем, по существу, заключалось благословенье его на нечто еще более страшное, чем простое самоубийство. Впервые опаленный дыханием эпохи, батюшка испытал надолго парализующий шок, словно прикоснулся к проводу смертельного напряжения.

Лунной ночью ранней зимы, сразу после Покрова, батюшку разбудил воровской стук в окошко. В шлепанцах на босу ногу, с одеялом внакидку и крадучись, чтоб не разбудить семью, выскочил в сени и, ухом приникнув к двери, ждал снаружи обычного пароля таких вторжений, вроде нуждающегося в приюте запоздалого путника или срочной телеграммы, но молчали и на крыльце. Когда же, подчиняясь странному влеченью, посдвинул засов, в дверную щель к нему силой протиснулся с воспаленным взором некий юноша, спекшимися губами шептавший что-то неразборчивое. Незнакомец именем Бога заклинал о. Матвея отпеть его безотлагательно, причем торопясь расплатиться за свою жуткую надобность, совал ему какую-то вещицу в бумажке наугад, в напрасном поиске кармана на ночной до пят рубахе последнего.

Практически такое почти не встречалось в прошлом. Один ближайший, а ныне в дальней отлучке находящийся родственник, начитанный по части исторических курьезов, рассказывал отцу про известного своими причудами Карла Пятого, повелевшего придворным отслужить о нем заживо, в гробу, заупокойную мессу, и клир послушно исполнил над ним полный погребальный обряд. При внешнем сходстве разница заключалась в том, что если там, четыреста лет назад, отпеванье происходило во утоленье философской любознательности – испытать промежуточные состояния по дороге в царский саркофаг, то здесь таилось стремленье любой ценой укрепить волю на умерщвленье тирана, тем самым утратить чувствительность к ожидавшим его пыткам. Налицо был тот случай, когда дух, отрекаясь от жизни, делает тело послушным инструментом подвига, ибо мертвому дыба не страшна. Бедный поп оцепенел от догадки – на кого замахивался безумный юнец.

Оба они, священник и будущий убийца, дрожали.

Один – с перепугу, другой – от нетерпенья выполнить веление совести. На выручку до костей промерзшего хозяина подоспел вышедший на шум Финогеич и, как был босой и не вникая в суть дела, ловким матросским швырком скинул с крыльца явно сыскную личность. Движимый не только отеческой жалостью, но и социальным сочувствием, пожалуй, к несостоявшемуся герою, почти двойнику другому, единокровному, батюшка вовремя приказал старику отступиться от мальчишки, который, сидя на снегу, корчился и грыз шапку… Кстати, та оброненная в сенях вещица в бумажке оказалась золотой монеткой, в милицию о. Матвей свою находку не сдал как прямую улику общения с важным, да еще отпущенным на волю преступником, а также из боязни, что настрого спросят – где остальное.

Сходное вторжение эпохи на старо-федосеевский некрополь повторилось год спустя, зимой же и тоже при луне. Перестрелкой под окнами разбуженные жители домика застали лишь самую развязку события, когда погоня настигла беглеца. Немного удалось им разглядеть сквозь наспех расцарапанную наледь на стекле. В белесом сумраке ночи происходила суматошная, как в плохом кино, схватка теней, завершенная глухим, без вспышки, выстрелом впритык. К рассвету вышедшая на разведку молодежь ничего не обнаружила на месте происшествия, которое легко сошло бы за забаву могильных нечистей, кабы не красная льдистая дырочка, протаянная в натоптанном снегу.

…Оглушаемые фанфарным лязгом похвальбы и ночным грохотом на всю мощь запущенных грузовиков, большинство современников, кроме самих расстреливаемых, не подозревало в полном объеме того, что раскрылось им после смерти вождя, хотя убойной всячины и тогда было уже достаточно для эсхатологических раздумий – чем в конечном итоге и, судя по такому началу, должна завершиться наша земная путевка. И так как застигнутым бедою на малом островке выгоднее держаться вместе, то на очередной вечерней сходке жителей домика со ставнями, встревоженных только что состоявшейся казнью крупнейших тогдашних генералов страны, естественно, возник вопрос: не заглянет ли теперь зловещая судьба и в их печальный закоулок? Сама собой возникла дружная, с участием тогда еще живого Аблаева, беседа скользкого содержания – откуда взялась такая разноликая, пополам с издевкой, скорбь земная, противоречащая догме о стопроцентной полноте христианского существования? Высказались одни мужчины, каждый – на уровне своего разумения о предмете и с тою предельной четкостью на гребне волны, когда мысль становится отпечатком личности. Сильнее всех подкованный в науках, студент второго курса Никанор, по аналогии с двойными звездами, выразил смелую догадку насчет Добра и Зла, будто не одно-единственное, а целых два равноправных и взаимополярных начала своим вращеньем вкруг третьего надмирного и лишь математически помышляемого суперобъекта балансирно обеспечивают гармонию вселенной. По мнению тоже начитанного и младшего в семье тринадцатилетнего отрока Егора, беда диктуется переизбытком статического электричества, производимого все возрастающим в условиях крайней тесноты трением народов и особей друг о дружку, чем и объясняются частые самовозгорания человечины. Покойный дьякон, напротив, истолковал Зло как контроль над излишним милосердием Добра, его щедростью, попустительством, чтобы не случилось разорения и оскотения. Что касается Финогеича, то, мыслитель по своей шекспировской специальности, он разрубил завязавшийся узелок своей лопатой в том смысле, что скоропалительное, за шесть суток создание мира даже у Творца не могло обойтись без технических промашек, как нонче у Советской власти на наших глазах. Тут все замолкли и выжидательно уставились на своего председателя, которому полагалось заключительное слово. Наверно, как и у прочих знаменитых отступников, ересь матвеевская образовалась из постоянной близости к объекту поклонения, подобно тому, как от длительного пребывания в окружении царственной особы благоговение придворного незаметно вырождается в привычку, почтительную фамильярность, позволяющую ему снять пушинку с плеча государя, поправить складку коронационной мантии. И так как рассмотрение божественной темы под углом бренного человеческого бытия в корне противоречило неприкасаемым догмам вероученья, то Матвей Петрович постарался значительно смягчить свое вопиющее вольномыслие, чтобы, по Писанию, с жерновом на шее не утонуть в пучине морской за соблазнение малых сих.

На стыке фанатической веры и благочестивого вольномыслия насчет кое-каких явных логических неувязок и вознамерился батюшка последовательно, догмат за догматом, разъяснить весь Филаретов катехизис на уровне, доступном даже для сельского населения. Было известно с давних пор: распря небесная началась из-за человека, оказалось тут, еще задолго до появления его на свет. И лишь после уймы бессонных ночей, которые провел за сапожным верстаком, мысленно исследуя ускользающую от ума непреложную истину, наткнулся вдруг на каверзный и никем дотоле не поднимавшийся вопрос: а собственно зачем, в утоление какой печали Верховному Существу, не знающему наших забот, потребностей и вожделений, понадобились вдруг грешные, дерзкие, скорбные люди и почему никто пока не усомнился в туманном богословском постулате об изначальной любви к своим завтрашним творениям, ибо как можно заранее полюбить еще не родившихся? Недели две подряд о. Матвей мучился над другою и явно духом тьмы навеянной догадкой, что человечество было изобретено по хозяйственным соображениям, дабы не пропадала даром излучаемая свыше благодать. Самое вероятное, третье, строилось на убеждении – ежели уделом земных властелинов бывало одиночество, то надмирный вдобавок, в силу своей способности делать благо без затраты физических усилий, в создании людей не знал и творческой сытости, достигаемой тою блаженной усталостью, позволяющей мастеру наградить себя своею собственной похвалой, для взыскательного художника высшею на свете, что полностью согласуется с библейским эпизодом, где создатель вселенной, по отраслям обозревая свое титаническое деяние, четырежды произносит ему скупую и щедрую оценку: хорошо. Отсюда начиналось все, о чем идет речь, и оттого даже в помысле трудно допустить такую разновидность предварительного пространства, как абсолютная пустота, чтобы в нее вписалось столь же иррациональное, потому что ячеистое мироздание со множеством одинаковых вселенных, мнимая несоразмерность коих объясняется чисто перспективным эффектом расстояния одной от другой, ибо в расширяющемся объеме без центра нет такой мелкости, чтобы еще меньшее, но равное не уместилось в ней. Мироздание, подобно батавской слезке, ворвалось в едва готовую пустоту с температурой абсолютного нуля клубком огненных молний.

И так без остановки вширь и вглубь, чем дальше, тем сложней, пока поиск первичной истины, как обычно, не завершится вывихом ума. К тому же вся эта реальная необъятность предназначалась, видимо, для заселения обыкновенными людьми. Разгадка заключалась в том, что небесная благодать поступает к нам сверхмощными выплесками пылающей плазмы, в которой растворены равновеликие открытия по обе стороны Добра и Зла, одинаково для свободного выбора обеспеченные полновесной казной вселенского всемогущества. Но люди из еще неостылых обломков протуберанца, вторично пропущенных сквозь жаркие тигли своих сердец, как из исходного материала, выплавили себе лишь таившиеся там дотоле сокровища, как музыка, молитва, магия, математика и прочие производные от мысли и мечты, – спектральный менталитет собственного, пусть на меньшем числе координат райского мирка, достойного звездою сиять в короне Вседержителя, если бы тысячелетия спустя ученые потомки не усмотрели в благородном диаманте досадные изъяны вроде погрешностей социальной огранки или затемнения по наличию глины, оказавшейся наиболее рукопослушным материалом при изготовлении первомодели человечества. Догматическое свидетельство Моисея об оправдании нашего праотца по образоподобию Божию и переданное нам в апокрифе Еноха дерзкое поведение будущего сатаны в большом доме подтверждают версию Матвея Петровича, что Адам был задуман Богом как промежуточная рабочая ипостась между собою и ангелами с подчинением последних человеку. Разыгравшаяся затем ссора плачевно отразилась на дальнейшей истории человечества. Впрочем, никаких ангельских мятежей не было, да и не могло быть, потому что как могли призраки пронзать друг друга копьями, рубить саблями, оставаясь бессмертными?

Глава VI

С детства проявившиеся технические склонности у мастеровитого отрока Егора, наряду с сапогами обозначенные на фанерной дощечке у кладбищенских ворот, к тому времени приобрели в округе некоторую клиентуру, пусть более скромную, чем у отца. Избранные им ремесла: радио и фото, временные у будущего крупного конструктора еще неоткрывшейся отрасли, уже доставляли хоть и несравнимый с отцовским, все же чувствительный прибыток в скромном семейном бюджете. Далекий от увлечений тогдашней молодежи, о. Матвей явно с укоризной относился к первому из них – в силу подозрительного звучанья непонятных наименований, наводивших на мысль о сущности участвующих там сомнительных стихий. Под странным названием супергеттеродин вполне мог скрываться продолговатый демон драконьего цвета с вилами в руках; модуляция невольно рисовалась батюшке в образе змееобразно извивающейся плясавицы, а при упоминании слова пентод в воображении возникал один вовсе вслух не называемый предмет. В особенности раздражали о. Матвея починочные, после школы, занятия младшего сына, когда тот со свистом и грохотом гонялся по всему свету в поисках заморских станций. И благостная вечерняя тишина уступила место адскому беснованью, где в плескучее, медное завыванье вплетались – то писклявый, то басовитый свинячий хрюк, то взводистые взвизги заведомых, как бы рогами бодаемых блудниц, исполняющих непристойные танцы в обнимку с видными деятелями обреченного капитализма. Да и то вряд ли пожилые христиане способны были в такой степени наворачивать суставы, крутить ногами поверх головы, под команду вертепозаведующего выколачивая чечетку.

– Ишь, как выгибаются, болезные, – дивился батюшка, всматриваясь в колдовской ящик поверх очков, которые почему-то надевал при слушании самоновейшей музыки.

– За тыщи верст слыхать, как щиблетами пришепетывает… Видать, дармовые у них в аду подметки!

– А вы еще сомневались насчет их социального загнивания, – спешил Никанор подчеркнуть авантюризм военщины и банковскую корысть на фоне возрастающей безработицы. – Вот вам лицо современного империализма!

– В щелочку поглядеть бы, – машинально считая петли, вставляла Прасковья Андреевна, – в неглиже для облегченья действуют или как? Вспотевшему да раздемшись недолго ли и ревматизм схватить: у всех у нас на земле организмы нонче истощенные, подточенные.

– Шибко-то не жалей их, мать, в аду не простужаются! – вразумлял супругу Матвей Петрович и, мирясь с оглушительной работой младшего сына, как-никак уже теперь советчика, помощника и почти зрелого мыслителя по эпохе, лишь просил его малость поубавить звук.

Совсем по-другому, одобрительно, относился Матвей Петрович к смежной специальности оборотистого отрока, который из-за перегрузки казенных фотомастерских в тесном, разумно оборудованном чуланчике брался за срочное изготовленье снимков самого широкого профиля – от паспортов и служебных удостоверений личностей до свадеб, юбилеев, похорон по заказу уже редких, но покамест здравствующих современников, стремившихся увековечить памятные события жизни в семейных альбомах. Чуть позже того, как присудили к смерти девятерых сразу главных большевиков, родители упросили уважаемого Егора потратить на них одну фотопластинку по случаю их двадцатипятилетнего супружества, причем отец посулил в полушутку, что Господь возместит ему потраченный химический состав и проявленное усердие. Батюшка, облекшись в парадную рясу, а матушка с веткой искусственной сиреньки в руке уселись на любимое канапе, и мастер накрылся вместе с аппаратом большим черным платком и торжественно совершил свое священнодействие.

Четверть часа спустя юный фотограф выскочил из своей лаборатории бледный со свежим, пробным, еще мокрым отпечатком в дрожавшей руке. И впрямь было отчего всем свидетелям событий утратить самообладанье: позади сидящих юбиляров стоял долговязый, никому из жильцов домика со ставнями, кроме Дуни, не известный молодой человек с улыбкой извинения на лице за свое незваное вторженье. И правда, робкая благожелательность и такое пронзительное обаянье читались во всем облике незнакомца, если бы не эта чрезмерная домашность поведенья, вроде того, что не следовало бы фамильярно класть руку на плечо ничего не подозревающему о том священнику.

К моменту, когда постихли естественные пополам с досадой возгласы удивленья, подоспел Финогеич, который принял участие в начавшемся обсужденье необычного феномена. Кажется, он-то и присоветовал хозяевам сгоряча обратиться за разъяснением получившейся мистики в периодическую печать, однако, по дельному замечанию Егора, именно наличие необъяснимой фигуры, возможно, иностранца, на семейной фотографии могло по тем временам сократить затянувшееся существованье старо-федосеевской обители с ее живыми обитателями заодно. А пока рассуждали – не упразднить ли предательское стекло вместе с непросохшим оттиском к бесовой бабушке – сам, догадливый виновник приключенья добровольно за дальнейшей ненадобностью исчез с негатива и бумаги, что вызвало еще большее недоумение.

Тут и последовало единственное на этом этапе наших знаний, рациональное толкованье загадочного факта:

– Подобные явленья уже не раз встречались в науке, – успокоительно пояснил Никанор. – Дело в том, что вся совокупность наших впечатлений где-то в глубинах подсознанья тотчас фиксируется автоматической нейронной записью, элементы которой, систематизируясь соответственно моменту, преобразуются в психические миражи не меньшей реальности, чем мироздание в целом.

Прогноз даровитого студента полностью оправдался, ибо то было фактически первое появление ангела Дымкова, который в шутливой форме предупредил обитателей домика со ставнями, чтоб не пугались его, когда он заявится к ним с визитом.

Кстати, мельком стоит упомянуть некоторые предваряющие теперь уже близкую будущность и связанные с Дуниной болезнью, странные обстоятельства в семье Лоскутовых.

В тот вечер все обратили вниманье на молчаливую отрешенность Дуни при обсуждении столь впечатляющего явления. Да мать в придачу заметила, как ее дочка, смущенная уймой догадок о подозрительном субъекте на снимке, принялась носком туфельки поправлять загнувшийся уголок половика, тем самым уличая себя в знакомстве с явным призраком, которого по невинной детской робости, видать, постеснялась сразу представить родителям.

Проявленная ею мнимая и неумелая безучастность к только что происшедшему лишний раз убедила стариков в серьезности недуга, симптомы которого и раньше внушали им опасенья за душевное здоровье любимицы. В сущности налицо была с древности известная, мифотворческая способность избранников видеть в окружающей природе как бы искусно встроенные туда образы, символы и сюжеты. Но если у античных греков то была полуденная сказка о веселых и наивных божествах с их забавными подвигами, шалостями и ссорами – поэтическое освоение действительности для последующего подчинения уму, то Дуню окружал сумеречный мир с приметами той жестокой политической реальности, какою жили ее нация и семья. Скопившиеся в нем виденья обычно оживали к исходу дня, а остальное время прятались в складках ткани, в причудливой лепке древесной листвы, в очертаньях туч, отовсюду украдкой следя за Дуней, так что порой приходилось защищаться, отворачиваться от посторонних любопытных взоров, заклеивать бумажкой сучки на бревенчатой стене светелки, потому что были сплошь глаза – птичьи, рыбьи, жабьи, ничьи. Если всмотреться, буквально каждая пядь пространства населена была потаенной жизнью, и все, в зачатке таящееся вокруг, готово было сойти к девочке для дружеского общенья. И, к примеру, как сладостно было ей в зимнее воскресное утро прямо из постели уйти и заблудиться в инейных, солнышком изнутри подсвеченных джунглях на замерзшем окне. Словом, в Дуне проявилась та предельная степень душевной хрупкости, когда струна звучит еще до прикосновенья пальцев.

Все эти тогда сигнальные симптомы нездоровья своей дочурки, дотоле не подвергавшегося клиническому обследованию, Прасковья Андреевна простодушно приписывала малокровью – по причине дурного воздуха в жилье, пропахшем старой ношеной обувью, и отсутствием витаминов.

Вскоре один заурядный для того времени и скорбный эпизод до крайности обострил Дунино заболеванье. Несчастье случилось по весне, однажды, когда цвела сирень, как раз в день Дунина рожденья. Вниманье сидевших за утренним чаем Лоскутовых привлек отдаленный всплеск веселых голосов, перекрываемый разудалым, под гармонь, пением неведомого солиста. Сюда и раньше, по отсутствию столь же уютного природного уголка поблизости, забредали для мирного дружеского общенья и местные пьянчужки, на сей раз шалила молодежь. Сбившись у раскрытого окна, семья с возрастающей тревогой вслушивалась во взводистый, чуть сиповатый голос певца, в котором пополам с отрыжкой звучала похмельная тоска. Через старенький перламутром выложенный театральный бинокль удалось разглядеть: из боковой еще непросохшей аллеи на главную вразвалку выходила дружная ватажка окрестных парней, совершая воскресный обход района в поисках точки для приложения избыточных сил и здоровья. Впереди шагал атаман, чуть постарше прочих, в черных, с напуском по моде тех лет шароварах и в крохотной козырьком назад легкомысленной кепочке – с непреклонным намерением ущекотать весь шар земной. Форсистая, единственная во всей гурьбе девушка делала плясовой выход с ритмическим неслышным притопом полсупожек и выводила звонистым девичьим голоском:

 

Ой, съела рыбину живую,

Трепещится в животе.

 

Поведением своим молодые люди не причиняли какого-либо вещественного ущерба кладбищенской недвижимости, однако глава семейства, несмотря на старания домашних удержать его от жизнеопасного порыва, чреватого последствиями неосторожности, мужественно направился к ним с отеческим назиданием о греховности шумных гулянок в обители мертвых. Хотя богослуженья в закрытом храме уже не совершались, все же по воскресеньям, для порядка, в силу нравственной потребности, он облачался в рясу. С той минуты старо-федосеевские жители могли уже невооруженным глазом и в самых щекотливых подробностях наблюдать дальнейший разворот события.

Навстречу обличителю из оравы сейчас же выделился тот, что с гармонью, приземистый крепыш, без головного убора, зато с фигуристым зачесом на лоб – на манер янычарского полумесяца. При виде русского батюшки лицо его смешливо скуксилось, и такое необузданное вдохновенье засветилось во взоре, что о. Матвею надлежало сразу сматываться восвояси. Он же, вопреки здравому смыслу, завел несусветную бодягу насчет почивающих здесь предков и беззаветных ихних исторических трудов, на базе коих процветает нынешнее наше отечество, даже цитатой из Евангелия приукрасив ее во усиление агитационного момента. Вместо ожидаемого раскаяния молодой человек наугад передал кому-то позади свой музыкальный инструмент и, молниеносно нагнувшись, поднял невесть откуда взявшуюся там, длинную хворостину. Но не успел озорник на пробу резануть ею по воздуху, как оробевший батюшка потешно, задирая полы рясы и прямо по лужам, пустился наутек, причем бежал он молча, из боязни призывами о помощи перепугать домашних, которые с замирающим сердцем наблюдали его фиаско. Вообще-то при желании загонщик мог в два прыжка настичь удиравшего старикана и разок-другой огреть попа в острастку, чтобы не делал впредь опиум для народа. Однако, находясь в благодушно-праздничном настроении, гнал он его просто так, для разминки выходного дня и еще позабавить приятелей, которые издавали горловые подстрекающие звуки им вослед.

Преследователь непременно бы стеганул свою жертву напоследок, если бы погоню не остановила, как ни странно, самая слабая из свидетелей – Дуня. Со вскинутыми над головой руками метнувшись навстречу отцу, она закричала на пронзительной ноте, и вдруг будто что-то главное порвалось внутри, замертво рухнула наземь. Когда о. Матвей на последней задышке добежал до крыльца, девочка лежала на весенней травке, запрокинув голову и с открытыми в небо глазами. Венчик волос рассыпался, скошенные губы посинели, ничьи слова не доходили до ее сознанья.

А когда очнулась, то лежала на канапе с подушкой под головой. Батюшка суетливо шарил в домашней аптечке подходящее лекарство, и почему-то под руку подвертывался один и тот же пересохший пузырек с каплями датского короля. Хотя пальцы и щеки у Дуни еще дрожали, она виновато улыбнулась всем, обступившим ее, и снова погрузилась в забытье, чтобы на следующий раз уже у себя в светелке застать сумерки за окном. Из боязни потревожить больную все домашние молча ужинали внизу. В тишине с окружной дороги раздался паровозный гудок, как напоминанье, что жизнь продолжается. Свет ночника на соседнем столике падал на непонятный ядовито-зеленый предмет, оказавшийся парфюмерным набором – мыло и одеколон в одной коробке – подарок от вернувшегося к вечеру Никанора. Сам он сидел сбоку на табурете, со сжатыми кулаками на коленях, безотрывно глядя на подружку. Позже матушка поднялась отпаивать дочку горячим травяным снадобьем с привкусом чего-то приятного, древнего, полузабытого. И вот уже зубки не стучали больше о блюдечко – добрый признак возвращенья к жизни. И на другой день, собравшись наверху у Дуни в гостях, все дружно отметили находчивость Прасковьи Андреевны, у которой хватило сил удержать Егора от безумной попытки броситься на выручку отца, и особо порадовались тогдашнему отсутствию Никанора, который при его нраве и физическом сложении мог легко совершить опрометчивый поступок, чем на добрый десяток лет, как за классовую вылазку, прервал бы прохождение институтского курса. Потом все вперебой стали убеждать Дуню, чтобы не поддавалась страхам и потерпела неотвратимое, как святую болезнь, до поры, пока нынешний переполох успокоится, перемелется, забудется.

– Не хочу в завтра, сегодня еще до вечера хочу умереть, – еле слышно, с закрытыми глазами бормотала Дуня и впервые заплакала обильными, облегчающими слезами.

Неизвестно, в чем заключался клинический механизм ее душевной травмы, если с тех пор стали вдвое ярче и предметней ночные приключения ее из нашей яви в иную, полную суматошно-беззвучных, как в немом кино, корчей какой-то отдаленной полыхающей цивилизации, приобретавшие в дошедшей до нас обработке Никанора зримую реальность текущей действительности.

По мере того, как развивался Дунин недуг, множились и родительские страхи. Все чаще подмечали старики, как она иногда, словно уверенная в чьем-то постороннем присутствии, остро воспринимала шорох за дверью, вслушивалась в пустую тишину и потом спешила заполнить ее притворным оживлением, испуганно отстранялась от вдруг шатнувшегося пламени на горящей свече. Через длинную цепочку прихожан, чтоб не пугать бедняжку, как бы в гости, Лоскутовым удалось пригласить на дом популярного некогда доктора по душевной части, и тот согласился приехать к священнику на другой конец города с расчетом навестить заодно своих прежних сотрудников и друзей, успевших переселиться навсегда в старо-федосеевский некрополь. Года два назад он заблаговременно и не совсем добровольно устранился от врачебной практики под предлогом возраста, после неосторожного, на собрании высказанного намека – будто наиболее частые психические заболевания века зарождаются от чисто эпохальных перегрузок, печальных условий коммунального существования, которые тем не менее служат закалкой населения для дальнейших преобразований в стадное единство, чем значительно удешевляется система управления. Впрочем, батюшку упредили, что при обширном медицинском опыте доктор малость выжил из ума, хотя и сохранившегося вполне хватает ему для суждений по специальности.

До встречи с пациенткой долгожданный гость в сопровождении хозяина, встречавшего его у ворот, обошел часть кладбища и у некоторых могил, дорогих ему, по строгому выбору, постукивал тростью в землю, как стучатся в дом к приятелю, здороваясь или справляясь, – найдется ли ему там свободная коечка, а у других – вполголоса читал начертанные на стоячем камне вкрадчивые слова, какими мертвые взывают к живым о сострадании и милостыне.

– Взгляните, батюшка, сколько у меня тут знакомых-то набралось! – палкой обводя пространство перед собою, говорил он. – Одних я лечил, у других почтительно учился. А в натуре выясняется, что вечные истины то и дело повинуются временной правде, которая поднятым мечом указывает им место в арьергарде. Меж тем, добиваясь абсолютной праведности, применяя стерилизацию жизни, чтобы обезопасить себя от греха, мы заодно убиваем бродильный грибок, вдохновляющий нас на поиск лучшего! – и со значением усмехнулся закопанному у него в ногах ординарному профессору Московского университета, как если бы продолжал тридцатилетней давности полемику. – Чудесно, знаете, в мои годы гуляется по кладбищу под вечерок: когда с вершинки возраста все видно кругом и никуда не надо торопиться… Однако воздух заметно холодает, ведите меня теперь к вашей дочке. Скажите, вот вы давеча мельком какого-то ангела помянули… остальные ее виденья тоже с божественным оттенком?

О. Матвей сокрушенно развел руками:

– Правда, под влиянием обстоятельств, от Церкви сам я шибко отбился… но все равно, к прискорбью родительскому, что-то не замечал я особой набожности в детках нынешнего поколения… Да еще неизвестно – кто он таков, – уклончиво отвечал батюшка из понятных родительских опасений, что невыявленный призрак, сопровождающий дочку в ее ночных странствиях невесть куда, на поверку может обернуться личностью инфернального значения. – Но мать сама слышала, как Дунюшка ангелом назвала провожатого в ту ночь, когда тот уводил ее в свою, жутко сказать, непостижимую пустыню.

– Так-так, очень хорошо… – уже с профессиональной приглядкой и к хозяину поинтересовался обходительный старичок. – И в чем же заключается она, напугавшая вас непостижимость?

– А в том, что умещается сия необъятная пустыня внутри нашей кладбищенской ограды, простираясь далеко за пределы нашей местности, причем как бы вдетое одно в другое… – смутясь его пристального взора, сказал о. Матвей и за неименьем подходящих слов показал на пальцах, как оно образуется.

Тем временем подошли к домику со ставнями, и оттого, что визит хотя бы и отставной знаменитости явился для Лоскутовых маленьким просветом в их тусклых буднях, принарядившаяся Прасковья Андреевна вышла встретить именитого гостя на крыльцо в шерстяной, с розанами, шалью на плечах. Рядом с матерью истинная виновница, настороженная праздничным переполохом, выглядела Золушкой с предчувствием бедствий в душе.

Предусмотрительно отправив Дунюшку к ней наверх, втроем присевши вкруг стола, родители по артикулу науки выдержали положенный обстоятельный допрос насчет психической ущербности родни. После чего врач по скрипучей лестнице поднялся в светелку Дуни, где в задушевной беседе наедине она без понуждений раскрылась симпатичному дедушке во всех тайностях своего дара и даже поведала кое-что из запомнившихся ей видений, пестрая и сбивчивая сложность коих, непосильная для детской выдумки, и доказывала их достоверность.

Когда часок спустя обеспокоенные родители поднялись к ним, те беседовали шепотом, взявшись за руки. Ни следа омраченное™ не читалось в ее лице.

– Входите… мы вчерне почти закончили, но пусть пока бедняжка отдохнет от моих расспросов, умница такая! Будет лучше, если остальное мы обсудим там внизу, – предложил доктор и в ответ на вопросительное внимание стариков к беспорядку на столе методично вернул в коробок раскиданные спички и захватил с собою испачканные кляксами листки бумага – поверочные тесты умственных способностей пациентки, чтобы обстоятельно и по старинке разъяснить ситуацию родителям.

Оказалось, в хаосе чернильных пятен, ровно как в застылой листве вечернего сада, в сочетании облаков полдневных пытливое воображенье легко просматривает силуэты, фигуры, символы и в самых чудовищных ракурсировках фантомные твари, каких на свете нет. При толковании непонятного слова парейдолия он назвал им неслыханное тут имя некоего Леонардо, который советовал ученикам творчески вглядываться в плесень отсыревшей штукатурки, где, по признанию профессора, сам он неоднократно различал и битву гарпий с гигантскими улитками, и воспламененное шествие нищих Петра Амьенского в Святую землю, и вовсе экзотические находки, способные обогатить художника разнообразием таящихся там тематических мотивов.

Мимоходом ученый старик заглянул в подсознательную глубь гениальных прозрений, где скопившаяся боль преображается в могущественные фантомы, известные древним под именем демонов, причем одни из них намертво поселяются в зачарованном хозяине, не выпуская пленника вспять на волю, другие же, окрыленные избыточной одержимостью, вырываются наружу и, становясь героями шедевров, веками блуждают по миру в образе ужасных или пленительных призраков, вместе с живыми людьми активно сотрудничая в формировании не только духовной, но и политической действительности. И наконец, пользуясь избыточным временем пенсионера с бессонницей впереди, лектор не преминул упомянуть гениев высшего полета, создававших могучие религиозные мифы и устремлявших поколения огненным потоком на силовое подчиненье языческих народов своему догмату и под своей эгидой, тем самым обрекая нацию на вдохновенный героизм, истощительную эйфорию военных невзгод и нередкое затем горькое похмелье отдаленных потомков. И вот великая с тысячелетним стажем империя после такой же всемирно-исторической вспышки с безумным разбросом жизненных сил во внешнее пространство на наших глазах и подобно взорвавшейся звезде превращается в красного карлика, каких немало скопилось на нашем небосклоне.

– Дело в том, – продолжал старик, в силу преклонного возраста уже не опасаясь сыскного уха за дверью, – что большой прогресс достигается избыточным вдохновением сверх положенной трудовой нормы, оплачиваемой помимо харчей, жилплощади, ширпотреба и обязательной радости труда с выполнением доставшейся тебе доли в никем пока не разгаданной всечеловеческой эстафете. Всевозрастающий дефицит сего животворного витамина в скудном нынешнем пайке под трубный призыв к непрестанному титанизму неминуемо завершится однажды пандемией душевной цинги с ее симптомами нравственного опустошения, жестокости, эгоизма и уже генетической апатии с напрасными попытками забыться посредством дурманящего зелья, спазматических танцев в стиле хлыстовских радений и наивной дедовской тарантеллы, названной так по сходству с корчами от укуса тарантула. Если в прежние времена иные, обреченные на казнь, обладали даром на подъеме духа терять чувствительность, благодаря чему кротко и молча, как божья свеча, сгорали в кострах Средневековья, то нынешние чересчур впечатлительные особы Дунина психического склада автоматично, в обход петли и шприца с отравой, выключаются из действительности, вот и ваша дочка убегает от яви в необъятные просторы самой себя, где она в плеске текучей воды слышит голоса, с ветерком и цветами разговаривает, во мгле за горизонтом предупредительно, кабы ей поверили, читает ожидающую нас вещую быль. К несчастью, запуганные навек вперед, мы до самой катастрофы не осмелимся произнести вслух происхождение недуга, постигшего вашу девочку.

– Да ведь Дунюшке такой нагрузки и не выдержать, хворая она у нас, отрада наша! – на вздохе сожаленья сказала матушка, машинально взглянув на Богородицу в углу.

Слегка послушав тишину, доктор дружественно положил руку на запястье Прасковьи Андреевны:

– Сегодня уже нередкое заболеванье ее через сотенку лет, а то и ближе… может стать чуть не поголовным, – добавил он тоном иронического благовестия в ответ на тревогу стариков. – Если учитывать скорые и неизбежные потрясения мира, в наблюдаемом явлении нет причин для радости, то и для огорчения их нет. В плане самосохраненья автоматическое отключение особи от жгучих впечатлений бытия выгоднее для вашего ребенка, чем судьба тех, кто такой способностью не обладает. Общеизвестно, что зачастую именно боль душевная, впитавшая чьи-то потаенные сомненья и чаянья, подобно жемчужной раковине, становится источником откровений и сокровищ, которые с разгону, сквозь железные твердыни, врываются в действительность. Не в том ли и заключается творчество, что годами лелеемый образ однажды покидает опустошенное материнское лоно, чтобы эталонами человеческой личности, вроде Гамлета, Фауста, Дон-Кихота, навечно рассеяться в библиотеках, театрах, памятниках, в душах потомков?

Тут в углу деревянная кукушка прокуковала девять раз, а к тому часу внук должен был приехать за своим знаменитым дедом. Милый старик стал неторопливо укладывать очки в футляр, собирать нехитрую медицинскую снасть, а матушка подтолкнула мужа, чтоб готовил рублик за визит.

– Это очень приятно, кабы жемчужинка-то… и душевная вам благодарность за успокоительное слово! – засуетился о. Матвей, мучительно выбирая подходящую позицию для выполнения щекотливой обязанности, но благоразумие удержало его от расточительства.

– Беда наша в том, – поспешила уточнить цель его визита Прасковья Андреевна, – что болезнь Дуни наукой не признанная, да и жуткие видения ее насчет будущности не одобряются нонче. Вот и дрожим, не забрали бы ее от нас в дурдом, а то, глядишь… – на глубоком вздохе, с дальней материнской приглядкой обмолвилась вдруг она, – в лагерь куда-нибудь на Командорские острова. И потому было бы нам желательно, окромя ласки вашей, порошки либо капли какие через вас получить, самые заграничные, пускай: ничего не пожалеем на родимое дитя!

– Нынче единственное ее лекарство в смене общего нравственного климата. Всех их могут травмировать наши напрасные врачебные уловки, – и помедлил, стоит ли предупреждать о последствиях всякого насильственного вторжения в иллюзорную раковинку ее мира. – Правда, в моей практике еще не попадалось случая прозрений такой плотности… даже не удивлюсь, если бы на дом к ней однажды и не надолго пожалует некто оттуда, – и оборвался при виде закрестившихся стариков, – так что, пока не схлынет, примиритесь с ее неопасной болезнью, раннее выздоровление от которой могло бы оказаться куда смертельней. Тем более что нередкое сегодня такого рода двойственное сосуществование не помешает ей зарабатывать хлеб насущный. Первый же раздавшийся над ухом плач собственного ребенка призовет ее оттуда назад в жизнь!.. Словом, от счастья не лечат.

И тут сама Дунюшка показалась вверху, на пороге светелки.

– Вы за меня в самом деле не бойтесь, – держась за перильца лестницы, сказала она родителям, – я и вправду счастливая. Свой век я без горя проживу, за большого профессора замуж выйду.

– Бедняжка ты наша, – ужаснулись те ее девической вере в свою звезду, – откуда тебе известно, какой профессор в нашей дыре объявится, с неба, что ли?

– Мне многое наперед известно! – Девочка горько усмехнулась и ободрила родителей намеком, что знатные женихи нередко с детства рядом растут, вырастая потом до высот поднебесных.

Лишь удостоверясь в безопасности Дунина заболевания, которое попозже бесследно пройдет, старики предложили профессору посидеть с ними за вечерним чайком.

Вкусно припахивая дымком, старый самовар на столе объединял сидящих в дружную семью, а пылающие дровишки так утешительно пощелкивали в печурке. Доктору было приятно отдохнуть от шума житейского в здешней привольной тишине. Расслабившись в сердечной теплоте оказанного приема, старик вдруг распространился о давно опровергнутых наукой и все еще неразгаданных вещих снах и, как бы приглашая аудиторию посмеяться над детски-трогательными заблуждениями людей, он поделился своими сведениями про сны в научно-историческом разрезе, даже вступил в ученые прения с подошедшим к чаю студентом Никанором Шаминым, который подобно Цицерону и Плутарху хаял сны, считая их последствием невежества либо дурного пищеварения, и становился в тупик под напором именитых авторитетов, спущенных на него солидным противником. Так, например, Сократ, по свидетельству ближайшего ученика и почтенного виноторговца, слышал во сне предвестный Гомеров стих, что через три дня узрит те плодоносные страны, и скончался согласно полученному указанью. Царь Навуходоносор обожал сновиденья, а безбожный Вольтер даже стишки писал во сне. Сам Гиппократ, обладавший значительным медицинским образованием, предписывал видевшим во сне померкнувшие звезды бегать по кругу, в случае же – луны, как ни смешно, бегать не только кругообразно, но и вдоль. Франклин и Аристотель тоже верили в сны, а Марк Аврелий тем же способом открыл лекарство от головокруженья и кровохарканья.

Впрочем, начитанный старик не отрицал, что так называемые небесные знаменья, чаще всего получаемые через детей и после текстуальной обработки старших приобретавшие магическую фактуру примет, молитв и прогнозов, позже закреплялись в памяти поколения, нации и человечества в целом.

Слушая его лекцию и задумчиво созерцая на гравюрке в резной рамочке над комодом ужасное изверженье Крокотау 1883 года, о. Матвей приходил к заключенью – насколько меньше жертв оказалось бы в тот день, кабы жители на предмет эвакуации хотя бы за неделю были предупреждены сновиденьем о грозящей катастрофе.

После некоторого раздумья, стоит ли углубляться в столь щекотливую проблему, Матвей Петрович решился дополнить высказанные гостем соображения в рассуждении об их исторической значимости.

– В заключение позвольте и мне, уважаемый доктор, напомнить одно не менее знаменитое и особо назидательное для нас египетское происшествие. Одному фараону библейских времен приснилось, будто бы из тамошней реки Нил вышли семь тощих коров и вчистую пожрали семь тучных коров, однако толще не стали. Призванный на царский совет Иосиф, уже восходивший к славе, и разъяснил государю загадочное сновиденье как предвестие семилетнего голода, который погубит чуть не пол-Египта, чем и надоумил фараона запасаться продовольствием.

– Вот бы и нам такого Осипа, чтоб разъяснял правительству горестные сны наши, – со вздохом сожаления высказалась матушка.

Тут встревоженный смыслом сказанного и пытаясь уточнить библейскую ситуацию, вмешался доктор и сбивчиво напомнил, что Иосиф выступал не заступником народных масс, а всего лишь как придворный советник фараона.

– Осип-то и у нас имеется, да, видать, по грехам нашим ниспосланный с обратным назначеньем, – начал было Матвей Петрович, но вдруг тревожно, спросонья, зашебаршившаяся в клетке слепая канарейка помешала ему досказать вовсе самоубийственную мыслишку.

К слову, он и сам уразуметь не мог, хорошо еще, что полностью она не сорвалась у него с языка, но все равно, хотя посторонних в доме не было, все кругом затихло. И в ту же минуту всех заставил подняться в ожидании беды раздавшийся стук в окно. И опять Господь был милостив к простодушному батюшке. Оказалось, стучался приехавший за доктором несколько запоздавший внук.

Почему-то, на прощанье по стариковской рассеянности или сознательно в предвиденье дальнейшего доктор не пожелал своей пациентке скорого выздоровленья.

Глава VII

Ничье воображенье не смогло бы превзойти причудливую действительность тех лет. И оттого обыкновенные жители питались приметами, гаданьем, предчувствием, подпольными слухами о чудесных знаменьях и просто вещими снами, полностью оправдавшимися впоследствии. В тот раз о. Матвей потому лишь убоялся рассказать о самом пророческом сновидении из всех, что предвидел, как горько оно осуществится в реальности.

Глаз не оторвать, сеанс длился дольше обычного и заключался в том, что внезапно на бывших Воробьевых горах открылась огнедышащая дыра, по-церковному волкан, переполошившая столицу, почти как тот самый Крокотау, в рамочке над комодом, но чуть послабже. Уже над ним летают дежурные аэропланы, безуспешно кидая в прорву тушительный порошок, и хотя пожарные с помощью импортной техники опрокинули туда же всю целиком протекавшую неподалеку москворецкую водищу, огонь не утихает: даже из Сокольников видать багровое зарево несчастья на облаках образовавшегося пара. Их снизу жадно лижут языки огня, пожиравшие ценные памятники отечественной старины от Новодевичьего монастыря до толстовского музея в Хамовниках, тем временем, без труда перешагнув опустевшее русло реки, раскаленная лава движется дальше двумя руслами в обход Кремля, сквозь пылающий Манеж, подступая к Большому театру и угрожая ему – тому самому главному в стране зданию на восхолмии впереди.

Магазины не торгуют, трамваи уже стоят, тем не менее вся публика стихийно, не соблюдая правил уличного движения (многие с непокрытыми головами, невзирая на падающий пепел), движется к месту происшествия, интересуясь взглянуть – что за волкан исторический у них открылся? Гонимый жгучим предчувствием подвига и в переодетом виде, чтобы не раздражать иноверцев, туда же устремляется и сам Матвей Лоскутов, а сбоку шагает покойный Аблаев, шибко помолодевший, как все они с того света, тоже в штатском. Всюду слышатся охрипшие голоса, и одни призывают не отступать от генеральной линии партии вопреки опасности, другие же подают дельную мысль: пока не застыло – пристроить внутри кратера чугунный котел центрального отопленья, а третьи – не может уловить о. Матвей, – о чем толкуют третьи, пальцем показывая на него с Аблаевым? Оказывается, третьи – жители, скорее чутьем отчаянья, нежели по длинным волосам разгадавшие ихнее с дьяконом инкогнито, единогласно требуют от них как лишенцев практически доказать по специальности свою верность советскому режиму. С одной стороны, риск большой, как бы не осрамиться, но и отказываться совестно, поскольку Родина: хватит ли веры и воли одолеть стихию?

И вот уже сам начальник райсовета в кожаном пальто прямиком, сквозь войсковое оцепленье, ведет их обоих на временную вышку, с которой видно внутреннее строенье волкана, куда по проволочным лестницам гуськом спускаются добровольцы из заключенных, уповающих заслужить досрочное освобожденье. Воздух от накала дрожмя дрожит, и вдруг жуткий вопль – это геройски погиб сорвавшийся вглубь один местный умелец, замысливший укротить волкан химической затычкой собственного изобретенья. Наконец, вся нужная утварь готова, пора к молебну приступать, однако начальник придерживает о. Матвея указаньем не слишком стараться, дабы не вовлечь атеистов в соблазн веры, хватает его за рукав, подсказывая очередность подлежащих спасенью предметов, не обращая вниманье на угрожающие выкрики снизу, чтоб не мешал работать батюшке, который, невзирая на помехи, успешно выполняет историческое задание, благодаря чему вскорости, как и положено чуду, волкан заглох и, как бывает в снах, почва немедленно зарубцевалась. И уже под звуки праздничного радио жители шеренгами расходятся по домам, по местам работы. Воспрянувшие труженики ликуют, на руках подкидывают председателя за избавленье, забывши про недавнего вспомогателя, который украдкой кое-как спускается с вышки, где уже без Аблаева, заблаговременно исчезнувшего восвояси, и задворками пробирается к себе на погост очень довольный, что совесть чиста и обошлось без привлеченья к уголовной ответственности за богослуженье, дозволяемое лишь в наглухо закрытом помещенье.

Таким образом, пророческая суть притчи, еще горше для Церкви оправдавшаяся пару пятилеток спустя, полностью совпадает с мнением, будто сны есть не что иное, как миражное отражение грядущего на пленке дремотного подсознанья.

В силу тогдашних обстоятельств, нависавших над домиком со ставнями, общее чувство неполноценности сближало обитателей в единый организм. И когда на следующее утро за трапезой о. Матвей поведал семейству о ночной фантасмагории с волканом, у стариков состоялся показательный диалог, где проявилось взаимопонимание с полуслова. Прасковья Андреевна с особым негодованием отметила нетактичное поведение большого начальника во время богослужения, который хватал священника за рукав, как если бы сама наблюдала факт столь неуместного для власти самовольства. Когда Матвей Петрович в шутку же справился, как ее не затолкали в подобной давке, то продолжая начатую игру, она пояснила, что ей посчастливилось: своевременно со знакомой старушкой приткнулась на высокой паперти соседней церквушки.

Эта мимолетная стариковская забава позволила ребятам заключить, что родители и в помыслах своих так сильно сжились воедино, что не только сообща смотрят свои киносны, но и участвуют в них оба. В обсуждении ночного события почтительно участвовал и сидевший за столом Никанор.

Дружба Никанора с Дуней началась с детства, когда эпоха уже обожгла обоих своим дыханием. Социальное положение Шаминых, начиная с хлебного пайка, отличалось от лишенцев Лоскутовых, но уже тогда детей сближала порочившая их сословная общность, заставлявшая скрывать от сверстников ремесло родителей. Однако ничто не нарушало невинной, впоследствии перешедшей в родство дружбы Никанора с Дуней.

Сама по себе возникшая у них духовная близость была обусловлена легко ранимой хрупкостью девочки, в то время как старшинство и грубоватая сила юноши уже нуждались в своей прекрасной даме для защиты, что и сделало его хранителем, сообщником и позднее истолкователем чудесного дара Дуни, манившего к себе, как всякая тайна. Подобная мерцающей жемчужинке, она-то и стала у них любимой, без износу, самой доступной игрушкой нищеты, вдохновлявших многих поэтических бродяг по морям и весям еще необжитой истории.

Слегка покатая к западу, роща мертвых кончалась невысоким обрывом в лощинку. И дальше знакомый лаз в густом кустарнике сводил туда, на тесную кремнистую площадку, сзади которую подпирала сыпучая стенка, увитая сладостно пахнущим вьюнком, что обычно селится по тощим оползневым склонам на припеке, а снаружи от постороннего любопытства прикрывал огромный пустырь, поросший высоким и ржавым, багреющим на закате конским щавелем. Недаром ходила молва, будто некогда здесь состоялась встреча московской рати с конной разведкой крымского хана. Тут по дну неглубокой долинки, со своим особым климатом старой сказки, протекал едва по щиколотку, однова перешагнуть, скромный ручеек. Ни пташки залетные, ни пронырливые ребятишки окраины не добирались сюда, лишь стрекозы спускались посидеть на камешке у воды, вытекавшей из останков Едыгеева побоища, ледяной и несмотря на отраву такой прозрачной, что видно было, глаз не оторвешь, как колеблемая струйками бьется по песочку черная тинка… У Дуни с Никанором ручеек тот носил название Глухоманка. Это была неприкасаемая, величавая и на карте еще не обозначенная река, настолько взаправдашняя, что всяк, случайно переступивший ее, показался самому себе великаном. Не было в стране уголка укромнее для раздумья о будущем.

На еще теплой щебенке, закинув руки за голову и глядя в линялое вечереющее небо с росчерком дыма из фабричной трубы, Дуня делилась с дружком обрывками ночных видений, которые тот, сидя с поджатыми к подбородку коленками, мысленно сшивал согласно тогдашнему передовому мировоззрению в целостные эпизоды, достойные серьезного обсужденья. Не исключается, что по отсутствию иных средств призвать современников к благоразумию, он сознательно лубочными кошмарами загромождал Дунины повествования, придавая им пугающую плакатность в расчете, что человечество, хотя и в обрез, еще успеет образумиться, на шажок-другой отступив от пропасти.

Случалось, изнурительный сеанс ясновиденья, выходя за пределы Дуниной психики, просто не умещался в ее бедном словаре, девочка плакала и дрожала, а Никанор молча гладил ее руки и пытливей вглядывался в ее лицо, узнавая в нем недосказанное.

Порой у него на глазах Дуня вовсе покидала действительность, и тогда в ее расширенных зрачках посменно и явственно читались то одиночество обступавшей ее необъятности, то эйфория надмирного полета, то растерянность на крутом скольжении в никуда, так что можно было догадаться о сложной топографии ее миражей. В такие минуты она невпопад и голосом издалека откликалась на вопросы, пока не возвращалась вдруг в свой прежний кроткий облик, чем обозначался выход кого-то, третьего, из игры.

Дотоле никто на свете не вторгался в их дружбу, пока со средины лета на их беседах не стало замечаться незримое присутствие еще кого-то, чье прибытье всякий раз с ревнивым подозрением Никанора обозначалось у нее заметным оживленьем. Девчушка подозрительно хорошела тогда, все преображалось в ней, и какая-то внутренняя необъяснимая сила проступала в ее облике. Как и русскую природу, никто с первой встречи не назвал бы Дуню красивой, в обеих пришлось бы всматриваться, чтоб оценить их ненавязчивую, как бы в рассеянное созерцание погруженную прелесть. Меж тем девушка вступала в возраст, когда из толпы сверстников избирают одного… Вот каким путем не приученный к нежности сын могильщика, самодеятельный материалист к тому же, впервые ощутил на себе отжитое, по его мнению, и даже классово чуждое ему состоянье – любовь.

Осторожные, щадящие попытки Никанора выяснить личность загадочного спутника ее прогулок за пределы реальности неизменно разбивалась о безответную Дунину улыбку.

К счастью, и как правило, такие визиты совершались не раньше сумерек, а в ту зиму, когда о дочкиной тайне проведали родители, по обычаю привидений оно стало заявляться к Дуне близ полночи прямо в девичий мезонинчик.

Едва Дуне доводилось среди ночи открыть глаза, оно уже сидело возле или, мерцая в полутьме, стояло в приножье низенькой постели. И сколько раз ни пыталась Дуня включить украдкой свет, оно успевало прикинуться полотенцем на спинке кресла или манекеном с очередным вязаным рукодельем матери.

Признаться, за всеми Лоскутовыми водилась врожденная странность поговорить во сне, но… чтобы сразу на два голоса?! Однажды особо чуткому в подобных случаях материнскому уху померещилось снизу, будто Дунюшка не одна у себя, и сейчас же та явственно попросила у неведомого компаньона дозволенье захватить оттуда с собою хоть веточку на память, а тот не менее отчетливо рассоветовал делать это. Ночи через две они там беседовали уже подольше, очень бойко местами, к сожалению, неразборчиво, кроме одного да и того иностранного слова фламинго. Не счесть сколько, пока ноги с холоду не заломит, выстояла матушка на скрипучих ступеньках лесенки в намерении выведать Дунюшкин секрет. Как ни крепилась, открылась мужу под конец и в следующую ночь, когда чуть раздвоился дочкин голос, о. Матвей мужественно, с карманным фонариком в руке, выступил из-за шкафа, в намерении выяснить личность невесть как пробравшегося в дом обожателя. Дуня лежала на спине одна и с открытыми глазами, худенькое тельце жалостно рисовалось под тканевым одеяльцем… Не дрогнула, не зажмурилась: ее не было дома.

Глухая тоска затопила сердце матери:

– Лежит, гляди, ровно челнок на отмели. Унесет ее от нас темная вода.

– Значит, пора, мать. Зовет к себе море житейское.

– Чего же Никанор-то тянет?

– Успеют нищих наплодить!

– В том и вопрос, успеют ли… С кем она впотьмах шатается, по горным вершинам порхает?

Лишь тут матушка решилась посвятить о. Матвея в одно свое приключеньице позапрошлой ночи.

Сквозь непрочную стариковскую дрему услышала приглушенный дочкин голосок и точно такой ответный, пока боролась с неохотой покидать нажитое тепло, разговор достиг уже прихожей: они уходили. Выскочив на крыльцо в валенках на босу ногу и – что под руку подвернулось – на плечах, Прасковья Андреевна еще застала их голоса, удалявшиеся в направлении храма. Из-за одышки и по тонкой наледи на снегу она не успела догнать молодых; чуть приоткрытые кованые ворота, которые после повторного изъятия церковных ценностей перестали запирать на замок, подсказали матушке путь погони. Кое-как поднявшись на паперть, она заглянула внутрь и, верно, обмерла бы на месте, кабы тревога за любимое детище не пересилила вполне понятное потрясенье… Непостижимая светлынь наполняла храм. Тускло сияла алтарная позолота, облезлый металл церковной утвари и прочее, в чем отражалась узкая, сверху донизу, полоса света, рассекавшая надвое нежилую инейную мглу. Лишь со стороны клироса можно было понять его происхожденье. Все дело было в левой колонне: знакомого ангела не виднелось на привычном месте, отчего нарисованная сзади дверь, как стало видно сейчас – довольно грубой кузнечной клепки, несколько поотошла наружу. Собственно щель-то была не шире ладони, но оттуда выбивался могучий слепительный полдень. Но самое неправдоподобное заключалось в том, что у Прасковьи Андреевны, при ее-то больных ногах, достало сил с той синей каменной приступки дотянуться до дверной скобы и, плечом оттолкнув такую тяжесть, кое-как просунуться в находившееся по ту сторону пространство. Чуть отлежавшись ничком, почти замертво, устремилась за пропавшей дочкой.

Необъятная, как дети рисуют ее на картинках, безмолвная желтая пустыня без единой живой отметины, окромя ветровой волнистой зыби по пескам, простиралась на все четыре стороны. Слепящее сверканье излучалось из мглистой небесной синевы. И некогда было взглянуть, что так неистово пылает в зените. Чутьем где-то за ними угадывая беглянку, напрасно призывала матушка не углубляться в такую даль, где помимо диких зверей легко погибнуть от мучительной жажды. Однако даже эхо не отзывалось на зов матери… Когда же надоумилась оглянуться, то к ужасу своему даже собственных следов позади не обнаружила. Уже несчастная женщина готова была проститься с жизнью, когда с облегченьем различила мелькнувший меж двух прихолмий тот опознавательный синий камень, служивший здесь заблудившимся одновременно маяком и ступенькой для возвращения домой, так что, едва коснувшись ногой, она тотчас оказалась в полупотемках тамошнего храма без вреда для здоровья.

– Страсть какая… – под свежим впечатленьем рассказа подивился о. Матвей, попрекнув верную свою жену и помощницу. – С ее сердцем и в баню-то сходить не велят, а она же в необитаемую пустыню на склоне лет пускается!

– Так ведь не чужое дитя, поп.

– Вот для них-то и следует беречься, мать…

Заодно, по не остылому еще воспоминанью, старики потужили, что еще годика два назад не открылось столь надежного убежища, которое так пригодилось бы для самого ненаглядного существа на свете. Зато и порадовались, что осталось не обнаружено властями, которые применили бы тайну сию по нынешней лагерной надобности, и во избежание бед при первой же оказии следует выкорчевать тот жизнеопасный соблазнительный камень прочь даже из самой памяти людской, – на том и порешили в ожидании лучшего.

Глава VIII

Любопытно, что почти одновременно с появлением Дымкова с разностью нескольких дней в старо-федосеевский некрополь прибыл параллельный персонаж явного и, к сожалению, до конца не разгаданного назначения.

Ночной стариков разговор вскоре забылся, так как при дневном свете еще очевидней стала маловероятность дикой пустыни, помещающейся внутри хотя бы и внушительной колонны. Все же, кабы обнаружилось невзначай, наличие подобного тайника в распоряжении лишенцев могло тяжко отразиться на судьбе бывшего настоятеля. После трехдневных колебаний о. Матвей в секрете от домашних отправился на место происшествия с целью удалить со штукатурки злополучную дверь посредством находившегося под рясой скребка на длинном стержне. Совесть так и не позволила ему в личных интересах довершать разрушение старинной, и без того обветшалой церковной росписи… да и незачем было. Не составило труда на ощупь убедиться, что самому искусному, вернее, плоскому сыщику не удалось бы пролезть за спину незыблемо стоявшего там ангела. Впрочем, наступившее успокоение невольно окрашивалось досадой, ибо, выходя из дому, он втайне от себя самого прихватил умеренной длины веревочку, чтобы при благоприятных условиях, привязавшись к дверной скобе повторить поразительную матушкину вылазку без опасения заплутать в потусторонних песках. Благоразумнее было отнести помянутую пустыню к тем редким сновиденьям последних лет, в которых старики по каким-либо уважительным причинам не принимали совместного участия.

Зима началась небывалыми метелями, не успевали прокладывать траншейные ходы главного пользования, во избежанье подозрений, особенно со стороны приболевшей Дуни, батюшка оба конца совершил кружным путем, по целине, через дальнюю часть рощи, где после закрытия кладбища в ночки потемнее на весь сезон заготовляли дрова, возвращался на исходе дня. Повсюдная на русских погостах сословная граница делила непоровну и Старо-Федосеево. Если могилы бедных вызывали у Матвея глубокую симпатию своим смирением, то, напротив, погребения зажиточных веселили его дух благолепием надгробий в виде сломанных арф, античных урн, повитых как бы темной кисеей, также – сохранившихся кое-где по непригодности для другого изделия мраморных херувимов в снежных шапках набекрень, несмотря на свое скорбное назначение. Меж ними возвышались более долговечные сооружения для именитых деятелей отечественной коммерции, столичной адвокатуры, оперного искусства и среди них затесавшийся один химик по искусственной резине. Проходя мимо последнего, о. Матвей различил носом показавшийся ему вкусным на морозе чад тлеющих ветвей, после чего не без удивления заметил воровской дымок, поднимавшийся над родовой усыпальницей купцов Суховеровых. Толщина снежного покрова не позволяла подойти ближе, но и с расстояния бросалась в глаза пригодность того неприступного здания с бойницами и чугунной оградой для притона какой-либо шайки проворных мошенников, фальшивомонетчиков, например, а то и зарубежного диверсанта из подсылаемых для недопущения русского народа к коммунизму; ведь по соседству пролегал особого назначения тракт, по которому ездил на дачу один, хотя и полузначительный, товарищ, но все равно в случае чего именно с о. Матвея взыскали бы за укрывательство. Не надеясь единолично справиться с напастью, батюшка отправился за подмогой в лице Финогеича, занимавшегося вечерней разделкой дров. С топором для острастки старики двинулись по суховеровскому адресу, но сколько ни прислушивались, ничего предосудительного вроде теньканья балалаечного либо не менее оскорбительного женского взвизга не сочилось сквозь плотную кладку искроватого Лабрадора. Однако неоспоримые приметы, как то: нахоженная тропка и запасы хвороста в ограде, а пуще – выведенная через пролом из-под кровли дымящаяся труба указывали на обжитое гнездо порока. Нажимом колена Финогеич толкнул легко поддавшуюся дверь, а о. Матвей мужественно вступил в белесую удушливую мглу.

Ничего не было видать, кроме горевшего посреди чахлого костерка, дым еле тянулся в наспех проделанную дыру. Но если чаще смахивать набегавшую слезу, можно было заметить и другие признаки постороннего присутствия: ложе под дырявым брезентом о бок с огнем, также разложенную на каменной плите, с инеем вместо скатерти, всякую обиходную утварь вроде пузырька с постным маслом, тряпицы с солью да жестяной коптилки, на фитиле которой мотался язык полузадушенного пламени и, наконец, нож с примечательным багрецом на лезвии, почти уликой не осуществленного пока злодейства, кабы не утешительный, размашисто начертанный крест на такой же инейной стене. Пообвыкнув, о. Матвей различил и самого злоумышленника, столь ветхого старичка, что казалось – комар его с налета повалит, и столь прокопченного, что представлялся сгущеньем того же дыма. Он дремал, на корточках припав к огню, но, едва обдало его холодом, тотчас вскочил, принялся было топтать преступные головешки, но сдался и замер с опущенной головой.

По тем временам любой, да еще тайный нарушитель обязательных правил о милицейской прописке по месту жительства подлежал немедленному выселению с попутным исследованьем личности в смысле плохой классовой принадлежности. Правда, столь древнее существо по его плачевной очевидности, едва ли способно было причинить ощутимый вред советской державе; однако что-то в нем, помимо вопиющей беззащитности, мешало о. Матвею сразу ограничиться изгнаньем. Представлялось немыслимым в таком архаическом обличье добраться из заграницы почти в самое сердце мирового коммунизма без стократного задержанья в пути, а иначе какая нужда погнала его в столицу? И вообще, если отвергнуть грешные подозренья, сорвавшийся с житейской скалы существует лишь за счет постепенного, день за днем, скольженья вниз, тогда как в достигнутой фазе падать старику было уже некуда. Короче, батюшку смущала слишком цепкая, по всем параметрам проявляемая жажда бытия, в частности – запасы хвороста и всякого топливного хлама у входа в посмертную суховеровскую резиденцию или надежные, в резиновых обсоюзках валенцы, годные идти хоть на край света, или домашняя утварь – от щербатого топоришка и бывшего ведра без державки до эмалированного, почти нового чайника, видимо, крепко запоганенного, если обрекли на выброс, и наконец, не по телу просторный, препоясанный вервием и тоже, видать, свалочного происхождения брезентовый бешмет – не по зубам ни морозу, ни собаке.

– Ишь, ровно в санатории устроился… – строго пошумел Финогеич. – Орел, койку снял у мертвеца!

– Чево, чево? – ладонь приставив к уху, затормошился тот. – Окажи милость, покричи.

– Спрашиваю, квартирка не тесновата ли?

– Одинокому в самый раз, – осклабился жилец с очевидной целью подкупить расположение хозяев. – Вот, мебельцы маловато…

– Ну, веселиться тут вовсе нечему, брат, – перхая и задыхаясь, оборвал его о. Матвей. – Видать, из ума выжил, куда на местожительство поселился…

– Без спросу, без прописки, главное…

– Погоди, Финогеич… Когда своей боли хватает, о чужой не спрашивают. Мы тебя не видали и взялся отколе – знать не хотим. А только покинь нас, сирых, не обременяй совесть нашу грехом изгнания. – И окончательно задохнувшись, с поклоном уступил дорогу к настежь распахнутой двери.

– Чего с ним трепаться, Петрович, – снова вмешался Финогеич. – Хорошо, если только жулье, а может, и беглец… Покарауль, я постового кликну!

Передавши батюшке свою снасть, он повернулся было к выходу, однако наружу не бежал, думая лишь попугать нежелательного постояльца и спровадить его без шуму, как отпихивают от берега мертвое тело, приплывшее за крестом да могилой. Старик безобидно наблюдал его действия, оглаживая безволосый, беспрестанно жующий рот, – едва же помянули милицию – заметался, тоже для виду, скорее из учтивости, нежели со страху, полкраюшки хлеба пихнул за пазуху, притворился, будто в трубу скатывает свой трескучий брезент.

– А вы не хлопочите, начальнички, не надрывайтеся, и сам уйду, – приговаривал он, не по возрасту разбитной. – Мне абы стужу переждать, а чуть солнышко – меня и силком не удержишь. Я по летнему-то сезону аки царь повелительный живу: хоромы просторные, челяди без числа. Вздремнется на полянке лесной, один с тебя мушку сдувает, другой байку шепчет на ушко… – Он испытующе поднял глаза на о. Матвея, и таким ветром судьбы и простора пахнуло на того, что сердце сжалось от предчувствия. – Небось, и сами тут хворостины дожидаетесь. До весны потерпели бы, а там я вас обоих с собой прихвачу… Жизнь-то наша как конфетка с полу: и горчит вроде, и выплюнуть жаль.

Такая мгла пополам с могильным хладом дохнула о. Матвею в душу, едва представилась ему чья-то крайняя надобность вот так же, в глухую январскую полночь попросить приюта у мертвецов, не своя однако… Ввиду давних слухов о скором теперь строительстве Международного стадиона Дружбы на территории старо-федосеевской обители, что обрекало на снос и домик со ставнями, бывший ее настоятель заранее свыкся со своей предстоящей бездомностью, даже приоткрыл однажды супруге тайное намеренье скрыться в какую-нибудь недосягаемую щель, чтоб облегчить семье получение новой жилплощади и больше не отягчать социальную будущность деток своим существованьем. Вероятно, в мыслях у батюшки промелькнул кто-то третий, чья судьба была ему дороже собственной. Недавние опасенья погасли, и вот уже чем бы ни грозило такое сообщничество, не посмел отказать в милости и пристанище бродяге, на месте которого каждую минуту мог оказаться тот, подразумеваемый.

Злая укоризна хоть и мнимому Матвееву благополучию содержалась во всем облике бывалого бродяги. Лишь потому и сорвалась у о. Матвея подсознательная обмолвка брат, что по седым косицам, заправленным под бывший меховой треух, как и по свойственной православному духовенству укладистой речи, сразу опознал в старике претерпевающего бедствие иерея. И в том заключалась боль сердца, что самый распоследний средь своих современников может мановением пальца отнять кров у кого-то жалчей себя. Тем сильней ощущал он пронзительное родство с этой падшей тенью человеческой, и призыв ее – сообща перейти на положение птахи лесной – не заставал врасплох о. Матвея. Еще до казни аблаевской стал он мысленно примеряться к участи калик перехожих, неминучей вскорости для всех попов на Руси, в предвиденье чего не только закалял себя помаленьку всяческим неудобством вроде несвежей пищи или мокрой обуви, обязательной для пребывающих в непрестанном скитании, но и семейство свое, из отеческой жалости, понуждал к тому же под предлогом причиняемого излишествами вреда. Все полнее раскрывались ему преимущества людской бездомности: ибо стоило отрешиться от иных благ цивилизации, как немедля приобреталось то высокое телесное безразличие, которое, освобождая от смертных страхов, доставляет желанный покой души. Начистоту сказать: он так устал от подлой дрожи по любому поводу – преступной ли принадлежности своей к духовному званию или купленной из-под полы подошвенной кожи – что порою торопил пришествие судьбы, благословившей бы его в дорогу толчком в плечо, чтобы властно повернуться спиною к разгромленному пепелищу.

Незлобивая готовность бродяги к смене жилья, равно как и завидная сноровка, с какой он рассовал по дырьям на себе свою походную утварь, прицепил к поясу мятый чайник и кружку того же свалочного происхожденья – все это смягчило о. Матвея. На худой конец вряд ли удалось бы подобрать лучшего товарища, а тот уже простер руки над огнем, то ли в намерении унести клочок пропадающего тепла, то ли прощаясь до скорого свиданьица.

Скорее для проформы, нежели для выяснения личности, Матвей задал надлежащие вопросы. Странник назвался беглым попом Афинагором из разгромленного год назад безвестного монастырька в зауральской глуши. И с горечью, в духовном стиле, прибавил, что лишь после долгих бездомных скитаний волна житейская донесла его наконец до тихого пристанища здесь, у них, за надежной каменной стеной. В зимнем ветерке трепетали седые, с прожелтью волосишки на висках, и сам он весь подрагивал, словно только что вынутый из воды, и тут, по молчанью переглянувшихся хозяев догадавшись, что теперь-то они и столкнут его с бережочка назад, в судьбу, он с умилением благодарности поведал им, как разоритель обители, суровый московский комиссар, подай ему Господь здоровья, на глазах у братии стравивший собакам проживавшего там на покое ветхого архиерея, пощадил бедного Афинагора, собственноручно дважды вразумил его по шее и отпустил с наставленьицем впредь не попадаться на глаза. С той самой поры и ходит Афинагор, не противясь ветру; а где старушка и за молитву не пустит на ночлег, то можно и в стожок приткнуться, благо тулупчик теплый, на вороньем меху. «Бесстрашному нигде не боязно, а ежли и дадут по загривку разок для острастки, так начальству и нельзя иначе!»

– А ты не спеши, не серчай: и мы живые! – дрогнувшим голосом попрекнул о. Матвей. – Куды тебе старому в потемках…

– Обо мне не тужи, поп. У Бога-то на кажного жучка припасена своя щелочка.

Теперь о. Матвей и сам не мог отпустить старика, не утолив жадного, непременно наедине, любопытства о том самом, что ему предстояло впереди.

– Ведь не сразу гоним… отдохни, ежели здоровье позволяет тебе здешнее проживание, – и вздохнул, сознавая тяжесть совершаемого проступка. – Ступай к своим дровам, Финогеич, да матушку не пугай пока. Дверь потуже притвори, все тепло выстудим к ночи. – Он огляделся куда присесть, но было некуда. – Отколе свалился-то на нас, сирых?

– Все оттуда же, из миру.

– Мир-то велик. Кормишься чем?.. Воруешь хлеб-то аль с рукой стоишь?

– А пошто? Господь поставляет! И под толщей снега олень чует свою еду. Я тружуся, хотя без дозволенья. Выслежу где крышку гробовую при дверях либо писк младенческий попритчится, уж я там стучусь с заднего ходу. «Не угодно ли безмерную горесть вашу али родительское ликованьице через небесную канцелярию оформить? Могу и заочно, туда ни одно письмецо заветное не пропадет… опять же по дешевке у меня. Ну, иные посмеются, иные вчерашних штец плеснут, а бывают которые и коленом под седалище. Да ведь я сухой, хоть с башни скидывай, не ушибаюся!

Здесь впервые испытал смущенье о. Матвей, потому что сказанное совпадало с его собственным намереньем в случае чего заняться ночной халтуркой. Тем более боязно стало задать очередной вопрос:

– За что гонение-то принял?

– Видать, по совокупности бытия моего.

И кое в чем он до такой степени походил на самого Матвея в его гаданьях о своей будущей судьбе, что не хватало воли прогнать его со двора.

Во избежанье еще более щекотливых совпадений благоразумнее было воздержаться от дальнейших расспросов: время ужина близилось, кстати. Да тут еще бродяга подкинул хворосту в прогоравший костер, и белым чадом окончательно заволокло суховеровское помещение.

– Вот тебе на прощанье мой наказ, Афинагор, – с кашлем и обильной слезой заторопился о. Матвей. – Как знаешь обходися, днем огня не разводи, из берлоги своей не отлучайся. Застигнут – раньше всех отрекуся. Дров не воруй… Березку свалим – и тебе сучков достанется. Посторонних к себе не водить…

– Сказал!.. Сюда самую убогую, хуже нет, и пряником не заманишь, – последовал еще более легкомысленный намек, содержанием своим неприятно резанувший уходившего о. Матвея.

Таким образом, к концу первого же посещения стали замечаться и другие противоречивые изменения как в облике, так и речевом складе немощного старца. Главное же разочарование ждало о. Матвея впереди, когда с приличного расстояния оглянулся на покидаемый мавзолей. Взгромоздясь на ограду, бывший иерей Афинагор салютовал старо-федосеевскому настоятелю своим треушком на манер флотских сигнальщиков, что выглядело вовсе непозволительным на фоне тогдашнего церковного разорения. Погрозившись в ответ имевшимся у него скребком, о. Матвей повернулся было назад для строгого внушения, но вблизи мнимый бродяга оказался коренастым деревом неизвестной в сумерках породы, с клоком снега в развилине сука. Вообще эпизод с Афинагором выглядит до такой степени маловероятным, что разумнее было бы отнести его за счет воображения, разыгравшегося в условиях зимнего кладбищенского вечера, кабы не наличие двух одновременных свидетелей, не связанных между собою ни узами свойства, ни тем более классового сговора. Из чувства самосохранения о. Матвей постарался предать забвению Афинагора с его пугающей осведомленностью, восприняв ее как примету болезненного раздвоения личности под влиянием жизни.

Кстати, по отсутствию какой-либо целенаправленной деятельности весьма сомнительного и даже с эзотерическим значением беглеца Афинагора, никто не смог бы догадаться об истинной роли мнимого старца. И даже Никанор Шамин, который с его чутьем на заграничных соглядатаев, инопланетных в том числе, мог усмотреть в Дымкове тайного посланца оттуда, из самых недр небесных, к нам сюда для сверхсекретных переговоров со здешним резидентом противной стороны вроде Шатаницкого. И тогда ему осталось бы предположить, что единственно для маскировки той туманной пока, сверхмасштабной махинации заблаговременно возникли не только старо-федосеевское кладбище с укромным флигельком, заселенным нынешними обитателями, но и самая эпоха наша, предшествующая великому финалу. Сказанное наглядно доказывает, как близок был будущий исследователь преисподней логики XX века к разгадке, если бы ему подвернулся случай лично повстречаться с Афинагором, которого, возможно, вовсе не было на свете…

Но тут, во избежанье увечья, лучше уступить дорогу выезжающему из небытия новехонькому автомобилю, управляемому нервной, недостаточно уверенной рукой.

Глава IX

После выпуска на экран последнего нашумевшего фильма любой режиссер на месте Сорокина предался бы такому полнометражному безделью где-нибудь на Черноморском побережье, а он, безумный, все утро до обеда гонял по столичным окраинам учебный грузовик, вечера же прожигал в блатных поисках гаража для персональной машины, которую вот-вот предстояло получить. Он, хотя в творчестве своем и воспевал социалистическую действительность, в личном быту более склонялся к среднеевропейскому образу жизни… Даже обмолвился как-то Юлии Бамбалски, которую все собирался выводить в кинозвезды, что следует поменьше соприкасаться с тем, к чему надо подольше сохранять профессиональную привязанность. В полухолостяцком обиходе Сорокина можно было вполне обойтись казенным транспортом студии. Для понимания этого этапного пункта в его интеллектуальной биографии необходимо представить себе осенний Крещатик в Киеве лет восемнадцать назад, тощего юношу в куцей, домашнего шитья курточке, во исполненье мечтаний приглашенного в гости к тамошнему магнату, и как он, стоя посреди улицы, белесыми глазами смотрит вослед толстопузому восьмицилиндровому штейеру, только что в придачу к порции грязи в лицо оглушившего его сиплым барственным гарканьем.

Подобные нравственные травмы лучше всего излечиваются доставлением тех же переживаний нижестоящему. Осуществление реванша крайне затянулось, и миросозерцание Сорокина окончательно накренилось бы в нежелательную сторону, если бы внезапный, как все чудеса на свете, фельдъегерь не вручил ему однажды под расписку весь в сургучных печатях государственный конверт с постановлением Совнаркома. Там, за подписью лица, коего высота соответствовала размеру оказываемого благодеянья, кинорежиссеру Сорокину разрешалось в обход расписанья приобрести в личную собственность легковую автомашину отечественной марки за наличный расчет. В те далекие от роскошества годы само по себе выдаваемое избранникам правительственное дозволенье такое становилось актом признания его социальной исключительности.

Уже в сумерках, одарив механика американской сигаретой, которые держал при себе для подкупа товарищей промежуточного значения, он выкатил свою покупку на снежный пустырек, носовым платком удалил пятнышко на фаре и взглядом художника искоса окинул свою красавицу…

Разыгравшийся снегопад, волшебно клокотавший в обоих потоках слепящего света, придавал праздничную чрезвычайность совершающейся метаморфозе. Одно созерцание роскошного, мощностью в сорок лошадей, чуда техники, готового к преодолению любых пространств и расстояний, внушало обладателю помимо хозяйской гордости и неотложную потребность немедленно, хотя бы даже насильно поделиться с кем-нибудь поблизости избыточной радостью – в смысле безвозмездной доставки его к месту назначения. Впрочем, режиссер явно рассчитывал на благородную скромность жертвы с желательным проживанием ее в городской черте.

За первые же полчаса окупилась по меньшей мере треть усилий, затраченных им для восхожденья на нынешнюю вершину. Несмотря на терзавшие его социальные потрясенья, мир вокруг постепенно преображался в наилучшую, более уютную сторону. Ненадолго Сорокину показалось даже, что он полюбил людей, чего не замечал за собою прежде. Во всяком случае, ему крайне понравилась и та симпатичная старушка, что с девичьей грацией ускользнула от его неопытности, и торопившиеся к семейным очагам беззаветные труженики на тротуарах, даже погрозивший ему перстом, гуманнейший на своем перекрестке милиционер в поварском колпаке и таких же снежных эполетах. Метель усиливалась, но и дворники на ветровом стекле не уставали, а переполненных баков хватило бы исколесить весь город.

Словом, давно уже смерклось, а он все ехал в неопределенном направлении, наслаждаясь новизной приятно сменяющихся впечатлений. Его очень порадовала предпраздничная, такая живописная, благодаря снегопаду, толчея возле залитых светом витрин, которым разве только соответственных товаров не хватало для соревнования с высокомерной Европой; он тепло отметил исключительную согласованность в работе светофоров, которые забавно и цветисто перемигивались при его приближении. Даже в небольшой уличной катастрофе разглядел диалектический перепад, неизбежный для извечного обновления жизни. Виден был сквозь снег опрокинутый трамвайный вагон и с ходу врезавшийся в него тягач с прицепом. На первой скорости пробираясь сквозь суматоху, Сорокин задумался о нерешенной проблеме гения и толпы, в частности, о замене писклявого гудка чем-то более внушительным, чтобы прокладывать себе путь среди ротозействующего быдла. Однако, едва выехал на простор, разладившееся было настроение быстро поправилось с уклоном в великодушие. Оттого, что рассказанная радость, как и всякая вещь перед зеркалом выглядит как бы в двойном размере, захотелось срочно поведать ближнему про свою удачу. И тотчас высшие силы, подготовлявшие очередной сюжетный ход, предоставили в распоряжение режиссера на первой же трамвайной остановке целую очередь ближних, наиболее подходящих для данной цели. Трудно было бы подобрать их в лучшем составе для оценки великого человека, поднимающегося по ступеням общественного успеха.

Иззябшие, с одинаковыми лицами от безнадежного ожиданья, они, возможно, даже смерзлись немножко в один монолит под общим снеговым покровом, когда возле остановился голубой лимузин и свежий баритон через приспущенное окно уведомил их об аварии, надолго загромоздившей трамвайные пути. Обдав их слегка бензиновым чадком, добрый человек покатил было дальше, но странная неудовлетворенность – то ли недостаточной признательностью помянутых существ, избавленных от бессмысленной траты времени, то ли осознанная мизерность услуги, заставила его вскоре воротиться на прежнее место. Очередь почти вся разошлась, кроме командировочного среднеазиатца с фанерным чемоданом, да еще худенькой, заурядно миловидной девушки, как с наклеву разглядел кинорежиссерский глаз; недвижная, с белыми ресницами, она вглядывалась в снегопадную даль. На деле же Сорокина приманил назад поразительный, даже в сумерках ядовито-синий цвет ее плюшевой шубки с явно наставными рукавами и столь же вопиющим лисьим воротником. Именно эта провинциальная экзотика, немыслимая для дневного появления на центральной улице, и заставляет туземцев прятаться от блеска цивилизации в глухой норе… зато такие особы, осознавшие свое убожество, способны глубже понять самое мелкое оказанное им благодеянье.

– Хэлло, фрекен, – спустив шторку окна, Сорокин обратился к девчушке, – я только что с места происшествия, там возни хватит до утра. Возможно, нам окажется по дороге?

– Нет, спасибо, – даже не шевельнулась Дуня: ни одной снежинки не свалилось с нее при этом.

– В таком случае прошу прощенья, – с кивком сказал Сорокин, и милицейский свисток согнал его со стоянки.

Он пустился вдоль невыразимо длинной улицы, дважды объехал площадь в ее конце, но возникшее искушенье не покидало его, кроме того, чисто сценарная загадка подобного убожества в блистательный век социализма овладела его воображением. Было не слишком поздно, но поднявшийся к ночи крепкий морозный ветерок заметно поубавил прохожих. Когда Сорокин добрался туда же кружным путем, привычный к непогодам, утомясь ожиданием, командировочный уже сидел на своем бывалом чемодане, но давешняя провинциалка даже не покосилась в сторону настойчивого благодетеля. Усилившаяся поземка заметала ее холщевые туфельки, безусловная теперь сдача гордой девчонки была подсказана тонким прозреньем художника.

– Это опять же я… – окликнул он, рассчитывая с ходу сломить неприступность, какою бедные обороняются от любопытства богатых. – Простите, мисс, что врываюсь в сладостную дремоту, обычно предшествующую замерзанию. Я вернулся сказать, что вечерняя сводка погоды сулит на ночь самую низкую температуру месяца, а ближайшая линия метро предположена к концу пятилетки…

– Спасибо, я не тороплюсь, – отвечала Дуня, смягчив отказ улыбкой на этот раз.

– Отлично, – дружески кивнул Сорокин. – Я навешу вас через четверть часа. Постарайтесь продержаться до моего возвращенья.

Без всякой спешки, в наказанье, Сорокин поехал сперва на заправочную колонку, ибо лишь полный бак может обеспечить покой начинающего автомобилиста, и заодно набил карман предрождественскими мандаринами в подвернувшемся фруктовом ларьке. Словом, на волшебно-мерцающем циферблате протекала восемнадцатая минута и, вместо того, чтобы простить несговорчивую за ее строптивость, режиссер по странному побуждению отправился взглянуть на дом, где проживала будущая кинозвезда, в частной жизни Юлия Бамбалски. Освещенные окна, крайние левые в третьем этаже означали, что она только что вернулась из горно-лыжной поездки на всемирно-знаменитые склоны Бакуриани, иначе она не преминула бы еще днем позвонить ему на студию, доложиться в ее обычном тоне иронического раздражения по поводу все тех же злосчастных съемок. И, следя за движением теней на шелковой шторке, Сорокин попытался разобраться в своей немирной дружбе с этой капризной, еще недавно ослепительной девушкой…

В юности, пока не оперился, ему крайне нравилось бывать в богатом доме Бамбалских, особенно в обеденную пору и на кухне, – в ту пору ему всегда до неприличия хотелось есть, из-за чего не состоялась фаза детского флирта. После революции, свалившей прославленную фирму и несколько уравнявшей общественное положение сторон, прерванные было отношения возобновились уже на обратной основе: сдержанная, с оттенком прежней влюбленности, хотя и полувраждебная порой преданность той давней Юлии и ее нетерпеливый, в деловом смысле, поиск сильного сорокинского покровительства. Тому причиной был один беглый, в шутку данный мальчику наказ, ставший обязательством на интимном празднике ее совершеннолетия, где упоенный первым успехом режиссер посулил девушке чуть ли заглавную роль в позднее отмененном фильме. За отсутствием других ставшее целью жизни это напряженное ожидание славы, в условиях семейного поклонения, наложило отпечаток на весь ее облик и поведенье: вплоть до выходных платьев и артистического псевдонима все было готово у Юлии, чтоб вознестись над человечеством. Но месяц назад, после ее отъезда на горную прогулку, газеты оповестили о начавшихся съемках его очередного, опять без Юлии, боевика, и теперь не миновать было скользкого и неприятного объяснения. И вдруг Сорокин понял сквозь досаду, что все это время только и думал про ту несчастную на трамвайной остановке.

Девушка в плюшевой шубке еще стояла, вся под снегом и привалясь к железной мачте. Для верного успеха Сорокин даже из кабины вышел на этот раз:

– Туды-сюды, малость припоздал, прошу прошеньица… – в манере удалого русского извозчика былых времен обратился он к бедняжке, смахивая рукавицей налипший снег с ветрового стекла. – Если вас пугает моя настойчивость, то вот в чем ее разгадка. Я только что приобрел это самоходное чудо техники и хотел бы на радостях поделиться счастьем с остальным человечеством. Было бы жестоко оставить подобное побужденье без отклика.

Дуня окинула его с ног до головы, сплошь в экипировке заграничного производства, грустным взглядом, сразу охладившим его не к месту пылкую речистость:

– Ладно, везите меня, но имейте в виду, я живу далеко, в Старо-Федосеевском районе. Хватит ли у вас бензина и терпенья на такой подвиг?

Что-то дрогнуло внутри режиссера, однако благородный порыв сердца поборол его природную деловитость. Стыдно признаться, было до щекотки приятно чувствовать себя властелином из знаменитой сказки, который инкогнито бродя по ночной столице, оказал вот такой же, помнится, судя по неказистой одежке благородной нищенке царственную для нее и ничуть не расточительную для него самого милость.

– О, за полуторный объезд экватора без промежуточных зарядок вполне ручаюсь, уважаемая фрекен, – ответил Сорокин, щегольски распахивая дверцу.

Первые две минуты молчали. Улица медленно бежала назад. Когда выехали на магистраль, внезапно по сторонам зажглись вечерние фонари и похоже стало, что все снежинки из тьмы, сколько их было вокруг, понеслись разбиться о ветровое стекло. Поток их настолько уплотнился, что механические дворники еле справлялись с работой, и все вокруг слилось для Дуни в одно приятное усыпляющее колыханье. Прошло уже две минуты, а Дуня так и не собралась с силами побороть свою виноватую скованность, происходившую от сознания, что через весь город и впервые в жизни возвращается домой в барских условиях, добытых в сущности обманным путем: сразу не раскрылась доброму хозяину. Началось с того, что Сорокин по-джентльменски, как требовалось в данной роли, осведомился у пассажирки, удобно ли ей, не зябнет ли, и, хотя в вопросе звучала нотка вымогательства, одобряет ли она его покупку. Сквозь дымку забытья Дуня ответила, что ей хорошо, оттаивает понемножку, машина нарядная. А когда он пожурил ее по праву старшинства за опрометчивое согласие на рискованную поездку с незнакомцем – не боитесь какой-нибудь случайности вроде ограбления – та лишь усмехнулась в ответ: будь у ней, что грабить, не стояла бы полдня на таком снегу. К тому же коленку подвернула. На самом деле в тот момент Дуня больше всего боялась, что он запросто высадит ее на ближайшем перекрестке, если выяснится, что она, хоть бывшего, попа родная дочка. И тут же то ли для подстраховки от разоблачения, то ли в оправданье своего убогого наряда, Дуня торопливо, чтобы не оскользнуться в жгучей лишенской неправде, поведала мнимую и в качестве образца годную для школьной хрестоматии тех лет биографию своего родителя. Оказалось, в юности рабочий с мебельной фабрики, беззаветный подпольщик, разъезжающий по самым опасным поручениям, он устраивал забастовки, железнодорожные крушенья на пути карательных отрядов, создавал подпольные типографии. По характеру своему нигде не хвастался личными заслугами перед партией, числился в ней на вторых ролях, так что на парадных съездовских фотографиях его следовало искать в задней шеренге с размытыми, вне фокуса, ликами; в отличие от благолепных властелинов, проигравших Россию в очко у зеленого стола мирового господства, Дунин папа успешно бежал с Нерчинской каторги, кроме того, ветеран революции, участник Гражданской войны, причем под ним коня убило и осколком того же снаряда повредило позвонок, что и приковало его навсегда к инвалидному креслу. Даже с Лениным встречался. Но он не хотел выставляться своими заслугами в смысле льгот или наград за выполнение долга, и это отразилось на всем достатке семьи: от еды до одежды.

– Я потому давеча не посмела ответить вам вопросом на вопрос: не боитесь ли и вы, что кто-то из друзей случайно увидит вас в компании с таким пугалом?

– Если вы намекаете на свою более чем скромную шубку, то я не вижу вашей вины в том, что бытовые трудности заставили вас вынуть ее из бабушкиного сундука. Угадал?

– Вы прозорливец, словно в воду глядели. Но интересно, чем я привлекла ваше вниманье?

– Сходством судеб, фрекен. Я тоже когда-то стыдился заплаток на локтях. Мы с вами родня и по смежным обстоятельствам: перед вами автор мнимой биографии вашего отца. Фамилия моя Сорокин, я как раз сценарист и режиссер фильма «Призрак с Алатау» о героическом персонаже с полным комплектом комиссарских добродетелей для заучивания наизусть на уроках политграмоты. Его просмотрели двадцать два миллиона зрителей и, значит, вы тоже не избежали общей участи. Суть дела в том, что вы из страха или стыда отреклись от отца в его настоящем анкетном облике. И я не позволю себе, пользуясь случайным преимуществом, посягать на детскую тайну, чреватую тревогой за будущность поколения, хотя это заманчивый сюжет для кинематографа с достаточной оплатой в случае удачи. Так что у каждой Золушки имеется шанс на внезапное чудо впереди.

– Это в смысле больших денег, что ли?

– В смысле минимального комфорта в суровой гонке предстоящей судьбы… Или что-то другое, еще важнее, у вас на уме?

– Ну, скажем, компас душевный, – как от неосторожного прикосновенья, сжалась она, – чтобы в такой метели, как нынешняя, вовсе не сбиться с пути. – В голосе ее прозвучал не по возрасту ранний надлом, словно вдоволь где-то насмотрелась ужасов, поджидающих человечество впереди, и режиссер вопросительно пощурился на спутницу, смущенный легковесностью своих догадок о причинах ее ранимости.

– В ваши годы дети еще не знают стариковских забот, но революция заблаговременно готовит их к печали. Упоминая о дорожных неудобствах, я имел в виду лишь ваши бытовые невзгоды. Большая ваша семья?

– Нас четверо, есть еще старший брат, уже два года, как застрял на краю света.

– А как понимать на краю света?

– О, где-то на Командорских островах, – на вздохе произнесла она.

– Ну, для четверых, с расчетом на пятого, когда вернется, потребуется целое помещение. Судя по району, квартирка у вас, наверно, тесноватая, продувная, с дровяным отоплением к тому же… угадал?

– Ничуть, вполне достаточная, – сдержанно ответила Дуня.

Наступила неловкая пауза, и Сорокин пытливо взглянул на свою спутницу через зеркальце.

– Дело в том, – прервал молчание Сорокин, – что в облачке у вас над головой мне почудилась безотчетная боязнь чего-то, которая однажды может превратиться в пандемию еще не паники, но уже неодолимого страха. Речь идет о той роковой надмирной точке, куда зловеще взбегают все экспоненты нашего эфемерного существованья. Вам уже теперь известно что-то, о чем не знаю я. Меж тем, опыт мой подсказывает мне, что в ваших тайнах заключена тема для больших раздумий художника. И оттого хотелось бы взглянуть на ваш заветный клад поближе.

– А зачем вам понадобился мой именно клад? – сопротивлялась Дуня.

– Согласен, было бы с моей стороны наивно с первой встречи рассчитывать на доверие случайной пассажирки, и я помогу ей побороть вполне уместные сомненья. Суть дела в том, что, по мнению мудрецов с обоих флангов, предстоящая внезапность – не очередная в истории людей, а уже финальная, и потому требующая срочного оповещенья планеты, что нагляднее всего сделать средствами кино. Вот я и пытаюсь заранее выяснить событийную весомость вашего облачка, хватит ли его для философского осмысления проблемы на мировом экране. Имейте в виду, что мне было бы достаточно хотя бы ключевого словца, годного стать фабульным ориентиром для сценария и заодно названием великого фильма, небесполезного и для его создателей, – вкрадчиво продолжал Сорокин, полегоньку разжимая Дунин кулачок, – оценить жемчужинку у ней в ладони.

Тут необходима оговорка. Подобно тому, как процветающий режиссер Сорокин благородной услугой бедной девушке с окраины стремился снискать себе самоуважение, которым обеспечивается сытность житейского благополучия, Дуня также безотчетно, чем могла защищаясь от его барственного любопытства, ни за что не согласилась бы раскрыть мучителю скорбный недуг своих ночных озарений, если бы тот не применил тонкого встречного маневра.

– Но мне-то затея ваша зачем, зачем? – непроизвольно вырвалось у ней и вдруг затихла, словно в ожидании пощады.

– Вы сами знаете, зачем, – жестко подтвердил ее догадку будущий соавтор. – Разумеется, предприятие такого рода потребовало бы крупных фирменных затрат, зато успех его принес бы баснословные деньжищи, и тогда фрекен смогла бы весьма повысить более чем скромный домашний обиход. Стоит ли пренебрегать благоволением судьбы? Почтительно жду услышать пароль нашей с вами удачи.

– Хорошо, – послушно согласилась Дуня, потому что и в самом деле до сих пор ни единой трудовой копейкой не помогла родителям и младшему брату содержать семью. – Ну, скажем, просто дверь…

– О, это почти грандиозно по широте охвата, – похвалил Сорокин и попросил вдобавок уточнения, какая она: дубовая, двухстворчатая или крашеная, например.

– Она железная и узкая, от прежних времен.

– Это в тесной-то вашей квартирке такая казенная дверища? – подивился Сорокин.

– Нет-нет, она не дома у нас, и не в подвале, как вы сейчас подумали… И вообще на том месте, где мы живем теперь, раньше стоял большой дом, который в революцию сгорел до нашего приезда, и прихожане взамен построили нынешний, этажом поскромней, но добротнее и даже, оказалось впоследствии, с чудесной светелкой для меня, – скороговоркой пояснила Дуня, пугливо взглянув на водителя, но тот и виду не подал, что заметил ее неслучайную обмолвку.

– Пускай чуточку вокруг одиноко, зато ни криков, ни стрельбы, и, если привыкнуть к ночной перекличке дальних поездов, полные сутки прозрачная без единой соринки тишина. А в окне у меня, за лужайкой, вся под луной светится березовая роща и в ней белокаменная, бывшая теперь церквуха, милая-милая такая, – неожиданно на пару строк раскрылась Дуня.

– Простите, в каком значеньи бывшая: уже руина или пока уцелевшая по недосмотру и лености властей?

– А что, вам руина больше нравится?

– Я хотел лишь сказать, что всякое величие неизмеримо возрастает в ореоле трагизма, – стал оправдываться Сорокин, – и подобно тому, как элегия панорамнее, чем одномоментная ода, руина философически богаче самой себя в любой стадии расцвета. Пару минут назад вы так ласково отозвались о своей, видимо, симпатичной церквушке, словно прощаясь навсегда. И потому простите чужаку нескромный интерес, что именно привлекает в ней девушку ваших лет: парадная обрядность, утешное для стариков заунывное пенье или некое иное сокровище, вовсе бесполезное в его повседневной деятельности.

– А стоит ли чужаку интересоваться предметом, непригодным для повседневного использования? – кротко и тихо, вопросом на вопрос ответила Дуня.

– Оказывается, вот вы какая, со всех сторон неприступная особа! Что же, это, пожалуй, и верно, – согласился Сорокин, воспринимая щелчок как заслуженное. – Недаром мне почудилось сразу, что помимо двух ваших подмеченных мною тайн, имеется и третья, самая неприкасаемая.

– Ой, с вами даже и молчать жутко… Чуть задумалась, а вы уже как по книге прочитали, о чем, – притворно восхитилась Дуня с намереньем птахи лесной отвести охотника подальше от своего гнезда. – А скажите, как вам это удается, с первого взгляда проникать в самую глубь людей.

– Во всяком случае, сложнее, чем представляется публике в зрительном зале… по-видимому, годами многолетней творческой работы… – поддавшись на уловку, солидно распространился Сорокин и попытался утолить ее раннюю любознательность к своему ремеслу. – Для краткости ограничусь изложением моей тактики при отборе как исполнительского состава, так и студенческого при поступлении в наш престижный институт. Положительной приметой избранничества в придачу к таланту перевоплощенья может служить мимолетная заминка речи, как будто тревожное облачко над головой периодически, в силу ассоциативного мышленья, ходом коня, застилает текущую действительность. Но только полифоническая увязка творческого двоения личности с событийной анкетой кандидата подтвердит мне его право на желанную роль или профессию. Так что вступающему в жизнь художнику не надо пугаться ее ожогов и зигзагов, питающих большое искусство, если оно призовет вас однажды на распутье дорог, – заключил он тоном отеческого наставленья.

Лобовые дворники уже не справлялись с работой, так что пришла необходимость смахнуть снег со смотрового стекла и заодно уточнить свое местоположение на планете. Хозяин пригласил спутницу заняться мандаринами в пакете на полке у нее за спиной, и та, ввиду его расходов на бензин, деликатно отклонила соблазн под предлогом с детства почему-то вкусовой неприязни именно к мандаринам.

– Все в порядке, фрекен, – сообщил он, усаживаясь за руль, – а то судя по окрестным хибаркам подумалось мне, что сослепу заехали на окраину предыдущего века. Однако… вернемся к вашей двери. Итак, удалось выяснить пока, где она и что вокруг. Остается уточнить – куда ведет и что за нею… А вам лично доводилось пройти туда хоть раз…

– И даже не однажды!

– Так что же вы заставали там?

– Разное, смотря на какой страничке распахнулось: то пустыня, то горы высокие, а однажды сплошное море без краев подступало к самому порогу…

– …почему-то не выплескиваясь наружу? – осторожно, как говорят со спящими, осведомился Сорокин. – И вообще, как у вас буквально на пятачке умещаются целые ландшафты? – прикинув в уме размер Дуниной площадки, продолжал допрашивать Сорокин. И опять ответа не последовало, словно не дослышала или не поняла. – И если вас влекло туда в чем-то убедиться, посмотреть и просто унести с собой на память, то что именно?

– Не знаю, – простодушно и на все вопросы сразу отвечала Дуня.

– Впрочем, как сказал один могильщик, всякое случается на свете, – нехотя согласился Сорокин. – Но, по крайней мере, вам не страшно было бродить в пустыне и по воде с риском заблудиться или утонуть, хотя бы ноги промочить?

– А там и нечего бояться, если можно пройти сквозь все до края, не прикасаясь ни к чему. Ведь помимо того, что железная, это моя входная дверь. И что плохое может случиться внутри меня со мною?

– В чем я также не сомневаюсь, – сочувственно кивнул Сорокин и, удержавшись от любознательности, допустил вовсе неуместный вопрос: – А что говорят врачи?

– Приезжал один старичок, долго беседовал со мной, и я слышала из светелки, как на прощанье он сказал отцу что-то вроде – не мешайте ее счастью, а какому, не сказал… И не надо меня допрашивать больше, а то у меня виски болят.

Налицо представлялся заурядный по тем временам случай, когда гонимая нестерпимым страхом свирепой будущности особь человеческая бежала в необозримые просторы самой себя, в иную реальность, полную миражных видений, недосягаемую для боли земной, мнимую и тем не менее явную. И вряд ли по одной лишь нехватке личного опыта Сорокину трудно было творчески постичь такую степень душевного смятенья. Числясь видным мастером кино и в меру своего гибкого, на любую надобность пригодного ума, он добротно выполнял поручаемые ему казенные заказы, так что искусство никогда не было для него тем актом самосожженья, в котором зарождаются шедевры.

Странным образом совпало, что в ту же минуту Дуня, в свою очередь, надоумилась спросить у всеведущего режиссера, как ему самому представляется та, поджидающая людей, еще никому не ведомая грозная внезапность. Отвечая на Дунин вопрос, Сорокин перебрал в уме обывательские страхи перед будущим, грозившие физическому существованью человечества: сейсмическую катастрофу, какую-то нехорошую дыру в небесах, мор повальный, самоубийственную ненависть не только к соседу, но и к своему зеркальному отраженью, чудовищное изобретение высшей убойности и прочее он сознательно отвергал как низменные и лишь для черни придуманные кары небесные, в частности, ту из них, которая скоро и впервые должна свершиться в вечности, пусть даже с одновременным уничтожением вселенной.

Вдобавок он высказал собственные свои критические соображения насчет ценности Апокалипсиса, которые, к чести его, тотчас попытался смягчить признанием:

– Извините, проще не умею. Надеюсь, однако, вы поняли, о чем речь?

– Не совсем, ведь я всего лишь на бухгалтера обучаюсь… Что вы на меня так смотрите? Доктор сказал, что я слишком чувствительна на дурную погоду… Да еще ногу подвернула, болит. Не знаю, как без вашей помощи добралась бы домой.

Яркая рекламная вспышка ненадолго ворвалась через окно, наполнив кабину зеленовато-искристым светом, и Дуня пошутила, что местные волшебники, универмаг с Мирчудесом приветствуют огнями великого деятеля кино.

За те считаные секунды Сорокин успел через зеркальце прочесть в ее лице нечто главное, в сумерках ускользавшее от его вниманья. Вспомнил еще недавно такое же обычное, как у праведников, нестареющее лицо, но со складкой горечи о пережитом вчера и печально затуманенный взор куда-то в неминуемое завтра на безвестной фреске Вознесение Девы в Сиене, где побывал на обратном пути после недавнего венецианского фестиваля… Но ведь здесь всего лишь внешнее сходство с небесным, а не родство. Тогда если не святая, но, как видно, и не припадочная, то чем же, наконец, она привлекла его внимание, что добровольно, в отмену срочных дел и на ночь глядя, пустился в столь безумную авантюру? Вряд ли ее убогая синяя хламидка заслуживала подобной жертвы без логической увязки с заветной дверью в свой крохотный мирок, постигаемый современниками только в лупу творческого воображенья. Таким образом, досадное заблужденье режиссера Сорокина объяснялось тем, что приманившая его обаятельная тайна загадочной фрекен служила ей всего лишь игрушкой, талисманом, затрепанной куклой, с которой напуганные дети по ночам и на ушко делятся своим одиночеством, секретами и мечтами.

Поездка подходила к концу. Почти вслепую с риском застрять до весны в разыгравшейся стихии Сорокин старался довезти Дуню до трамвайной остановки; последние метров сто машина тащилась на первой скорости и с открытой дверцей, чтобы не сорваться куда-то буксующим колесом, потом окончательно встала.

– Боюсь, фрекен, что не смогу доставить непосредственно к замку… – склонился он в преувеличенном поклоне, в самом деле более озабоченный, как его охромевшая дама станет добираться домой, чем упускаемой возможностью незамедлительной развязки.

– Ничего, меня, наверное, ждут… – Дуня сдержанно поблагодарив, ступила ногой в снег.

Сорокин мужественно последовал за нею наружу.

Дикое клубящееся поле открывалось впереди, но снегопад заметно стихал с приближеньем ночи, и не то каемка миражного леса, не то катящаяся волна мглы проступала в радиусе видимости, но еще не горизонта. Во всяком случае, одинокое, накрытое сугробом трамвайное строеньице с крытой платформой и тусклым огоньком внутри казалось сейчас форпостом жизни на границе mare tenebrurn[1] древних. Конечно, Сорокин ни в малой степени не отвечал за высказанные им, при всей его славе, невыполнимые бредни насчет фильма в сущности ни о чем, потому что за пределами земного быта, – и в этом смысле ему хватало данных Юлии обещаний…

– Благословляю непогоду и, каюсь, прочие обстоятельства, столкнувшие нас в этот вечер, хотя в конце концов мне ничего от вас не надо, – напоследок произнес он без выраженья и с обнаженной головой, но вдруг, Боже сохрани, опасенье быть понятым превратно заставило его перейти на шутку. – Итак, во всеобщих интересах жду ответа целых три месяца. Если потребуюсь, звоните мне на Потылиху. Там меня найдут.

– Хорошо, я подумаю… – с неожиданной серьезностью сказала Дуня.

В длинном луче фар видно было, как она уходила по снежной целине, поминутно оступаясь на больную ногу. В конце световой дорожки к ней из-под навеса подоспел ожидавший хранитель. Сорокину показалось – довольно мрачный детина в снежной гриве – скорее вследствие впечатлительности артиста, чем оптической иллюзии, так что охотничья, мехом наружу, куртка Никанора, например, представилась ему накинутой на плечи шкурой; было бы вполне уместно появление мамонта средней руки. Ослепленно пощурясь на стоявшего в тени, Дунин дружок без усилий поднял ее на руки и понес во мрак окраины, – они как-то слишком быстро пропали из поля зрения.

Обратная, по сугробам, дорога в город с неизбежной перегрузкой машины удручала счастливого обладателя, и в ту минуту он не сознавал явной теперь невозможности продлить заманчивую беседу о самом несбыточном из страхов людских. Лишь полтора часа спустя при въезде на окраину он испытал запоздалое сожаление, что не записал ни имени странной спутницы своей, ни адреса ее и телефона.

Маге tenebrum – грозное море.