От неясности желания или от неумелости взяться, от вечных поэтому неудач, — люди мечутся в своих и чужих сетях и страдают. Наконец, выдумывают себе вопросы, со злобой говорят, что жить нельзя, потому что их нельзя решить, а между тем ни эти вопросы, ни ответы людям совершенно ни на что не нужны. Я не грубо как-нибудь говорю "нужны", нет, просто-таки никого из нас они не касаются. "Для чего?" — спрашивает самоубийца и продолжает: "Все, что мне могли бы ответить, это: чтоб получить наслаждение". Таким ответом он не удовлетворяется. Я, мол, не корова и не цветок, я человек, потому что я "задаю себе беспрерывно вопросы" о смысле жизни. А по-моему, даже одно это хвастовство и презрительное отношение к животным
Литта ушла. И было у нее на душе мутно, вопросительно, недоуменно. Не о себе, не о своем, не о Михаиле… Нет, в глубине — ясно, тихо, твердо. А вот тут, близко, около, вьется что-то, и грозное, и неуловимое, и непонятное — серое. А она как слепая.
"Ну пусть… Ну пусть… — думает Литта, медленно раздеваясь в белой своей спаленке. — Может, и надо мне тут чего-то не знать. Я свое буду знать. Юрий милый — и страшный. Отчего страшный?
Завернулась с головой в одеяло, сердце колотится, все — страшно. Она глупая, глупая, еще маленькая, еще слепая. Открыла глаза — темно, черно совсем, точно и вправду она слепая.
Нет, ничего, ничего, это темнота. Зажечь лампадку Гликерия забыла, — вот и все.
Думает дальше, уже не о Юрии, а о нем, о Михаиле. Он не страшный. И даже за него не страшно. Не случится с ним худа, не случится. Может, никогда не увидятся они больше?.. Ну что ж. Литта и одна пойдет… куда? К своему, по-своему, как сумеет. Все равно.
Но они увидятся. Нельзя, чтоб не увиделись. Такая длинная, длинная жизнь впереди, и никогда? Нет, нет, она знает, все будет. Все будет.
Литте уже не страшно. Кругом темнота, — а внутри, в глубине, — засветлело, точно лампадка горит. Там ясно, там она не слепая.
Туда и смотреть. Смотришь туда — нет страха. Опять вера: все будет.
Голубая круглая чаша вверху такая чистая, такая ласковая. Обещание весны такое верное. Близок юный март.
Сторожиха тянет за кофту, с добротой уговаривает.
— Полно-ка, молодушка, встань, встань. Грех так убиваться по младенчику.
Встала Машка, всхлипывает.
— Что ж это… Илюшечка… Кудрявенький. Черепочки теперь… Куда теперь?
А сторожиха все тянет за рукав.
— Пойдем, милая, пойдем. Землицы-то взяла? Христос с ним. Пойдем, чайку попьем, вспомянем… Пойдем-ка скорее.
Голубая круглая чаша над ними, над светлым кладбищем, над серой церковью бревенчатой, — голубая чаша такая чистая, такая ласковая. Обещание весны такое верное.
Очень кратко, — сказал тот и блеснул синими глазами на Юрия, который только теперь узнал говорившего. — Что же тут можно возразить? Г. Двоекуров говорил искренно, играл немножко в циническую наивность, но игра у него тоже искренняя. Я хочу только сказать, что все это не имеет никакого отношения ни к кому, кроме него самого. Он считает себя нормой и свое сознание — высшим человеческим сознанием, — но это невинное самообольщение. Невинное, так как никого серьезно не соблазнит рабское счастье г. Двоекурова. Свойство человека — искать сначала свободы, а потом уж счастья. Тут же мы встречаемся с полным отсутствием даже понимания свободы. Освобождая себя от всяких крайних исканий человеческого разума и чувства, г. Двоекуров должен признать случайность (он и признает ее), то есть произвол, но непременно признать навсегда, на вечные времена. Если быть последовательным, то бороться с таким произволом, с постоянными случайностями нельзя, не имеет смысла, а можно только лавировать между ними в напряженной заботе о своем удовольствии. Это лавированье, эту погоню я и называю самым унизительным из рабств. К тому же оно непрактично: в конце концов случай, превращенный тобою в вечный закон, тебя же должен погубить. Г. Двоекуров хочет смотреть на жизнь, как на игру в рулетку, и хочет выиграть. Желаю ему долго выигрывать. Но не следует забывать: в конечном-то счете всегда выигрывает банк. Впрочем, повторяю, все это не касается человечества, поскольку оно человечно и не смотрит на жизнь, как на рулетку; а есть ли основания утверждать, что норма для всякого из нас — сделаться игроком? Относительно же "последних вопросов" я должен присоединиться к тому оппоненту г. Двоекурова, который только что вышел… то есть, к его замечанию перед речью г. Двоекурова. Если и есть у многих из нас свои вопросы, свои ответы и своя правда, то нет еще слов для нее и нет места, где говорить о ней.
Ну пусть… Ну пусть… — думает Литта, медленно раздеваясь в белой своей спаленке. — Может, и надо мне тут чего-то не знать. Я свое буду знать. Юрий милый — и страшный. Отчего страшный? Завернулась с головой в одеяло, сердце колотится, все — страшно. Она глупая, глупая, еще маленькая, еще слепая. Открыла глаза — темно, черно совсем, точно и вправду она слепая. Нет, ничего, ничего, это темнота. Зажечь лампадку Гликерия забыла, — вот и все. Думает дальше, уже не о Юрии, а о нем, о Михаиле. Он не страшный. И даже за него не страшно. Не случится с ним худа, не случится. Может, никогда не увидятся они больше?.. Ну что ж. Литта и одна пойдет… куда? К своему, по-своему, как сумеет. Все равно. Но они увидятся. Нельзя, чтоб не увиделись. Такая длинная, длинная жизнь впереди, и никогда? Нет, нет, она знает, все будет. Все будет. Литте уже не страшно. Кругом темнота, — а внутри, в глубине, — засветлело, точно лампадка горит. Там ясно, там она не слепая. Туда и смотреть. Смотришь туда — нет страха. Опять вера: все будет