На улицах, в лужах, устоявшихся за ночь, отражалось утреннее небо – голубое и розовое, – эти отражения придавали грязным лужам обидную, лишнюю, развращающую душу красоту.
Она говорила неотразимо по-человечьи, – так ласково, с таким хорошим чувством. И глаза ее – детские глаза на безобразном лице – улыбались улыбкой не нищей, а человека богатого, которому есть чем поблагодарить.
– Чистое поле! – сказал мальчик, задумчиво улыбаясь, вздыхая. – Я бы взял туда зверильницу и всех выпустил их, – гуляй, домашние! А – слушай-ка! – бога делают где – в богадельне?
Она привела меня на двор большого, двухэтажного дома; осторожно, как слепая, прошла между телег, бочек, ящиков, рассыпанных поленниц дров, остановилась перед какой-то дырой в фундаменте
Отец у него – барин был, старичок; этот – как их зовут? Конторы у них, – ах ты! Бумаги пишут? – Нотариус? – Вот, он самый! Милый был старичок… Ласковый. Любил меня, я горничной у него жила. Она прикрыла тряпьем голые ножки сына, поправила под его головой темное изголовье и снова заговорила, легко так: – Вдруг – помер. Ночью было, я только ушла от него, а он ка-ак грохнется на пол, – только и житья! Вы – квасом
строй ее речи напоминал девочку-подростка. Да и глаза у нее были детски чистые, – тем безобразнее казалось безносое лицо, с приподнятой губой и обнаженными зубами. Какая-то ходячая, кошмарная насмешка, и – веселая насмешка.
слушай-ка: если таракана всё кормить да кормить, так он вырастет с лошадь? Было ясно, что он верит в это; я ответил: – Если хорошо кормить – вырастет! – Ну да! – радостно вскричал он. – А мамка, дурочка, смеется! И он прибавил зазорное слово, оскорбительное для женщины. – Глупая она! Кошку так уж совсем скоро можно раскормить до лошади – верно? – А что ж? Можно!