ТРАМВАЙ ДЕВЯТЫЙ НОМЕР
(Ленинград, 60-е гг.)
у трамвая девятого номера
разноцветные гаснут глаза
поскольку с Колокольной улицы
он сворачивает за
снег льется по проволке
как соль по ножу
я еще пока маленький
я на раскладушке под окошком лежу
а когда сквозь переднюю дверь его
воздух выдыхается весь
по ступенькам в потухшее черево
всходит снежная взвесь
и чернеет трамвайное красное дерево
снег скользит по проволке
кровью по лезвию ножевý
я еще пока маленький
я еще поживу
1 Ұнайды
В мыльном солнечном луче
Лист — изнанкой волосатый —
Сух и бледен на плече
У прогалины рогатой.
Жилы хрупкие черны,
Блеск течет темно-зеленый
С оборотной стороны —
Плотной, влажной, раздвоённой...
Лист... — по бедности его
Две есть изнанки у него,
А другого ничего,
НИ-ЧЕГО.
1 Ұнайды
А мы, обнявшиеся, спали
В соленой раковинке тел...
1 Ұнайды
Не ходит ли кто под водою,
К зеркальному своду ногами,
За узкой, за склизкой удою
Кругами, кругами?
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Д. Ю.
Я забыл эту зиму, слюдяную грозу,
от нее даже дыму не осталось в глазу,
даже в горле — намокшего меха.
Двадцать лет я не помнил ни сон, ни слезу,
ни растущую в сердце ледяную лозу,
ни под сердцем жужжащее эхо.
Двадцать лет я не помнил и столько же зим
этот сладкий, прозрачный и плачущий дым
этот запах прощанья и страха.
Двадцать лет мы — почти что незримо — кружим
и над садом седым, и над рядом чужим
в плотном небе слоистого праха.
Что ж, пчела дорогая, теперь ты — сама,
оттого что кончается эта зима,
оттого что исполнились сроки.
Неслучайно опять зазвенело ледком
незнакомое небо, чей холод знаком —
скоро в сердце подтает иззубренный ком,
скоро снова откроется путь над летком —
и свободы шажок неширокий.
Шел одноногий виноград
Склоненными рядками,
Но многорукий винокрад
Украл его руками.
Что же осталось? — Ничего.
Так тихо отчего-то:
Не слышно свиста ничьего,
Ни посвиста чьего-то,
На безызвестные кусты
В рядках обезветвленных
Известки падают куски
С небес обызвествленных.
О.
что уже... ладно... раз занесло нас
на разогнавшем созвездья валу
в этих долин голубую наклонность
в этих хребтов лиловатую мглу
ну так пойдем — поглядим нелюдимо
как облаков подтлевают копны
и выступает из гладкого дыма
пепельный шарик ранней луны.
Небесная язва пухла, глубока —
Разрыва воронка сырая,
Предатель ракету пульнул в облака
И пляшет на крыше сарая,
Завалы разобраны, сети сняты,
Предатель с начальником стражи на ты,
Мы спим, на подушку пуская слюну, —
Цари-чернокнижники входят в страну.
Помилуй нас, Господи Боже,
Опять мы попались на то же.
Не ропочи, душа, и не ропщи,
твоя вечерняя ворчня бессиляща.
Не грела днем, так не льдяни в ночи.
ВИТЯЗЬ В ТИГРОВОЙ ШКУРЕ
В говнодавах на резине, на резинке, на резиновом ходу
Шел по Невскому к вокзалу, по нечетной, по разъеденному льду
Что-то в семьдесят каком-то ( — вероятно, типа пятого — ) году.
Шестиногие собачки, оскользаясь, семенили в поводу.
В низком небе узкий месяц, ноготочек ( — где же ручка, если серп? — ),
Оболокся светлым клубом ( — бок наполнил, маскируя свой ущерб — ).
В грузной шубе полосатой и с авоськой, на папахе мокрый герб.
По наружности армяшка, ну, гурзошник, в крайнем случае азерб.
В Соловьевском гастрономе мимо кассы он купил себе курей.
Хладнокровные собачки, все на задних, зябко ждали у дверей.
Быстро сумерки сгущались ( — ощущаясь всё лиловее, серей... — )
В пышной шубе нараспашку, и с курями — нет, скорее что еврей.
Не светя, уже светились лампионы в желтых газовых шарах,
Усом взвизгивал троллейбус, бил разрядом, щелкал проводом — шарах!
На Владимирский с курями повернул он и попёхал на парах.
Тихоходные собачки с тихим чихом выдыхали снежный прах.
И собачий век недолог, а куриный — и того короче век.
В искрах тьмы навек исчезнул этот самый марамой или чучмек.
Ничего о нем не знаю. Лед скололи. Увезли в «Камазах» снег.
Только счастье, цепенея, оседает на поверхность мертвых рек.
Остается только счастье. ( — Да на кофе за подкладкой пятаки — )
Коли стёкла напотели, это просто: Пальцем вытереть очки.
Развязать у шапки уши. Шарф раздвинуть. Кашлянуть из-под руки.
С чашкой выглянуть в предбанник — плоской «Примой» подогреть испод щеки.
Я гляжу от перекрестка в черный город — лязги-дребезги поют.
В магазине Соловьевском под закрытье нототению дают.
Хоть гурзошник, хоть полковник — впуск окончен. Закрывается приют:
В Соловьевском магазине, под закрытье, швабру под ноги суют.
Пахнет солью и бензином, пахнет сажей, пахнет сыростью людской.
Дальний блеск рябит с Марата по Стремянной в переулок Поварской.
Над Владимирским собором — в пятнах облак — тухнет месяц никакой:
Темнота, сквозь колокольню пропускаясь, пахнет хлебом и треской.
