автордың кітабын онлайн тегін оқу Жанна д'Арк из рода Валуа. Книга вторая
Марина Алиева
Жанна д'Арк из рода Валуа
Книга вторая
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Марина Алиева, 2021
Этот роман объединил в себе попытки ответить на два вопроса: во-первых, что за люди окружали Жанну д'Арк и почему они сначала признали её уникальность, а потом позволили ей погибнуть? И во-вторых, что за личность была сама Жанна? Достоверных сведений о ней почти нет, зато существует множество версий, порой противоречивых, которые вряд ли появились на пустом месте. Что получится, если объединить их все? КТО получится? И, может быть, этих «кто» будет двое…
ISBN 978-5-4474-1932-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
КНИГА ВТОРАЯ
ДОМРЕМИ. ОКРЕСТНОСТИ ШАТО д’ИЛЬ
(весна 1420 года)
Две девочки шли по утоптанной лесной тропинке и весело болтали. Одна была одета, как обычная крестьянка этих мест. В другой же, одетой как мальчик, девочку можно было узнать только по едва уловимой грации в походке да по тонкому, звенящему голосу, который у мальчиков в таком возрасте обычно уже не так высок и не так звонок.
Девочки направлялись в заповедную чащу Домреми к Дереву Фей, возле которого по праздникам собиралась вся окрестная молодёжь. Под плетение венков и цветочных гирлянд здесь подолгу неторопливо рассказывались старинные легенды о драконах, колдунах и феях, являвшихся то бедному пастушку, потерявшему козу или овечку; то усталому путнику, заснувшему под этим деревом; то юной девице, собирающейся замуж. Феи предупреждали о бедах, сообщали о предстоящих радостях и о том, кто скоро родится в деревне — мальчик или девочка.
Иногда, если бывали не в настроении, они могли испугать, наслать на прохожего фантом какого-нибудь чудища или затянуть в трясину. Могли запутать тропинки, желая поиграть. Но во время летних праздников феи обязательно делали так, чтобы луг перед их Деревом покрывался цветами, как будто таинственные существа нарочно приманивали деревенскую молодёжь, желая послушать их песни и разговоры.
Поэтому в Домреми и Грю сложилась добрая традиция: среди прочей болтовни о разных небылицах несколько историй обязательно посвящать феям, прославляя их и нахваливая.
Составился даже небольшой эпос, соединивший действительную историю двух деревень со сказочным вымыслом, где утонувшие в реке или сгинувшие в чаще дети и взрослые вдруг оказывались в невиданных городах, куда попадали спасённые и уведенные феями через тайные ходы то на дне реки, то в дупле какого-то фантастического дерева, которое самостоятельно нипочём не найти. И, передавая друг другу подробности, неизвестно кем сообщённые, просеянные сквозь сито Времени и заговорённые до полной неузнаваемости, поколение за поколением, как цветочными гирляндами, украшали свою жизнь этими сказками, закрываясь ими от горькой реальности чумных эпидемий, войн, трагических случайностей и унылого однообразия жизни без мечты.
Девочки, идущие по лесной тропинке, в этом смысле от местных жителей ничем не отличались. И если из ворот Шато д’Иль они вышли весело болтая о всяких домашних делах, то теперь, в двух шагах от Дерева Фей, разговоры их сами собой свернули на живописную дорогу фантазии.
Накануне был традиционный в Домреми День Лазоревого Дракона, поэтому Жанна-Клод снова вспомнила старую легенду про священника, идущего из Вале через заповедную чащу.
По дороге ему вроде бы показалось, что тропинка уводит куда-то не туда. Священник стал молиться, и словно в ответ на его молитвы из чащи донёсся звон церковного колокола. Священник поспешил на этот звук, но вышел не к церкви, а прямо к пещере дракона.
Говорили, что дракон этот был едва ли не последним драконом на земле. И поселился он здесь в самые незапамятные времена, спасаясь от римских легионеров, захвативших Галлию, в которой драконы эти были когда-то так же обычны, как олени или кабаны. Потом всех их постепенно истребили, но последний остался, и ходили слухи, что ещё во времена Людовика Святого некоторые путники, оказавшиеся по незнанию слишком близко, слышали злобное рычание, глухие удары хвоста о своды пещеры, а те из них, кто был похрабрее и отваживался заглянуть внутрь, могли видеть даже отблески пламени из её недр.
Но Валеский священник пришёл сюда не по незнанию и не по своей воле.
Как известно, драконье пламя убить лесную фею не может, однако беда той малютке, которая от него не увернётся! Даже лёгкого прикосновения этого огня достаточно, чтобы фея почернела, сделалась злобной и мстительной, и начала служить дракону верой и правдой. От таких на лугу распускались опасные цветы с червоточиной, которые ни в коем случае нельзя было срывать, потому что испускали они не аромат, а дурман! И как раз такие «драконовы феи» хитрыми уловками заманивали путников в чащу, прямиком к пасти своего господина. В этот раз, разгадав в прохожем священника, они подманили его звуком церковного колокола и быстро разлетелись, предоставляя дракону пировать без помех…
Чудовище уже поджидало жертву. Не дав бедняге ни минуты чтобы опомниться, пасть, похожая на растопленную печь, изрыгнула струю огня толщиной с дерево! Но священника драконово пламя даже не опалило. Он храбро стоял перед пещерой, не пытаясь ни убежать, ни увернуться. Три раза изрыгал пламя дракон, и все три раза священник оставался невредим. А потом, когда силы врага иссякли, он загнал чудовище в пещеру древней молитвой, запечатал вход в неё заклинаниями святых имён и, вернувшись по той же тропинке, по которой пришёл, очень скоро оказался в деревне!
Люди долго не верили, что кто-то смог вырваться из лап дракона. Но священник описал его очень подробно, и это описание полностью совпало с тем, которое содержалось в старинных книгах, и никаких сомнений в подлинности не вызывало. «Брюхо того дракона, как водится, золотое от долгого лежания на сокровищах, кои вросли в его кожу. Чешуя переливчатая, лазоревая, оттого не виден он, когда летит низко, ибо похож в полете на шумящий ветер. Когда же дракон гневается, поверх той чешуи проступает белёсый налёт, каков бывает от пепла, а под чешуёй видно огненное, алое…»
Всё это священник пересказал словно по писанному, и, разумеется, после такого никто больше в словах спасённого не сомневался. Более того, местные церковники хотели причислить священника из Вале к лику святых заступников Домреми, но он отказался. Только велел жителям деревни каждый год, день в день, ходить к пещере крестным ходом, чтобы пением псалмов и молитвами закреплять наложенные им заклинания. А потом ушёл в ту сторону, где теперь высились башни Вокулёра, говоря, что путь его ещё долог…
Эту историю про «Лазоревого Дракона» Жанна-Луи девочка, одетая мальчиком, любила больше всего, и поэтому, по её настоянию, Жанна-Клод рассказывала про священника и чудовище всякий раз, когда они оказывались в заповедном лесу.
— Он выжил, потому что верил в силу святой молитвы, — заявила Жанна-Луи, не дослушав до конца.
— Или не верил, — рассмеялась в ответ Жанна-Клод
— Если бы он не верил, он бы умер.
— Он не верил, что умрёт и потому не умер.
Жанна-Луи вздохнула.
— Все люди знают, что умрут. Верь не верь — конец один…
— А если не знать, что умрёшь?
— Что значит, не знать? Ты всё равно умрёшь. Состаришься и умрёшь. Нельзя жить вечно.
— Но, если я не знаю про смерть, не знаю, какая она, как я пойму, что умерла?
— Ты перестанешь жить.
— А как я это пойму?
— Ты почувствуешь.
— А что чувствуешь, когда умрёшь?
Девочки остановились и посмотрели друг на друга.
— Я не знаю, — пожала плечами Жанна-Луи. — Наверное, ничего не чувствуешь. Смерть — как жизнь, только наоборот. При жизни ты чувствуешь всё, после смерти — ничего.
В ответ Жанна-Клод задумчиво потёрла подбородок и посмотрела на небо.
— Темнота тоже как свет, только наоборот. При свете ты всё видишь, в темноте — ничего. Зато можешь представить всё, что угодно. В темноте ты слышишь звуки и чувствуешь запахи даже лучше чем при свете. Можешь ощущать холод или тепло… Вот сейчас вокруг нас тёплый солнечный день, и даже если мы закроем глаза, никто не сможет убедить нас, что вернулась зима, потому что птицы щебечут, и солнце уже припекает… Всегда что-то остается. Какие-то чувства есть во всём, и мне интересно, что остаётся после смерти?
Жанна-Луи немного подумала.
— Ничего… В смерти не может быть никаких чувств.
— Значит, её нет! — обрадовалась Клод. — Чувства есть во всём, что существует, даже в том, что наоборот. И, если в смерти ничего нельзя чувствовать, значит, её и нет!
— Но люди ведь умирают!
— Их просто научили, что «человек должен умереть», поэтому, когда им кажется, что вот сейчас это случится, они берут и умирают.
— По-твоему выходит, что можно жить вечно, надо только не знать про смерть?
— Конечно, можно! Правда, «не знать» уже не получится — мы знаем, к сожалению. Надо просто в неё не верить. Но не верить искренне!
— Как тот священник из Вале?
— Хотя бы…
Жанна задумчиво закусила губу.
— И всё-таки, я думаю, его спасла вера, а не неверие, — сказала она после паузы. — Священник верил в святую молитву, и Господь его спас.
Клод с лёгким сожалением посмотрела на подругу, потом рассмеялась и, шутливо подтолкнув её, запрыгала дальше по тропинке.
— Если верить, что кто-то всегда будет приходить и спасать, можно однажды разувериться, — приговаривала она на ходу.
Жанна, двинувшаяся было следом, резко остановилась.
— Не «кто-то», Клод, а Господь! — сказала она строго. — Он помогает всегда!
Клод тоже замерла. В её лице, повернутом к Жанне, не было ни сомнения, ни растерянности.
— Если ты искренне веришь в Господа, как можно признавать смерть? Человек — его образ и подобие. Умирая, ты убиваешь и Его.
— Нет! — Жанна даже притопнула. — Тем, кто в Него истинно верует, Господь дарует вечную жизнь в раю!
Она с вызовом посмотрела на Клод, но та только покачала головой и, вернувшись назад на несколько шагов, ласково взяла Жанну за руку.
— Если бы люди меньше воевали и не верили в смерть, вечный рай был бы и на земле.
* * *
С тех пор, как священник из Вале покинул эти края, стало доброй традицией каждый год двадцать девятого мая идти к пещере крестным ходом. И хотя в годы правления Шарля Мудрого — отца нынешнего короля — нашёлся очевидец, уверявший, что в самой глухомани, в лесу и довольно далеко от пещеры, лежит драконий скелет с облетевшими белыми черепками чешуи, жители окрестных деревень продолжали исправно совершать обряд. Читали молитвы, распевали псалмы и кропили крестообразно вход в пещеру святой водой.
Клод и Жанна тоже ходили вместе со всеми, несмотря на то, что матушка Роме была очень недовольна.
— Мы теперь живём не в деревне, Жанна, — выговаривала она Клод, — и крестьянские забавы нас больше не должны занимать! То же самое касается и тебя, Луи! Пажу из господских покоев следует уделять больше внимания благочестию и занятиям, а не подбивать на шалости молодую госпожу! Я вижу, вы слишком сдружились… Но, если это будет продолжаться так же, как продолжалось до сих пор, я не послушаю даже отца Мигеля и запрещу вам видеть друг друга!
Она действительно очень переменилась, эта госпожа де Вутон, которую вся округа так и продолжала называть крестьянским прозвищем «Роме» — Римлянка… В Жанне, переодетой мальчиком, бывшая кормилица, конечно же, не признала вверенную когда-то её попечению малютку. Да и сама Жанна ничего не могла помнить о своём кратковременном, младенческом пребывании в Домреми. Поэтому ни у одной, ни у другой ничего не ёкнуло в сердце при встрече. И Жанна-Луи с лёегкой душой игнорировала запреты матушки Роме, подбивая на это же и Жанну-Клод.
С того самого дня, когда отец Мигель впервые свёл их вместе и, познакомив, рассказал, что под именем Луи скрывается Жанна, а за именем другой Жанны стоит тайное имя Клод, обе сразу поняли, что подружатся. И дружбу свою скрепили тут же, совместным побегом из кельи монаха, который отлучился всего на минуту за книгами, по которым собирался их обучать всяким премудростям.
— Зачем нам с тобой знать, откуда Гуго Капет получил своё прозвище?! — смеялась Жанна, увлекая Клод в тайное место за конюшней, которое она отыскала и облюбовала с первых же дней своего пребывания в поместье. — Я буду Дева-воин, и готова с утра до вечера заниматься верховой ездой и стрельбой из лука, но только не скучными занятиями по книжкам! Хочешь, я и тебя научу стрелять?
В ответ Клод показала новой подруге свою тетрадку с рисунками странных цветов и такими же странными записями.
— Это на каком языке? — спросила Жанна, с интересом переворачивая листы.
— На моём собственном, — ответила Клод. — Я не умею ни читать, ни писать, а значки эти просто рисую, когда хочу что-нибудь запомнить. Вот этот означает дерево… Три сразу — лес… Этот — радость, а повернуть вот так — птицу. Эта дуга — земля, а перевернутая — небо…
Почему-то именно Клод, единственной, Жанна сразу смогла рассказать об открывшемся ей предназначении. До сих пор девочка не решалась говорить об этом вслух ни с кем, даже с собой, но тут вдруг вырвалось. И не помешал даже страх оказаться не понятой или, не приведи Господь, осмеянной! Было что-то неуловимо прекрасное и — так же, как и откровение Жанны — бережно хранимое в рисунках Клод и в её наивных записях, что не позволило бы ей смеяться, но позволило бы понять.
Так и вышло. Клод восприняла признание новой подруги с неподдельной радостью, ни в чем не сомневаясь и не требуя доказательств.
— Я знала, что какое-то чудо случится! — восторженно шептала она. — Об этом давно уже все деревья шепчутся, а скоро заговорят и люди… Люди всегда всё узнают последними, к сожалению…
— А разве деревья умеют шептаться? — округлив глаза спросила Жанна.
— Конечно умеют!
— И ты их понимаешь?
— Понимаю… Хочешь, я и тебя научу понимать?..
На крестный ход к Пещере Дракона девочки сбежали ни свет, ни заря, проехав мимо стражей ворот на крестьянской телеге под ворохом сена. Они увлечённо распевали псалмы вместе со всеми, стараясь подобраться ближе ко входу и заглянуть внутрь. Потом немного поиграли со старыми приятелями Жанны-Клод из Домреми. А когда возвращались в замок, Клод внезапно спросила.
— Так ты хочешь послушать, как деревья говорят о тебе?
— Конечно, хочу!
— Тогда иди сюда, вот к этому… Оно самое мудрое.
Жанна храбро подошла к огромному дубу, на который ей указали. Но, когда Клод объяснила, что нужно прижаться к дереву всем телом, закрыть глаза и, собравшись внутри, как будто в комок, мысленно просочиться сквозь кору внутрь, вдруг попятилась.
— А что если я ничего не услышу?
— Почему не услышишь? Они же знают о тебе и обязательно заговорят.
Но Жанна отступила ещё на шаг.
— Я не о том… Вдруг Я НЕ СМОГУ услышать! Я же никогда ничего подобного не делала. Мне только один раз показалось, да и то… Это не был разговор. Просто озарение… Как на небе во время грозы — вспыхнуло на мгновение и всё… И я поняла… Но, вот так, с деревом… Может, не стоит и пытаться? Если я Дева, которую призовёт Господь, может быть, я должна говорить только с Ним, и только тогда, когда Он пожелает…
Жанна совсем отступила от дерева и виновато посмотрела на Клод.
Обычно подруга её понимала и любые разногласия старалась загладить: где можно — весёлостью, а где весёлость была не к месту — ласковым словом. Но сейчас она смотрела в ответ так, будто прислушивалась к какому-то неожиданному разладу внутри самой себя.
— Что с тобой? — спросила Жанна. — Ты обиделась?
— Нет… Ну, что ты… Я всё понимаю. Ты боишься ничего не услышать, чтобы не начать сомневаться… Но тебе нельзя сомневаться. Я, видно, глупая совсем, раз предложила такое… Всем предлагаю, но они всегда отказываются, считают, что такого быть не может. Ты первая согласилась, а может быть, как раз тебе это и не было нужно.
— Нет, мне нужно, — нахмурилась Жанна, рассердившись на свою трусость. — Рене сказал, что Дева, которую призовёт Господь, должна знать то, чего никто из людей не знает…
Она снова шагнула к дереву, но уже не так уверенно, как в первый раз, и Клод её остановила.
— Не надо, Жанна. Когда не уверена, лучше не делать, иначе точно не получится.
Она недолго о чём-то размышляла, а потом, словно стряхнув с себя оцепенение, засмеялась, как прежде.
— Я знаю, что тебе нужно! Давай завтра с утра пойдём к Дереву Фей, и я научу тебя слушать по-другому. Это очень легко, вот увидишь! И обязательно получится!
— Ну… если ты думаешь, что так лучше… Давай.
Жанна протянула руку Клод и благодарно её сжала.
С юной беззаботностью они уже через минуту обо всём забыли за весёлой болтовней. И так, болтая, вернулись в замок. Там, без конца переглядываясь и подхихикивая, выслушали от отца Мигеля целую лекцию о недопустимости легкомысленного поведения. А наутро снова сбежали. И не успело ещё солнце как следует подняться над горизонтом, обе уже стояли перед Деревом Фей.
— Нужно пройти дальше, на поляну, — сказала Клод. — Там есть одно место, где земля совсем ровная, а трава летом такая высокая, что когда её приминаешь, получается настоящее ложе. Но сейчас она ещё не выросла как надо, поэтому я взяла два холста, чтобы подстелить.
— А дерево? — спросила Жанна, которая была уверена, что именно Дерево Фей с ней заговорит.
— Нет-нет, это потом…
Клод вывела Жанну на ровную полянку, где девушки обычно собирали цветы, расстелила чистую мешковину, сбросила деревянные сабо и, подобрав юбки, легла и вытянулась в струнку.
— Ложись так же, — велела она Жанне. — Закрой глаза, постарайся совсем успокоиться… Нужно, чтобы стало легко-легко…
Жанна тоже сбросила башмаки, расстегнула жёесткий пояс на мальчишечьем камзоле и легла на спину возле Клод.
— Что теперь?
— Теперь ни о чём не думай.
— Я так засну.
— Нет. Сначала будет всё отвлекать, но ты представь, будто твои глаза обернулись и смотрят внутрь тебя. Так легче почувствовать, что снизу, из земли, как пар, поднимается дыхание всего скрытого в ней, а сверху, с неба, спускается поток ослепительно белого света…
— И, что потом?
— Не знаю… Когда свет неба и дыхание земли смешиваются в человеке, каждый видит своё.
Девочки замолчали.
Звуки зарождающегося лета окружили их, усиливаясь и сплетаясь в одну общую гармонию. И бесконечно долго лежали они в траве, сделавшись вдруг чем-то неуловимо похожими. Светлые пряди, выбившиеся из кос одной, отливали таким же золотом, как и коротко стриженые волосы другой. Нежный цвет девичьих лиц делал совершенно неразличимыми форму носа и подбородка, контур губ и изгиб бровей. Это были уже лица, озарённые одними и теми же переживаниями, переполненные счастьем и покоем, каких не познать в череде обычных дел и забот, искажающих изначальную гармонию. И, если бы кто-нибудь смог сейчас увидеть этих двух девочек, он бы сказал, что они сёстры… Или даже, что это одна девочка, разделённая на две ипостаси. И они не просто лежат на земле, а плывут в реке Времени, вместе со всем этим миром, повинуясь его тайной, величавой жизни. И они никогда уже не смогут быть просто девочками. Потому что с такими лицами, где сплелись воедино Разум, Душа и сама юная Жизнь, нельзя просто дышать и делать какие-то обычные, привычные дела, отдавая только им и силы и время…
Внезапно в лесу громко вскрикнула птица, и Клод первая открыла глаза.
Ровно секунду в них ещё дрожал отблеск того света, который виделся ей изнутри, а потом пелена реальности вернула им прежнее состояние.
— Как хорошо… — тихо вздохнула рядом Жанна.
— Да…
Обеим казалось, что все звуки этого мира, только что звучавшие в определённой, дышащей вместе с ними гармонии, медленно стихают, снова распадаясь на привычный щебет птиц, шелест деревьев, стрекотание кузнечиков…
— Я летала… — всё ещё расслабленно и еле слышно выговорила Жанна. — Летала, как ангел… Бесконечно далеко, сквозь облака, и никак не могла удержать этот полёт! Появлялись какие-то лица. Очень чёткие, но совершенно незнакомые. Они возникали на мгновение и тут же исчезали. И их я тоже не могла удержать. А потом… Я словно попала в струю света, в которой капли сверкали, как алмазы, и летели вверх и вверх… И я тоже летела за ними, но свет был так высок…
— Я знаю…
— Ты тоже это видела?
— Иногда.
— И тоже летала?
Клод медленно села. Она всё ещё улыбалась чему-то внутри себя.
— Я часто летаю. Но сегодня было что-то особенное. Я видела себя лепестком большого розового цветка… Хотя, может быть, он и не был таким уж большим, но мне казался огромным… Я видела соседние лепестки, чувствовала, какие мы крепкие, свежие, пропитанные солнцем… А ещё я чувствовала всё, что происходит внутри меня… Не могу этого рассказать — это так неуловимо. Но я действительно была лепестком!
Жанна тоже села.
— Как такое получается, Клод? Почему?
— Потому что все мы раньше были одним целым — деревья, птицы, цветы, и все, все, даже камни… Мы были, как куст, у которого один корень, но много-много отростков. И через корень эти отростки знали друг о друге всё. Потом они выросли, разделились, зажили своей жизнью, но память осталась… Вдруг мы с тобой сейчас что-то вспомнили?
— Не может быть, — прошептала Жанна.
— Почему? Если бы мы никогда не знали обо всём, что живёт вокруг так, как не знаем теперь, смогли бы мы догадаться, что колос, растущий из земли, надо срезать в определённое время, высушить, очистить его зёрна, смолоть их в муку, а потом добавить туда яйцо курицы, молоко коровы, масло из этого молока и замесить тесто, чтобы получился хлеб? Мы бы не догадались этот колос даже срезать! Вот сейчас, когда я была лепестком, я чувствовала какую-то особую нежность к сердцевине, вокруг которой росла… Как будто там находилась и самая суть, и предназначение. И я охотно принимала, что главное скрыто совсем не во мне… Ты понимаешь?
Жанна кивнула. Она слушала, раскрыв рот, и не скрывала изумления, когда смогла пробормотать:
— Никогда раньше ни о чём таком не думала…
Почему-то вопрос о том, откуда Клод всё это может знать, не пришёл ей в голову. Это знание казалось таким бесспорным после всего, только что прочувствованного, таким естественным и безусловным, что Жанна, не столько сказала, сколько выдохнула из самой глубины души то, что само собой приходило на ум и было сейчас абсолютно логичным и единственно правильным:
— Клод, а ведь это ты…
— Ты о чём?
— Ты — та Дева, которую призовёт Господь!
Клод в ужасе замахала руками.
— Быть не может! Даже не думай так! Вот уж не ожидала…
— Но почему?! Почему?
— Потому что НЕТ!
Пытаясь остановить подскочившую Клод, Жанна схватила её за край юбки.
— Ты родилась в Лотарингии! С тобой разговаривают деревья! Ты давно умеешь летать так, как я сегодня только попыталась. Ты училась только у старого смешного монаха, а знаешь больше, чем Рене! Тебе дано видеть и слышать такое, чего другим даже не понять… Для чего-то всё это было дано!
— Не знаю! Я не знаю, для чего… Но только не для того, чтобы идти воевать!
Внезапно Клод замерла, словно поражённая какой-то мыслью. Обернувшись на Жанну, она широко раскрыла глаза, потом упала на колени рядом с ней и крепко обняла.
— Господи, я ведь тоже раньше не задумывалась… На какой же страшный путь ты себя обрекла… — Она схватила подругу за руки, притянула их к своим губам и поцеловала. — Не надо было приводить тебя сюда! Но я думала… Я хотела научить… Чтобы ты осознала, что сама по себе и есть чистый ангел, способный лететь к свету… Чтобы не разуверилась! А теперь, когда всё у тебя получилось, и ты понимаешь, что не такая, как все, мне страшно! Там, куда ты пойдёшь не будет света! Через войну и зло, через грязь… Там столько грязи, Жанна! Господь не может быть так жесток, чтобы призывать именно тебя!
Скопившиеся в её глазах слёзы, наконец, прорвались двумя крупными каплями, извилисто скатившимися по щекам. Клод согнулась почти до земли и горько заплакала.
— Ну, что ты, что ты! — принялась успокаивать её Жанна. — Господь не жесток. Он всегда помогает. Он дал мне Рене, чтобы обучил воинскому делу, и дал тебя, чтобы почувствовать, каково это — лететь к свету. И теперь я знаю, что и для чего было сделано! Без тебя девочка Жанна стала бы просто Девой-воином, но только с тобой я буду уверена, что послана именно Господом, потому что ты научишь меня узнавать, как звучит Его голос. Ты — моя душа, Клод. Ты ей стала сегодня. И отныне мы должны быть неразлучны, как душа и тело. Понимаешь?
— Да.
— И ты согласна?
— Идти с тобой?
— Да.
— Согласна.
— До самого конца?
— До самого конца…
ТРУА
(21 апреля 1420 год)
— Итак, теперь у Франции новый дофин!
Изабо вынула перо из ослабевшей руки супруга, улыбнулась Монмуту и еле заметно подпихнула локтем Филиппа Бургундского.
— Не спешите, мадам! — прошипел тот, не оглядываясь.
Его бесила балаганная весёлость королевы, которая разве что не пританцовывала, подписав рукой безумца договор, по которому её сын, единственный оставшийся в живых, объявлялся незаконнорожденным, бастардом…
— Ваша светлость будет подписывать? — секретарь де Ринель протянул герцогу перо.
— Разумеется, буду! — огрызнулся Филипп, стараясь не смотреть в насмешливое лицо Монмута. — После их величеств!
Собственно говоря, на дофина Шарля Филиппу Бургундскому было более чем наплевать. Он и раньше воспринимал этого задохлика как нечто условное вроде хоругви, которую приказывает поднять над войсками командующий. Но после убийства отца Филипп начал дофина тихо ненавидеть. И не то чтобы страстно желал отомстить — скорее просто не желал прощать ту идиотскую, бессмысленную глупость, из-за которой теперь его заставляли подписывать то, что подписывать не совсем хотелось!
Уже в декабре прошлого года, когда вся Европа терялась в догадках относительно причин, по которым французский принц так подло и, на первый взгляд, совершенно безосновательно убил первого герцога королевства, Генри Монмут пригласил Филиппа в Аррас для личной встречи. И там, даже не прибегая к помощи изысканных выражений чтобы смягчить горечь пилюли, коротко и жестко дал понять новому герцогу Бургундскому, что рассчитывать во Франции ему больше не на кого.
— Вряд ли вы сможете продолжить дело вашего отца. Для этого надо с одной стороны, протянуть руку дружбы его убийцам, чего на вашем месте не сделал бы никто. А с другой — продолжать водить меня за нос, обещая брак с принцессой Катрин и бесконечно откладывая его до лучших времён. Чего на моём месте тоже никто бы не потерпел. Как военный противник вы для меня слишком слабы, герцог. Но иметь вас за спиной в качестве врага не хотелось бы. Особенно беря во внимание тот факт, что как союзник вы можете быть более полезны.
Филипп в ответ только хмурился и вздыхал про себя. Ему и без Монмута было ясно, что убийство отца перечеркнуло все планы, касающиеся союза с дофином. А это в свою очередь перечеркивало всякую возможность собрать армию и дать Англии достойный отпор.
Но не говорить же Монмуту, что дело отца он не стал бы продолжать в любом случае. И, будь его воля, давно бы со всеми договорился с меньшим гонором и претензиями, от которых толку никакого, но зато получается то, что случилось на мосту в Монтеро… Беда, однако, состояла в том, что планы самого Филиппа никого сейчас не интересовали. И, глядя в надменное лицо английского короля, он прекрасно понимал: перспектива, в сущности, одна — нахмуриться, повздыхать и кивнуть.
— Как только мы с вами подпишем соглашение о признании моих прав на французский престол, — говорил Монмут, тоже видевший всего одну перспективу, — это будет означать одновременно и продление союзнического договора с вашим отцом, который мы заключили в восемнадцатом году, и начало вполне законных военных действий против коалиции в Пуатье. С вашей поддержкой я их быстро разобью.
— Вы разобьёте их так же быстро и без моей поддержки, ваше величество, — вставил Филипп.
— Но ваше присутствие придаст моим действиям благородный оттенок возмездия…
Монмут даже не скрывал усмешки и того наслаждения, с которым загонял свою жертву в угол.
— Но королева… — предпринял робкую попытку Филипп. — В конце концов, коалицию в Пуатье возглавляет её сын. И мой отец пытался договориться с ним с её ведома и соизволения.
— Не берите в голову, — тонко улыбнулся Монмут. — Давайте сначала мы с вами заключим договор всего лишь о признании моих прав. А потом пригласим к нашему союзу и королеву. В известном смысле, я сам скоро стану ей сыном…
Что тут было делать? Пришлось Филиппу всё-таки кивнуть, а потом и подписать уже готовую грамоту о том, что он признаёт английского короля вполне законным наследником французского трона.
Теперь оставалась слабая надежда на Изабо — вдруг воспротивится. Но её величество, приглашённая к союзу, откликнулась так охотно и так инициативно, что пришлось составлять новый договор, ради закрепления которого все действующие лица съехались в Труа, где сначала довольно поспешно провели церемонию бракосочетания короля Генри с принцессой Катрин, а потом торжественно, при полном параде, собрались в церемониальном зале королевского замка для его подписания.
По новому договору права Монмута не просто подтверждались — они закреплялись официально, делая дофина Шарля никчёмной и бесполезной фигурой на политической шахматной доске, раскинувшейся по обе стороны Ла Манша. Нисколько не заботясь о собственной репутации, Изабо пошла даже на объявление сына незаконнорожденным. И первая схватилась за перо, чтобы подписать окончательный вердикт: после смерти Шарля Шестого Безумного его трон наследует Генри Монмут, король Англии, сеньор Ирландии, герцог Аквитанский и единственный законный потомок по линии Капетингов, потому что ветвь Валуа была запятнана. «Так называемый дофин» — формулировка более приличная документу, который останется Истории, чем вульгарный бастард — лишался прав на престол за чудовищные и ужасные преступления, несовместимые с королевским достоинством.
Филипп на всё это смотрел с легким презрением. Ему, конечно, много чего наобещали. Туманные намёки на то, что за свою уступчивость он со временем получит регентство и наследные права в Голландии и Зеландии душу конечно согревали, но, когда это будет, и будет ли вообще, оставалось вопросом. Зато дофином можно было пренебрегать на бумаге и в разговорах, однако не брать в расчёт армию, которая медленно, но верно собиралась вокруг него в Пуатье, было просто глупо. Поэтому и стоял Филипп Бургундский посреди церемониального зала замка в Труа набычившийся словно ребенок, которого родители заставляют пить горькую микстуру, пообещав нашлёпать, если не сделает, но дать сладкую конфетку, если будет послушен.
— Герцог изволит всё делать по этикету, — засмеялся Монмут, отбирая перо у секретаря. — После их величеств — так после их величеств… Я быстро подпишу.
Наклонившись над документом, который осуществлял вожделенную мечту долгой вереницы английских королей, он занёс было руку, но вдруг остановился. А через мгновение бросил перо, так и не подписав.
— Должен ли я подписывать сам? — спросил Монмут, ни к кому не обращаясь. — Короны даются государям по праву рождения самим Господом, а люди только утверждают в правах более достойного. Могу ли я утверждать себя в собственных правах, да ещё в обход другого, пусть и совершившего чудовищное злодеяние? Нет. Я только подчиняюсь воле Господа и принимаю волю людей.., — он слегка поклонился всем присутствующим, — так же клянусь принести этой стране мир и стабильность под моей рукой. Но подпись за меня приличней поставить другому.
Он сделал еле заметный запрещающий жест своему брату Бэдфорду, который уже выдвинулся вперёд, и кивнул секретарю.
Де Ринелю дважды повторять не пришлось. Хотя руки его подрагивали от волнения, он быстро сообразил чего хочет король, уверенно взял перо и поставил свою подпись на документе, который, по мнению всех присутствующих, должен стать поворотным в истории Франции.
«Ни один из Ланкастеров не подпишет эту бумажонку, — словно говорил взгляд Монмута, брошенный сначала на брата, а потом и на герцога Бургундского. — Пока всё это фарс. Но фарс необходимый, чтобы я смог надеть корону Франции. Потом же, когда весь мир увидит насколько я достоин, про фарс забудут. Однако подписи останутся навечно. И подпись секретаря — тоже навеки — останется всего лишь подписью секретаря».
— Извольте, ваша светлость, — снова протянул герцогу перо де Ринель.
— Давайте же, герцог, хватит упрямиться! — прошипела сзади Изабо.
Кое-как расплющив губы в улыбке, Филипп подошёл к столу, на котором лежал документ, и расписался нарочито небрежно, в противовес любовно выведенной подписи секретаря. «Опять прикрылся своим благочестием, — подумал он про Монмута. — Всем нос утёр. Дескать, это вы сами своими руками признали собственного принца недостойным. А я, что ж… Я только заверил через секретаря, что не возражаю».
— Поздравляю, Гарри, — услышал Филипп за спиной тихий шёпот герцога Бэдфордского, — теперь ты и на деле король Англии и Франции.
— А ты, Джон, мой наместник и регент. Надеюсь, скоро займёшь подобающее тебе место в Париже. Хочешь пожить в Лувре, братец?
— Ещё бы не хотеть! А брату Кларенсу отдадим Орлеан…
«Уже поделили», — подумал Филипп. Он повернулся к королеве и мстительно спросил:
— Полагаю, с вашим регентством покончено, мадам?
— Как и с вашим отцом, — равнодушно ответила Изабо.
С подчёркнутой бережливостью она взяла под руку своего безумного супруга и передала его слугам и камердинеру, как передают реликвию, доставаемую по каким-то особым случаям. Король бессмысленно улыбнулся, провожая её взглядом, словно спрашивал, не нужно ли «душеньке» от него чего-то ещё. Но «душенька» получила, что хотела, и убирала реликвию на хранение до следующей необходимости. Изабо и так, слава Богу, потратила достаточно времени, подготавливая мужа. «Надо выглядеть достойно, мой дорогой. Приедет английский король и он хочет, чтобы ты подписал бумагу, которая позволит ему защищать тебя… Какой дофин? Твой сын? Но у тебя нет сына, дорогой. Твои сыновья давно умерли, зато осталась дочь. А её муж, английский король, как раз и хочет стать твоим сыном, чтобы защищать и беречь… Как кого? Конечно тебя! От кого? От того, кто называется твоим сыном, а сам только и хочет, чтобы прийти и разбить тебя… Нет-нет, я тоже этого не хочу! Давай попросим английского короля, и он сделает тебе драгоценный футляр… Хочешь футляр, милый? Тогда постарайся выглядеть достойно и подпиши бумагу».
Филипп с ненавистью посмотрел королеве в спину. Она видно думает, что обеспечила себе беззаботную жизнь? Но когда окажется, что положение приживалки при дворе герцога Бэдфорда — вещь довольно унизительная, назад переиграть не получится. Жаль, правда, что за удовольствие увидеть на её лице понимание собственной глупости придётся дорого заплатить целому государству! Но, Господи, как же хочется прямо сейчас сказать Изабо что-то такое, что вызовет у неё хотя бы обеспокоенность! «Может, подойти и сообщить, что её дочь — моя бесплодная супруга — тяжело больна и скоро, наверное, отдаст Богу душу? — подумал Филипп. — Хотя вряд ли мадам королеву это обеспокоит. Боюсь, судьбы детей волнуют её еще меньше, чем судьба Франции…».
* * *
После завершения официальной церемонии к герцогу Бургундскому протолкался Пьер Кошон.
Дружба с английским епископом Винчестерским и герцогом Бофором, завязанная на Констанцском соборе, тоже стала приносить плоды, и его преподобие даже после смерти покровителя продолжал делать карьеру, но теперь уже при двух дворах сразу. В Труа он находился и как один из восьми ходатаев по делам королевской резиденции, и как советник короля Шарля, и как полномочный представитель Парижкого Университета, по-прежнему благодарного Кошону за все оказанные благодеяния. Кроме того, секретарь английского короля де Ринель, только что поставивший свою подпись под историческим документом, был женат на племяннице Кошона Жанне Биде, своей должностью целиком и полностью обязан новому родственнику и, разумеется, благодарен сверх меры. Сейчас он активно зондировал почву на предмет предоставления дяде должности советника при короле английском. И, судя по всему, дела его продвигались без особых затруднений.
С Филиппом отношения тоже налаживались.
Не кто иной, как Кошон, от имени короля Шарля приехал в середине февраля к молодому герцогу Бургундскому, чтобы передать ему полуприглашение-полуприказ явиться в Труа для подписания договора. С обычной своей готовностью его преподобие собрался в дорогу и прихватил особо секретные документы герцога Жана, которыми тот интересовался последнее время. Документы содержали целый ворох шпионских донесений относительно герцогини Анжуйской и касались в основном её дел в Лотарингии. Но был среди этих документов еще и листок, исписанный рукой Жана Бургундского, где герцог пытался из разрозненных фактов выстроить логическую цепочку. Этот листок Кошон увидел впервые и, ознакомившись с ним по дороге, серьезно задумался. Мадам герцогиня, если верить герцогу, затевала такое, что было куда серьёзнее, чем какой-то привычный, обыденный заговор.
Документы перед герцогом Филиппом он выложил сразу после того, как передал приглашение от короля. При этом обставил всё так, словно монаршее поручение было лишь довеском к единственному желанию преподобного ознакомить сына с последними делами погибшего отца.
— Ваша светлость, — говорил Кошон, стараясь не обращать внимания на сурово сведённые брови Филиппа. — Из этих бумаг становится ясно, что вашего батюшку убили не по каким-то личным соображениям, а из тонкого политического расчёта. Просто в свои дела его светлость благоразумно никого не посвящал, понимая, как это может быть опасно. Однако он что-то искал… Связь между Иоландой Анжуйской и Карлом Лотарингским, их общие дела — во множестве документов, которые пометил ваш отец, видны отчетливо. И дела эти явно направлены не только на брак между сыном герцогини и дочерью герцога. Скорее, этот брак стал необходимым условием для успешного выполнения их плана… Ознакомьтесь с документами, ваша светлость. А если что-то будет непонятно, сразу посылайте за мной — ведь кое-что из этих бумаг добыл для герцога Жана именно я.
После такого вступления Филипп, естественно, не мог отмахнуться от докучливого прелата. А когда внимательно изучил полученные бумаги, был вынужден послать за Кошоном и провёл с ним взаперти почти целый день.
Масштаб планов мадам Иоланды, расписанный рукой герцога Жана по пунктам, поразил их и размахом, и остроумием самого замысла. Лотарингская Дева, о которой толковали уже не одно столетие, пришлась бы сейчас очень ко двору в Пуатье и стала бы для дофина Шарля настоящим спасением. Но, как ни прикидывали Филипп с Кошоном, всё равно выходило, что не герцог Бургундский, а сам дофин расстроил все эти грандиозные планы, запятнав себя поступком, несовместимым с королевским достоинством. И теперь, явись такая Дева перед лицом Европы — и там, и в самой Франции мало нашлось бы желающих поверить, что Господь посылает своё благословение убийце.
— Что-то тут не вяжется, — бормотал Филипп, окончательно забывший за этот день о своей неприязни к Кошону. — Выходит, что смерть моего отца им только навредила, но отца тем не менее убили…
— Может, у всего этого есть «двойное дно»? — предположил Кошон. — Если вашей светлости будет угодно, я мог бы продолжить собирать сведения.
— Я подумаю…
Герцог вдруг обнаружил, что, помогая разбираться в бумагах, преподобный явил не только недюжинный ум, но и особого рода сообразительность, толкуя некоторые события, изложенные в донесениях, с таких позиций, до которых сам Филипп с высоты своего положения никогда бы не снизошёл. В конце концов, отдавая должное неоценимым качествам прелата, он был вынужден признать, что людьми, подобными Кошону, никогда пренебрегать не следует, и что отец его поступал достаточно мудро, благодетельствуя людям низкого сословия, из которых потом получались слуги, преданные как псы, которых со щенячьего возраста кормила одна и та же рука.
— Я подумаю, — повторил герцог более мягко. — И обязательно дам вам знать о любом своём решении.
С большой неохотой, озаботившись ещё и скрытой угрозой со стороны планов мадам Иоланды, Филипп стал собираться в дорогу, прикидывая, что лезть открыто в это дело, пожалуй, не стоит, иначе можно и секирой по голове получить. Но обезопаситься крепкими союзниками стоило. Поэтому, припрятав пока бумаги Жана Бургундского в надёжное место и не затягивая надолго сборы, герцог с Кошоном прибыли в Труа 22 марта. А потом почти месяц дожидались приезда английского короля, регулярно встречаясь и обдумывая дальнейшие действия.
— Полагаю, нам следует на время затаиться, — тихо проговорил Филипп, когда после подписания договора Кошон протолкался к нему сквозь толпу придворных. — Посмотрим, что будет дальше, а там сориентируемся и решим. Скорей всего, в Пуатье не задержатся и поднимут голос, чтобы заявить какой-нибудь протест, и нам нужно очень весомо и так, чтобы не забывалось, напоминать им об убийстве моего отца, упирая на то, что этот поступок несовместим с королевским достоинством. Пусть помнят… Помнят не только они, но и вся Европа! И пусть даже не пробуют призвать свою Деву! Я стану первым, кто бросит в неё камень.
— Это легко устроить, ваша светлость, — убедительно кивнул Кошон. — Может быть, вам следует уже теперь обратиться к королю с прошением об удовлетворении за убийство герцога Жана. А я берусь устроить, чтобы прошение огласили в королевской судебной палате и повторно осудили дофина уже королевским судом…
— Нет, пока рано, — ответил Филипп. — Но предложение дельное…
Он осмотрел зал, где разряженные в пух и прах дворяне всё ещё подобострастно толпились возле Монмута и, подавив в себе вполне понятное нежелание признавать ошибки, всё-таки выговорил то, что Кошон так страстно желал от него услышать:
— Не скрою, ваше преподобие, вы действительно были очень полезны моему отцу, и были бы полезны так же и мне, не обременяй вас многочисленные должности. Но, если при случае, когда-нибудь…
— Ни слова больше, ваша светлость! — оборвал его Кошон, скрывая радость под смирением и скорбью. — Моя преданность вашему дому останется неизменной. И, если судьбе будет угодно вознести меня ещё выше… если, скажем, когда-нибудь, я получу епископский сан… интересы вашего семейства всегда будут для меня приоритетными и обязательными к исполнению.
В ответ Филипп только легко усмехнулся.
— Аминь… Это тоже не трудно устроить.
* * *
Молодой герцог сдержал обещание, убив сразу двух зайцев.
Чтобы не сидеть сложа руки, он укреплял свое влияние, где только мог, и пробивал должности для своих людей там, где желал. А желал он, в частности, крупнейший диоцез на севере Франции, который простирался от Бове до Компьеня, и где место епископа пустовало уже почти год. Таким образом, в августе 21-го числа двадцатого года, на освободившуюся после смерти канцлера Франции должность епископа города Бове был назначен Пьер Кошон.
Городской клир выразил было недовольство, но как-то быстро притих, хотя основания для недовольства были существенные. Человек, фактически без роду и племени, получал назначение, которое давало ему звание пэра Франции от духовного сословия и вменяло в обязанность присутствовать на коронационных торжествах! Подобные привилегии были приличны канцлеру, а не какому-то Кошону! Но назначение тем не менее состоялось, и в декабре новоиспеченный епископ Бовесский, обросший целой свитой, положенной ему по должности, уже сопровождал короля Шарля и короля Генри во время их торжественного въезда в Париж.
Смотрел епископ на всех гордо и непреклонно.
Через три дня ему предстояло выполнить своё обещание и огласить в королевской судебной палате прошение герцога Филиппа о «предоставлении ему удовлетворения за убийство отца». Но для епископа Кошона сделать это было теперь не столько хлопотно, сколько приятно.
Даже от Жана Бургундского — светлой памяти благодетеля — не получал он таких почестей, которые сыпались ныне с благодарных рук дальновидного Филиппа. Всего неделю назад — неслыханная честь! — герцог принял приглашение Кошона на обед и был очень доволен тем, что подавали его любимую рыбу под соусом, сладкое вино с корицей и фрукты, орошенные вином. Там же, на обеде, во всеуслышание Филипп заявил, что намерен прямо за этим столом держать свой герцогский совет, потому что «все, кто нужен, присутствуют». И поручил красному от удовольствия Кошону составить тот документ, который как раз и следовало огласить в судебной палате через три дня.
А еще через месяц герцог Бургундский пообещал возглавить процессию торжественного въезда самого Кошона в Бове, что значительно поднимет престиж нового епископа в глазах местных клириков!
Так что теперь, поднимая благословляющие руки над толпой, сбежавшейся приветствовать сразу двух королей, преподобный Пьер думал, что такого мира и покоя, которые ныне воцарились в его душе, не бывает, наверное, даже у святых. Сбылась вожделенная мечта! И тут же появилась новая, до которой тоже рукой подать, потому что летом, если верить де Ринелю, когда Монмут с молодой супругой отправится в Лондон, чтобы начать подготовку крестового похода на Святую землю, возможно... ох, как возможно он возьмёт с собой и Пьера Кошона в качестве советника!
И душа епископа Бовесского ликовала, возносясь выше ангельских голосов певчих из часовни Сен-Шапель.
ПУАТЬЕ
(1420-1421 годы)
После убийства Жана Бургундского первым бессознательным порывом мадам Иоланды было уехать обратно в Анжу и «отвратить свой лик от дома дофинова» и ото всей, сплотившейся вокруг него, коалиции. Но потрясение от рухнувшего плана — такого продуманного, выношенного, подготовленного с ювелирным расчётом — оказалось настолько велико, что буквально «обездвижило» герцогиню на несколько дней. Она только и могла, что молча выслушивать сбивчивые оправдания Шарля, которые сводились в основном к одному: «Он угрожал ВАМ, матушка»; потом высокопарные объяснения де Жиака: «Нанесённое оскорбление метило не в меня, мадам, а в наследника престола. Вы бы видели, как нагло Бургундец повёл себя при встрече…» и, наконец, покаянные извинения Дю Шастеля, которого «даже не взяли на встречу, не то, чтобы поставить в известность о заговоре». И только один раз, видимо, совсем забывшись от боли неожиданного удара, она обернулась к Рене и с горечью спросила:
— Ты куда смотрел?
Но осеклась, увидев в глазах сына сожаление и невысказанный упрёк. Кто-кто, а он не имел к произошедшему никакого отношения, потому что приехал ненамного раньше матери.
«Надо было ввести его в парламент, — запоздало подумала мадам Иоланда. — Уж Рене не дал бы этим интриганам разгуляться». А теперь, что ж… Проводить дознания и выяснять кто что делал, почему и зачем было уже поздно. Дело сделано. И сделано топорно во всех смыслах.
Срочно вернувшийся в Пуатье герцог де Бар предлагал какие-то слабые меры, призванные хоть как-то загладить ситуацию, и даже советовал обратиться к папе, упирая на то, что вопрос о тираноубийстве был не так давно решён им положительно. Но мадам Иоланда безнадёжно качала головой. О каком папе могла идти речь, если своей тиарой Мартин Пятый был целиком обязан герцогу Бургундскому?!
— Мы только разозлим его напоминанием о тяжбе по поводу тираноубийства, и заставим принять сторону английского короля в вопросе престолонаследования. Вы сами знаете, дядя, каким благочестивым считают Монмута в Европе, и папа только выиграет поддерживая его против дофина-убийцы.
Целую неделю герцогиня находилась в бездействии, медленно, как после смерти мужа, возвращаясь к активной жизни и прикидывая, что в создавшейся ситуации можно сделать. И хотя очевидно было, что сделать ничего уже нельзя, мадам Иоланда нашла-таки выход — начать всё сначала. Начать, хотя бы исходя из имеющихся реалий и стараясь подготовиться к любому, даже самому плохому, обороту дела. Предупреждён — значит вооружён! А предугадать следующие шаги противников было не так уж и сложно, и надо было лишь определиться, насколько далеко они готовы зайти?
Поэтому, оставив в стороне поиск правых и виноватых, герцогиня первым делом приструнила парламент, послушно присевший перед ней на задние лапки, потом вызвала из Анжу своего третьего сына — шестилетнего Шарля — которого немедленно определила на службу к дофину. «Моя семья приняла когда-то на себя заботу о принце Франции, и теперь, что бы ни случилось, мы ответственны за его жизнь и достоинство, все — от мала до велика! — холодно оповестила она парламент. — В эти тяжёлые дни, когда от дофина бегут те, кто лишь притворялся искренне преданным, я призываю под его знамёна даже своего малолетнего сына. И всякий, кто не только на словах считает наше дело правым, пусть следует моему примеру!»
Другим её шагом была попытка возобновить переговоры хотя бы с королевой. Но Изабо ответить не пожелала. А в декабре шпионы герцогини доставили ей сведения о том, что английский король встретился в Аррасе с Филиппом Бургундским и, по слухам, уже готовится тройственный договор, в котором примет участие и королева.
— Идиотка! — только и смогла выговорить побледневшая мадам Иоланда, прекрасно понимая, что сборище этой троицы договориться могло лишь о том, чтобы лишить Шарля престола.
Дофин, предоставленный на это время сам себе, затаился в покоях. С одной стороны, он испытывал острое чувство вины перед «матушкой» за своё самоуправство, но с другой — никак не желал забыть то возвышенное чувство собственной значимости, которое никогда и нигде не проявлялось так весомо и полно, как это было там, на мосту в Монтеро!
Недавние советники с появлением мадам Иоланды разбежались кто куда. Де Жиак ходил с таким видом, словно говорил всем и каждому: «Извольте, я готов принять вину за случившееся на себя, но, говоря по правде, при чём тут я, господа? Разве позволено людям моего положения совершать подобные вещи без приказа?». А преданный Ла Тремуй вообще исчез, прислав только письмо, в котором нижайше просил позволения вернуться в своё поместье в Сюлли потому что «драгоценная жена Жанна очень больна».
В первый момент Шарля такое отступничество обескуражило, но, подавив в себе желание броситься на грудь к Дю Шастелю и выплакать ему, как раньше, хотя бы часть своих обид, он решил не обращать ни на что внимания.
«Я будущий король, — думал он, высматривая из окна тонкую борозду реки на горизонте, видимую сквозь широкую просеку, что вела к замку. — Я уже король, потому что имею парламент и армию. И если я казнил пса, посягавшего на мою власть, то поступил тоже как король, который наказывает своего вассала. Поэтому краснеть мне не из-за чего, и, что бы дальше ни случилось, я должен открыто смотреть в лицо любому и не жаждать поддержки тех, кто стоит ниже меня».
Шарль даже попытался при случае высказать всё это мадам Иоланде. Но герцогиня терпеливо выслушала, глядя куда-то в сторону, а потом, сдерживая тон, чтобы не выглядело, как нравоучение, ответила:
— Недостойными средствами достоинство явить нельзя. Тем более защитить. До сих пор на этом политическом турнире вы выступали как рыцарь, честно соблюдающий правила. Но этот последний поединок рыцарской славы не принесёт.
— Я не сражался с Бургундцем! — Шарль сделал последнюю попытку «гордо выпрямиться». — Я покарал его, как строптивого вассала!
— У вас ещё нет таких прав, мой дорогой.
Мадам Иоланда вслух вообще не упрекала Шарля. Но ему порой казалось, что легче было бы услышать тысячи упрёков, чем ловить на себе этот её новый взгляд, в котором нетрудно было рассмотреть откровенную печаль. И, поскольку причина печали была Шарлю абсолютно ясна, он испытывал очень неприятное неудобство при мысли, что герцогиня могла в нем разочароваться. «Она думает, будто я слишком быстро поддался на уговоры случайных советников, — говорил себе Шарль. — Но, разве не она же всегда повторяла, что поступать я должен по собственному разумению?! А мне было гораздо легче убить Бургундца, чем договариваться с ним!»
Однако не прошло и полгода, как известие о подписанном в Труа договоре заставило дофина, отвергнутого королевским домом, схватиться за голову.
В который уже раз подтверждённая самой жизнью правота мадам Иоланды показала ему, что собственное разумение ещё недостаточно широко и объемно, чтобы предвидеть все последствия. И что временная лёгкость души не стоит того, чтобы из-за неё терять корону и целую жизнь.
— Матушка, простите меня! Простите! — снова рыдал Шарль, уткнувшись в колени герцогини. — Я всё испортил и себе, и вам! Больше никогда, никогда… Буду слушать только вас! И первенца, который будет у нас с Мари, назову Луи в честь вашего супруга, упокой Господь его светлую душу, потому что собственный отец от меня отказался! Давайте прогоним де Жиака, чтобы все тут поняли — только вы… только ваше слово…
— Мы не будем никого прогонять, — успокаивающе погладила его по голове мадам Иоланда. — Де Жиак предан вам уже хотя бы потому, что никто больше не захочет оказать ему покровительство. К тому же, он очень богат… Не разбрасывайтесь людьми, Шарль. Нам сейчас дорог каждый, способный предоставить в ваше распоряжение хотя бы сотню воинов, и хотя бы сотню салю на их содержание…
Но тут за первым ударом последовал второй.
Горькое известие, что сразу после подписания тройственного договора в Труа, Генри Монмут вступил в Париж бок о бок с королём Шарлем и приветствовался горожанами так же, как он, повисло над Пуатье чёрной тучей.
Теперь уже не следовало пренебрегать никакими средствами, и мадам Иоланда, в отчаянии махнув рукой, позволила герцогу де Бар оправить письма нескольким расположенным к нему кардиналам, состоящим на службе у правящих монархов Европы, а сама села писать герцогу Бретонскому.
«Ничего другого мне не остаётся, — думала мадам Иоланда. — Ещё немного, и Монмут потребует вернуть английской короне Прованс и Анжу! Мой Анжу, который я отдам только со своей жизнью! Но если заручиться поддержкой Бретони, если не отступится Карл Лотарингский, если удастся призвать под свои знамёна уже обиженных англичанами Алансона или сказочно богатого де Ре… Нет, мы ещё не загнаны в угол настолько, чтобы перестать бороться! Пусть лучше Монмут сам десять раз подумает, прежде чем требовать от меня чего-то!».
Она не рассыпалась в любезностях, прибегая к обычным в делах уговоров уловкам. С предельной откровенностью мадам Иоланда сообщила Жану Бретонскому, что нуждается в его поддержке и предлагала внести недостающую часть выкупа за его брата Артюра де Ришемон, всё еще томившегося в плену у герцога Бэдфордского.
Однако полученный ответ едва не лишил её всякой надежды. Герцог благодарил за предложенную помощь и выражал уверенность, что обрадует её светлость сообщением о готовящемся освобождении мессира де Ришемон. «Дело в отношении брата уже улажено — писал Бретонец, — он будет отпущен под честное слово. А по возвращении намерен заключить брачный союз с Маргаритой, сестрой убитого герцога Бургундского. Как Вы понимаете, это акт милосердия и дань преданной дружбе, потому что мадам Маргарита, если Вы, конечно, помните, приходится вдовой безвременно умершего дофина Луи, с которым мой брат был очень дружен…».
— Спасибо, что не написал «законного дофина Луи», — с досадой пробормотала мадам Иоланда, отбрасывая письмо.
Ей не надо было дочитывать до конца, чтобы узнать о признании герцогом Бретонским договора в Труа. Слухи оказались проворнее герцогских посыльных, и того, что мадам Иоланда прочла, было достаточно для их полного подтверждения.
Стараясь не поддаваться отчаянию, она только презрительно усмехнулась, когда узнала от дядюшки де Бара, что кардиналы, которым он писал, ответили весьма туманными формулировками, но, если читать между строк, общий смысл настроений при королевских дворах Европы был таков: «Не вмешиваться, пока всё не станет определённее».
— Другого я от них и не ждала, — сказала герцогиня даже без досады.
И тут Судьба подарила первый лучик надежды, осветивший в сгущающемся мраке хоть какую-то перспективу. Пришло, наконец, известие от Карла Лотарингского!
* * *
Весь последний год герцог Карл пребывал в подавленном состоянии. Должность коннетабля, которой его всё равно что наказали, не принесла ожидаемого удовлетворения. Как человек, занимающий высокую государственную должность, он чувствовал себя совершенно бесполезным.
Прибрав к рукам Нормандию, так и не получившую от Франции никакой военной помощи, Монмут продвигался всё дальше и дальше, захватывая уже французские города практически без боя, потому что при королевском дворе ко всему этому относились только с лёгкой долей испуга. Дескать, страшненько, конечно, но как-нибудь устроится. И вы, ваша светлость, господин коннетабль, тоже не сильно переживайте. Не этот король, так другой… Вам-то с вашей Лотарингией какая печаль?
Да и соглядатаи герцога Бургундского исправно несли службу, что тоже не прибавляло оптимизма, потому что лишало Карла возможности связаться с Бурже или с Пуатье и узнать, что за настроения витают там. О делах в лагере дофина приходилось узнавать через вторые руки или только официальные сводки, составленные секретарями герцога Бургундского. Все же нюансы переговоров, закулисные ходы и беседы, происходившие с глазу на глаз, были для герцога Карла недоступны. Зато он постоянно чувствовал почтительно-шпионскую заботу своего окружения. И протягивая донесения или письма очередному гонцу, нисколько не сомневался в том, что каждый его адресат — будь то хоть сам герцог или король — тщательно фиксируется и, наверняка, заносится в какой-нибудь список, который потом тому же герцогу на стол и ложится.
Не понимая, что ему делать, а, точнее, занимаясь совсем не тем, чего требовала от него должность коннетабля, Карл страшно злился! И в первую очередь на Жана Бургундского. Но после убийства в Монтеро, когда прискакавший в Париж гонец сообщил эту новость буквально задыхаясь от гнева, герцог Лотарингский вздрогнул и побледнел вполне искренно.
Как рыцарь, как человек, в чьих жилах тоже текла неприкосновенная королевская кровь, и как бывший… Хотя нет… Семь лет — в детстве большая разница, поэтому закадычными друзьями они никогда не были. Но перед самым разладом, ещё до турецкой кампании, случился и у них пусть короткий, но памятный период, когда юность словно сократила разницу в возрасте. И были общие мечты, интересы, надежды… Были такие понятные друг другу амбиции людей, наделённых властью. И была, кажется, дружба, которая потом сломалась под тяжестью тех же амбиций…
Смерть герцога заставила Карла просидеть целый вечер и ночь без сна в своих покоях в Лувре. Разум подсказывал, что надо бы перейти в часовню Сен-Шапель и помолиться, но тело оставалось неподвижным.
Почему дофин решился на это убийство?! Почему мадам Иоланда это позволила? Может быть, герцог Жан и ей пригрозил сжечь Домреми со всеми жителями? Или, не дай Господи, сделал это и был убит не из политического расчёта, а просто потому, что больше не существовало цели, к которой мадам Иоланда стремилась столько лет?!
Все эти соображения, перемешанные с давними добрыми воспоминаниями и с воспоминаниями недавними, совсем недобрыми, привели к тому, что утро после бессонной ночи герцог Лотарингский встретил с настороженностью человека ни в чём не уверенного. И единственное, что ему оставалось — это принимать решения, соотносясь с чувствами и собственной интуицией.
Связываться с герцогиней Анжуйской он пока не решался. Кто знает, насколько далеко продвинулся Бургундец в своих расследованиях и не поставил ли в известность королеву? Возможно, слежка за герцогом всё ещё продолжалась, а новые обстоятельства могли сложиться так, что сомнения в его лояльности перед правящим двором были бы нежелательны.
Но интуиция подсказывала — помощь мадам Иоланде надо было оказать. Поэтому, воспользовавшись общей суматохой, герцог окольными путями добился освобождения из плена молодого Жана — Орлеанского бастарда, который, не задерживаясь ни на мгновение, прямиком отправился в лагерь дофина. А после этого, с помощью намёков и всякого рода иносказаний, дал понять герцогине Алансонской, что помощь и покровительство для себя и своего сына она верней всего найдёт не здесь, при королевском дворе, а тоже у дофина. Или, вернее сказать, у герцогини Анжуйской.
Мадам Алансон, которая по матери приходилась кузиной герцогам Бретонским, все намеки поняла прекрасно и осталась очень благодарна. Её одиннадцатилетнего сына Жана тоже фактически лишили наследства после смерти отца, погибшего под Азенкуром. Брат Монмута, герцог Бэдфордский, изгнал вдову со всех её земель, полученных им от английского короля в качестве военного трофея. И теперь несчастная герцогиня больше всего боялась, что её сын потребует возвращения собственности, а не добившись своего, проявит строптивость и добьётся, в лучшем случае, отлучения от двора, которое означало для них голодную смерть, а в худшем… Ох, об этом герцогиня Алансонская даже думать боялась!
Будучи женщиной совсем не глупой, она не могла не понимать, что скоро весь Париж, а затем, возможно, и Франция разделят участь её поместий, но ехать к дофину вот так, не имея возможности предложить ни средства, ни военную помощь, не позволяла родовая гордость.
— Я не знаю, на что надеется наш дофин, — сказал как-то в её присутствии Карл Лотарингский. — Возможно, он думает, что герцоги Бретонские окажут ему помощь после того, как мессир Артюр испытал все лишения английского плена. Но, боюсь, желающих выступить посредниками в такого рода переговорах не найдётся. А напрямую положительный ответ в Пуатье вряд ли получат.
С признательностью взглянув на Карла, мадам Алансон прекрасно поняла, чем может отплатить за покровительство, и через день вместе с сыном тихо покинула Париж. В кармане, подшитом к подкладке камзола юного Жана, они увозили письмо Карла Лотарингского к Иоланде Анжуйской.
Письмо на всякий случай самое невинное, больше похожее на рекомендательное, в котором коннетабль Франции просил оказать покровительство и помощь вдове рыцаря, погибшего под Азенкуром. Но под витиевато закрученными фразами, слишком холодными и слишком, пожалуй, витиеватыми, мадам Иоланда прочла всё, что ей было нужно – Карл Лотарингский не отступился и не предал. А, значит, свадьба Рене состоится, и дофин получит помощь более внушительную, чем та, на которую он мог рассчитывать без Лотарингии…
— Благородная кровь всегда найдёт сердце, к которому надо стремиться, — сказала герцогиня, раскрывая объятья и Жану Алансонскому, и Орлеанскому бастарду. — Наши враги не думали, что так просчитаются, нанося оплеуху законному наследнику престола. Дети лучших дворян Франции, истреблённых Монмутом под Азенкуром, никогда не согласятся видеть его своим королём.
И она была права. Слабый луч надежды постепенно ширился. Новая волна дворян, не желавших признавать договор в Труа, прибывала и прибывала в Пуатье.
— Наш дофин убил Бургундца, прекрасно понимая, на какое поношение себя обрекает, — говорили они. — Но действовал он с открытым забралом и отстаивал свои права! Такому королю не грех и послужить…
Воодушевление нарастало и делалось тем сильнее, чем больше воинов становилось под знамёна дофина. Особую радость вызвало появление констебля шотландских войск во Франции Джона Стюарта, герцога Дарнли, который привёл шеститысячную армию. Покинувший двор бывший камергер Шарля Безумного Жильбер де Ла Файет армию привести конечно не мог, зато сложил к ногам дофина весь свой воинский опыт и искусство военачальника, что, по словам мадам Иоланды, армии стоило…
— Нет-нет, — говорила она Шарлю, глядя из окна самой высокой башни замка на раскинувшиеся по окрестностям шатры и бивуаки, — ты только оступился, мой дорогой, но ещё не упал. Во Франции есть руки, способные тебя поддержать. И у меня ещё есть надежда!
По сведениям, которые она получала, недовольных в стране было много. За пять лет раны, нанесённые под Азенкуром, не затянулись. А тут ещё прошёл слух, что в начале лета английский король, получив всё, чего хотел, величаво отбыл в Лондон, чтобы полностью отдаться подготовке крестового похода. Вместо себя в Париже с безумным королём и безразличной ко всему королевой он оставил брата — герцога Бэдфордского, который фактически стал новым правителем страны и к началу осени уже успел показать хозяйские зубы всем, кто имел несчастье потерять близких под Азенкуром или выражал сочувствие дофину.
— Я так поступаю у себя на конюшне! — говорил приехавший в Пуатье по осеннему бездорожью барон де Ре. — Сначала секу конюха, а потом оставляю кого-нибудь следить, чтобы он не отлеживался на соломе… Но Франция — не конюшня, чёерт подери!
Воспитанного дедом-еретиком барона буквально распирало от негодования и нетерпеливого азарта!
Любитель авантюр, драк и запретных плодов, он самым скандальным образом выкрал из отчего дома свою кузину Катрин де Туара, чтобы жениться на ней вот так — романтично и дико, без традиционного благословения родни. Однако медовый месяц долгим не был, потому что в самый его разгар в замок Тиффож, где молодые наслаждались уединением, прибыл тот самый дед-еретик — достопочтенный мессир де Краон, который жаждал отчитать внука не столько за бестолковость женитьбы, сколько за её несвоевременность.
— Стыдно, сударь мой, — выговаривал он. — Сам я стар, чтобы воевать, но готов хоть сейчас схватиться за оружие! И вам греть бока на перинах не позволю! Как не позволю, чтобы славный трон французских королей запятнала задница, покрытая бесчестьем Азенкурской бойни!
