Двенадцатилетние рожают – Господи! Подряд, одна за другой. Показывают их в каком-то приемнике – глаза свернувшиеся, нечеловечьи, а гонор друг перед дружкой держат. Кого они нарожают? Какой народ придет после этого?
ы показать, где спрятано счастье жизни. Для одного, уже немолодого, жмурящего глаза, собрали соплюшек, годочков по четырнадцать – шестнадцать, и он в каждую тыкал: живешь или нет половой жизнью? А если не живешь – пора жить, это, мол, полезно для здоровья.
Город весь утонул в телевизоре, а у него там дети, внуки подрастают.
жизни. Никто не работает, все веселятся. Никто не ходит пешком, все катаются на машинах. Длинные, членистые, как вздыбленные лохматые гусеницы, наплодились песенники, которые, извиваясь и дергаясь, будто под током, выкрикивают под грохот техники какие-то страсти, а полоумная пацанва, огромная, дикая, из одних ревущих ртов, сплетясь голыми руками и раскачиваясь, катит встречный жуткий рев. Потом рев мотора – и трах-тарарах по мозгам: покупайте! покупайте! покупайте! А на что покупать, на какие шиши, зарплату третий месяц не дают!
Любка скосила глаза на грудь, отстранила мальчонку и ловко, без рук скатила ее под кофту.
– А еще пугают: Россия гибнет.
– Не поги-ибнет! Любка подопрет. С этакой подпорой нам нипошто никакой мериканец.
– Неохота помирать-то?
– Помирать-то? – повторила бабка Наталья осторожно. Она с уважением и осторожностью относилась ко всему, что стояло рядом со смертью. – Помирать-то, Сеня, нас не спросят: охота, неохота… А я уж к такой поре подживаюсь, что смерть за пощаду будет.
Об африканке, родившей сразу пятерых, говорила: «От негра, от такого страшного, с испугу только пятерню и таскать, это бы и я принесла».
Лето же! Но вы-то знаете, какое у нас лето: днем в раздейку, ночью в шубейку.
Сколько катало ее по недобрым людям – не узнать, но пришлась эта злая доля на самые чувствительные годы, и теперь сердчишко ее, должно быть, ломается от тепла, как лед по весне…
Мы с ней по-простому, а она как стеклянная. Не разбить бы.