— Рядись как угодно, Рабство, а все-таки, — сказал я, — все-таки ты — горькая микстура! и от того, что тысячи людей всех времен принуждены были испить тебя, горечи в тебе не убавилось. — А тебе, трижды сладостная и благодатная богиня, — обратился я к Свободе, — все поклоняются публично или тайно; приятно вкусить тебя, и ты останешься желанной, пока не изменится сама Природа, — никакие грязные слова не запятнают белоснежной твоей мантии, и никакая химическая сила не обратит твоего скипетра в железо, — поселянин, которому ты улыбаешься, когда он ест черствый хлеб, с тобою счастливей, чем его король, из дворцов которого ты изгнана. — Милостивый боже! — воскликнул я, преклоняя колени на предпоследней ступеньке лестницы, — дай мне только здоровья, о великий его Податель, и пошли в спутницы прекрасную эту богиню, — а епископские митры, если промысел твой не видит в этом ничего плохого, возложи в изобилии на головы тех, кто по ним тужит
Бастилия не из тех зол, которыми можно пренебрегать — но уберите ее башни — засыпьте рвы — удалите заграждения перед ее воротами — назовите ее просто местом заключения и предположите, что вас держит в ней тирания болезни, а не человека — как все ее ужасы рассеются, и вы перенесете вторую половину заключения без жалоб.
В ложе, куда меня впустили, не было никого, кроме старого приветливого французского офицера. Я люблю этот тип; не только потому, что уважаю человека, манеры которого облагорожены профессией, делающей дурных людей еще худшими, но и потому, что когда-то знал одного — его уже нет! —
Бывают такие встречные взгляды, исполненные невинного лукавства — где прихоть, рассудительность, серьезность и плутовство так перемешаны, что все языки вавилонского столпотворения, вместе взятые, не могли бы их выразить — они передаются и схватываются столь молниеносно, что вы почти не в состоянии сказать, которая из сторон является источником заразы.
Мне кажется, я способен усмотреть четкие отличительные признаки национальных характеров скорее в подобных нелепых minutiae,[68] чем в самых важных государственных делах, когда великие люди всех национальностей говорят и ведут себя до такой степени одинаково, что я не дал бы девятипенсовика за выбор между ними.
Признаться, я терпеть не могу трезвых представлений, как не терплю и порождающих их убогих мыслей, и меня обыкновенно так поражают великие произведения природы, что если бы на то пошло, я никогда бы не брал для сравнения предметов меньших, чем, скажем, горы. Все, что можно возразить в данном случае против французской выспренности, сводится к тому, что величия тут больше в словах, чем на деле. Несомненно, океан наполняет ум возвышенными мыслями; однако Париж настолько удален от моря, что трудно было предположить, будто я отправлюсь за сто миль на почтовых проверять слова парижского цирюльника на опыте, — произнося их, он ничего не думал
одной из благодатных особенностей моей жизни является то, что почти каждую минуту я в кого-нибудь несчастливо влюблен; и когда последнее пламя мое погашено было вихрем ревности, налетевшим на меня при внезапном повороте дороги, я вновь зажег его месяца три тому назад от чистого огня Элизы — поклявшись, что оно будет гореть у меня в течение всего путешествия. — К чему таить? Я поклялся ей в вечной верности — она получила право на все мое сердце — делить свои чувства значило бы ослаблять их — выставлять их напоказ значило бы ими рисковать, а где есть риск, там возможна и потеря. — Что же ответишь ты тогда, Йорик, сердцу, столь преисполненному доверия и надежд — столь доброму, столь нежному и безупречному?
И вот, когда подоспел ужин и по одну сторону моего стула поместился резвый английский спаниель, а по другую — француз-слуга со всей той веселостью на лице, какую способна изобразить на наших лицах природа, — я от всей души остался доволен моей державой и думаю, что если бы монархи знали, чего они хотят, то и они были бы так же довольны, как я.
и хотя бы даже Смельфунгусу и Мундунгусу отведено было счастливейшее жилище на небесах, они чувствовали бы себя настолько далекими от счастья, что души Смельфунгуса и Мундунгуса веки вечные предавались бы там сокрушению
Из одного ничего не выйдет, выйдет — из другого — все равно — я сделаю пробу человеческой природы. — Вознаграждением мне служит самый мой труд — с меня довольно. — Удовольствие, доставляемое мне этим экспериментом, держало в состоянии бодрого напряжения мои чувства и лучшую часть моих жизненных сил, усыпляя в то же время их более низменную часть.