Морские сны
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Морские сны

Виктор Конецкий
Морские сны

* * *

Тихая жизнь

15.09.69

Идем из Сингапура на архипелаг Каргадос.

Жара. Средней силы пассат – в корму слева.

Матросы мажут суриком грибки вентиляторов. Карминные пятна на белом – сильный контраст под полуденным солнцем. Матросы полуголые, в немыслимых шляпах, панамах, и не торопятся. Никто никуда не торопится.

Пижон бродит по крыше носовой надстройки – это под окнами рулевой рубки; Пижон ищет тени, но он уже привык к жаре, он не так ищет тени, как развлечения в полуденной скуке. Изредка, чтобы показать, как ему тяжело, Пижон вывешивает язык.

Дебелый кок вылезает из бассейна на крышу надстройки, он в плавках; Пижон ему надоел. Пижон знает это и наблюдает за коком издалека.

На палубе матрос Зайцев стрижет желающих под нуль. Юго-восточный пассат уносит отстриженные вихры за борт в Индийский океан. Свежеостриженные головы белеют на загоревших плечах.

С полдня моя вахта. Одну высоту Солнца я уже взял и посчитал линию. Разность высот всего восемь десятых минуты – ясно, что мы на курсе. Мне тоже все лень и нечего делать. Я смотрю сверху на Пижона и на медленную судовую жизнь.

Хожу с крыла на крыло.

Океан и светило слепят глаза даже через темные очки. Над горизонтом – серые от жары, мутные облачка хорошей погоды. С наветренного борта волны темнее, синее, гуще; отшатываясь от борта, рождают короткие и злые радуги брызг. Облачка с противоположной солнцу стороны розоватые, мелкими клочками. Ветер прохладный, разом снимает с плеч распашонку и залезает в карманы шорт, ставит дыбом волосы. Если специально прислушаться, вдруг замечаешь, что волны ударяют в борта сильно, что это крупные океанские волны. А если специально не прислушиваться, ничего не заметишь – так привык к вольному шуму, белым гребням, кольцу горизонта.

Постояв на наветренном борту, я вдруг с удовольствием чихаю. От трепыхания одежды на теле начинает зудеть кожа плеч и рук. Я перехожу на правый борт и попадаю в пекло. Здесь волны замедленные, умиротворенные, металл раскален.

На воде появляется овальное темное, четко очерченное пятно. Пятно извивается на волнах и плывет рядом с нами. Его размеры такие, как у судна, – метров сто в длину. Это тень крошечного облачка, которое повисло между нами и солнцем на высоте около километра.

Облачко отворачивает вправо, его тень начинает обгонять нас и отходить к горизонту. Отходя, оно теряет овальную форму и делается все у€же, наконец превращается в черту на воде.

Скучно. Рассматриваю локти – один ссажен и с него сходит кожа. Прихожу к выводу, что локти не самое красивое место человеческого тела. Правда, им, беднягам, достается.

Кто-то с палуб запустил бумажного голубя. Голубь высоко и стремительно взлетает, потом долго планирует и наконец распластывается на волне и исчезает.

Иду взглянуть на огород. Чахлая редиска и лук в ящиках все-таки борются за жизнь. И пожалуй, они победят.

Хочется на землю. Хочется лечь в тени деревьев на берегу реки или между двумя рядами картофельных кустов, среди шершавой и мягкой картофельной ботвы, близко видеть фиолетовые и желтенькие картофельные цветки, такие красивые, когда смотришь на них близко. И шмели вокруг…

Корма описывает над океаном эллипс – вверх-вправо-вниз-влево-вверх-вправо…

На самой корме стоит и смотрит в кильватерный след мастер. Одна нога на релинге, локти тоже. Так он будет стоять долго. Он всегда один, даже когда общается с кем-нибудь. Так мне продолжает казаться.

Захожу в штурманскую. Кондишен ледяным, погребным холодом дышит в затылок. От нечего делать листаю лоцию пролива Ла-Манш – хочу уличить Жоржа Сименона в липе. Я прочитал его "Президента". Президент живет по точному адресу – возле маяка Антифер в селении Этрета. Меня очень интригует смелость Сименона – неужели он взял кого-нибудь из подлинных личностей за основу Президента? И как он отделывался от вопросов местных знатоков, если поселил Президента в подлинно существующем месте?

Сименон оказывается смелым человеком – я нахожу в лоции и маяк Антифер, и селение Этрета… Хорошо там сейчас, думаю я, в заливе Сены, в конце сентября, среди холмов, покрытых лесом.

Мыс Антифер – высокий и округлый, высоко вздымается над прибоем отвесной стеной меловых утесов среди темной зелени лесов. В долине, выходящей к морю, спокойно смотрят на мир окна дач Этреты, отдыхают на прибрежной гальке вытащенные на берег рыболовные суденышки, молчит старинная часовня Нотр-Дам-де-ла-Гард, а вечерами мерцает на берегу подсвеченный памятник погибшим морякам, рыбакам или воинам… И мимо всего этого тихо струит воды Сена, становясь соленой морской волной…

Я отмечаю время – 14.00, записываю отсчет лага – 78,4, отмечаю пройденное за час расстояние – 11,4 мили. Через тридцать минут можно брать второе Солнце.

Светило не грозит исчезнуть в облаках, и горизонт устойчиво четок – обычное дело, когда знать свои координаты не очень важно. А когда прижмет, солнце обязательно станет таким лохматым, как подушка, из которой вылетают перья, или горизонт будет дымиться…

Вахта перевалила за половину. Я вспоминаю, что на пеленгаторном мостике сушится линеметательный аппарат. Тропические ливни сделали свое дело – ящик оказался на треть залитым водой. И вот теперь лини, ракеты, запалы сушатся наверху.

Поднимаюсь на пеленгаторный мостик и вижу, что мой линемет отодвинут в сторону, ракеты сложены в кучу, а на ящике лежит и загорает Эльвира – младшая буфетчица. Она лежит на животе – лифчик расстегнут и груди расплющены о подстилку. Эльвире хочется, чтобы и следа от лифчика не осталось на ее тропическом загаре.

– Я лини вытащил сохнуть, – говорю я Эльвире. – А вы что тут наделали?

– Ах, я не знала! – врет она, прикрывая с боков свои расплющенные груди, которые отлично просматриваются, потому что она вся уже черная, а груди белые и просвечивают между пальцами. Бесовские мысли возникают в моей целомудренной голове, и я покидаю Эльвиру. Бог с ней и линеметом.

Спускаясь с мостика, вижу электриков, которые заливают электролит в аккумуляторы.

По трансляции объявляют, что на банке Каргадос состоятся соревнования по ловле тунцов.

Пижон нашел грязную веревку и таскает ее по крыше надстройки, терзает под солнцем. Кто-то лениво отбирает у пса веревку, пес лениво отдает…

И после такой мирной вахты мне почему-то снится, что я приговорен к смертной казни через повешение. И все есть во мне – обида, потому что я ее не заслужил, смертную казнь через повешение, жуть и страх неизбежной смерти, судорожные попытки найти выход и бежать, но бежать нельзя по моральным соображениям – меня стережет человек, которого нельзя подвести…

16.09.69

Ночная вахта начинается и заканчивается борьбой с эхолотом НЭЛ-5. Все тот же закон: пока плывешь на глубине в пять километров, эхолот отлично работает, потому что абсолютно никому не нужен. Но вот мы подходим к островам Каргадос, должны задеть край банки Назарет и по глубинам на этой банке опознать место.

А эхолот показывает то стада тунцов, то джунгли кораллов, то ровный асфальт строевого плаца, то есть показывает он все, что я хочу представить себе под килем нашего теплохода. Кроме истинной глубины.

По десять минут стоим мы с капитаном, уперев тупые взгляды в эхограмму, которая ползет через валик, потрескивая под искрой пробивного тока. Эхолот бастует.

Радар возьмет островок Альбатрос, на который мы выходим, оставив по корме диагональ всего Индийского океана, в лучшем случае в десяти милях, а мы не можем нащупать глубины подхода.

Старый НЭЛ-3 был куда проще, а потому и надежнее, так считаю я. Черт с ними, с самописцами и прочим, я и без них обойдусь, если есть хороший импульс…

Так и не взяв глубины, ухожу спать.

Около восьми утра просыпаюсь от грохота якорной цепи и вибрации заднего хода.

Утро солнечное и тихое. Милях в двух желтеет узкая полоска песчаного берега островка Рафаэль, поверх песка густая и не очень зеленая шапка кустарников. И почти по всему горизонту салатно-зеленая и нежно-голубая полоса мелкой на рифах воды, а за ней, с дальней стороны островков и рифов, тянется мощная полоса белых бурунов – там расшибаются волны, пригнанные юго-восточным пассатом.

Кто знает архипелаг Каргадос-Карахос? Я, например, узнал о его существовании только тогда, когда увидел английскую карту № 1881.

У многих в крови любовь к старинным картам. Я их тоже люблю. Но не тогда, когда надо вести судно по старинной карте. Невольно почешешь в затылке, когда прочтешь: "Архипелаг Каргадос-Карахос нанесен на карту сэром Эдвардом Бельчаром в 1846 году". А восточные берега рифового барьера в 1825 году обследовал лейтенант Мюдже со своими людьми на вельботе. Он проник на восточную сторону рифов с западной, так как "ни одно судно не отваживалось подойти к рифам с мористой стороны". Лейтенант был смелым человеком и отчаянным моряком. О рифы, которые он обследовал, разбиваются волны, начавшие разбег от берегов Индонезии и Австралии. Даже в бинокль жутковато смотреть на мощные фонтаны прибоя с мористой стороны барьера.

Конечно, карту корректировали. Но и последняя корректура была в июне 1941 года. За двадцать восемь лет океан и кораллы наворотили здесь уйму неожиданного. Уже по сведениям 1944 года обнаружено много островков, не нанесенных на карту № 1881. Никаких иных карт архипелага во всем мире нет.

Архипелаг Каргадос-Карахос. Плоские и низкие островки на коралловом рифе, вытянутые с юга на север на двадцать семь миль.

Остров Фригит изобилует крысами. Остров Пол – к нему можно подойти только на местных пирогах. Остров Рафаэль – здесь растет несколько деревьев и кокосовых пальм, есть хижины и сараи. Высадка наиболее удобна на юго-восточной оконечности, сюда между осыхающими скалами, лежащими в полукабельтове к югу от острова, идет шлюпочный фарватер.

Периодически острова посещаются частной промышленной компанией с острова Маврикий, которая заготавливает здесь соленую рыбу, черепаховую кость и добывает гуано.

Приливные течения с западной стороны острова Рафаэль местами достигают большой силы, особенно течение, идущее на норд.

Архипелаг принадлежит Британии, администрация – на Маврикии, до которого двести двадцать миль.

Капитан приказал мне сходить на разведку, попробовать найти людей на Рафаэле и испросить разрешение на проведение Дня здоровья. Так на официальном языке называется купание, загорание и ловля рыбы.

Прежде чем идти, я долго общался с сэром Эдвардом Бельчаром и лейтенантом Мюдже. Карту не рассматривают. В карту погружаются. И глубина погружения равна глубине твоего опыта. Бог знает, какое сцепление и мешанина мыслей, интуиции, смутных воспоминаний об аналогиях; пересчеты английских саженей на метры, напряженная попытка ощутить направления не по компасу, а мозжечком; зыбкие видения будущих реальностей за условными обозначениями – и все это без словесных формулировок. Какое-то сомнамбулическое состояние. Оно, если обстановка не торопит, может продолжаться часами. Так, вероятно, знатоки живописи погружаются в картину. И вдруг сверкнет решение: "Пойду на ост до стоящей там на якоре шхуны, она милях в полутора от Рафаэля. Ветер зюйд-ост шесть – будет в бейдевинд, волна не так заливать станет. От шхуны пойду на зюйд-вест нащупывать шлюпочный фарватер, о котором сказано в лоции. Если шхуна стоит здесь, то имеет связь с берегом. Проливчик со шлюпочным фарватером открыт с восточной стороны, значит, туда вкатывает зыбь, оставшаяся после прибойных волн. Конечно, эти волны потеряли на рифах силу, но зыбь все равно будет та еще! И никаких отметок глубин сэр Бельчар здесь не оставил! Проливчик огражден осыхающими камнями, значит, и грунт – камень скорее всего. Здесь ушки держать на макушке…"

Никакой бейдевинд не помог. Вельбот заливало брызгами. Помпа, конечно, отказала сразу, как и все помпы на этом свете. Вероятно, только у Харона, который перевозит в ад покойников, никогда не отказывает помпа.

Шхуна называлась "Сайрен". Очевидно, в честь островка Сайрен, который южнее Рафаэля. Приписка шхуны – Порт-Луи, Маврикий. Ни одной живой души на палубе не было. Мертвое судно.

От нее мы пошли на проливчик. Заливать стало еще больше – ни одной сухой нитки, воды – половина вельбота. Глаза забивало брызгами, соль Индийского океана мутила зрение, очки не помогали, бинокль тоже не помогал. Да и глазеть в бинокль на летающем по волнам вельботе – бессмысленное дело. А глядеть надо было. Никаких "осыхающих скал", ограждающих проливчик, я не находил. Вместо них выплывала из воды низкая песчаная лепешка, поросшая кустиками. Сам проливчик заполняли подводные скалы, и на них вскипали буруны. Вперед видно было очень плохо, зато прозрачность воды была удивительной, на глубине метров в пятнадцать отлично видны были камни; изменение цвета воды над грунтом и камнями на разных глубинах было отчетливое – от нежно-зеленого, как первый весенний листочек подснежника, до темно-грубо-синего.

В проливчик, как я и ожидал, шла крупная зыбь. Поворачиваться к ней лагом было опасно, и мы продолжали переть в буруны, надеясь, что среди них вдруг откроется щель. Так часто бывает. А часто и не бывает.

На самом малом мы ползли между бурунов на зыбь и раза два крепко стукнулись о камни. После второго раза я застопорил дизель, приказал взять отпорные крюки на упор, всех свободных послал в нос, чтобы поднять корму и сберечь винт. И вельбот, глубоко колыхаясь, подрейфовал к южной оконечности Рафаэля. До этого я остров и не видел – так поглощен был управлением неуклюжей посудиной.

И вот увидел близко деревья, пальмы, клонящиеся под ровным натиском пассата, услышал их густой шелест и вздохи древесных крон.

А мы здорово отвыкли от деревьев.

Потом увидел штук семь домиков-хижин. Между берегом и домиками стоял высокий крест из светлого камня с одной перекладиной. Правее креста метрах в ста лежали пироги, вытащенные на мелководье лагуны.

Из тени деревьев вышла группа негров, они подавали руками сигналы, напоминающие международный семафор для терпящих бедствие на берегу. Мы были уже метрах в двадцати от уреза воды, румпель задрожал в руке – руль коснулся грунта. Грунт был каменный, и я завопил: "Пошел все за борт! Бери на руки!" Матросики с восторгом попрыгали в зыбь, вельбот облегчился, камень сменился галькой, галька – коралловым песком, и мы приехали.

Негры перестали махать конечностями, но к нам не пошли, стояли тесной группкой метрах в ста. Это была голь перекатная, несчастная и забитая.

Я припас презент – пять пачек сигарет "Новость" и альбомчик открыток с зимними видами Ленинграда. Вооружившись противогазной сумкой с дарами, прыгнул за борт и вышел из синего моря на ослепительный под солнцем коралловый песок. Деревья шумели замечательно, но от хижин попахивало дрянью.

Мужчина лет пятидесяти, обросший бородой как Робинзон Крузо, в тропической шляпе-шлеме, в рваном, но европейском одеянии пошел навстречу. Один пошел. И, не доходя шагов пять, остановился, зажестикулировал, заговорил быстро. Совместными усилиями мы разобрали "олл ил". Прибавив к этим словам жесты, мы получили дедуктивный вывод: "Здесь все люди больны заразной болезнью, уходите немедленно!"

Я сложил сигареты "Новость" и снежные виды родного города на раскаленный тропическим солнцем коралловый песок. Получилась симпатичная кучка. Робинзон облизнул усы.

"Можно?" – спросил я и показал на остров Сайрен.

Он сказал: "Олл айлендс!"

"Куда угодно, кроме Рафаэля" – так поняли мы.

И здесь я вдруг вспомнил журнал "Мир приключений".

– Проказа! – заорал я. – Пошел все в вельбот!

И мы сами не заметили, как миновали буруны, камни, проливчик. Правда, теперь нам помогали и зыбь, и попутный ветер.

Решили навестить Сайрен, что, между прочим, означает "Сирена". Пускай она споет нам свои песни, думал я. И пускай на Рафаэле не будет большой драки: если этот белый не очень крепко держит в руках свою толпу, то там, позади серого креста, между куч разлагающихся отбросов, в тени пальм, при дележе презента получится крепкая потасовка.

Но это уже нас не касалось. Главное было выполнено – получено разрешение на высадку.

В лоции об острове Сайрен говорилось только, что возле берегов есть несколько подводных камней. Уже хорошо – значит, не сплошь камни.

Мы стали на якорь метрах в пятидесяти с подветренной стороны. Ближе было не подойти. Накат, как всегда возле маленьких островков в океане, почти не зависит от направления ветра. Зыбь обнимает, обходит островок.

На острове курчавился кустарник, и над ним висело плотное орущее облако – сотни тысяч птиц.

Я был достаточно глуп, чтобы стянуть с себя джинсы и рубашку. И достаточно умен, чтобы прыгнуть в воду, не снимая сандалет. За пояс плавок я засунул авоську – для морских ценностей. Но я, конечно, не ожидал, что ценностей окажется столько.

Едва вылез из прибоя, разбив колено о камень, едва отфыркался от соли и очухался от неистовых птичьих криков, едва глаза привыкли к слепящему сиянию раскаленного песка, как я увидел, что это вовсе не песок. Миллионы ракушек, кусочки кораллов, окаменевших морских ежей, звезд, панцирей, скелетов. Волна, смачивая раковины, заставляла их сверкать всеми цветами и оттенками.

И буйная, сумасшедшая жадность охватила меня. Я бросился хватать подряд все раковины и кораллы, совать их в авоську, как тот мерзавец, который пробрался в пещеру Али-Бабы и растерялся среди безмерных сокровищ.

Весь остров Сирены я с наслаждением погрузил бы в трюм. Вернее, береговую полосу, потому что за нее ступить было невозможно: птенцы, едва начавшие ползать, птенцы неподвижные еще, только таращившие ясные черные глазенки, яйца в ямках, мамы и папы, недвижно и жертвенно сидящие на гнездах, – ступить в глубину острова невозможно было и на один шаг. Но я туда и не стремился, хватал раковины, выдергивал из земли ползучие странные растения, чтобы растить их в каюте. Кротом рылся в береговом откосе, выворачивал пудовый коралловый остов, бросал его… Я был в пещере Али-Бабы; но сколько утянешь сокровищ, если с ними надо проплыть сквозь океанский накат полсотни метров?

И все, кто здесь был, как я, в первый раз, вели себя аналогично. Наконец я пришел в себя и просто зашагал вокруг Сирены, беспощадно обгорая на солнце. И я понимал, что сгорю на корню, но, черт возьми, говорил я птицам, а вдруг никогда больше не попадешь к вам сюда? А ведь плаваем мы, возможно, ради таких вот нескольких минут чужого, прекрасного мира; ради шума прибоя в рифах и бегущего в воду краба; ради свидания с теплыми и сочными прибрежными растениями с их зеленоватыми зонтичными странными цветами; ради скользящей тени большой хищной рыбы в близких волнах; ради видения индийски-океанского мира вокруг…

 
"Не счесть жемчужин в море полуденном…"
 

Теперь не только песня Варяжского гостя стала зрима мне.

С мористой стороны островка океан гремел Бетховеном. И как у Рубенса на картине "Союз Земли и Воды", возвещая о благодатном и мощном союзе стихий, трубил в раковину небес Тритон.

Недаром Аллах, создавая в раю лошадь для Адама, дал ей одно крыло из жемчуга, а другое из кораллов.

И, как всегда, обидно было, что близкие тебе люди не видят всей этой красоты. Жадность к океанским богатствам была так остра еще и потому, что в каждой раковине и в куске коралла хотелось привезти с собой в зимний Ленинград частицу этого блистающего мира, ибо никакими словами или фотографиями не выразить влажной тяжести раковины, ее перламутровой, жемчужной гладкости внутри и морщинистой поверхности, не передать вкуса соли и силу солнца, которые создали чудо коралла.

Пижон был взят на вельбот и был протащен сквозь прибой. Он ошалел от твердого берега, птиц, шелеста кустов. Он носился вокруг нас, боясь отбежать дальше десяти шагов, мокрый, радостный, наглотавшийся соленой воды, ничего не понимающий после недавней качки вельбота и чада дизеля. Да, вряд ли хоть один пес поверит Пижону, когда в старости он будет трепаться о своих морских приключениях.

Матросы ныряли с масками и ластами, доставали со дна живых огромных каракул, смертельной хваткой сжимающих створки, быстро сохнущих и сереющих на ветру и солнце. (Может быть, тридакны? Но всех моллюсков матросы зовут одинаково – каракулами.) Ловили плоских, серебряных, холодных незнакомых рыб с тремя черными пятнами на боку, такими четкими и аккуратными, как у индийских женщин на лбу.

Но все уже устали и отупели от впечатлений. А я еще побаивался акул. Их видели близко. И мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из ныряльщиков остался без ноги.

Выбрали якорь и с попутной волной побежали на судно.

А Пижон, опять вымокший во время доставки на вельбот, опять нахлебавшийся соленой воды, бесстрашно смотрел на удаляющийся прибой. Он показал себя существом пренебрежительного мужества, быстро забывающим пережитый страх, готовым повторить все сначала, хотя в воде он не выглядел героем и выпучивал глаза почище краба…

19.09.69

Якорные вахты спокойные. Ночью читал статью Томаса Манна "Анна Каренина".

Манн думал о ней, глядя в прибой, на берегу Балтийского моря.

Могучая сила наката возбуждала в его душе почтительное волнение, первозданную нежность, чувство приобщения к вечной стихии.

Он сидел на пляже, укутав ноги пледом, глядел на море, прибой, облака и думал об Анне Карениной. Он специально выбрал это место, потому что с детства чувствовал духовное родство с морем и эпосом. Море и эпос – две стихии, одна из них – образ и подобие другой, – так он ощущал и думал.

Падали и падали на равнодушный песок накатные волны, грохотали их мокрые тела, разбиваясь в пыль, и плавно рождались вновь. Корявые от ветров сосны цеплялись жилистыми корнями за дюны.

Старый немец писал на влажных от морского дыхания страницах.

Незримой сидела близко от него прекрасная женщина Анна, придерживая шляпу. Слепой грек, родившийся на северных берегах далекого Черного моря, трогал струны в такт волнам, он тоже был здесь.

Старый немец писал: "Эпическая стихия с ее величавыми просторами, с ее привкусом свежести и жизненной силы, с вольным и размеренным дыханием ее ритма, с ее однообразием, которое никогда не наскучит, – как она сродни морю, как море сродни ей! Я имею здесь в виду гомеровскую стихию, древнее, как мир, искусство повествования, тесно связанное с природой, во всем его наивном величии, во всей его телесности и предметности, непреходящее здоровое начало, непреходящий реализм. В этом – сила Толстого, сила, которой не обладал в такой мере ни один эпический художник нового времени, сила, которая отличает его гений – если не по масштабу, то, во всяком случае, по самой сути, – от болезненного величия Достоевского с его надрывом, с его гротескно-апокалипсическими картинами…"

А где-то в двух милях от меня, в черной тропической ночи на острове с красивым названием Рафаэль, спят и медленно умирают десятка два несчастных людей. Под бортом в свете траповой люстры ходят пять рыб-игл. По корме горят огни "Боровичей" – это наш космический близнец и побратим. Мы с ним одной судьбы, одной крови.

Болит обжаренная кожа.

Опять о надстройки разбиваются птицы. Я наконец понял, почему они не способны взлететь с палубы. Они не могут взлететь вертикально, им нужна взлетная дорожка, разбег по воде.

Я подошел к одной, она забилась, от страха отрыгнула что-то белое, что, вероятно, несла детенышам. Я не решился взять ее в руки. Даже курицу мне неприятно брать в руки. Трепыхание живого в руках жутко мне с детства. Это касается и рыб. Но это и не страх, что живое укусит, главное в чем-то другом…

Остров Кокос

…Низкий, 2,5 мили в длину, лишен растительности, и только в средней части его есть пальмы, растущие двумя группами, между которыми стоит одиночная пальма.

Лоция Индийского океана

Доктор упрекнул меня в том, что я мало и неправильно загораю.

К этому времени я уже знал, что я не змея. Змея разом вылезает из старой кожи, а у меня этот процесс после поездки на Сайрен проходил мучительно медленно.

Сам доктор сбрил волосы на голове, потому что ультрафиолетовые лучи не проходят якобы через шерсть. Тут я и прочитал ему краткую научную лекцию.

– Доктор, вы когда-нибудь видели тигра, который загорал бы, сняв шкуру? Если ультрафиолетовые лучи действительно не проходят сквозь шерсть, то вы нигде и никогда не смогли бы купить меховую шубу. Как вам известно, волосатые животные не бреются, они сплошь покрыты шерстью. И даже наша ближайшая родственница обезьяна имеет обнаженным только одно место. То самое место, которое редко кто из людей показывает солнцу. И это место, короче говоря зад, плевать хотело на солнце. Оно проводит жизнь в кромешной темноте и отлично там себя чувствует. В этом отношении оно схоже с летучими мышами. Они тоже всегда живут в темноте. Если бы пушные звери испытывали необходимость в загаре, они в процессе эволюции избавились бы от шерсти. И вы остались бы без мехового воротника. Читайте Дарвина, док!

И я прыгнул за борт вельбота в рубашке, штанах, сандалетах и коричневой французской кепке, под которую я сунул курево и спички. И поплыл на остров Кокос.

– Вы плаваете, как летучая мышь, – заорал он мне вслед.

Ну что ж, я оставил за ним последнее слово. Мне хотелось быть одному. Одному на Земле.

Берег острова оказался из обыкновенного, только очень мелкого песка. Идеальный пляж. Не скоро еще здесь поставят зонтики и будки для переодевания.

За пляжем был маленький обрывчик. Я влез на него. Заросли кустарников, пальмы, и под ногами плотный зеленый мат из ползучих растений и трав. И запах нагретых солнцем растений, оранжерейный. Пассат не может пробиться сквозь заросли и унести этот запах.

Я пошел в глубь острова. Тишина зноя была вокруг. И крики птиц не нарушали знойной тишины. И жужжание бесчисленных мух тоже не нарушало тишины. Как будто не существовало рядом океана с его вечным гулом. И только когда ступал на высохшую ветку, ее треск грохал выстрелом. Ветки казались, конечно, гадами. И скоро стало неуютно от непривычности окружающего островного мира. Здесь легко было представить себя потерпевшим бедствие. Вот я выбрался на этот островок, выполз из прибоя, один, товарищи погибли, тишина гробовая, хотя жужжат мухи, шелестят вершины пальм. Все отчужденное, как лес в записках моего сумасшедшего, все живет само по себе, не обращает на тебя внимания; а что тут живет, ты не знаешь, кто выйдет или выползет из кустов, почему они шевельнулись?

И в то же время какая-то мягкость, умиротворение, ласка и нежность касались души. Вечная душевная судорога от сознания своих обязанностей, сложностей в отношениях с людьми, усталости, тоски по родному слабела. Жизнь Земли была так густа на этом крохотном островке.

Я вышел на противоположную сторону, увидел лагуну, отделенную от океанского простора бурунами рифов, увидел огромный позвонок с обломками ребер какого-то морского чудовища, выбеленные солнцем, окаменевшие раковины, и ветер сразу высушил на мне одежду.

Я сел на позвонок и закурил. Мне хотелось этот огромный позвонок увезти с собой, как когда-то на острове Вайгач хотелось украсть щенка – будущего вожака.

В блокадном бомбоубежище, в замерзшем городе я читал журналы с красными обложками "Мир приключений". И рассказы из этих журналов я помню лучше, чем блокаду. Быть может, потому, что ее я вспоминать не люблю.

…Капитан старой галоши в южных морях, у него слабеет зрение, надо поворачивать у островка с тремя пальмами, он их не видит, спрашивает стюарда… Галоша напарывается на рифы, тонет, пар булькает в котлах, капитан не уходит с мостика, шепчет, вцепившись в релинги: "Ну, сейчас, уже скоро, тебе немного осталось мучиться, сейчас станет тихо…" Он шепчет это своей старой галоше, он плачет от жалости к ней и тонет вместе с судном.

…Белый плантатор в джунглях юго-восточной Азии. Сумасшедшее одиночество. Плантатор замечает, что цветной слуга иногда исчезает. От скуки хочет выследить его, но высоко в горах, в чаще джунглей наталкивается на завал, из завала глядит ему в лоб винчестер. На прекрасном английском языке доносится: "Еще один шаг – и я стреляю!" Так плантатор узнает, что на горе живет прокаженный… Черная, душная, тропическая ночь, предгрозовая тяжесть и одиночество в ней. И плантатор представляет, в каком совсем ужасном одиночестве тот человек на горе, берет фонарь и начинает показывать вспышки в кромешном мраке. И ему отвечает вспышка… Они преодолели одиночество, они уже вдвоем в этом мире.

Я сидел среди экзотики и думал об авторах этих рассказов. Их имена люди давно забыли. Наверное, это были очень средние писатели. Но и средний писатель может написать рассказ, который несколько десятков лет сохраняется в памяти человека, если писатель знает то, о чем пишет. Забытые авторы "Мира приключений" знали. Сквозь призму их рассказов глядел я на чужой мир.

Вернусь, думал я, пойду в Публичку, возьму журналы, перечитаю, составлю сборник забытых рассказов, верну к жизни имена давно умерших людей, напишу к сборнику предисловие – у меня хорошее получится предисловие. И на том свете вся компания авторов сборника явится в ад, чтобы поблагодарить меня и смазать кокосовым маслом мою сковородку. И вдруг подумал: а если рассказы окажутся ерундой собачьей? Ведь я потеряю тогда многое, и безвозвратно! Опасно возвращаться в прошлое.

И все-таки я умудряюсь вернуться в прошлое.

Я лезу на кокосовую пальму.

Метрах в двух от земли я понимаю, что уже не отрок. Правда, усвоенные в детстве приемы карабканья по карагачам и тополям вспоминаются с неожиданной четкостью и помогают двигаться вверх по шершавому, уступчатому стволу пальмы.

Пот заливает глаза, очень жалко штанов, купленных на Канарских островах, некогда белоснежных джинсов, но гроздь кокосовых орехов стоит джинсов – так утешаю я себя. Конечно, кокосовые орехи можно купить, совсем не обязательно самому карабкаться на пальму, но ведь в том-то и главная ценность будущего трофея, что я сам к нему добрался и сам сорвал.

Пальма обдирает живот даже сквозь рубашку, а я знаю, что при спуске живот страдает куда сильнее, не говоря о том, что, спускаясь, устаешь в два раза больше, нежели при подъеме. Но я продолжаю обнимать горячий ствол кокосовой пальмы.

Я уже выше зарослей кустарников, выше птиц, густо усеявших ветки кустарников. Все шире распахивается ширь океана. Я уже вижу белые точки родного "Невеля" и "Боровичей" на горизонте, бирюзовую воду и пену прибойной волны.

Сердце отчаянно стучит в серый горячий ствол. Далековато будет отсюда падать. Мухи сопровождают меня и на высоте, мерзкие мелкие мухи, липнущие к мокрому телу.

Еще немного, и можно вцепиться в нижний лист. Интересно, крепкие это листья или полетишь с ними вместе на птенцов и на пики кустарников?

Я пропихиваю себя в гущу шершавого коричнево-зеленого переплетения, упираюсь наконец коленкой в какой-то куцый, как кочерыжка, отросток и передыхаю среди мерного, отчужденного шелеста пальмовых листьев.

Вот они – орехи. Трясущейся от перенапряжения рукой дотягиваюсь до грозди. Как она тяжела – девять орехов, каждый килограмма по два.

Изворачиваюсь и так и этак, чтобы обломать гроздь. Забираюсь еще выше, чтобы пустить в дело ноги, но начинаю понимать, что затея обречена на неудачу. Внутри ветки как будто спрятан добротный манильский трос. А трос не поломаешь, его надо рубить. Рубить нечем. Зря я вишу здесь, распятый на веере пальмовых листьев. Болван. Разве могла бы пальма удержать среди океанских ветров такие тяжелые, огромные плоды на хрупкой ветке? Нет, конечно. И следовало бы подумать об этом на земле.

Будь неладен нож, купленный в керосиновой лавке на Петроградской стороне. Нож безнадежно заржавел после первого купания в соленой воде. И я не взял его на остров Кокос.

Сползаю по горячему стройному телу пальмы, обдирая дальше живот и запястья. Когда же наконец земля, черт побери!

Птицы и мухи кружатся вокруг и издеваются. Боже, во что превратились джинсы! И как красиво, безмятежно покачиваются девять кокосовых орехов на высоте девяти метров, среди коричнево-зеленого переплетения пальмовых листьев.

Долго сижу на корточках, курю. Раскаленные кусты пахнут терпко и странно, немного дурманят. Да, давно я не занимался физкультурой. Сердце молотит, во рту сухо. Но я не собираюсь сдаваться.

Шагах в пятидесяти растет другая пальма, толстушка и коротышка. До орехов не больше трех моих ростов. А в траве я обнаруживаю кусок ржавого железа неизвестного происхождения. Сую в задний карман и атакую коротышку.

Добравшись до листьев, устраиваюсь удобно. Прямо перед глазами колышутся желтые фонтаны пальмовых цветов, нежные завязи, молоденькие орешки, похожие на желуди. Из центра кроны торчит чрезвычайно соблазнительная штука – свернутый будущий пальмовый лист с острым концом, размером в добрый метр.

Я начинаю терзать пальму с этого будущего листа. Кручу, верчу, гну, пилю ржавой железкой. Я готов грызть его зубами. Он так туго запеленат сам в себя, в нем так много внутренней живой силы, он весь литой, как металл в чушках, – его обязательно надо повесить на стенке в каюте.

И вдруг из гнезда, где крепится лист, вырывается армия муравьев, крохотных и стремительных. Все прочитанное о термитах и тропических муравьях, на съедение которым кидают неудачливых путешественников, о глиняных горшках, набитых муравьями и надетых на руки туземных юношей, сдающих экзамен на звание воина, – сведения из "Мира приключений", – все это проносится в моем уже изрядно перегретом мозгу. Муравьи облепили рубаху, сотнями тонут в поту на коже, и я остро чувствую могучее земное притяжение. Внутренним взором я вижу белый и чистый скелет, аккуратно объеденный муравьями, висящий среди кокосов. Еще я предчувствую, что в ближайшие секунды насекомые доберутся до всех моих наиболее уязвимых мест, и тогда скипидар покажется мне шампунем. И в то же время я не могу бежать, пока не оторву чего-нибудь от пальмы – на память. Это желание сильнее страха и усталости.

И я вырываю три больших ореха и ветку пальмовых цветов.

Я весь покрыт муравьями. Скатываюсь вниз, долго встряхиваюсь, как собака. Зализываю ссадины на запястьях.

Эти вечные плавные поклоны пальм, колыхание их вершин – как гипнотические пассы. И куда девались попутчики? Почему не слышно голосов?

Я один на этом острове. Я хотел быть один. И я один.

Сгибаясь под тяжестью трофеев, бреду к месту высадки. Пот заливает глаза. Мухи электронным облаком вертятся вокруг головы.

Натыкаюсь на хижину. Незакрытая дверь покачивается на петлях. Жестяной навес и заплывшие грязью бутылки. Несколько непонятных знаков, намалеванных смолой или углем на стене хижины. Тишина покинутости. Запах гниющего жилья. Площадка перед хижиной поросла травой – давно тут никто не был. Хлипкая, нищенская хижина – неудачники и горемыки жили в ней, соленым был их хлеб. Остатки узкоколейки к берегу – что по ней возили? Гуано? Но его мало здесь…

Покинутое человеческое жилье жутко тем, что вдруг в нем кто-нибудь окажется. Я не заглядываю в хижину.

Слава богу – впереди слышится веселая ругань. На полянке матросы возятся с орехами, колупают их финками. Прощай, одиночество. Ты, конечно, необходимо, но все должно быть в строгой пропорции.

Прощай и остров Кокос. Чрезвычайно мало шансов еще раз ступить под сень твоих отчужденных пальм.

Читал Стендаля. Умный и далеко не сентиментальный, Бейль готов был, обливаясь слезами, поцеловать руку Байрону за "Лору"! А насколько Стендаль сегодня кажется современнее Байрона…

И почему-то вспомнился Пьер Лоти. Его "Исландский рыбак" и "История спаги". Отличные книги. А у нас забыт и считается бульварным. Он ближе мне, нежели Конрад. Он более трагичен под слоем экзотики и, как ни странно, кажется более достоверным.

Мы продолжаем стоять на якоре и ловить рыб.

Красота тропических рыб не может быть описана пером. Все цвета спектра, взятые в той чистоте тонов, которые видишь на срезе зеркала или на уроке физики, когда учитель в солнечном, весеннем классе говорит, что спрашивать сегодня не будет, а покажет опыт. Уже от первых слов учителя ты испытываешь наплыв жеребячьего восторга, радости бытия и безоблачности впереди – до самых восьмидесяти лет. И тут учитель подбавляет вам радости: белый луч с традиционно пляшущими пылинками втыкается в призму и взрывается гремящими красками спектра. Вот такое переживание вызывает красота тропических рыб.

Мы не знаем их названий. И нет атласа промысловых рыб Индийского океана. Мы считаем ядовитыми тех, которые не имеют чешуи. Остальные идут в котел. До этого они плавают в рабочей шлюпке, прячутся от солнца в тень под банками. Мне, конечно, жалко их.

"SOS" в Индийском океане

1. Аргус, прозванный Паноптес, т. е. всевидящий, – сын Агенора или Инаха, по преданию, многоглавый великан, поборовший чудовищного быка, опустошавшего Аркадию. Он задушил тоже змею Эхидну, дочь Земли и Тартара. Гера превратила его в павлина и разукрасила его глазами павлиний хвост. Первоначально многоглазый Аргус означал звездное небо. Миф Аргуса часто изображался на вазах и на помпейской стенной живописи.

2. Аргус – вид фазана, с чрезвычайно длинным хвостом, водящийся в Малакке и на острове Борнео.

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона


"Аргус" – название крупнейшей международной морской страховой компании.


04.10.69

Спал после ночной вахты.

Из динамика проскрипел голос старпома: "Электромеханику срочно в машину! Электромеханику срочно в машину!"

Я открыл глаза и полежал, раздумывая, что могло случиться.

Ритм вибрации динамо изменился, потом динамо вообще тихонько заглохло. И умолк шум воздуха в соплах кондишена.

Стало тревожно на душе. Отчетливо вспомнилось, как лет пятнадцать назад в поселке Дровяное на Кольском заливе вот так же сбавило обороты и вырубилось динамо на аварийно-спасательном судне "Водолаз". Я дежурил по кораблю. И когда спустился в машину и прошел в котельное отделение, то увидел плачущего кочегара Амелькина. Он заснул на вахте, упустил воду и сжег котел. А мы стояли в получасовой готовности и были единственным спасательным кораблем на весь Северный флот.

Амелькина судили показательным судом, получил он десять лет. Чем отделались остальные, и не помню. Сам отделался легким испугом. Но с тех пор полная тишина на судне всегда будит в душе страх.

Я влез в шорты и поднялся в штурманскую рубку. На карте островов Каргадос-Карахос лежали две радиограммы.

"Всем судам: советское спасательное судно "Аргус" сел на рифы Рафаэль широта 16.50 южная долгота 59.40 восточная требуется срочная помощь тчк все суда просим сообщить возможность ее оказания. Директор-маринер острова Маврикий".

"Радиоаварийная Владивосток. Последний раз слышали сигналы SOS шлюпочной радиостанции "Аргуса" 06.44 МСК указал свои координаты широта 16.50 южная долгота 59.40 восточная наши вызовы не отвечает 09.00 МСК буду указанной точке радар наблюдаю группу судов экипаже "Аргуса" пока сведений нет. Капитан т/х "Владимир Короленко"".

Под радиограммами на карте 1881 было написано о лейтенанте Мюдже и его людях: "…они проникли сюда через рифы с западной стороны, так как ни одно судно не отважилось подойти с мористой стороны…"

– Что будете делать? – осторожно спросил я Георгия Васильевича.

Капитан расхаживал по мостику взад-вперед и имел явно недовольный вид.

– Что делать, если какой-то дурак разваливается на рифах? Приказал экстренно готовить машину. Механики оттабанили, и динамо вырубилось. Доклада жду.

Ну вот, подумал я. Через сто сорок четыре года нашлось все-таки судно, которое отважилось подойти к этим рифам с мористой стороны. Как они не услышали гула прибоя? Как не увидели белой полосы наката впереди?

– Чиф успел запеленговать их SOS. Пеленг лег так, – показал капитан. – Возле островка Мейперт. Правда, SOS был очень слабый. Очевидно, работала аварийная рация и садились аккумуляторы. Или работала шлюпочная рация, то есть они уже покинули судно.

Координаты, которые дал "Аргус", были далеки от пеленга.

– А сторону передатчика успели определить?

– Да. Он к востоку от нас.

– От них там должно остаться одно месиво, – сказал я.

– Посмотрим. Какая видимость была ночью на вашей вахте?

– Хорошая. Небольшая облачность.

– Зарева ракет не видели на облаках?

– Нет. И, честно говоря, я не очень разглядывал облака.

– Чего встали раньше времени?

– Динамо вырубилось – я и встал.

Он вышел на крыло, сунул руки в карманы шорт, спел:

 
Мать родная тебе не изменит,
А изменит простор голубой…
 

У него приятный голос, и, главное, когда он напевал, у него получалось настроение. Он умел передавать настроение, скрытое в словах и простой мелодии.

На семнадцати градусах южной широты солнце быстро поднимается над океаном. Оно поднималось над бледной полосой прибоя на рифовом барьере. Мир был вокруг. Океан блистал. В тишине раздался глухой взрыв. Здоровенная заглушка врезалась в фальшборт рядом с капитаном.

Капитан сохранил спокойствие и только кротко заметил, что если бы выхлопная труба не дала промаха, то ему, Георгию Васильевичу Семенову, была бы труба.

– Позвоните в машину, – приказал он. – Узнайте, что там еще случилось.

Вообще-то нам обоим было ясно, что впопыхах механики, запуская дизель-динамо, забыли открыть заглушку выхлопной трубы. В тропиках дыры надо обязательно закрывать – тропические ливни.

– В машине, – сказал я в телефон. – Чем это вы стреляете? Капитана чуть не убили.

– Чего-нибудь вылетело? – спросили из машины.

– Да.

– Это окунь, – сказали из машины. – Его электрики коптить повесили в выхлопные газы. Мы динамо запустили, окунь и вылетел. Под напором газов.

– Георгий Васильевич, – доложил я. – Это копченым окунем вас чуть не прихлопнуло.

– Ясно, – кротко сказал капитан. И приказал: – Сходите к радистам. Может, у них радиоперехваты есть. Дальневосточник "Короленко" к ним идет. Раньше "Тикси" их на буксире тащил. Тоже полным возвращается.

Начрации и радист Саня сидели в напряженных позах, вылавливали из эфира обрывки разговоров других судов. Обрывки ни в какую картину не складывались: "…т/х "Тикси" неизвестным причинам на связь не выходит… слежу всех судовых частотах… предполагаемые координаты места посадки "Аргуса"… полагаю подойти… вашей просьбы будет достаточно… "Аргус" не отвечает… последнее сообщение было в адрес Москвы: оставляем судно… имеем РДО т/х "Тикси" не на cв…"

Начрации сунул мне бланк радиограммы.

– Передай мастеру. "Тикси" давала на Владивосток.

"Радиоаварийная ВЛДВ. Ваш 642 зпт 646 обратился запросом директору навигации острова Маврикий просьбой высылки спасателя зпт вертолетов снятия экипажа "Аргуса" тчк получил ответ Маврикии нет вертолетов тчк еще раз обратился просьбой немедленной высылки спасения экипажа любых средств способных быстро оказать помощь тчк 647 связь "Короленко" поддерживаем он 09.00 московского должен быть месте аварии при получении ясности информирую незамедлительно тчк капитан "Тикси"".

Я передал радиограмму капитану и спустился в каюту. По современному морскому закону, если ты не на вахте, то можешь быть свободным. Что бы ни происходило – не твое дело. Если тебя вызовут на мостик, значит, ты нужен. Если не вызывают – занимайся чем хочешь.

Было неприятно, что ночью не сработала интуиция. В пятнадцати милях произошло несчастье, а я не почувствовал его. Телепатия отказала. Она много раз выручала меня, эта телепатия. Особенно при неожиданном сближении со встречным судном. Как будто кто-то толкнет в затылок: "Возьми бинокль!"

Морскую интуицию я объясняю обыкновенной физикой. Любое судно окружено магнитным полем, даже если оно прошло размагничивание по всем правилам, и гравитационным полем. И это поле воздействует на тренированный мозг. И ты вдруг стопоришь машину или включаешь радар. Все очень просто.

Сижу без дела в каюте, думаю о чем придется, а близко погибло судно, четыре десятка людей океан превращает на рифах в лохмотья. Жизнь дает мне сюжет, размышлял я, глядя на сохнущие кокосовые орехи и желтые ветки пальм. Надо будет забрать у радистов копии всех радиограмм.

И поднялся в рубку.

Вахтенный третий штурман стирал с карт старую прокладку.

– Новое есть? – спросил я.

– Начальник во Владивостоке решил, что мы его подчиненные, – сказал Женя. – Командует. Он не знает, что над нами властвуют небесные светила и сам Папанин. Смотри РДО.

"Владивостока.

Аварийная пять пунктов.

Копия Москва Грузинскому.

Старшим капитаном спасательной операции назначается км "Владимир Короленко" Полунин, которому определить участки островов Каргадос, Рафаэль между судами "Тикси", "Боровичи", "Невель". Максимально используйте светлое время суток обнаружения экипажа "Аргуса". Случае безрезультатных поисков км Полунину направить одно судно галсами от южной оконечности Каргадос на вест связи возможностью уноса шлюпки сильным вестовым течением. Км "Боровичи" "Невель" обязываю принять участие поиске спасении, дать полную консультацию капитанам участвующим операции судов о течениях навигационных особенностях. Проявляйте определенную осмотрительность осторожность плавании этом рифовом неизученном районе ЧМ Бянкин".

Автору радиограммы, очевидно, казалось, что остров Рафаэль и острова Каргадос – разные вещи. А Рафаэль входит в Каргадос, как виноградина в гроздь. И "обязывать" нас принять участие он права не имел. Нами командовал дважды герой Папанин из Москвы. И мудрое распоряжение рыскать галсами по направлению вестового течения было слишком очевидным, чтобы засорять эфир лишними словами. А предложение капитану "Короленко" "разделить" острова между всеми нами было обыкновенным бредом. Там островов – кот наплакал. Там сплошной барьерный риф и отмели.

Но надо, конечно, взять в расчет, что между нами и ЧМ Бянкиным по прямой было около шести тысяч километров. Эта прямая секла половину Индийского океана, Цейлон, Бенгальский залив, весь сражающийся Индокитай, сам Китай, Желтое и Японское моря. Детали с такого расстояния видны плохо, а командовать начальство должно, иначе оно не будет начальством.

Из машины позвонили о готовности. Я вернулся в каюту. Старая мудрая "Эрика", купленная на первый в жизни гонорар, покрасневшая от ржавчины, прошедшая со мной по всем возможным океанам, спокойно смотрела на хозяина со стола. Она готова была вильнуть хвостом, если бы он у нее был. Она – мой верный пес. Она предлагала сесть за клавиши и оставить что-нибудь на память потомкам.

Погромыхивала якорная цепь. Я хорошо слышал ее, потому что открыл окно.

* * *

09 ч. 05 м. Снялись. Огибаем остров Кокос с юго-запада. Данные аварийным судном координаты не соответствуют действительным, так как мы уже возле них, а океан пуст. Очевидно, они сели севернее, ближе к Рафаэлю, а шлюпка будет пытаться обогнуть рифы еще севернее, если у нас есть какая-нибудь свобода маневра. В радар видно два судна. Очевидно, "Короленко" и снявшиеся раньше нас с якоря "Боровичи". Будем обходить архипелаг с юга на север вдоль рифов. В самый неподходящий момент судовой пес Пижон вылез на носовую надстройку и, как всегда стеснительно оглядываясь в сторону мостика, пописал на вентилятор, подняв по всем правилам ногу, что он из-за качки далеко не всегда может делать.

Ветер юго-восточный 6–7, зыбь по ветру, видимость хорошая, легкая дымка по горизонту. У рифов очень большой накат. Остается непонятным, как они его не увидели и не услышали.

09 ч. 30 м. Идем вокруг архипелага цугом, один за другим на видимости друг у друга: "Боровичи", "Короленко", мы. Главное в том, что все капитаны боятся приближаться к коралловому барьеру ближе пяти миль, так как острова на карте указаны приближенно и нет достоверных глубин. Все опасаются заходить за стометровую изобату, а на расстоянии в пять миль мы все равно ни черта не увидим ни в локатор, ни в бинокли. Если шлюпка "Аргуса" не смогла выгрести на ветер, к востоку, и попала в буруны, вряд ли кто сейчас еще жив. Быть может, SOS давала автоматическая рация без людей. Идем малым.

Самое интересное, что нет в нас волнения, никто пока не осознает несчастья. И я вот спускаюсь в каюту, чтобы печатать эти строчки, и борюсь с желанием лечь и вздремнуть перед вахтой.

В 11 часов "Короленко" дал радиограмму: "Подошел месту аварии "Аргуса" широта 16.35 южная долгота 59.42 восточная. Восточной кромке рифов сильный прибой подойти борту невозможно. Лагуне за рифами бот с экипажем. Передали светом светограмму. Снимать будем западного берега. Вероятно поняли. Бот парусом пошел западную кромку рифов. Связи ними не имеем подробности пока сообщить не могу. Следую западной кромке. Км Полунин".

Эту радиограмму перехватили наши радисты. Показалась подозрительной фраза: "Бот парусом пошел западную кромку рифов". На современных спасательных вельботах под парусом никуда не пойдешь, а уж лавировать под аварийным парусом в лагуне среди рифов – чистая фантастика.

– "Короленко", я – "Невель", какого цвета видите парус? Почему считаете бот принадлежащим "Аргусу"?

– Парус белый.

– Треугольный?

– Да.

– На спасательных вельботах парус оранжевый. Вы, очевидно, видели парус местных рыбаков. Они здесь иногда шастают в лагуне на пирогах.

"Короленко" задумчиво чесал в затылке. Поторопились они с радиограммой. Сотни людей в Москве, Владивостоке, на судах в океане вздохнули с надеждой: моряки "Аргуса" живы, на боте, в тихой лагуне.

Но дело в том, что только Нептун пока знал истину – какой бот или пирога, какие люди на нем и сколько их.

Воодушевленные сообщением о боте с экипажем "Аргуса" в лагуне, Москва и Владивосток щедро посылали целевые указания, советы и приказания сыпались как из мешка. В дело вступил замминистра Морского флота СССР. Он дал "Короленко" аварийную: "Своих действиях, результатах информируйте советского посла Маврикии Порт-Луи Рославцева. Случае необходимости обращайтесь к нему за помощью. Сообщите все ли люди "Аргуса" на боте. Дальнейшем информируйте каждые четыре часа".

"SOS, три пункта. Приказу ГУМОРА Афанасьева доклада выше (читай: правительству) необходима ваша регулярная информация положения дел спасения экипажа "Аргуса". Обязываю каждый час информировать обстановке погоде принимаемых решениях. Ваша задача до темноты взять борт экипаж "Аргуса" любыми средствами вашего судна или средствами экспедиционных судов. Сообщите как усматривается "Аргус"".

"Владивосток тчк Аварийная тчк Три пункта тчк Учитывая опасность зпт неизвестность района западу островов зпт отсутствие пособий съемку экипажа "Аргуса" обеспечьте одним из экспедиционных судов имеющих меньшую осадку зпт более знакомым данным районом тчк Приготовьтесь приему экипажа "Аргуса" зпт размещению зпт возможному оказанию медпомощи тчк Плавании проявляйте осторожность тчк Бянкин тчк".

После этого чуткого совета в эфире наступила тишина. И в этой тишине мы шли полным ходом, оставляя в приличном удалении с правого борта островки с чарующими названиями: Кокос, Авокейт, Жемчужный…

Следует сказать, что последняя радиограмма была вручена капитану и зачитана им вслух во время обеда в кают-компании. Старпом расщедрился на ананасы. Мы сосали ананасы и слушали о том, что нам следует проявлять осторожность.

Без пяти полдень я сел у приемника в трансляционной будке, чтобы в сто девятый раз за рейс взять поправку хронометра. Потом принял вахту.

В бинокль уже видны были пальмы Рафаэля. И рыболовная шхуна, стоящая на якоре правее острова.

"Короленко", как и положено такому честному писателю, борцу за справедливость и вообще гуманитарию, еще раз подошел к месту аварии "Аргуса".

Белые паруса вместо оранжевых на боте в лагуне терзали совесть его капитана. И км Полунин продемонстрировал полную меру морской честности. Он дал радиограмму в Москву и во Владивосток: "Вторичном подходе месту аварии выяснилось от места аварии отошел бот здешних рыбаков направился западной кромке зпт сняв прибрежных рифов группу людей зпт количество принадлежность которых неизвестно тчк Обследование восточной части невозможно зыбь три метра сильный прибой тчк Ждем сообщения т/х "Невель" который будет спускать вельбот искать подходы берегу рифам тчк".

Здесь все было правда. Дело переходило в наши руки. Но я хорошо представлял себе км Полунина, когда он все ближе и ближе подводил свой здоровенный, полный груза теплоход к рифовому барьеру фактически без карты, чтобы точно разглядеть, что там за шлюпка мечется на волнах и кто в ней. И только когда разглядел, дал "полный назад" и вытер лоб. И подписал радиограмму. А трехметровая зыбь поднимала и опускала тушу честного писателя "Короленко", "Дети подземелья" которого мы читаем в детстве и плачем над судьбой голодных умирающих ребятишек. Ох, если б сам Владимир Галактионович сейчас мог с небес подсказать нам, когда и что делать. Сверху хорошо видно.

Я давно уже готовился к тому, что пойду на вельботе, что впереди возможна опасная работа. Я снял кальку с карты 1881. Продумал, как одеться. И уже мысленно подбирал людей.

Второй помощник – командир аварийной партии. Тем более я уже достаточно покрутился среди бурунов архипелага.

Однако, как я уже сто раз говорил, все на море происходит неожиданно. Была середина моей вахты, когда мы шлепнулись на якорь и стали готовить вельбот к спуску.

– Старпом пойдет, – сказал Георгий Васильевич. – Свою вахту каждый стоит сам.

На добрую минуту я превратился в несчастную жену Лота. Если бы Георгий Васильевич тогда не смилостивился, быть мне в психиатрической больнице. Я забормотал что-то о своем спецкорстве в газете "Водный транспорт", о своем спасательном прошлом и знакомстве с работой в прибое.

– Это вы умеете, – сказал капитан. – Ахтерштевень на вельботе кто погнул? Как раз в прибое вы это сделали. Да и прибоя-то там никакого не было.

– Я тогда просто упустил отлив, – заныл я нудным мальчишеским голосом.

– Да идите вы куда хотите, – сказал он. – Четвертого на вахту!

Вельбот качался под бортом. Я успел нахлобучить кепку, чтобы не получить солнечного удара, и ссыпался по штормтрапу. Старпом уже сидел на румпеле и орал для всеобщего ободрения свою всегдашнюю присказку: "Туши фонари!"

Когда командование, на которое ты настроился, вдруг достается другому человеку, кажется, что он все делает неправильно.

Я считал, что надо взять линеметательную установку, одеяла, метров сто добротных манильских тросов и парусину, чтобы можно было снять людей с разбитого судна, если они еще держатся на нем. Если люди держатся где-нибудь на верхушках отдельных скал, то снять их оттуда без снастей тоже будет невозможно. Я еще считал нужным включить в состав партии хорошего дипломированного ныряльщика и взять акваланг, чтобы по возможности обследовать аварийное судно. Короче говоря, когда смотришь со стороны, все видится яснее.

План был такой: подойти к рыболовной шхуне, которая стояла на якоре вблизи острова Рафаэль. Опросить негров. Мы были уверены, что они уже многое знают о происшедшем. Другое дело, что они могли уклониться от ответов и не сказать, где лежит разбитое судно. Дело в том, что со всякого разбившегося судна прибой выбрасывает на берег всевозможные, иногда весьма ценные и полезные, предметы. И чем позже мы подойдем к месту аварии, тем больше этих предметов аборигены смогут унести. А для нищих, забытых богом и людьми здешних негров и пустая канистра представляет ценность. Если они окажутся хорошими, то мы возьмем проводника. Соображения о том, что все они "олл ил", мы, естественно, уже не принимали во внимание.

Как только отвалили и сонный, сердитый третий механик Головятинский, сидевший за реверсом, дал "полный", нам в глаза ударили брызги пулеметными, крупнокалиберными очередями. Мы шли к Рафаэлю против волны и вечного пассата. Тропическое солнце, сияние брызг, грохот дизеля.

Нас было одиннадцать человек, из которых, как выяснилось, половина знать не знала, куда и зачем нас несет по волнам.

Головятинский вдруг заорал мне в ухо:

– Совсем вы рехнулись с этими ракушками!

– Сам ты рехнулся! – заорал я ему в ответ. – Какие ракушки?

– А зачем мы премся на Рафаэль?

Перед спасательной операцией людей следует инструктировать. И лучше всего набирать людей из добровольцев. Так было на далеком острове Кильдин, на СС "Вайгач", когда мы, быстро обмерзая, погружались в Баренцево море на разбитом логгере. Там обмерзали и погружались только те, кто вызвался на это сам. Конечно, далеко не всегда есть возможность ограничиться добровольцами, но это уже другой разговор.

Шхуна и остров приближались медленно.

Радист-мальчишка вспомнил наконец, что следует опробовать аварийную рацию. Ему не хотелось вылезать под брызги, но он все-таки вылез. Матросы помогли ему поднять на отпорном крюке антенну. Через минуту радист вернулся. Рация не работала.

– Почему?

– На нее брызги попали! – объяснил он.

Аварийная рация существует для того, чтобы работать, естественно, в мокрых условиях. Выброшенная за борт, она не только плавает сама, но может удержать на поверхности человека.

Просто мальчишка-радист не понимал, не мог понять, представить себе, что сейчас среди лазурного, ослепительного, прекрасного мерцания вод и небес расстаются или, что было вероятнее всего, уже расстались с жизнью тридцать восемь человек, что они уже превратились во все это океанское и небесное великолепие. И что в далеком Владивостоке сейчас уже толпятся в коридорах пароходства их жены, матери и дети, ожидая очередной радиограммы, ловя выражение лиц капитанов из службы мореплавания.

Все-таки, подумалось мне, умирать под солнцем веселее, нежели под саваном полярной ночи, в метель, когда воздух минус шесть, вода плюс один градус и ветер шесть баллов с норда…

От рыболовной шхуны "Сайрен", стоявшей в ее любимом местечке – у второй к югу от Рафаэля отмели, – отвалила маленькая шлюпчонка и пошла навстречу.

Сойтись борт к борту на волне было сложно, и мы со шлюпчонкой покрутились друг за другом, как крутятся собаки, чтобы догнать свой собственный хвост, и наконец ткнулись носом в корму.

Двое негров молча таращили на нас глаза, а тот обросший бородой белый, которому я оставил пять пачек сигарет "Новость" и пачку открыток зимнего Ленинграда, передал нам подмокшую бумажку.

Мы занялись английским языком. Это было трудное дело, потому что текст оказался рукописный, мокрая бумажка расползалась в пальцах, ее еще рвал пассат. Но мы все-таки разобрали – это был текст радиограммы от морского директора острова Маврикий, который мы имели еще на судне: "Советское судно "Аргус" терпит бедствие и т. д.".

Шлюпчонка держалась поблизости, и мы стали орать аборигенам основной вопрос: "Живы люди? Где люди?"

Они, как положено, махали руками в разные стороны, потом пошли к шхуне, зовя нас за собой.

Если вы видели фильмы и читали книги, действие в которых происходит на южных колониальных островах, то сможете представить эту шхуну, обходящую архипелаг и собирающую от разных бедолаг-одиночек рыбу, черепах, моллюсков и прочие ценности. Человек двадцать негров, одетых точно так, как их одевают костюмеры в наших опереттах, – в сомбреро, пробковых шлемах, полуголые, босые, в фетровых шляпах конца прошлого века, в разрисованных мотоциклами рубашках нынешнего века, – схватили наши фалиня и закрепили на борту своей "Сайрен".

Старпом, я и Перепелкин вылезли на палубу шхуны. Палуба оказалась неожиданно чистой, и даже обычной вони от гниющей рыбы не ощущалось.

По скоб-трапу мы поднялись в малюсенькую штурманскую рубку, где одновременно не могли поместиться больше трех человек. Капитан шхуны, одетый по-европейски, элегантный и эластичный молодой негр (у него даже манжеты белые торчали из рукавов, хотя металлическая малюсенькая рубка была раскалена солнцем и в ней было как в духовке, когда в нее собираются запихать уже нашпигованного гуся), разложил на штурманском столике карту. Это была все та же английская карта 1881. Слава английскому лейтенанту Мюдже! Судя по всему, сегодня нам придется почувствовать то, что ощущал он сто сорок четыре года тому назад, снимая на карту восточную сторону архипелага в вечном прибое Индийского океана.

Карта – это не грамматика, не спряжения-ударения, безударные гласные и прочая безнадежно сложная наука. Карта – это такая вещь, при помощи которой наши переговоры сразу стали обоюдопонятными. Морская карта для моряков, что игральные карты для игроков, – можно обходиться и без языка.

Мы положили на карту лейтенанта Мюдже свою кальку с отметкой места гибели "Аргуса".

"Короленко" правильно определил координаты: эластичный негр кивнул и подтвердил, что "Аргус" разбился там, где он разбился на нашей кальке. О судьбе людей он ничего не знал.

Представьте себе длинный, небрежно брошенный в воду чулок, он упал на воду извиваясь. В пятке этого чулка – остатки судна. По краям – рифы. Длина его – около трех миль. Вход в чулок – с восточной стороны. В этот вход катили волны, начавшие разбег от Индонезии и Австралии. Ширина входа – сотни две метров.

Мы пунктиром проложили на кальке курс нашего вельбота в устье чулка с востока и к "Аргусу". И поставили знак вопроса. Негр взвыл, всеми своими белками показывая, что идти этим путем "мор", то есть смерть. Нам это и самим было совершенно ясно. Теперь мы сунули негру шариковую ручку. Он повел пунктир с западной стороны сложными зигзагами. Зигзаги иногда шли по отметкам рифов, а иногда огибали свободные места с хорошими глубинами. Много времени протекло со времен последней корректуры этой карты; многое успели океан, и ветер, и кораллы, и морские звезды изменить на архипелаге Каргадос за эти времена.

Нам предстоял длинный путь.

Пожалуй, будь я на месте старпома, я не решился бы идти так далеко при вышедшей из строя рации. Пожалуй, вернулся бы на судно, чтобы посоветоваться с капитаном и взять исправную рацию. Но чиф решил иначе.

– Пойдем, – сказал он.

Пять минут потратили на то, чтобы договориться о проводнике. Одному негру надо было на маленький безымянный островок в районе аварии. Негр готов был стать нашим проводником.

Это был негр-красавец, молодой, стальной, стройный и непроницаемый как для брызг, так и для духовного общения. Он был в коротеньких трусах, пиджаке и спортивном кепи с большим козырьком – такие кепи носят жокеи.

С первого же взгляда он напомнил мне героя африканского романа "Леопард" – лучшей книги из тех, что приходилось читать о психологии негров.

Леопард сунул свой пиджак под козырек в носу вельбота и, став черной статуей, разрезал ладонью воздух, показывая направление.

Мы дали ход.

Я велел одному из матросов предложить лоцману ватник. Он отказался. Стоял, не отворачиваясь от брызг, не приседая.

Широк был океанский простор впереди.

Островок Сайрен проходил по правому борту. Черным облаком клубились над зеленью кустиков стаи птиц. Слева уходила в бесконечность белая полоса бурунов на рифах. Зыбь. Чайки, планирующие возле самых глаз. Грохот дизеля. Черная, четкая статуя на носу. Брызги. Соль на губах. И солнце над головой беспощадное.

До "пятки чулка" – миль восемнадцать – три часа хода.

Островки, которые с двенадцати метров – высоты мостика на судне – были видны хорошо, с вельбота, то есть практически с поверхности воды, были почти не различимы. Они были плоские.

Час за часом вести вельбот, когда волна сбивает с курса, облака двигаются быстро и точку на них взять невозможно, глаза сечет брызгами, румпель оттягивает руки и весь ты уже измочален болтанкой и прыжками вельбота, – томительное и мутное занятие. Главным ориентиром была гряда рифов слева по борту – полосы белой от пены, голубой, зеленой воды. И мы шли, следуя ее изгибам и взмахам руки негра. Когда вельбот сильно сбивало волной, негр чуть злее отмахивал рукой и на несколько секунд оборачивался с укоризной.

Я шел сейчас спасать спасателей в центре Индийского океана. Чем больше нам лет, тем значительнее кажется прошлое. Некогда будничное происшествие превращается с годами в символ, поворотный момент судьбы. Поданный тебе кем-то когда-то кусок хлеба заставляет верить в общечеловеческую доброту. А мелкая детская обида настораживает против всего человечества. Мимолетная встреча в пути застревает в сознании как в высшей мере значительное совпадение. Или так только со мной?

Серый парус замелькал среди лазурных волн, он метался и кренился на курсовом угле от нас градусов в шестьдесят левого борта. Каждая молекула Индийского океана отражала солнце. Мы ничего не могли разглядеть под серым парусом. Шел он не с того направления, где, нам казалось, должен лежать "Аргус", но мы повернули на сближение. Был смысл опросить аборигенов.

Теперь вельбот уставился прямо в лоб зыби. И даже скульптурный, стальной, непробиваемый Леопард стал прятаться от брызг и приседать за козырьком вельбота.

Когда оставалось кабельтова четыре, мы разглядели посудину, она сидела в воде по самый буртик: пирога с дощатыми бортами, узкая, шла не только под парусом, но и под мотором. И там мелькнуло что-то оранжевое.

Оранжевый спасательный жилет среди черных негритянских тел.

Боже, как мы завопили!

Белые люди в оранжевых нагрудниках – это могли быть только наши утопленники.

Мы махали им руками и вопили разные слова. Что это были за слова!

На пироге срубили парус.

– Ребята, там женщина!

Женщина в ситцевом, мокром, облепившем ее платье. В таких платьях, домашних, вылинялых, севших от бесконечных стирок, с короткими рукавами, женщины моют полы в коммунальных коридорах и кухнях, когда настает их очередь.

Женщина была простоволосая.

Их повыкидывало из коек ночью, в самый сон; они выскакивали на палубу, через которую накатом шел прибой, в чем спали, что успели схватить и кинуть на себя… И тьма, и грохот, и крен, и удары о камни…

Держась за мачту пироги, стоял мужчина в нашей морской тропической форме с нашивками капитана на погончиках.

– Где остальные?! – кричали мы.

Он махнул рукой туда, откуда шла пирога.

– А вы откуда здесь? – орали с пироги.

– Из Ленинграда.

– А мы из Владивостока!

Это мы знали.

– Все живы? – орали мы.

Они отвечали невразумительно.

Было два решения: забирать к себе этих восьмерых, но они уже в некоторой безопасности, в некоторой, потому что пирога явно перегружена, но, если взять их, они будут мешать нам в дальнейшей работе. И если придется лезть в прибой среди коралловых рифов, то эти восемь опять попадут в передрягу.

И мы не стали их брать, тем более что с ними был капитан.

Минут через тридцать мы увидели еще один серый парус среди лазурных волн, который так же метался, кренился и трепетал, как крыло ночной бабочки. Там оказалось семнадцать человек. Этих мы решили забрать, потому что узнали от них, что живы все.

Пока на зыби мы несколько раз подходили к пироге, чтобы попытаться сцепиться с ней бортами; пока чуть не утопили ее, ударив носом прямо в борт; пока выхватывали поштучно полуголых, обожженных солнцем, дрожащих от озноба коллег, показалась третья пирога. Это была самая крупная посудина, людей в ней было немного, она сама могла дойти до "Невеля", и негры на ней быстро поняли, где стоит "Невель".

В суматохе пересадки я не сразу разобрал, что у нас на борту оказались две дамы. Дамы вели себя спокойнее, нежели некоторые мужчины. Один из штурманов, например, слишком долго не решался расстаться с пирогой, прыгнуть через борт. Это был здоровенный детина в сингапурском нейлоновом "кожухе", надетом на голое тело. В оправдание его нерешительности надо сказать, что по лбу у него из-под волос сочилась кровь. Еще у нескольких моряков были травмы, у большинства в голову.

В результате неожиданной встречи со спасенными наш непроницаемый Леопард оказался меж двух стульев, ибо к своему острову он не добрался. Опустевшая пирога тоже шла в какое-то другое место. И нам пришлось довольно бестактно высадить Леопарда на нее. Было не до тонкостей. Он понял это, взял свой узелок с пиджаком и спокойно перепрыгнул в пирогу.

Он был благороден в каждом движении и каждом поступке. А мы даже не узнали его имени.

Правда, мы не узнали имен ни одного из тех негров, которые спасли тридцать восемь русских душ. Ведь спасательная операция уже закончилась. Мы принимали уже спасенные неграми души. Мы опоздали спасать их сами. Думаю, это к счастью.

Местные люди на своих пирогах, знающие повадки каждой струи течения возле берега, живущие всю жизнь на этих лазоревых волнах, чувствующие от долгого общения с парусом самое незначительное изменение направления ветра, рисковали меньше, чем рисковали бы мы, если б пришлось идти на тяжелом, неповоротливом дизельном вельботе в накат восточной стороны рифового барьера.

Рассказы утопленников звучали судорожно:

– …Настил вдруг поднимается под вспомогашем… камень торчит из паела… бах!.. свет погас… ракеты все перестреляли… подаем один проводник, второй… ничего не осталось… запустили на змее антенну, она метрах в четырех от пироги – хлоп в воду!.. аккумуляторы вдребезги… а я босой по битому стеклу…

Наконец кто-то сообразил, что надо бедолагам отдать свои шмутки – сгорят ведь под неистовым солнцем.

Я кинул ватник женщине с седыми волосами, но не старой, – оказалась судовым врачом. Потом пришлось снять пиджак. Справа внизу сидел какой-то парень. До пояса он хорошо был укрыт, а колени уже обгорели. Парень укрыл колени моим пиджаком. Тут ему передали здоровенную соленую горбушу и галету.

Их кок успел прихватить мешок с продуктами. По рукам пошли и банки с водой из аварийного запаса спасательных плотиков. Есть такие обыкновенные, консервные. И надпись: "Питьевая вода. Не пить в первые сутки!" Иногда человек всю жизнь проплавает и не знает, что там запасено в спасательном плотике.

Этих ребят выручили с того света. А они уже кокетничали своим привычным обращением с питьевой водой, небрежно протыкали ножом две дырки, пили, нас угощали. Ржавым железом эта вода попахивает.

Парень с обгоревшими коленками уложил горбушу на мой пиджак и стал ее кромсать. Мой старый, верный, добрый пиджак – мне стало жаль его. Вонять теперь будет рыбой, гиблое дело. И обругать утопленника неудобно, и пиджак отнять неудобно.

Вот ведь как люди устроены. Только что я на смертельный риск шел, чтобы этого парня спасти, готов уже был к летальному исходу, а из-за пиджака, на котором он горбушу соленую кромсает, просто душа разрывается. И почему этот болван не мог что-нибудь подложить под рыбу, думал я. Мозги ему отшибло, что ли?

В какой-то книжке я читал, что у индейцев или у древних инков был закон, по которому человек, спасший от неминуемой смерти другого, автоматически становился рабом спасенного, рабом-телохранителем. Он вмешался в великий поток причин и следствий самой Природы, изменил в этом потоке нечто и должен всю жизнь нести за это покаяние и ответственность. Современному человеку такие рассуждения могут показаться дикарскими… А с пиджаком дело хана: нельзя ведь пиджаки стирать…

Старпом торчал на носу, высматривал камни, отмахивал мне время от времени рукой, показывал безопасное направление.

Средняя пирога обогнала нас, парус и мотор вели вперед ее длинное тело уверенно и красиво. А первая, перегруженная пирога исчезла в голубом пространстве. Все-таки, быть может, следовало пересадить с нее людей? Вдруг она перевернулась? На такой зыби это просто.

Мы забирали восточнее – к острову Рафаэль, а обогнавшая нас пирога отклонялась к западу, они резали угол, шли к месту стоянки "Невеля", решив, очевидно, оставить с правого борта островок Али-Бабы, где я чуть не лопнул от потрясения и жадности.

Мы пережили приключение, раздумывал я. Кто оплачивает счет? В конечном итоге любое приключение, которое интересно для тебя, оборачивается горем и бедой для другого. Кто-то должен оплачивать приключения. Даже пилот-одиночка Чичестер, разыскивая по свету приключения для себя, не знал, что заставляет далеких и незнакомых людей оплачивать невидимые счета. Его приключения кому-то стоили седых волос. Когда ты описываешь свои приключения – сегодня описывают все, ибо за приключенческие книги платят неплохие деньги, – то ты пьешь чужую кровь. Даже если никто не погиб, спасая тебя из приключенческой беды. Наше сегодняшнее приключение оплачено скорее всего судьбой вахтенного штурмана "Аргуса"…

Этот вахтенный штурман был мой коллега – второй помощник. Моего коллегу легко было узнать среди других моряков в вельботе. Он был одет с ног до головы. Он был в старенькой форменной одежке. В ней стоял вахту и увидел впереди, в ночи, белую полосу прибоя, услышал мерный, как вздох и выдох, гул. Что он сделал? Не скоро теперь рассеется для него тот ночной мрак…

Бесконечно долго идем мы назад. Ветер и течение сносят к западу, чиф отчаянно машет правой рукой. А у меня от румпеля занемели руки. Отдаю его Пете Крамарскому. Отличный паренек из экспедиции.

До чего приятно посидеть просто так, покурить, разглядывая коллег, измызганные мазутом рожи и пестроту одеяний.

Коллеги сосали карамель из запасов спасательных плотиков. Специальная карамель, чтобы меньше хотелось пить. С витаминами. И я сосал. И думал о пиджаке – пропал пиджак. Сколько лет мне служил, где только на мне не побывал. И вот дождался, терзают на нем соленую горбушу, пойманную на Камчатке.

У всех наших было возбужденное, горделивое состояние спасителей. Большинство до конца жизни будет, вероятно, думать, что они кого-то спасли. Про негров забудут – так уж устроены люди. Пялят глаза на женщин.

– Закрой голову, – сказал я одной нимфе. – С этим солнцем шутить нельзя.

– У меня волосы густые.

– Страшно было?

– Ужас сплошной! Я такие выкройки в Сингапуре купила – закачаешься!.. Не знаете, нам валюту вернут?

– Скорее всего вернут.

– Мы в Одессу шли. Думали, рейс месяцев восемь будет – заработаем сразу хорошо. На спасателе-то рейсы короткие, валюты мало. А тут канули восемь месяцев валютных… И выкройки утонули.

Я внимательно присмотрелся к женщине. Подумалось, что ее навязчивое упоминание выкроек – нечто послешоковое, но она глядела на меня ясными глазами:

– Я толстая – сама знаю. На мою фигуру хорошие выкройки достать – проблема номер один.

Я чуть не выругался. Потом спросил:

– Как они вас вытаскивали? С воды брали?

– А я со страху и не запомнила.

– Хорошо, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.

Люди с первой пироги успели высадиться на Рафаэль, и мы долго ждали их в проливе между островом и первой к югу отмелью, жарились под солнцем.

Белый крест на фоне тропической зелени. Тихие поклоны пальм. Жара разморила и спасенных, и всех наших. Да и устали мы уже здорово.

Несколько негров сидели на берегу в тени кустов, смотрели на нас. И мне казалось, что видят они нас насквозь, а мы в них ничего не видим, не понимаем. Мы в них понимаем еще меньше, чем в женщинах, хотя бы в той толстушке с выкройками. И никогда ничего не поймем, если они сами себя не раскроют.

А раскрыться народы могут только через литературу. Никакая этнография здесь не поможет. Правда, как мне кажется, литература показывает не само существо народа, а его мечту о себе, но, быть может, это синонимы?

Какой-то паренек с перевязанной полотенцем головой пробрался ко мне в корму, под ветер, тихо сказал:

– Я за вас подержусь…

– Давай, давай.

Вот уж к чему не приспособлены спасательные вельботы, так это к отправлению некоторых человеческих надобностей. Тут надо быть профессиональным эквилибристом на шаре, чтобы все сошло благополучно.

Остатки горбуши продолжали лежать на моем пиджаке. Но страдания по этому поводу несколько притупились.

Наконец подвалила пирога с капитаном "Аргуса" и его спутниками. Не торопились они расстаться с твердой землей и шелестом пальм.

У женщины в ситцевом платье руки были полны кораллов и ракушек. Какая красота в океанских дарах, если через несколько часов после пережитого она заметила и собрала эти ракушки и кораллы.

Все, что у нее было в каюте "Аргуса", – коробки с сингапурскими покупками, халатик там, тряпки, туфли, сувениры, фотографии родных, наверное, сумочка с помадой и зеркальцем, – все это переваривал теперь Индийский океан. А она у него взяла ракушки. Обменялись.

В вельбот перелезли еще два негра, одетые по-европейски, один даже в очках. Очевидно, они рассчитывали получить на "Невеле" презент за спасение.

Родное судно спустило забортный трап, но ветер засвежел, волна разгулялась и подойти к площадке было опасно. Следовало швартоваться под штормтрап.

Чиф от всех приключений несколько утратил глазомер, несколько изменилась, как говорится, выпуклость его морского глаза. В результате он воткнул вельбот в родной борт с полного хода. Мне даже показалось, что здесь чиф решил заменить доктора Гену, чтобы хорошей встряской поставить на место мозги потерпевших бедствие. Сам Гена уже не занимался докторскими делами. Он весь был поглощен коленками коллеги с "Аргуса" – кутал и кутал ей ножки.

После удара в борт пришлось заложить еще один вираж вокруг "Невеля". Наконец ошвартовались. И мы с чифом первыми поднялись на борт, чтобы первыми получить благодарность за свои героические действия.

Мы были мокрые, уставшие, полуголые. И соленые, как та горбуша.

Георгий Васильевич злился редко, но здесь встретил нас серый от гнева. Его первые слова были:

– Почему чужие люди в вельботе? Куда вы их думаете девать? Сию минуту снимаемся на Монтевидео. Вельбот поднять! А островитян куда? В Рио-де-Жанейро?!

Последнюю неделю старпом был простужен. Его нижняя губа, изъеденная черно-красными струпьями, отвисла. Теперь она отвисла еще ниже.

Уходя несколько часов назад с судна, мы ни о каком Монтевидео знать не знали и даже думать о нем не думали, ибо, если вы взглянете на карту, то заметите, что Уругвай находился для нас почти на противоположной стороне планеты, – вот что значит работать на космическом пароходе. По плану мы должны были спокойно загорать еще две недели на Каргадосе, потом идти на Маврикий за продуктами и почтой, а… вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

– Ну, что вы вылупились? – спросил Георгий Васильевич. – Уже два часа Москва молотит приказ о немедленной съемке на Южную Америку, а вы посторонних на судно приволокли!

– Туши фонари, – пробормотал старпом любимую присказку, он употреблял ее во всех случаях жизни.

– Они ожидают презент, – сказал я. – Со всех возможных точек зрения, включая интернациональную, их следует поблагодарить.

– Шесть спасательных плотиков с "Аргуса" они уже получили. Это тысяча рублей валютных! Плохой презент? – спросил Георгий Васильевич. – И сколько они еще всего выловят! Идите на вельбот, Виктор Викторович, и возвращайтесь назад самым полным. Мы еще сколько времени потеряем, пока будем утопленников на "Короленко" передавать – погода портится.

– Вы совершенно правы, но что-то символическое им следует дать, – уперся я, представив себя на вельботе перед двумя неграми, которые хотят лезть по штормтрапу на "Невель", а я их не пускаю. – Они же не поверят, что мы вдруг действительно должны, экономя каждую минуту, нестись через два океана к Южной Америке. Откуда они знают специфику судна? Они обидятся насмерть. И все это на мою голову, а я человек деликатный.

– Идите на вельбот, Виктор Викторович, – сказал мастер. – Что-нибудь символическое мы вам туда спустим на веревке.

Из вельбота начинали эвакуацию женщин. Эвакуация производилась по правилам хорошей морской практики. Каждая женщина была встегнута в такелажный пояс с линем, лини держали высоко на борту гогочущие матросы. Неожиданно вытащить из океана четырех женщин посередине длинного скучного рейса – такое редко случается.

Вслед за женщинами, как я и ожидал, подвалили к трапу островитяне. Разговор, который состоялся между нами, на человеческий язык перевести нельзя. Такой разговор французы называют "пэльмэль" – "мешанина":

– Монтевидео! – кричал я.

– Олл райт! – отвечали они.

– Цурюк! – кричал я.

– О'кей! – раздавалось в ответ.

– Но! – кричал я.

– Бонжур, камарад! – приветствовали они.

Презент все не опускался на веревке, как было обещано, и я походил на собачку из рассказа Джека Лондона, которая обороняет хижину хозяина-пьяницы от дюжины волков.

Наконец с небес спустились три бутылки в авоське.

Я гаркнул, чтобы отдавали концы. Концы в тот же момент упали в вельбот. За моей борьбой следили сверху, конечно.

– Самый полный! – рявкнул я механику.

И мы опять рванулись в зыбь и брызги. Островитяне развернули бумагу с бутылок, несколько удивились, а затем протянули мне бланк, заполненный каракулями, в которых не разобрался бы даже академик Крачковский.

Я смело подмахнул бланк: "Секонд мейт мотошип "Невель"" – и автограф. Так как дело происходило на прыгающем вельботе и под брызгами, то разобрать мои каракули отказался бы и лучший эксперт-графолог мира.

В конце концов, здесь оставался "Короленко", он был назначен главным в операции по спасению. И я не сомневался, что "Короленко" с русской щедростью отблагодарит спасателей, ибо я не знаю случая, когда наши моряки оставались в долгу.

Мой автограф на бланке ободрил негроидов, они стали улыбаться, хлебнули винца, и мы высадили их на борт "Сирены" в отличном настроении. Я велел не подавать на "Сирену" концов и, как только негры вылезли, врубил опять "самый полный".

Экипаж шхуны вывалил на палубу и дружно махал нам вслед. И мы махали им и кричали: "Сенькью!"

И это было трогательно, потому что все люди на земле все-таки братья.

История аварии на официальном языке звучала так.

Спасательное судно "Аргус" следовало из Владивостока на Одессу с заданием обеспечить перегон дока. В целях сохранения моторесурсов "Аргус" следовал на буксире теплохода "Тикси". 1 октября при ветре 5 баллов и крупной зыби лопнул буксир.

Учитывая сложную гидрометеообстановку, капитаны приняли решение следовать самостоятельно к острову Маврикий, под прикрытием которого завести новый буксир.

Выбрав на палубу оборванную часть троса и получив от "Тикси" исходную точку, "Аргус" дал полный ход и лег курсом на Маврикий.

Первое время суда следовали в визуальной видимости друг друга.

2 октября капитан "Тикси" сообщил, что по техническим причинам не может идти длительное время с уменьшенной скоростью, и по согласованию с "Аргусом" дал "полный" и ушел вперед.

3 октября капитан "Тикси" сообщил на "Аргус" о замеченном им сильном дрейфе на запад, однако это предупреждение капитаном "Аргуса" не было принято во внимание, и судно следовало прежним курсом.

4 октября в 00.00 на ходовую вахту заступил второй помощник. По данным счисления судно находилось примерно в 60 милях восточнее островов Каргадос-Карахос.

Погода к этому времени: низкая облачность, видимость от 2 до 6 миль, ветер юго-восточный 5–6 баллов и крупная зыбь того же направления.

В 01.50 впередсмотрящий прямо на носу в расстоянии около одной мили увидел прибойную полосу воды, о чем немедленно доложил вахтенному помощнику, который выскочил из рубки на правое крыло и, убедившись, что судно идет прямо в буруны, скомандовал "право на борт", после чего по переговорной трубе вызвал на мостик капитана.

Через 3 минуты "Аргус" с полного хода ударился о подводные рифы, и только в этот момент был дан полный ход назад.

В 01.56 судно плотно село на восточную кромку рифов Каргадос-Карахос. Через пробоины в корпус судна стала интенсивно поступать вода. Крен судна достиг 60° на левый борт.

В 02.00 по радио был дан сигнал бедствия и указаны координаты.

Из-за большого крена и сильного волнения моря спустить спасательные боты не удалось. Утром со стороны мелководной лагуны, находящейся за прибойной полосой, подошли шлюпки местных рыбаков, на которые с помощью спасательных плотов ПСН-10 начал переправляться экипаж.

В 12.20 весь экипаж покинул судно, благополучно переправившись в рыбачьи шлюпки.

По неписаной традиции заботу о спасенных берут на себя таким образом: стармех – стармеха, радист – радиста и так далее.

Мой обреченный на кару коллега был очень молод. Вторым помощником он стал уже в рейсе, неожиданно, потому что одного из штурманов за что-то отправили из Сингапура домой на попутном судне.

Я выклянчил у завпрода бутылку сухого "тропического" вина. И мы выпили с коллегой.

– У нас во Владивостоке крысы бежали с буксира… – так начал он.

– Это ты следователю будешь говорить, – остановил я его. – Или, еще лучше, прокурору на суде. Небось эти ребята сразу за носовые платки схватятся, чтобы слезы вытирать, когда про бегущих крыс услышат. Давай-ка мне все как на духу.

Он изложил свою легенду. Незачем приводить ее здесь. Потом слово взял я.

– Слушай меня внимательно, – сказал я. – На "Короленко" вы будете чапать до дома около месяца. За это время ты должен: выучить устройство своего буксира, его маневренные элементы, аварийные расписания, обязанности по тревогам всех членов твоей аварийной партии, правила применения РЛС, действия вахтенного штурмана при открытии неожиданной опасности прямо по курсу и Устав. И знать все это как "Отче наш", ясно?

– Что такое "Отче наш"? – спросил мой коллега.

– До самой швартовки во Владивостоке ты должен ночей не спать и зубрить все, включая ППСС, хотя тебе и кажется, что это не имеет отношения к делу. Все будет иметь отношение. Когда тебя возьмут в перекрестный допрос старые капитаны из комиссии по расследованию, тебе пригодится абсолютно все. А если ты будешь до Владивостока в "козла" резаться, то срок окажется значительно больше. Или ты зарубишь себе на носу то, что я сказал, или гореть тебе голубым огнем. Еще: ты периодически включал эхолот и радар всю вахту, ты имел на мостике двух матросов, и ты первый увидел белую полосу впереди.

После этой инструкции я подарил ему на память раковину и дал письмо к своей матери – это письмо плавало со мной уже около месяца. Он поклялся, что письмо не потеряет и опустит во Владивостоке сразу же.

Он сдержал свое обещание.

Больше всего хотелось спать. Впереди ждала ночная ходовая вахта. Но я зашел к старпому. Там сидел капитан "Аргуса" и его старпом.

Большое впечатление произвело на меня олимпийское спокойствие капитана. Он был толст, весь исколот азиатской татуировкой.

– Я на "Аргусе" год во Вьетнаме отработал, – сказал капитан. – Жалко судно. Но оно уже столько раз на том свете побывало… И под бомбежками, и…

Я рассматривал его татуировку и думал о том, что сейчас аварийных капитанов судят редко, слава богу.

Сейчас никому не придет в голову искать в неверных поступках капитана злой умысел.

– Вот как в жизни бывает, – сказал капитан "Аргуса". – Я спасал киприота "Марианти", англичанина "Верчармиан" – тащил его до самого Гонконга, заделывал дыры на итальянцах, ремонтировал греков… Я потерял человека под бомбежкой на реке Кау Кам… Он посмертно орден Ленина получил, мне Трудового дали… И так вляпался! Ладно, ребята, поговорим о другом. Когда из дома?..

Быть может, он уже слишком много хватил в жизни, подумалось мне. Быть может, ему надо было бы как следует отдохнуть перед этим рейсом? Или вообще завязывать с морем? Быть может, он слишком привык к морю, перестал уважать его?

Старпом "Аргуса" был сух, сед, длинен, заметны в нем были следы потрясения. Он был, как и я, из военных моряков, капитан-лейтенант в прошлом. Сказал, что еще в Японском море трижды рвались буксирные тросы. А для работы с буксирными тросами у них на баке едва пять квадратных метров пространства было. Измучились на выборке тросов, пошли без буксира. "Тикси" оторвался, ушел далеко вперед. В океане секстанами работать точно не могли из-за очень сильной качки.

Сэр Исаак Ньютон мог бы обидеться за такие слова о секстанах, но чего в море не бывает. Здесь все может быть.

Старпом уставился на свои босые ноги, пошевелил пальцами.

– Вот босой остался… голый выскочил сперва… соляр везде, волосы слиплись… Особенно удары эти!.. Чемоданчик потом все-таки прихватил, так он пустой оказался… Если "Короленко" заход дадут на Сингапур, нам валюту восстановят, так и выйти в магазины не в чем… Может, ребята, пока нас ходили искать, чего-нибудь из имущества пострадало, утеряли чего? Тогда составляй акт, подпишем… И на продукты акт составляйте…

– Туши фонари, – сказал старпом теплохода "Невель". – Не надо. Всех покормили уже. Обойдемся. А вашим женщинам наши девчонки свои халатики поотдавали… Толстушка, которая совсем почти голая была, как поужинала, говорит: "Ну вот, обсохла, накушалась, теперь бы еще веселого кавалера под бок…"

– Это они могут, – сказал капитан "Аргуса".

Мы позлословили немного о морских женщинах, их причудах.

В голове шумело кислое "Ркацители". Возбуждение давно угасло, стало скучно.

И я был рад, когда трансляция прорычала: "Членам экипажа спасательного судна "Аргус" приготовиться к переправе на теплоход "Короленко"".

А через час мы уже шли полным ходом. Впереди опять был океан, и темнота, и дальняя, и дальняя дорога…

Петр Ниточкин. К вопросу о матросском коварстве

Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных, врагов.

Первым слушателем предыдущей главы был мой друг Петя Ниточкин.

Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом.

Друг беспробудно спал в кресле.

Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью.

Я вынужден был разбудить друга.

– Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! – сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо.

– Свинья, – сказал я. – Ни о каких таких отношениях нет ни слова в рукописи.

– Хорошо, что ты напомнил мне о свинье. Мы еще вернемся к ней. А сейчас – несколько слов о пользе взаимной ненависти начальника экспедиции и капитана судна. Здесь мы видим позитивный аспект взаимной неприязни двух руководителей. В чем философское объяснение? В хорошей ненависти заключена высшая степень единства противоположностей, Витус. Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно – толк будет! Но есть одна деталь. Ненависть должна быть животрепещущей. Старая, уже с запашком, тухлая короче говоря, ненависть не годится, она не способна довести противоположности до единства.

– Медведь ты, Петя, – сказал я. – Из неудобного положения надо уметь выходить изящно.

– Хорошо, что ты напомнил мне о медведе. Мы еще вернемся к нему. Вернее, к медведице. И я подарю тебе новеллу, но, черт меня раздери, у тебя будет мало шансов продать ее даже на пункт сбора вторичного сырья. Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Вполне, впрочем, возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…

Сколько уже лет я привыкаю к неожиданности Петиных ассоциаций, но привыкнуть до конца не могу. Они так же внезапны, как поворот стаи кальмаров. Никто на свете – даже птицы – не умеет поворачивать "все вдруг" с такой ошеломляющей неожиданностью и синхронностью.

– Кальмар ты, Петя, – сказал я. – Валяй свою новеллу.

Уклонившись от роли литературного критика, Петя оживился.

– Служил я тогда на эскадренном миноносце "Очаровательный" в роли старшины рулевых, – начал он. – И была там медведица Эльза. Злющая. Матросики Эльзу терпеть не могли, потому что медведь не кошка. Уважать песочек медведя не приучишь. Если ты не Дуров. И убирали за ней, естественно, матросы и хотели от Эльзы избавиться, но командир эсминца любил медведицу больше младшей сестры. Я в этом убедился сразу по прибытии на "Очаровательный".

Поднимаюсь в рубку и замечаю безобразие: вокруг нактоуза путевого магнитного компаса обмотана старая, в чернильных пятнах, звериная шкура… Знаешь ли ты, Витус, что такое младший командир, прибывший к новому месту службы? Это йог высшей квалификации, потому что он все время видит себя со стороны. Увидел я себя, старшину второй статьи, со стороны, на фоне старой шкуры, а вокруг стоят подчиненные, ну и пхнул шкуру ботинком: "Что за пакость валяется? Убрать!" Пакость разворачивается и встает на дыбки. Гналась за мной тогда Эльза до самого командно-дальномерного поста – выше на эсминце не удерешь. В КДП я задраился и сидел там, пока меня по телефону не вызвали к командиру корабля. Эльзу вахтенный офицер отвлек, и я смог явиться по вызову.

– Плохо ты, старшина, начинаешь, – говорит мне капитан третьего ранга Поддубный. – Выкини из башки Есенина.

– Есть выкинуть из башки Есенина! – говорю я, как и положено, но пока совершенно не понимаю, куда кап-три клонит.

Осматриваюсь тихонько.

Нет такого матроса или старшины, которому неинтересно посмотреть на интерьер командирской каюты. Стиль проявляется в мелочах, и, таким образом, можно сказать, что человек – это мелочь. Самой неожиданной мелочью в каюте командира "Очаровательного" была большая фотография свиньи. Висела свинья на том месте, где обычно висит парусник под штормовыми парусами или мертвая природа Налбандяна.

– А вообще-то, читал Есенина? – спрашивает Поддубный.

– Никак нет! – докладываю на всякий случай, потому что четверть века назад Есенин был как бы не в почете.

– Этот стихотворец, – говорит командир "Очаровательного", – глубоко и несправедливо оскорблял животных. Он обозвал их нашими меньшими братьями. Ему наплевать было на теорию эволюции. Он забыл, что человеческий эмбрион проходит в своем развитии и рыб, и свиней, и медведей, и обезьян. А если мы появились после животных, то скажи, старшина, кто они нам – младшие или старшие братья?

– Старшие, товарищ капитан третьего ранга!

– Котелок у тебя, старшина, варит, и потому задам еще один вопрос. Можно очеловечивать животных?

– Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!

– Нельзя очеловечивать животных, старшина. Случается, что и старшие братья бывают глупее младших. Возьми, например, Ивана-дурака. Он всегда самый младший, но и самый умный. И человек тоже, конечно, умнее медведя. И потому очеловечивать медведя безнравственно. Следует, старшина, озверивать людей. Надо выяснить не то, сколько человеческого есть в орангутанге, а сколько орангутангского еще остается в человеке. Понятно я говорю?

– Так точно!

– Если ты бьешь глуповатого старшего брата ботинком в брюхо, я имею в виду Эльзу, которая тебе даже и не старший брат, а старшая сестра, то ты не человеческий старшина второй статьи, а рядовой орангутанг. Намек понял?

– Так точно, товарищ капитан третьего ранга! Разрешите вопрос?

– Да.

– Товарищ капитан третьего ранга, на гражданке мне пришлось заниматься свиноводством, – говорю я и здесь допускаю некоторую неточность, ибо все мое свиноводство заключалось в том, что я украл поросенка в Бузулуке и сожрал его чуть ли не живьем в сорок втором году. – Интерес к свиноводству, – продолжаю я, – живет в моей душе и среди военно-морских тягот. Какова порода хряка, запечатленного на вашем фото?

– Во-первых, это не хряк, а свиноматка, – говорит Поддубный и любовно глядит на фото. – Правда, качество снимка среднее. Он сделан на острове Гогланд в сложной боевой обстановке. Эту превосходную свинью звали Машкой. Я обязан ей жизнью. Когда транспорт, на котором я временно покидал Таллин, подорвался на мине и уцелевшие поплыли к голубой полоске далекой земли, я, товарищ старшина, вспомнил маму. В детские годы мама не научила меня плавать. Причиной ее особых страхов перед водой был мой маленький рост. Да, попрощался я с мамой не самым теплым словом и начал приемку балласта во все цистерны разом. И тут рядом выныривает Машка. Я вцепился ей в хвост и через час собирал бруснику на Гогланде. Вот и все. Машку команда транспорта держала на мясо. Но она оказалась для меня подарком судьбы. Вообще-то, старшина, скажу вам, что подарки я терпеть не могу, потому что любой подарок обязывает. А порядочный человек не любит лишних обязательств. Но здесь делать было нечего. Я принял на себя груз обязательства: любить старших сестер и братьев. Кроме этого, я не ем свинины. Итак, старшина, устроит вас месяц без берега за грубость с медведицей?

– Никак нет, товарищ командир. Я принял ее за старую шкуру, уже неодушевленную и…

– Конечно, – сказал командир. – Большое видится на расстоянии, а рубка маленькая… Две недели без берега! И можете не благодарить!

Я убыл из командирской каюты без всякой обиды. Есть начальники, которые умеют наказывать весело, без внутренней, вернее, без нутряной злобы. Дал человек клятву защищать животных и последовательно ее выполняет. Он мне даже понравился. Лихой оказался моряк и вояка, хотя действительно ростом не вышел. Таких маленьких мужчин я раньше не встречал. На боевом мостике ему специально сколотили ящик-пьедестал, иначе он ничего впереди, кроме козырька своей фуражки, не видел. На своем пьедестале командир во время торпедных стрельб мелом записывал необходимые цифры – аппаратные углы, торпедные треугольники и все такое прочее. Соскочит с ящика, запишет – и обратно на ящик прыг. И так всю торпедную атаку он прыг-скок, прыг-скок. Очень ему было удобно с этим пьедесталом. Иногда просто ногу поднимет и под нее заглядывает, как в записную книжку. И в эти моменты он мне собачку у столбика напоминал. Вернее, если следовать его философским взглядам, собачка у столбика напоминала мне его. И теперь еще напоминает. И я твердо усвоил на всю жизнь, что одним из самых распространенных заблуждений является мнение, что от многолетнего общения морда собаки делается похожей на лицо хозяина. Ерунда. Это лицо хозяина делается похожим на морду его любимой собаки. И пускай кто-нибудь попробует доказать мне обратное! Пускай кто-нибудь докажет, что не Черчилль похож на бульдога, а бульдог на Черчилля! Но дело не в этом. Разговор пойдет о матросском коварстве. Ты читал "Блэк кэт" Джекобса?

– Дело в том, Петя, что я дал себе слово выучить английский к восьмидесяти годам. Этим я надеюсь продлить свою жизнь до нормального срока. А Джекобса у нас почти не переводят.

– Прости, старик, но ты напоминаешь мне не долгожителя, а одного мальчишку-помора. Когда будущий полярный капитан Воронин был еще обыкновенным зуйком, судьба занесла его в Англию на архангельском суденышке. В Манчестере он увидел, как хозяин объясняется с английским купцом. Хозяин показывал на пальцах десять и говорил: "Му-у-у!" Потом показывал пятерню и говорил: "Бэ-э-э!" Это, как ты понимаешь, означало, что привезли они десять холмогорских коров и пять полудохлых от качки овец. "Вот вырасту, стану капитаном, – думал маленький Воронин, – и сам так же хорошо, как хозяин, научусь по-иностранному разговаривать". И как ты умудряешься грузовым помощником плавать?

– А тебе какое дело? Не у тебя плаваю.

– Ладно. Не заводись. У Джекобса есть рассказ, где капитан какой-то лайбы вышвырнул за борт черного кота – любимца команды. Спустя некоторое время пьяный капитан увидел утопленного черного кота спокойно лежащим на койке. Сволочь капитан опять взял черного кота за шкирку и швырнул в штормовые волны, а когда вернулся в каюту, дважды утопленный черный кот облизывался у него на столе. Так продолжалось раз десять, после чего кэп рехнулся. В финале Джекобс вполне реалистически, без всякой мистики, которую ты, Витус, так любишь, объясняет живучесть и непотопляемость черного кота. Оказывается, матросы решили отомстить капитану за погубленного любимца и в первом же порту выловили всех портовых котов и покрасили их чернью. И запускали поштучно к капитану, как только тот надирался шотландским виски. Это и есть матросское коварство. У нас на "Очаровательном" все было наоборот. Командир Эльзу обожал, а мы мечтали увидеть ее в зоопарке. Нельзя сказать, что идея, которая привела Эльзу в клетку, принадлежала только мне. Как все великие идеи, она уже витала в воздухе и родилась почти одновременно в нескольких выдающихся умах. Но я опередил других потому, что во время химической тревоги, когда на эсминце запалили дымовые шашки для имитации условий, близких к боевым, Эльза перекусила гофрированный шланг моего противогаза. Злопамятная стерва долго не находила случая отомстить за пинок ботинком. И наконец отомстила. После отбоя тревоги дым выходил у меня из ушей еще минут пятнадцать. С этого момента я перестал есть сахар за утренним чаем. Первым последовал моему примеру боцман, который любил Эльзу не меньше меня. Потом составился целый подпольный кружок диабетиков. Сахар тщательно перемешивался с мелом и в таком виде выдавался Эльзе. Через неделю она одним взмахом языка слизнула полкило чистого мела без малейшей примеси сахара, надеясь, очевидно, на то, что в желудке он станет сладким. Все было рассчитано точно. Твердый условный рефлекс на мел у Эльзы был нами выработан за сутки до зачетных торпедных стрельб. Надо сказать, что по боевому расписанию Эльза занимала место на мостике. Ей нравилось смотреть четкую работу капитана третьего ранга Поддубного. А наш вегетарианец действительно был виртуозом торпедных атак. И когда "Очаровательный" противолодочным зигзагом несся в точку залпа, кренясь на поворотах до самой палубы, там, на мостике, было на что посмотреть.

В низах давно было известно, что очередные стрельбы будут не только зачетными, но и показательными. Сам командующий флотом и командиры хвостовых эсминцев шли в море на "Очаровательном", чтобы любоваться и учиться.

Погодка выдалась предштормовая. И надо было успеть отстреляться до того, как поднимется волна.

– Командир, – сказал адмирал нашему командиру, взойдя по трапу и пожимая ему руку перед строем экипажа. – Я мечтаю увидеть настоящую торпедную стрельбу, я соскучился по лихому морскому бою!

И он увидел лихой бой!

Мы мчались в предштормовое море, влипнув в свои боевые посты, как мухи в липкую бумагу.

Командир приплясывал на ящике. Ему не терпелось показать класс. В правой руке командир держал кусок мела. Для перестраховки я вывалял мел в сахарной пудре.

Эльза сидела за выносным индикатором кругового обзора и чихала от встречного ветра.

Адмирал и ученики-командиры стояли тесной группой и кутались в регланы.

Точно в расчетное время радары засекли эсминец-цель, и Поддубный победно проорал: "Торпедная атака!.. Аппараты на правый борт!"

Турбины взвыли надрывно. Секунды начали растягивать, как эспандеры. И внутри этих длинных секунд наш маленький командир с акробатической быстротой заскакал с ящика на палубу и с палубы на ящик. Прыг-скок – и команда, прыг-скок – и команда. Команды Поддубного падали в микрофоны четкие и увесистые, как золотые червонцы. Синусы и косинусы, тангенсы и котангенсы, эпсилоны, сигмы, фи и пси арабской вязью покрывали пьедестал. Меловая пыль летела во влажные ноздри нашей старшей сестры Эльзы. Минуты за три до точки залпа Эльза спокойно прошла через мостик, дождалась, когда командир очередной раз спрыгнул со своего ящика-пьедестала, чтобы лично глянуть на экран радара, и единым махом слизнула с ящика все данные стрельбы, всякие аппаратные углы и торпедные треугольники.

Атака завалилась с такой безнадежностью, как будто из облаков на "Очаровательный" спикировали разом сто "юнкерсов".

Червонцы команд по инерции еще несколько секунд вываливались из Поддубного, но все с большими и большими паузами. Его остекленевший взгляд, тупо застывший на чистой, блестящей поверхности ящика-пьедестала, выражал детское удивление перед тайнами окружающего мира. Хотя турбины надрывались по-прежнему, хотя эсминец порол предштормовое море на тридцати узлах, хотя флаги, вымпелы и антенны палили в небеса оглушительными очередями, на мостике стало тихо, как в ночной аптеке. И в этой аптекарской тишине Эльза с хрустом откусила кусок мела, торчащий из кулака Поддубного.

– Отставить атаку! – заорал адмирал. – Куда я попал! Зверинец!

И здесь наш маленький вегетарианец или очеловечил медведицу, или заметно озверел сам. И правильно, я считаю, сделал, когда всадил сапог в ухо Эльзе. Медведица пережила такие же, как и ее хозяин, мгновения чистого детского удивления перед подлыми неожиданностями окружающего мира. Потом взвилась на дыбки и закатила Поддубному оплеуху. Лихой бой на борту эскадренного миноносца "Очаровательный" начался. Точно помню, что и в пылу боя Поддубный сохранял остатки животнолюбия и джентльменства, ибо ниже пояса он старшую сестру не бил, хотя был на голову ниже медведицы и, чтобы попасть ей в морду, ему приходилось подпрыгивать. Эльза же чаще всего махала лапами над его фуражкой, потому что эсминец кренился и сохранять равновесие в боксерской стойке на двух задних конечностях ей было трудно. А кренился "Очаровательный" потому, что на руле стоял я, старшина рулевых, и когда командиру становилось туго, я легонько перекладывал руль. На тридцати узлах эсминец отзывается на несколько градусов руля с такой быстротой, будто головой кивает. И таким маневрированием я не давал Эльзе загнать командира в угол. Мне, честно говоря, хотелось продлить незабываемое зрелище.

Адмирал и ученики-командиры наблюдали бой, забравшись кто куда, но все находились значительно выше арены. Сигнальщики висели на фалах в позах шестимесячных человеческих эмбрионов, то есть скорчившись от сумасшедшего хохота. Командир БЧ-3 и вахтенный офицер самоотверженно пытались отвлечь Эльзу на себя и выступали, таким образом, в роли пикадоров. Но Эльза была упряма и злопамятна, как сто тысяч обыкновенных женщин. Ее интересовал только предатель командир.

Тем временем эсминец-цель, зная, что по нему должен был показательно стрелять лучший специалист флота и что на атакующем корабле находится командующий, решил, что отсутствие следов торпед под килем означает только безобразное состояние собственной службы наблюдения. Признаваться в этом командир цели, конечно, не счел возможным. И доложил по рации адмиралу, что у него под килем прошло две торпеды, но почему-то до сих пор эти торпеды не всплыли, и он приступает к планомерному поиску. Учитывая то, что мы вообще не стреляли, возможно было предположить, что в районе учений находится подводная лодка вероятного противника и что началась третья мировая война. В сорок девятом году войной попахивало крепко, и адмирал немедленно приказал накинуть на Эльзу чехол от рабочей шлюпки и намотать на нее бухту пенькового троса прямого спуска. Эту операцию боцманская команда производила с садистским удовольствием. Затем адмирал объявил по флоту готовность номер один и доложил в Генштаб об обнаружении неизвестной подводной лодки. Совет министров собрался на…

– Петя, ты ври, но не завирайся. Ведешь себя, как ветеран на встрече в домоуправлении. Что было с Эльзой?

– Когда Поддубному вкатили строгача, он на нее смотреть спокойно уже не мог. Списали в подшефную школу. Там она дала прикурить пионерам. Перевели в зверинец. Говорят, медведь, который ездит на мотоцикле в труппе Филатова, ее родной внук. Если теперешние разговоры о наследственности соответствуют природе вещей, то рано или поздно этот мотоциклист заедет на купол цирка и плюхнется оттуда на флотского офицера, чтобы отомстить за бабушку. Я лично в цирк не хожу уже двадцать лет, хотя давным-давно демобилизовался.

Опять мимо Доброй Надежды и Монтевидео

08.10.69

Маврикий, Реюньон, Мадагаскар, отмель Этуаль уже за кормой.

В Порт-Луи простояли около двух суток – брали воду и продукты. Было там славно, по-домашнему. Местные люди уже привыкли к нам, лоцман поставил к причалу, близко росли южные кусты, их цветы покачивались в вечернем бризе, цветы красные, белые, зеленые, желтые. И сильный запах лаванды.

Пальмы и нефтяные баки вездесущей "Шелл". Под пальмами и между кустов бродил и блаженствовал Пижон. И я ночью, проверяя швартовые, сошел на берег и побродил среди спящих, неподвижных кустов, в рассеянном свете редких фонарей. Наломал веток с красными и белыми цветами. Они оказались долговечными. И сейчас еще у цветов лепестки сильные, плотные.

Получили письма и газеты. Мой сардинский кактус прибыл домой и испугал мать – такой он большой и колючий. Да и железное ведро, подобранное на сардинской свалке, вероятно, производит сложное впечатление. Еще когда я засовывал в это ведро кактус, из ржавых дыр уже высыпалась земля, вернее песок. Я рад, что кактус жив и что он наконец завершил плавание. Он был мне другом в трудные моменты на "Челюскинце". И хорошо, что ребята сдержали обещание, доставили его на Петроградскую сторону. Значит, газ, смертельный для суринамского мукоеда, не убивает кактусы. Только бы дома его не залили водой…

В "Литературке" отличная статья Платонова о девочке и Короленко, как девочка придумывала и стирала ошибки в рукописи, чтобы Короленко не прогнал ее от себя. Статья Шима о телевидении. Завидно, что Шим не теряется перед сложностью сегодняшнего мира, что ему все ясно и в жизни, и в проблемах развития средств массовой информации.

Статья Гейдеко в "Литературной России", где автор с лютой злобой кусает Горышина.

Странно с такого большого расстояния наблюдать столь знакомый мир. Во всяком случае, он не делается значительнее от перспективы.

В иллюминатор заглядывает сиреневое утреннее светание. В сиреневом по горизонту горбатится темно-сиреневый Мадагаскар, зарево маяка. Почти полный штиль. Идем по 15 миль – самым полным.

В Порт-Луи зашли со старпомом в китайский книжный магазин. Покупателей не было. Только старик-китаец сидел за конторкой под самым большим портретом Мао. Все стены обвешаны Мао поменьше. Все книги ярко-красного цвета – тысячи цитатников на различных языках. Издания очень хорошие, добротные, ясно, что делались на экспорт. Ради любопытства хотел было купить цитатничек величиной с коробку спичек на английском, но раздумал.

За все время не встретили ни в портах, ни в море ни одного китайского судна. Японцы шуруют везде, где есть вода. Китайцев как будто и на свете нет.

Каюта – сплошной натюрморт и кунсткамера. Висят и качаются кокосы разных возрастов. Везде насованы раковины всех видов и кораллы. Из этих богатств выбираются на свободу и ползают по мне раки-отшельники, крохотные крабы и улитки. И от йодистого запаха моря трудно дышать. Густо пахнут морские дары.

В Порт-Луи ранним утром мы спустили вельбот и поплыли на отмель, которая начинается за мысами гавани. Бывалые ребята утверждали, что там самое добычливое место, что кораллы с острова Сайрен – чепуха рядом со здешними. И оказались правы.

Мы бросили якоришко на метровой глубине. Ребята ныряли в бирюзовую воду с ножами и молотками. Оленьи рога, ветки сказочных растений, что-то похожее на огромные розы; нежные, как сыроежки, полусферы; плоские кружевные лепестки… Я принимал богатства в вельбот, штиль был, тишина, пахло рыбным рынком, виднелось близкое дно, мир был в душе, спал рядом старинный форт, торчало над водой брюхо какого-то неудачливого парохода, с парохода удил афро-азиат и таращил на нас глаза…

Вельбот был загружен до предела, ошвартовались мы с набережной, выгружали добычу на теплые каменные ступени, опять под недоумевающими взглядами местных людей. Так глядели бы у нас на человека, вытаскивающего из Невы булыжники.

Кораллы в свежем виде имеют цвет бурый, серый, грязно-зеленый; покрыты слизью, водорослями. Технология обработки простая. В бочках разводят хлорную известь и опускают в раствор кораллы на день-два. Затем их следует тщательно промыть пресной водой. Можно и соленой, но считается, что цвет тогда не такой снежно-белый. Судовое начальство строго запрещает промывку кораллов пресной водой, а экипаж правдами и неправдами старается обмануть начальство. Еще одна сложность в том, что стащить хороший коралл у друга-приятеля – не воровство, а этакое невинное баловство.

Экипаж разбивается на группки, группки объединяются вокруг добычи хлора, бочек и источника пресной воды. Хлор хранится у боцмана, и боцман делается центральной фигурой на добрую неделю. Важно еще иметь какое-нибудь служебное помещение, куда следует поместить банку с хлорной известью, чтобы не отравиться хлором и не испортить известью мебель, штаны и каютные ковры.

У меня есть такое помещение – маленькая кладовка в корме, где томятся флаги всех государств планеты, добрая тысяча томов старых лоций и диплот. От развившейся патологической жадности и страха, что похитят мои ценности, ни в какие группки я входить не стал. Одиноким шакалом после каждой ночной вахты, под покровом мрака, в качку обливаясь на трапах крепким раствором извести, я таскал банки с носа в корму и, закрыв дверь каюты на ключ, промывал кораллы в умывальнике.

Часть даров я оставил без обработки. От них каюта и пропахла запахами моря на долгие месяцы. Ящики с дарами, проложенными наворованной ветошью, газетами, старыми флагами государств нашей планеты, я распихал под стол, под диван и в шкаф-бар, который традиционно пустовал у меня.

12.10.69

И вот мы опять проходим Добрую Надежду, где "Жанетта" в кейптаунском порту с какао на борту "поправляла такелаж". А над нашими головами в ближнем космосе проносится "Союз-6" с двумя спящими в нем космонавтами. И антенны ведут его через зенит, а судно тяжко раскачивается на встречной штормовой волне.

Шторм делается жестоким. В такой шторм судно кажется птичкой, которая трепыхается в ладонях великана. Индийский океан передает нас Атлантическому.

Теплоход "Невель" – и два океана. Отличная компания.

Я пою песни военной поры и вспоминаю сорок пятый год, как перегружали дрова из железнодорожных вагонов на трамвайные платформы, костер в порту… Да, я повидал мир, думаю я. Но он не кажется мне ни веселым, ни отчаянным. Быть может, потому, что сам я никогда не буду ни веселым, ни отчаянным, а мир проходит сквозь меня. Я устал, хочу спать и чтобы не снились плохие сны. И я уже забыл про космический корабль "Союз-6" над головой. Но я хочу верить, что другим достанутся и достаются кусочки весело-отчаянного мира. От веры в это мне легче жить.

Продолжаем работать полным ходом. Крупная зыбь от юго-запада. Удары тяжкие. Скорость упала до сорока трех миль за вахту. Лопнул кронштейн с сигнальными огнями на фор-брам-рее, болтается на проводе, выискивает, кому на голову свалиться. Мало шансов успеть в точку работы к назначенному сроку. Да, для скоростных гонок через океаны наш бывший лесовоз не годится. От каждого удара судно содрогается и корчится, как эпилептик. И над черным носом встают белыми привидениями фонтаны брызг до самых звезд.

– Фрам! – командую я "Невелю". Мне нравится звучание этого норвежского слова. Так Нансен назвал свое судно: "Вперед!" И Амундсен тоже прокатился на этом слове в Антарктиду. – Фрам!

Стоит только подумать, что зыбь стихает, как "Невель" сразу находит особенно здоровенную зыбину, втыкается в нее, вздыбливается и этим заявляет, что категорически не согласен с предложением. При этом он еще поносит тебя своими корабельными словами – скрипами и грохотом. "Ну ладно, дружище, прости, я ошибся", – подхалимничаешь ты. И он идет некоторое время по волнам равномернее и плавнее. Вот они какие, эти пароходы. С ними тоже надо искать хитрый общий язык.

В космосе носятся уже три "Союза".

Космонавты Шаталов, Шонин, Кубасов, Филипченко, Волков, Горбатко, Елисеев чувствуют себя хорошо, кровяное давление и давление в кораблях нормальное, они уже передали привет народам Европы и передали наилучшие пожелания народу Соединенных Штатов. Утром они провели физическую зарядку, сопровождавшуюся медицинским контролем, затем позавтракали. Все это сообщило ТАСС. ТАСС не забыло и о нас. Мы, то есть научно-исследовательское судно Академии наук СССР "Невель", ведем непрерывную работу по приему и обработке информации, поступающей с борта космических кораблей, и поддерживаем постоянную связь с мужественными космонавтами. Короче говоря, мы вносим свой вклад в мировую научно-техническую революцию. И члены нашей экспедиции держат нос высоко.

Нам стало известно, что в небесах также занимаются астрономией. Один из "Союзов" имеет датчик автоматической ориентации по звездам, другие имеют секстаны. Мы качаем секстаны над мокрым океаном, космонавты, очевидно, над искусственным горизонтом. Просочились слухи о том, что лампочка подсветки горизонта одного космического секстана перегорела. Бортинженеры беседовали в небесах о том, из какого другого прибора можно вывинтить эту проклятую лампочку, чтобы заменить перегоревшую. Все там происходит точь-в-точь как в нашей квартире или на экспедиционном судне "Невель".

К очередному витку выходим на крыло и дружно пялим глаза на полоску неба над горизонтом с той стороны, откуда должен вознестись "Союз" с двумя спящими героями. Несколько раз все синхронно вздрагиваем – это падают метеориты, они падают на наши натянутые нервы. Антенны вдруг тоже вздрагивают и начинают подниматься к зениту. Они "повели", а мы ничего не видим.

В роли комментатора выступаю я:

– Они там замаскировались. Флагман космической бригады Владимир Шаталов отдал приказ ввести светомаскировку, чтобы американцы их не увидели и не засекли.

– Этого не может быть, – сдержанно и снисходительно объясняет старший научный сотрудник. – Корабль светит отраженным солнечным светом, а высота двести километров…

Сотрудник упоен очередным рывком в космос, ему не до шуток. Токует, как глухарь на току.

– Они покрасились светопоглощающим составом, – упорствую я. – Или, может быть, они дрейф не учитывают? Толя, ветер там сильный?

– Там нет воздуха, а значит, и ветра, – объясняет ученый среднего звена. – Там только ионы, понял?

– А вдруг у них тоже шторм, – продолжаю я валять ваньку, чувствуя, что сейчас возможен взрыв.

Но появляется кто-то из экспедиции и сообщает, что космонавты ввернули лампочку в "сектант". Он так и говорит: "В прибор ручной астроориентации – сектант – ввернули хорошую лампочку". Я объясняю молодому научному работнику, что прибор называется "секстан" – от слова "секс", а не "секта"…

Раздается традиционная команда:

– Курс на Москву! Всем долой с палуб! Будут работать "рога".

А корреспондент ТАСС Дмитриев передает из Центра репортаж "ритм космических вахт", который заканчивается словами: "Корабли-спутники, подобно небесным светилам, прочертили свои очередные витки над антеннами Центра и ушли за горизонт…"

Интересно было бы спросить корреспондента, думаю я, слушая его репортаж, какие это небесные светила чертят витки над антеннами? Похоже, мы начали забывать, что сами вертимся вокруг светила. Пора вспомнить о Копернике. Он учил людей быть скромными, как сказал Эйнштейн. А скромность и юмор создают равновесие. Кто-то из физиков сострил, что физик – это человек, который всю жизнь тратит гигантские общественные средства для удовлетворения своего любопытства. Почему бы не заимствовать у физиков чуточку юмора? Тогда и наши члены экспедиции смягчили бы таинственно-многозначительные выражения своих физиономий и стали бы славными ребятами – такими, какие они и есть на самом деле.

15.10.69

Все крутятся и не падают клотиковые фонари на фоке. Оказывается, кронштейн фонарей ломается второй раз. В прошлом рейсе он тоже лопнул. И его приварил в Бомбее работяга-индус за хорошую порцию выпивки. А недавно мне пришлось расписаться на таком циркуляре: "От нашего агента в Индии получено сообщение о том, что впредь угощение индийских граждан спиртными напитками на борту судов будет расцениваться местной таможней как беспошлинный ввоз в страну данных напитков, что является нарушением существующего законодательства. Ответственность за такие нарушения может выразиться не только в наложении штрафа, но и в возбуждении судебного дела против виновных лиц".

Сегодня за кормой осталось 21 360 миль – виток по экватору вокруг планеты. Третий штурман объявил об этом перед обедом.

Занятно было бы взять у нас функциональные пробы и задать психофизиологические тесты. Мы продолжаем работать полным ходом на 8-9-балльный ветер в мордотык.

В районе Дурбана исчез без вести самолет. Дурбан каждый час дает сигнал повышенного внимания и: "Все проходящие в пятидесяти милях суда ищите настойчиво воздушный аппарат и экипаж". Дурбан уже далеко у нас за кормой. Судя по всему, ребята на воздушном аппарате улетели в вечность.

18.10.69

Пересекаем Аргентинскую котловину, вошли в зону распространения айсбергов. Граница зоны указывается на картах с запасом, и шансов встретиться с ними у нас нет. Айсберги выносятся сюда Фолклендским течением и течением Западных ветров.

Чем ближе к Огненной Земле, тем мрачнее океан. Шторм 9 баллов в лоб. Ход падает. А Москва нас подгоняет и подгоняет.

Читаю Стендаля параллельно с дневниками Кука и на вахте листаю лоцию южной части Атлантики. Получается забавная каша.

Фолклендские острова присоединил к Британии в 1764 году Джон Байрон – дед пиита, английский адмирал, прозванный за отчаянный нрав "Джеком бурь". Своим присоединением дед принес хлопот родной короне больше, чем даже внук. Ибо внук давно вплелся в лавровый венок Британии, а Фолклендские острова приносили и приносят Британии одни неприятности и войны. За этот тоскливый клок земли царапались Франция, Испания, а сейчас Аргентина.

"Джек бурь" наткнулся на острова, так как ошибся в счислении на пять градусов широты – почти расстояние от Москвы до Ленинграда. Такая ошибка представляется невозможной даже по тем временам. Особенно для моряка, который затем благополучно обошел вокруг планеты. Скорее всего англичане хитрили.

Я как раз читал о том, что поэт Байрон поддерживал себя в ночные творческие часы смесью можжевеловой водки с водой, когда по трансляции торжественно объявили о прекрасном качестве связи между тремя космическими кораблями и кораблями в Мировом океане, то есть и нами. Затем были объявлены благодарственные радиограммы от Келдыша, Госкомиссии и даже начальника нашего пароходства.

Два огромных безмолвных фрегата плыли рядом с рубкой в соленом ветре. Огромная тяжесть их тел, когтей, клювов. И ни единого крика, и неколебимость крыл. Как они находят друг друга в океанах, если даже не кричат? Каждое крыло фрегата – размах двух моих рук. И куда они деваются ночью? Ведь с первым лучом рассвета они уже рядом с нами. Сутки за сутками.

– Можно бы пульнуть, – сказал капитан задумчиво. – Но кто чучело сделает? И еще вопрос: в какую квартиру чучело поместится? У меня две крохотные комнаты в коммуналке…

– Да, – сказал я. – Вопросов больше, чем ответов, Георгий Васильевич.

Он посмотрел на небеса, где сидели в брюхе "Союзов" космонавты, кивнул головой, точно боднул низкие тучи, и пробормотал:

– А мы? Так и сдохнем здесь, в сороковых или пятидесятых!

Георгий Васильевич терпеть не мог сороковые и пятидесятые широты. Здесь ему вспороли живот, здесь он слишком долго играл в гляделки со смертью.

– Так и сдохнешь в сороковых или пятидесятых! – с некоторым даже удовлетворением повторил мой капитан.

Да, ощущается уже кое в чем время. Скоро четыре месяца, как мы в этом рейсе. Сто двадцать ночей подряд я уже провел без сна. Кто еще, кроме двигающихся в пространстве людей, или стариков, или больных, ночь за ночью думает о мизерности, неудачливости судьбы, жизни? Где-то спят нормальные люди, а ты все задаешь себе идиотские вопросы и наконец сам становишься идиотом. Или погрязаешь в мелкой текучке судовых будней: "А что сегодня на обед?.." Я решительно не нахожу в себе сил, чтобы хоть как-то осмыслить существование.

23.10.69

Точку приблизили миль на двести. И мы отработали с очередным объектом, но антенны в этот раз прошли не через зенит, а под острым углом к горизонту. Серое небо, низкие тучи, темно-серый с сединой океан – как шкура старого ишака. Безрадостный, пустынный океан, который еще раз доказал, что человек предполагает, а он располагает.

И сразу легли на курс в район Рио-де-Жанейро. Tai есть банка Алмиранти Салданья с глубинами около семидесяти метров. Можно под теплым солнцем в дрейфе лежать, греться и рыбу ловить.

Прямо в рубку на ночную вахту позвонили мне ребята из экспедиции, пригласили после смены в четыре утра к ним. У ребят отличное настроение – работу они выполнили хорошо, Москва похвалила. И еще всем нам было приятно, что идем мы почти на чистый норд – все-таки домашнее направление. Слухи, конечно, по судну, что месяца через два, к Новому году, ошвартуемся в гавани Васильевского острова.

Я сидел у ребят, пили разбавленный спиртик тайком от высокого начальства, слушали магнитофон, трепались за жизнь, спорили… Пришла радиограмма: лечь на Монтевидео, сдать материалы на самолет, который прилетит за ними туда, и возвращаться в Индийский океан.

Главная тяжесть нашей работы – в неопределенности: не знаешь, куда повернут через минуту, не знаешь, сколько времени будет рейс. Зимовщик засел на Антарктиде и сидит, ждет, когда за ним "Обь" приплывет, ему есть для чего дни считать. А здесь и считать нет смысла, хотя мы, ясное дело, все равно считаем. И используем самые простые способы улучшать настроение. Например, вспомнишь, что сейчас в Ленинграде продают из деревянных загородок арбузы… Или заметишь в волне черепаху. Год назад в Средиземном море видел. Но средиземноморская сразу ушла на глубину виражом, как планер, испугалась шума винтов. Здешняя только голову приподняла, покачиваясь на волне.

26.10.69

Если бы сегодня глухой ночью в кромешной темноте кто-нибудь притаился в рулевой рубке теплохода "Невель", то смог бы подслушать такой диалог:

– Ну, что-нибудь видно?

– Нет. Они, очевидно, прячутся.

– Машина чего-нибудь изображает?

– Рисует на пятидесяти, а надо двадцать пять.

– Глубь материка?

– Да. Горы нет на карте. Есть три речки – Хосе-Игнасио, Гарсон и Роча. Они вытекают в разные стороны из одной точки.

– И машина рисует эту точку?

– Да, а они все попрятались – это очевидно.

– Залезли в норы и затаились?

– Да, но им это не поможет.

– Мы их все равно найдем?

– Я в этом убежден.

– Они хорошо окопались, эти мерзавцы!

– От уругвайцев можно ожидать чего угодно.

– Я тоже думаю, что они способны поставить дымовую завесу над всем материком.

– С них станется! В лоции написано, что они состоят из смеси индейцев, испанцев и итальянцев. Представляете, какие у них женщины?

– Они прячутся вместе с женщинами?

– Я сейчас уточняю.

– В таком случае я еще придавлю часок, а вы меня разбудите, когда обнаружите первую дамочку.

Под такой диалог мы входили с капитаном Семеновым в залив Рио-де-ла-Плата. Перевожу на человеческий язык главное в этом диалоге:

– Очень плохая радиолокационная видимость.

– Да, береговая полоса, вероятно, сплошное болото. И какая-то водяная пыль в воздухе.

– Глядите в оба.

– Гляжу в четыре.

– Если до берега двадцать пять миль, а идем мы по двенадцать, то я могу полежать на диванчике в штурманской рубке около часа. Когда я лежу на диванчике, то могу и задремать. Если это произойдет, не вздумайте беречь мой сон и обязательно разбудите.

– Есть, товарищ капитан, я вас разбужу, как только обнаружу берег или у меня возникнут малейшие сомнения…

Мне нравятся жаргонные диалоги. Невольно вспомнишь академика Конрада, который заметил, что суть не в звуковых обозначениях понятий, а в том, чтобы одинаково эти понятия понимать. И рано или поздно возникнет всемирный язык – хотим мы этого или нет.

Через часок мы обнаружили уругвайцев в скалах – целый островок Родос пробился сквозь муть экрана на радаре, островок украшали два погибших на его скалах корабля и маяк. За островом замерцало зарево городов Макдональдо и Сан-Карлос. Левее этого зарева, на подходах к Монтевидео, догнивал на обсушке немецкий карманный линкор "Адмирал граф Шпее", загнанный сюда англичанами четырнадцатого декабря 1939 года. С двадцать шестого сентября тридцать девятого года он действовал на коммуникациях в Атлантике и потопил девять судов общим водоизмещением пятьдесят тысяч тонн. Когда англичане подтянули (подключили) к облаве линейный крейсер и авианосец, "Шпее" укрылся в нейтральном Монтевидео. Командир "Шпее" добился от уругвайцев продления срока пребывания здесь с положенных двадцати четырех часов до семидесяти двух, а затем, получив согласие Гитлера, взорвал свой линкор семнадцатого декабря 1939 года. Говорят, что потомки командира "Шпее" – его фамилия Лансдорф – живут здесь и поныне. Еще говорят, что в 1516 году матрос с корабля главного пилота Кастилии Хуана Диаса Солиса, увидев по носу землю, заорал: "Вижу холм!" – "Монте видео!" И крик того давно превратившегося в прах матроса застыл на века.

До полудня мы простояли на якоре в мутных водах Ла-Платы. Мутные они потому, что река Парана, впадающая в залив, собирает муть с доброй половины Южной Америки. Над рыжей водой синел контур города Монтевидео. Он чем-то напоминал контур Таллина.

Прибывшие власти вручили капитану инструкцию. От нее попахивало дореволюционным русским языком:

"Чтобы избежать высоких штрафов и лишних расходов, просим Вас покорно принять к сведению следующие пункты:

а) Ждать лоцмана на рейде и, по принятию на борт, следовать его инструкциям.

б) У причала немедленно надеть "накрысники".

в) При заходе в порт просим покорно поднять все флаги, в том числе "Q", "Н" и уругвайский (если имеется).

г) Необходимо пользоваться услугами буксиров при входе и выходе.

д) Не выносить из порта пакеты или другие вещи без особого разрешения.

Лоцмана заказываются с утра на после обеда и с вечера на утро; срочный заказ стоит в 2 раза дороже.

Пиньон Саенс Видал,

Агент, порт Монтевидео".

Это было написано блеклыми фиолетовыми чернилами, от руки. Так и хотелось увидеть живое "ять".

Блажен, кто стоит у причала, а не болтается в море. Не сразу ощутишь, как это хорошо – стоять, и все тут. Не двигаться, черт побери. И прямо в окно каюты – кирпичные стены пакгаузов с прослойкой бетона по перекрытиям, с узкими бойницами вентиляционных дыр.

Некрасивые и пошлые пакгаузы, но они – просто прелесть, когда заслоняют и воду и небо. В воротах пакгаузов вбиты номера. Мне пришлись ворота "7". Правее ворот лежит на цементном полу и спит, сунув под голову свернутый пиджак, работяга докер.

На судне какая-то тупая тишина – не работает главный двигатель и даже вспомогаши доведены до минимума. Голоса звучат неожиданно и громко, гулко, по-вокзальному:

– Доктора к капитану!

– Спустить "карантинный"!..

Вылезаю на свежий воздух, оглядываю пейзаж.

По носу стоит здоровенный пассажирский "Сабо-Сан-Винсен", порт приписки Севилья, Испания. По корме уругвайский буксирчик "18 июля". На противоположной стороне гавани англичанин "Дарвин".

Вдоль борта шатается много бездельничающих по случаю воскресенья любопытных уругвайцев. Приехала первая, смешанная из разных кровей, как коктейль, уругвайка. Смуглая, в короткой юбочке, стройная, в черных очках.

Свежую воду мы начали принимать из рожка на причале. Швартовщики выполняют и обязанности водолеев – развозят на грузовичке шланги, открывают рожки и засекают время. И я, увидев водолеев, машинально поднял глаза на часы – четырнадцать часов. И дернулся, чтобы заметить отсчет лага и записать его. Условный рефлекс: в это время я обычно на вахте.

Сухопутные птицы чирикают! Вот что дошло вдруг до сознания. Это не тоскливый крик бродяг и драчунов – чаек. И уж никак не гробовое молчание крылатого льва – фрегата. Нашенский, родной земной чирик. Последний раз я такое чириканье слышал на Киле в тишине умиротворенного июньского вечера среди сирени и зеленых склонов канала…

Наш героический пес Пижон сидит на верхней площадке трапа и ноет. Он уже побывал на берегу и получил крепкую взбучку от уругвайских собак. Собаки-хулиганы принадлежат кладовщику соседнего пакгауза и не сводят с Пижона бдительных глаз, мерзавцы. Трагическое положение у Пижона. Приплыл из-за тридевяти океанов и не может обнюхать столбики и углы, а они так близко! Когда матросы стаскивают Пижона на причал, он начинает дрожать всем телом. И от страха перед неизведанным, перед чужими собаками, к которым его, конечно, тянет. И от возбуждения.

Уругвайские псы – кобель и сучка, – измочалив Пижона, вернулись к хозяину. Он притворно жучил их, ибо наши матросики подняли хай. Уругвайские псины суетились и подхалимничали перед хозяином, отлично зная, что он доволен, но делая вид, что виноваты, как и положено вассалам перед патроном.

Я спустился на причал, стащил за собой Пижона на веревке. Он понял, что теперь защита есть, прыгал, как резиновый. Мы с ним прошлись от носа до кормы – просто так, размять ноги.

И вдруг на русском:

– Господин, вы плохо пострижены!

Оборачиваюсь. Старый человек в дешевом плаще. Бледное, одутловатое лицо, обтрепанные брюки, в руках маленький чемоданчик.

– А, собственно, вам какое дело до моей головы?

– Я знаю, вы не любите тратить валюту на пустяки, – говорит он хмуро. – Я за так вас постригу, без денег. Покормите, может быть, ужином… Недавно поляк приходил, я у них за харчи работал…

Вот она, эмиграция. И жаль старика, но мы не грузовик – специального назначения судно: лишних пускать на борт не рекомендуется.

– Спасибо, папаша, – говорю я. – Мы работаем в море очень подолгу, по многу месяцев. И потому на судне есть свой специалист. Вот он, кстати говоря. Зайцев, видишь, у тебя здесь коллега нашелся…

Матрос Зайцев, который неделю назад обкорнал меня, как бог черепаху, прилаживает беседку, чтобы красить борт, и радостно-наивно брякает:

– Вот и хорошо! Мне-то самому надо когда-нибудь подстричься!

– Ладно, я тебя сам подстригу, – говорю я сурово и многозначительно.

Старик хмыкает, разглядывает мою непокрытую голову.

– Я мастер высокого класса, – говорит он. – Покормите обедом… или ужином…

Он настырен. Ему нечего терять.

Я даю ему пачку сигарет. Он еще битый час стоит у трапа. Надеется на что-то или, может быть, выполняет специальное задание? Разве разберешься?

Вон медленно проезжает по причалу машина. Из нее женщина спокойно, в открытую фотографирует "Невель" – по частям, кадр за кадром, отдельно прицеливается по антеннам, проезжает еще раз обратно…

Бесит это нас, конечно, но она имеет полное право заниматься своим делом.

К вечеру собрались со старпомом в город. Чиф задержался. Я ждал его на портовой площади. Там было нечто вроде сухого фонтана – круглая дыра в асфальте, окруженная невысоким поребриком. И вот в эту дыру въехал уругваец, зазевавшись на живого большевика.

Старый "мерседес" уругвайца был битком набит наследниками. И еще две дамы. И вот пока уругваец медленно рулил по причалу, уставившись на меня, неуверенно улыбаясь и посасывая сигаретку, пока все его семейство тоже пялилось на меня, а я на них, – старый "мерседес" подъехал к сухому фонтану, на миг споткнулся, потом преодолел поребрик и свалился передними колесами в дыру. Проваливание сопровождалось, как и положено, скрежетом и другими неприятными звуками, которые обычно издает автомобиль, когда он въезжает не туда, куда ему положено. Зад "мерседеса" задрался, головы семейства опустились, мотнулись, мотор заглох.

– Компец, приехали! – сказал я фразу из бессмертного анекдота.

Уругваец, сидя в яме, никак не мог понять, куда он провалился, ибо площадь была обширная и совершенно гладкая, а видеть сквозь пол "мерседеса" он не мог.

Никто из семейства вылезать из машины не стал, все продолжали сидеть и пялить глаза на меня. Левое переднее крыло машины было погнуто. Человек пятнадцать мужчин-зевак неторопливо подошли к провалившемуся "мерседесу", взяли его за передний бампер и вытащили на руках из фонтана. Все это происходило как-то странно – без шуток, без подначек, без слов сочувствия – в полном молчании. Провалившийся уругваец, так и не вылезая из машины, – хоть бы на погнутое крыло посмотрел, дурак, – дал задний ход, развернулся и уехал, увозя загипнотизированное семейство.

А мы с чифом пошли в город.

Навстречу ехали через ворота порта мимо охранников другие уругвайцы, большинство на старых, допотопных машинах, которые у нас называются "антилопа-гну".

Я вспомнил Колдуэлла, его "полным-полно шведов", и бормотал: "Полным-полно уругвайцев!" Их было множество вокруг. Но уже метрах в ста от ворот порта улицы опустели; узкие припортовые улочки, засыпанные по водостокам бумажной рванью, с закрытыми дверями маленьких магазинов, где под слоем пыли на витринах лежали подержанные вещички, оказались безлюдными – было воскресенье.

И мы шли по пустым улочкам и слышали эхо своих шагов – как в военном городе в комендантский час. Ни одно дерево не украшает припортовые улочки Монтевидео, если идешь от главных таможенных ворот перпендикулярно линии причалов. Мутные какие-то дома, мутное, серое небо, мутные потеки в водостоках, мутные обтрепанные афиши. А мутность превращается в перламутр только в одном городе мира – моем родном, – так я считаю.

Мы смотрели на витрины закрытых магазинов. Цены оказались ужасными, в два раза выше сингапурских. Правы одесситы, которые готовы рулить куда угодно, кроме Уругвая.

– Невозможно работать! – шепелявил чиф, переводя уругвайские песеты в английские фунты и фунты в американские доллары, а американские доллары в сингапурские доллары и сравнивая таким образом стоимость синтетических женских пальто на разных континентах с их стоимостью в ленинградском комиссионном магазине.

За припортовым районом город ожил. На стенах расцвели яркие афиши конкурса красоты "Мисс-69". И я подумал, что когда-нибудь будут конкурсы пожилых людей. Например, конкурс дам, родившихся в 1900 году. Кто в старости сохранил благородство, духовную красоту, чистоту и здоровье тела, элегантность походки? Правда, для этого надо немного – равность условий жизни… Когда это будет?

А пока на площади Виктории, под могучими, державными, похожими на колонны Фондовой биржи пальмами, сидят старые чистильщики сапог. Работы нет. Старики молча бездельничают. Потертый и неудачливый народ эти чистильщики сапог.

Недалеко, у входа в сквер, стоит полицейский – детина в туго обтягивающей серой форме, похожий на Геринга, громадный. Ноги, конечно, расставлены, рука на рукояти пистолета.

Все для фотокадра – "капитализм".

В центре площади Виктории возвышается постамент, на постаменте битюг, на битюге – основатель или освободитель Уругвая. Открывателя, главного пилота Кастилии Хуана Диаса Солиса где-то здесь съели индейцы чарруасы. Возможно, они съели и того матросика, который заорал: "Монте видео!" Так и не уяснив, кто на битюге, идем дальше.

Плакаты автомобильной лотереи имени Христофора Колумба…

Книжный магазин. "История христианства" в нескольких томах, внешний вид церковно-академический, простые переплеты с золотым тиснением. Огромный фолиант называется, очевидно, "Мучения народа израильского": душегубки, толпы расстреливаемых немцами евреев, концлагеря. Книга, на которой двойной экспозицией напечатан наш рубль и американский доллар.

От непривычки к ходьбе уже ломит ноги. И дождь собирается. Хочется домой, на "Невель". Сегодня я смогу спать всю ночь до утра – приятная перспектива.

Поворачиваем оверштаг.

На всякий случай у меня в кармане несколько значков. Надо их кому-нибудь подарить. И я было решил осчастливить маленькую девочку, которая стояла за решеткой, ухватившись, как и положено узнику, за железные прутья и пытаясь трясти их железную неколебимость. Решетка отделяла девочку от улицы. Очевидно, ее родители ушли в кино и закрыли парадную. Двери в парадной не было, а была только решетка. И когда я увидел маленькую девочку, которая держалась за прутья и плакала в неволе, то вспомнил немыслимо далекий остров Вайгач и маленького ненца, привязанного сыромятным ремнем к колу на время, пока его родители были на охоте или на рыбалке. Маленького ненца, который прижимал к груди полярного орла и с рождения слушал его гортанный, жалобный и грозный клекот.

Я, как и положено добрым дядям, присел перед заключенной девочкой на корточки, и мы оказались одного роста.

Она была беленькая, совсем европейская, с косичками, и слезы одиночества капали у нее из глаз. А возле двери-решетки росли большие деревья, похожие на наши клены, но с листьями более жесткими и меньшими по размеру. Стволы деревьев были в пролысинах, какими бывают стволы эвкалиптов. На улице, далекой от центра, но не окраинной, состоятельной, ухоженной, было тихо. И никто не выглядывал из окон.

Я говорил девочке русские слова: пусть она не плачет, мама и папа скоро придут из кино, и все будет в порядке. А сам думал о том, что испытываю нестерпимое любопытство к внутренней жизни далеких людей. Что все бы отдал за то, чтобы войти в эту уругвайскую квартиру, поглазеть по сторонам, попить чаю с родителями девочки. Вот на острове Вайгач это совсем просто. Там и двери не закрываются, а здесь, на противоположном конце света, это безнадежно невозможно. Ибо порог человеческого жилья – еще более труднопреодолимая граница, нежели государственная.

Девочка, конечно, перестала плакать, когда незнакомый дядя присел перед ней на корточки. И вытирала кулачками глаза. Я чуть не вручил ей значок с Кремлем и старинной ладьей, но в последний момент испугался, что значки с булавками, об эти булавки я и сам кололся, а она-то уж уколется и подавно. И старпом поддержал меня, сказал, что надо домой, пора тушить фонари. И мы пошли дальше, а девочка стала плакать и дергать прутья решетки.

Дождь собирался не на шутку, и мы держали правее и правее, надеясь срезать угол и выйти к порту кратчайшим путем, с тыла.

Исчезли со стен рекламы вестернов – женщины в черных масках, джентльмены с револьверами, женщины и мужчины в роскошных кроватях, живописные трупы в горящих машинах. Опять мусор заполнил тротуары, старая бумага, окурки, банки и склянки – грязный мусор бедности. Когда в Париже бастуют уборщики, там тоже полно мусора на улицах, но он живописный, даже веселый. В Лондоне мусор чинный – продукт английского характера, нежелания утруждать себя по мелочам.

На месте снесенных или обрушившихся от старости домов, среди битого кирпича росли вялые ромашки и бледные лютики, как растут они на наших свалках. И никто, ни один человек не попадался навстречу. Похоже было, что мы заблудились.

За зоной пустынности мы вышли на автобусное кольцо. Уставшие автобусы отдыхали. Водителей не было за баранками, только дремали кондукторы-негры. А вокруг скопилось почему-то огромное множество собак – неприкаянные бродяги, собачья голь и шпана, собачьи воры и урки. Они лежали на мостовой и судорожно зевали, глядя на нас. Редкий пес поднимался, чтобы понюхать наши следы. Они абсолютно не рассчитывали на подачку – даже не виляли хвостами.

За автомобильным кольцом начиналась зона автомобильных кладбищ. Но не все антилопы-гну были бесхозными. Кто-то надеялся, вероятно, рано или поздно достать колесо, дверцу, кусок мотора, вставить это в автомобильный труп и продать антилопу или самому прокатиться по шикарной набережной Рио-де-ла-Платы.

В ожидании будущих удач разбитые, разоренные машины были огорожены колючей проволокой и старыми ящиками. Внутри загородок сидели псы-охранители. Трехколесный грузовичок охраняло восемь дворняг. Они сидели за проволокой, как приличные звери в зоопарке, и были разными, как могут быть разными только дворняги. Рыжая собачонка величиной с кошку и черный пес величиной с меня, зеленая от старости сучка и лысый розовый псина… Чем все-таки кормят такую ораву?

Когда запах бензина и пропитанной смазочным маслом земли стал слабеть, мы оказались в следующей зоне, самой близкой к тылам порта, – над крышами уже видны были клотики испанского пассажира из Севильи. И уже выворачивал из-за углов влажный морской ветер, крепнущий в предвкушении близкого дождя.

За несколько часов в чужом городе устаешь так, как будто сутки бродил по Эрмитажу. Тупеешь, перестаешь смотреть по сторонам, голова трещит, ноги отваливаются. И женщины, которые начали попадаться навстречу, женщины, стоявшие возле дверей или на углах улиц, сперва не задерживали нашего внимания.

Женский вопрос на море – сложный. О нем, правда, не положено упоминать. А молодой здоровый мужчина есть молодой здоровый мужчина. И полгода в океане океанского ветра, при доброй пище и размеренной жизни, – не монастырское схимничество, помогающее убивать плоть. Наоборот, такой образ жизни ее укрепляет. Правда, в длительных рейсах природа заботится о мужчинах, затягивает воображение некоей паутиной. Работа, мелкие и крупные сложности в отношениях со спутниками, отсутствие права на ошибку, психическое напряжение, которое не покидает тебя, хотя ты его вроде и не замечаешь, – все это уводит от второй половины жизни. Но подлый фитиль пороховой бочки тлеет под пеплом. И если пепел свалится, то отдохнувшее воображение заработает с совершенно ненужной силой.

Женщины на припортовых улочках Монтевидео умели стряхивать пепел с нашего брата, это была их профессия, самая древняя.

Две Магдалины стояли на балконе мансарды. За ними темнела дверь в комнату. Над ними летели с моря облака, набухшие дождем. Рядом покачивалась вывеска бара "Техас". Наигрывал джаз. И мы вдруг сбились с ровного аллюра, нас засбоило, черт возьми; ровная благородная рысь превратилась сперва в нелепый галоп, а потом мы обнаружили себя неподвижно стоящими под балконом и раскручивающими сигареты. Магдалины снимали с нашего воображения паутину и пыль мощным пылесосом.

Какое безобразие, что мы находимся на берегах Ла-Платы! Эх, мама родная, как далеко нам еще до Новороссийска, Одессы или Архангельска!

На перилах балкончика висели такие знакомые коврики: три киски, склонившие пушистые мордочки в одну сторону, милые киски; гордые олени, неприступные замки, верблюды в барханах, мишки на лесозаготовках и девятый вал, – международное единение вкусов, припортовое братство народов. Великое объединяющее и сближающее влияние женского начала в мире…

– Невозможно работать, – прошепелявил чиф.

– Туши фонари, – пробормотал я.

Магдалины не смотрели на нас. Из такого суеверного чувства рыболов не смотрит на поплавок, когда рядом начинает ходить рыба.

Мы побрели дальше, а женщины не смогли сдержать вздоха там, на балконе, на фоне живописных ковриков, как не может сдержать вздоха рыболов, когда рыба, понюхав приманку, уплывает.

А дальше началось черт знает что. Мы видели проституток во многих портах. Современная проститутка цивилизованной страны обычно выглядит как обыкновенная дамочка, желающая повеселиться тайком от супруга. Уругвайские – боже мой! Хотя… Хотя в Лондоне я видел проститутку, которую запомнил навсегда. Она стояла в метро на сквозняке, в дурном пальтишке, у эскалатора – так, чтобы поднимающиеся по эскалатору видели ее ноги в различных ракурсах. И выходя из метро, мужчины, конечно, оглядывались на нее и вздрагивали – такая старая, истощенная, больная, страшная маска глядела на них из-под рыжих, крашеных волос. Когда я возвращался часа через два, она все так же стояла на сквозняке, замерзшая, и смотрела на толпу с такой забитой ненавистью и тоской, что всю гадость мира собственников можно было бы выразить одним ее портретом. Вызов и отчаяние кошки, которую окружили двадцать псов, которая бессильна, но ненависть которой так сильна, что псы поджимают хвосты со страху. На что она рассчитывала, выплескивая ненависть на всех проходящих через вестибюль метро Вест-Энда? Она была или за гранью отчаяния, чтобы вести себя разумно и расчетливо, или глотнула наркотиков.

Проститутки в Монтевидео тоже были ужасные, но совсем в другом роде. Белых почти не встречалось. Негритянки и мулатки. Груды могучих ляжек, икр, бедер, грудей, локтей. Они напоминали лошадь, на которой едет по площади Виктории освободитель или основатель Уругвая.

– Туши фонари! – бормотал старпом.

– Невозможно работать! – бормотал я, когда они высвечивали нас прожекторами белков и при нашем приближении начинали переступать ногами. Ни один моряк мира не смог бы миновать эти противолодочные сети на тыловых подходах к порту, не откупившись хотя бы стаканчиком виски. Но мы были советские моряки. И почему-то все всегда чутьем узнают это. К нам не приставали.

Редкие мужчины – хозяева этих женщин – сидели возле баров и курили, поглядывая на нас с презрением. Они были трезвы. Я еще никогда не видел пьяного сутенера или бармена. И потому они еще более неприятны мне.

Значки я отдал мальчишке-негритосу.

– Держи, бой, – сказал я и дал ему значки. Он остолбенел сперва. Ведь значок для бедного человека не сувенир, а несколько монет, которые он на нем заработает. Пока он столбенел, мы спокойно шли. Но уже через несколько минут сзади раздался шум и гам. Другие мальчишки налетели на моего избранника, и пошла потасовка. Группа мужчин стояла под насквозь дырявым тентом паршивой забегаловки, укрывалась от дождика. Мужчины залопотали осуждающе. Потом стая мальчишек окружила нас, требуя долю, дергая за брюки, глядя с ненавистью и нахальством. И я подумал о том, что щенки на острове Вайгач более деликатный народ. Нужно было убираться подобру-поздорову, что мы и сделали в довольно паническом ритме.

А в порту наш сосед – пассажир "Сабо-Сан-Винсен" – снялся со швартовов на родную Испанию, он увозил в Севилью потомков впередсмотрящего, крикнувшего: "Монте видео!"

Два маленьких буксира раскантовывали лайнер. Играла, как положено в таких случаях, бодрая музыка. Толпа провожающих шла по причалам за медленно удаляющимся судном, толпа махала руками, сдерживала слезы или плакала и не смотрела под ноги, спотыкалась на поребрике того сухого фонтана, в который заехал давеча уругваец на "мерседесе", и пачкала брюки о наши стальные швартовы.

На рее лайнера трепетали отходные флаги. Влажный ветер летел с моря, срывая дымки с труб буксиров. Три тягостных гудка традиционно встряхнули души, проникнув в них через обыкновенные ушные раковины. Лайнер нацелился на проход в молах, отдал буксирные концы, могуче взбурлил воду под кормой и исчез, оставив ощущение сиротливости в толпе провожающих.

И даже во мне.

Мне казалось, что Уругвай так и не стал еще чем-то по-настоящему самостоятельным, что это край неудачников, которые должны тосковать по родине, по Севилье, Мадриду и Бильбао.

Это, конечно, ерунда, но мне так казалось, какая-то колониальная тоска есть там, далекость, безнадежная далекость другой стороны земли.

Вокруг да около Святой Елены

Радиопеленг со Святой Елены на судно стоит один фунт стерлингов, два шиллинга, шесть пенсов. Запрашивать пеленг следует через Лондон с указанием точного времени нужды по телеграфному адресу.

Лоция Атлантического океана


Вода там в ограниченном количестве. Сыр там, ребята, дешевый. И очень дорогая картошка…

Из разговора с встречным судном

Океан днем был синим и спокойно-прекрасным.

Потом была стопятидесятая ночь за рейс, тропики, средняя видимость, слабая зыбь, курс девяносто девять.

Был включен радар, работал рулевой автомат, я один вышагивал ночную вахту. Правда, молчал в углу еще один товарищ. Он только нос высовывал из-под вороха флагов – здоровенный чайник с крепким чаем.

Мы пересекли Атлантику из района острова Тринидад на бухту Уолвис Бей. У берегов юго-западной Африки, оккупированной ныне Южно-Африканской республикой, нас поджидал танкер с собачьим именем "Аксай". Танкер валялся в дрейфе у пустыни Намиб, недалеко от мыса Пеликан. Там где-то жили последние буры, хирели их соляные копи под натиском огромных подвижных дюн. Девяносто – стопятидесятиметровые дюны – полтора Исаакиевских собора – с мрачным подземным гулом пересыпались по пустыне Намиб к берегу. Дюна за дюной, холм за холмом. А океан вышвыривал эти холмы обратно – век за веком.

На карте отмечены были кости кита. Они белеют грудой на темном фоне прибрежных скал. Их координаты нанесены точно, по ним можно определяться. Любимец Мелвилла и после смерти служит морякам. Недалеко от груды китовых костей есть полицейский пост у Анихаба, на посту колодец, то есть пресная вода.

В бухте Уолвис Бей случаются извержения подводных вулканов, и на поверхности ее появляются небольшие острова, состоящие из ила и глины. После прекращения извержения острова исчезают. Лоция отмечает как "характерное явление" образование еще и больших пузырей с сероводородом. А когда пузыри лопаются, то характерным делается запах сероводорода. Процент газа в воздухе бывает так высок, что медные детали на судах тускнеют. Тускнеют и части судна, окрашенные белилами.

Буи в бухте белого цвета, хотя никто не тратил на них краски, – они покрыты густым слоем гуано. И как такая жуткая бухта не отпугивает птиц?

До всего этого было около тысячи миль. Когда долго плаваешь в океанах – это не расстояние.

А слева на траверзе таился во мраке остров Святой Елены. За рейс мы уже обошли Елену со всех сторон.

Одинокие острова всегда волнуют. Как отшельники.

Мы стадные животные. И отшельники удивляют, вызывают даже подобострастное уважение. В одиночестве и человек, и клок суши накапливают неведомую внутреннюю силу. Толстой все сказал об этом в "Отце Сергии". Накопив неведомую силу, отшельники отдавали ее – или в заветах мудрости, или простым прикосновением руки исцеляя страждущих. Заряженный одиночеством, самососредоточением, аккумулятор разряжался, отдавая целительный ток слабому.

Плавающие люди немного отшельники. Я уж не говорю о Чичестерах. Быть может, потому их так волнуют одинокие острова над океаном. Большинство таких островов имеет в названии "святой" или "святая". У первопроходцев возникло в душах восторженное и религиозное чувство, когда из волн – всегда неожиданно – показывался одинокий остров.

Острова… Написать когда-нибудь книгу обо всех островах, где пришлось побывать. Расставить их по жизни как вехи. Через них вернуться в прошлое.

Начать с "Новой Голландии". Петр нарек так крохотный островок среди каналов и речек в Петербурге. Петра бесили великие открытия западных людей в океанах. Новой Голландией когда-то называли Австралию. Быть может, Петр нарек так крошечный островок в столице, чтобы сказать: "И мы еще должны кое-куда успеть!"

И Беринг отправился в путь.

А Беллинсгаузен потом успел к Антарктиде первым.

В морском соборе, построенном рядом с "Новой Голландией", были упокоены души всех русских моряков, погибших при Цусиме. Этот собор взорвали на моих глазах. И построили завод.

Я много лет прожил в тридцати шагах от острова "Новая Голландия", но не ступал на него ногой. Там были самые разные склады. Как все запретное, остров дразнил мальчишеское воображение. На земляных откосах канала цвела пышная сирень. Возле самой воды по весне вспыхивали первые желтые одуванчики. Между тополями виднелось таинственное здание бывшей морской тюрьмы, круглое, красного кирпича, с маленькими тюремными окошками-бойницами. Мать рассказывала, там сидели революционные матросы. В семнадцатом матросы брали "Новую Голландию" штурмом – там засели юнкера. Мать говорила, матросы шли на штурм ночью, с факелами; в нашу квартиру залетела пуля. Возможно, это семейная легенда – романтизм в семействе наличествует явно.

Многие годы к тайнам "Новой Голландии", к сирени и одуванчикам было не пробиться: часовые, проволока, огромные глухие ворота.

И вот осенью сорок пятого, в белой брезентовой робе и бескозырке без ленточки – салага, – я на полуторке въехал в мир детских тайн за продуктами. Мы грузили, спуская по деревянным сходням из старинных складов мешки с мукой и ящики с комбижиром. И я уже оттуда смотрел на близкие окна родного дома. К ним с "Новой Голландии" было так же невозможно добраться, как раньше сюда. Диалектика. А потом, в полуторке, чтобы унять тоску по дому, притушить ностальгию, мы совали в рот сушеный компот и все вообще, что можно было сунуть тайком от мичмана-завпрода. Он знал, что мы ворюги, и держал ухо востро…

Остров Кильдин, рейд Могильный, камни Сундуки, где я тонул.

Тоскливый клок земли – остров Жохова в Восточном секторе Арктики. Выгрузка с рейда, через понтон, ящики с кирпичом и ледяная вода по пояс, медвежата и лайки…

Было смешно смотреть, как они бегут по скользкому льду вокруг острова, задрав головы вверх, лая с надсадом, хрипло, яростно и в то же время весело, с любопытством. Их было шесть собак и два белых медвежонка. И каждый раз, когда прилетал ледовый разведчик и делал низко над островом круг, чтобы сбросить нам ледовый вымпел, они неслись за его крестовой тенью, задрав головы, взрываясь лаем. Во льду были трещины и полыньи. Но свора неслась, ничего не видя, не чуя впереди. Они начинали тормозить уже в самой близости от полыньи, приседая на задние лапы, тщетно пытаясь удержать свои разогнавшиеся тела на скользком льду, слетали в темную, жирную от мороза воду и выныривали, злые, раздосадованные; вылезали обратно на лед, дымясь, оскальзываясь, делая в то же время вид, что, мол, ничего особенного не произошло, что они специально нырнули в воду, что им нравится купаться. А самолет в это время делал новый круг над островом, и, завороженные недосягаемостью самолета, его скоростью, они опять забывали обо всем и неслись за крестовой тенью, лая надсадно и весело. И все повторялось – свора купалась в полынье и вылезала, сконфуженная и мокрая.

Мы выгружали на этот далекий арктический островок много разных грузов для зимовщиков. И приходилось все время ругаться с ними.

Зимовщики требовали поднять грузы на береговой откос.

Их было только семеро человек на острове. И чтобы поднять грузы на откос, им предстояло работать всю бесконечную, кромешную зиму, в мороз и пургу. К тому же сама полярная станция находилась на другой стороне острова, в двенадцати милях от места выгрузки, и надо было еще перевезти уголь, картошку, кирпич на замерзающих тракторах и капризных вездеходах через холмистую заснеженную тундру.

Мы понимали, что зимовщиков ждет каторжная, опасная работа, но ничего не могли поделать. Была поздняя осень, наш капитан был стар и осторожен, он уже достаточно рисковал, когда вообще шел сюда, в ледовую западню. Два года суда не могли пробиться к острову. Станция оказалась на грани закрытия. И только поэтому наш капитан рискнул, ворча, и матерясь, и проклиная Арктику.

Тяжелые льды надвигались с норда, и у нас не было времени поднимать грузы на десятиметровый береговой обрыв. Полярники понимали это не хуже нас, но спорили и ожесточались. А мы понимали полярников и все равно ругались с ними, и сбрасывали грузы на ледяной припай.

А в перерывах между работой мы смотрели на свору из шести собак и двух медвежат. Мы привозили им с судна всякую жратву: остатки супа, кости, хлебные корки – и выливали всю эту теплую бурду на лед; лед таял, собаки и мишки вылизывали жратву и снег, порыжевший от томатного жира. Они всовывались в протаявшие ямы, надо льдом оставались только их зады.

Собаки и мишки встретили нас первыми, они пробежали двенадцать миль от станции быстрее людей и вездехода. Сперва черные медленные точки среди бесконечной белизны мягко холмистой тундры. Потом быстрые пестрые шарики. Потом слабый лай. Потом лохматые линючие псы у самого уреза воды, взволнованно вертящие хвостами, и два грязных, в соляре и угольной пыли, медвежонка, принятые в собачью компанию на совершенно равных правах. Они радостно приветствовали наш вельбот, не боялись нас и не облаивали, доверчиво подходили под руку. Мы сразу полюбили их, и нам очень захотелось привезти на судно одного мишку. На судне не было никаких зверюг, а со зверями веселее плавать.

Вожака своры звали Рыжий, он был самый молодой, но и самый сильный, лохматый и хитрый. Единственная сука, тощая и болезненная, с низко отвисшими сосцами, судорожно поджатым хвостом, тоскливыми, слезящимися глазами, Верка, держалась в стороне от всей своры, но и она не выдерживала, когда прилетал самолет и делал над островом низкий круг. Тогда Верка тоже неслась за его тенью и лаяла весело и самозабвенно, наплевав на свои женские болезни и заботы.

А мишки были близнецами, их мать убили весной, они выросли среди собак и, наверное, думали, что и они собаки. Полярники кормили их чайками, и только этим мишки отличались от псов, которые не едят чаек даже в Арктике.

Работа на выгрузке, когда нет причала, когда судно стоит далеко на рейде, – тяжелая работа. И темп был очень высокий. Мы работали днем и ночью. Бригада "Ух!" и бригада "Ах!". Выгрузка из трюмов на понтон, буксировка понтона среди льдин к берегу, перевалка на тракторные сани, оттаскивание грузов к откосу. И покурить удавалось только тогда, когда понтон застревал во льдах. В эти редкие минуты мы собирались у костров, собаки и мишки подходили к нам, мы играли с ними, возились, фотографировались с медвежатами. И каждому хотелось оказаться на фотографии поближе к зверюгам.

Зимовщики, обиженные на нас, курили отдельно, сидя на ящиках, угрюмые и отчужденные, глядели на огромную гору грузов у подножия откоса и думали о том, что ждет их впереди, длинной, полярной зимой. И мы не решались попросить у них медвежонка, хотя готовы были заплатить чем угодно, даже спиртом.

Поздним вечером прибежал со станции щенок, совсем маленький, толстый и неуклюжий. Он показался на гребне обрыва, высоко над нами, страшно уставший от бесконечно долгого пути через тундру. Он подпрыгивал, просясь вниз. Сам он боялся спускаться.

И мы, и полярники, и собаки, и мишки смотрели на щенка с уважением. Он пустился в путь через весь остров по следам других и шел двенадцать миль совсем один, и все-таки дошел, но теперь боялся спускаться по крутому обрыву, хотя мы знали и подбадривали его снизу. Верка тоже смотрела на своего сынишку, но, по-моему, не волновалась за него.

Следовало кому-нибудь влезть на обрыв и снести щенка вниз, но все мы уже здорово устали и медлили. И вместо нас полез медвежонок. Он растопыривал лапы, упирался ими в рыхлый снег, по-всякому извивался и влез на откос очень быстро. Щенок ждал его наверху. Они, наверное, о чем-то поговорили. Потом медвежонок опрокинулся на спину, поерзал немного, подталкивая себя к обрыву, и съехал к нам, весь в облаках снежной пыли, головой вперед.

Он показывал пример.

Но щенок не понял, он все повизгивал и подскакивал на одном месте. И тогда полез другой медвежонок, он лез очень сурово и решительно, он твердо знал, что надо будет сделать со щенком, и поэтому не торопился.

Воткнулись в угольную кучу наши лопаты, пошевеливался на слабой волне понтон у припая, медленно проплывали мимо льдины, похожие на замерзших огромных птиц, быстро менялись в небе очертания облаков, огромная северная тишина сомкнулась вокруг нас, и только повизгивал наверху щенок.

Мишка вылез к нему и с ходу, сразу дал под зад лапой. Щенок покатился вниз визжащим комком. Он катился долго-долго, потом вскочил на ноги, перестал визжать, отряхнулся и радостно подбежал к нам. Все оказалось не так страшно. Надо было только получить толчок вначале. И все мы повеселели и опять принялись за работу.

А щенок, конечно, был очень голодный. Он нюхал снег в тех местах, где мы выливали жратву, но весь съедобный снег уже вылизали другие. Тогда щенок подлез к медвежонку, тот открыл пасть, щенок засунул в нее свою маленькую башку и стал выковыривать языком застрявшие в медвежьих зубах остатки пищи.

Ночью мы работали при свете фар трактора. Пошел снег, он казался черным. Похолодало. Волны плюхали во льдах угрюмо. И угрюмая, застывающая Арктика давила души. Костры горели красными огнями, собаки грелись возле них, не мигая, привычно глядели в огонь и бездельничали. Мишки улеглись на льду у полыньи и сосали лапы, они очень смешно пыхтели при этом, в ритм, как маленькие дизеля, и меняли лапы тоже одновременно, строго взглядывая друг на друга. А Верка закопалась в кучу угля, он был теплый внутренним, мягким теплом. Мы брали его в Архангельске чуть влажным, и за время пути он разогрелся в трюмах. Никто не заметил, что Верка забралась в него. Вездеход с санями въехал на полном газу по склону угольной кучи, Верка не успела отскочить. Во тьме ночи раздался визг, похожий на человеческий. Мы сбежались к ней, и никто не знал, что надо делать. Верка ползла куда-то, волоча задние лапы. Потом она забилась в снег и притихла, дрожа всем телом, судорожно зажмурив глаза. Другие псы не обратили на все это внимания. Только Рыжий несколько минут постоял возле Верки, слабо и неуверенно повиливая хвостом.

Мы решили, что она отлежится, потому что собаки – живучие существа. Нам было спокойнее так думать, нам было жаль Верку, мы все-таки чувствовали себя чем-то виноватыми и перед ней, и перед всеми зимовщиками. Мы привезли с судна всякие вкусные вещи – котлету, белый хлеб с маслом и даже сгущенного молока. И положили все это у самого Веркиного носа. Но она не могла есть и даже не понюхала молоко.

Мы боялись, что другие псы или медведи стащат ее рацион, и следили за ними. Но они подходили, нюхали, вздрагивали от желания стащить и уходили в сторонку, чтобы больше не возвращаться. Быть может, они вели себя так потому, что Верка была сукой, а может, понимали, что ей плохо и что нельзя ее обижать.

К утру похолодало еще больше, снег полетел гуще, ветер все заходил к норду, сплошные поля пакового льда стали приближаться к острову. Наше судно снялось с якоря и лавировало между ними, стараясь удерживаться на месте. Мы видели белый, красный и зеленый ходовые огни. Они медленно двигались в полумраке, и всем нам было ясно, что выгрузку закончить не удастся и что скоро придется уходить отсюда совсем.

В полдень с судна поднялась ракета – нам приказывали срочно возвращаться на борт.

Мы попрощались с зимовщиками и собаками. Как часто при расставаниях, взаимные обиды показались мелкими, нестоящими и хотелось сказать: "Вы же видите – мы не виноваты… Льды… тяжелые прогнозы… и у нас нет времени помочь вам больше. И впереди нас ожидают еще три полярные станции, и ребятам на них не лучше вашего…" Но как-то неудобно говорить такие слова. Всегда почему-то легче выругать друг друга ласковым матом, когда за ругательными, тяжелыми и грубыми словами стоит твое доброе отношение, и твоя тревога, и твое сожаление. И кроме таких слов, мы только сказали, что Верку можем взять на судно, у нас есть фельдшер, он ее как-нибудь подправит.

Зимовщики отказались.

Мы перешли на катер.

Берега острова удалялись медленно.

Собаки и мишки бежали за нами, перепрыгивая со льдины на льдину. Мы гнали их назад, мы боялись, что их унесет в море.

Под береговым откосом у горы грузов стояли зимовщики, очень одинокие и молчаливые, курили. Верка заметила, что мы уходим, она подползла к самому урезу воды, приподнялась на передних лапах и смотрела нам вслед. И кто-то из зимовщиков взял ее на руки, чтобы она дольше видела нас. И щенка они тоже взяли на руки.

Тут опять прилетел ледовый разведчик, потому что в штабе проводки беспокоились. Он заложил низкий вираж над островом. И свора помчалась за его стремительной тенью, лая яростно и в то же время любопытно и весело. Свора сразу забыла нас.

Островок уходил все дальше, и казалось, что холодное, застывающее море втягивает его в себя. Нам было тревожно за остающихся, мы желали им всем удачи и здоровья…

Потом была Земля Бунге; провалившийся под лед вездеход, на котором мы отправились охотиться на оленей; тундра без конца и края; бревно песцовой ловушки, украденное нами, чтобы привязать его к гусеницам вездехода и выбраться из ледяной каши…

Остров Вайгач. И веселая злость его собак…

Диксон. Вздувшиеся трупы белух на снегу у костра…

Гогланд – памятник, вознесенный Балтийским морем над духом десятков тысяч погибших. Черника и брусника… Сахалин, кореянка с привязанным на спине ребенком, прозрачная анивская селедка, и желтеющие за проливом Лаперуза вершины Хоккайдо…

Уже и даты все спутались – не вспомнишь, пожалуй.

Веками острова служили морякам.

Через острова моряки общались друг с другом и далекой родиной. Это были почтовые ящики. Сохранившаяся доныне привычка моряков малевать на стенке причала, у которого стоит судно, его название – атавизм далеких веков. Название и дата. Значит, такое-то судно тогда-то живым и здоровым прошло такой-то порт или остров. Теперь это в некотором роде хулиганство. Век назад это был единственный способ связи.

Парусники наших предков, совершавшие совместное плавание, назначали у одиноких островов рандеву.

Здесь, у Святой Елены, Лисянский на "Неве" не дождался "Надежды" Крузенштерна, когда они возвращались из первого русского плавания вокруг света. И представить себе невозможно, какие нервы были у людей, которые плавали совместно на парусниках и без рации. Как месяцами, годами тревожились они за судьбу друг друга, пока записка на одиноком острове не дарила их радостью общения.

Приветствую тень ваших парусов на этих волнах, глубокоуважаемый Иван Федорович Крузенштерн! Как вы сейчас там, на Васильевском острове, на набережной Лейтенанта Шмидта? Пожалуй, снег уже опять украшает ваши эполеты… Передайте мой поклон Неве!.. Не знаете ли, почему наши корабли больше не называют "Надеждой"?

 
Есть остров на том океане —
Пустынный и мрачный гранит;
На острове том есть могила,
А в ней император зарыт.
 

Причудливые, вулканические базальты, поднимающиеся на полкилометра, с вершины которых смотрит на звезды Святая Елена. Мертвая зыбь обвивает ее подножье, прибойная пена белеет и сквозь мрак.

Лермонтов бродил здесь мыслями сто тридцать лет назад. Ступал вместе с императором по холодному ночному песку под базальтами. Плыл по ночным волнам зыби на корабле "Воздушный".

Еще в раннем детстве я выучил "Воздушный корабль" наизусть. И все пытался нарисовать его и звезды. На черное небо я капал белила. Звезды гасли, как только акварель высыхала.

Медленно, почти параллельно горизонту пролетает метеорит и гаснет…

Три десятилетия я плыл к этим звездам. Вот они. Вот край Южного Креста над горизонтом – очень, простите, невыразительное созвездие. Самое величественное – экваториальный царь – Орион. Но хочется увидеть Медведицу с детенышем – самое родное. Мы так давно уже ее не видели и неизвестно, когда еще увидим…

Воздушный корабль молча скользит, без матросов, без капитана, закрывает парусами южные звезды. Это не тучи гасят звезды, а его паруса…

"Воздушный корабль", строчка "Под снегом холодной России…", приводит ко мне в рубку тень Старого капрала: "Русский поход вспоминая…"

Шаляпин скорбит и гремит посередине Атлантики: "Дерзкие слышу слова, тень императора встала… Прочь! Не завязывать глаз!.."

Лермонтов, Беранже, Старый капрал, "Воздушный корабль" – неплохие у меня сегодня на ночной вахте попутчики.

Кто ты? Фильтр, через который некто пропускает свет звезд, тепло Солнца и холод морей, и бег дельфинов. Вот и все. И если есть смысл в нашем существовании, то это смысл фильтра. Ты миллиардный фильтр, но, пройдя сквозь тебя, звезды делаются иными, нежели для всех других. Вот и все. Звезды принадлежат всем, и только одно принадлежит тебе – твои воспоминания… Звезды исчезли. Воздушный корабль закрыл парусами все небо.

Я пил чай, такой крепкий, что начинало подташнивать, курил заплесневелую "Новость". Хотелось удержать в себе настроение старых стихов. Стихи были отличной чеканки, слова в них туго звенели, как камень под затыльником приклада, когда солдаты берут "к ноге".

Старинных слов отменная чеканка…

Ночная вахта отказалась есть корейку, потому что у нее якобы какой-то запах появился. Я, намазав корейку горчицей, съел и рассказал ребятам о столярном клее, как мы в блокаду считали его деликатесом. Все долго, от души смеялись: "Ну, Викторыч, уж вы даете, так даете! Ну, Викторыч, никто лучше вас не заливает!.." Второй механик добавил: "У меня тетка блокадница. Клей, правда, ели, но только желатин, а столярный никто есть не станет – не крути ребятам мозги…"

Сперва я обозлился, полез в бутылку, потом взял себя в руки – безразлично стало. И грустно, что мы уже так далеки друг от друга, говорим на разных языках.

Мой сумасшедший знакомый из архангельского сквера так же вот не захотел спорить, доказывать. Это и есть смысл его "Хандры". Смертельно опасная штука. Подлаживаться к людям, мириться с мещанством в них, чтобы обрести тишину и покой, – значит, погубить в первую очередь свою душу.

Стыковка на мокрой орбите

Американцы летят на Луну.

Мои кокосы с острова Сайрен уже сморщились и почернели, как физиономии старых эскимосов. Глаз привык к кораллам. И уже не тянет перебирать сингапурские и уругвайские открытки.

Но каюта все еще кажется уютным убежищем.

В длинных рейсах развивается стремление к постоянству микромира и одиночеству. Или, наоборот, каютобоязнь, когда человек боится одиночества и все время стремится к людям и даже надоедает им. Мои коллеги-штурмана на "Невеле" относятся, как и я, к первому типу. Вахта в рубке – каюта, каюта – вахта. Все в основном спят в свободное время в космическом одиночестве.

Когда работают наши "рога", то есть мощный передатчик ретранслирует в Центр управления сигналы космических объектов, все живое на судне прячется под экран стальных палуб. Кроме старика-боцмана и фрегатов. Боцман упрямо утверждает, что ему уже нечего терять. А фрегаты, которые в момент работы передатчика закладывают над самыми антеннами виражи (фрегаты не любят опережать судно, а мы идем самым малым), наверняка попадают в зону облучения. Интересно, действует оно на них или нет. Во всяком случае, они его не ощущают. Их молчаливое парение напоминает мне величавую повадку Анны Ахматовой. И у всех оно вызывает почтительное отношение. Кроме Володьки Перепелкина.

Он: "Н-да-а! Здоровенные! Жирные, наверное, как гуси…"

И ведь он действительно закончил факультет журналистики и обожает писать заметки в морские газеты, и его печатают, и он собирается вступать в Союз журналистов.

Основной метод современного производства – серийный. Чем больше серия, тем выше качество и ниже цена продукта. В основе производства лежит штамп. Из цеха с конвейера штамп переходит в жизнь, в газету, в книги и даже в космос.

Известно, что наши космонавты при обмене информацией с пунктом управления обычно прибегают к лаконичным стандартным фразам. Вот что получилось в результате с Быковским. Он летал уже несколько суток и доложил: "Впервые был космический стул". Земля приняла "космический стук", то есть метеорит. Тревога продолжалась около часа. Когда корабль вошел в зону радиосвязи, Быковскому приказали немедленно доложить, где он слышал стук, характер стука и давление в корабле. Быковский сообщил, что с давлением все в порядке (Гагарин Ю., Лебедев В. Психология и космос. М.: Молодая гвардия, 1971. С. 79).

Штамп, как видим, вещь опасная. Земля в данном случае слушала не слова космонавта, а саму себя. И она услышала то, чего могла ожидать, а не то, что было сказано.

Привычка к штампу – вещь приятная, покойная. Плохо только, что покой нам только снится. А "космическое" от "комического" отличается всего одной-единственной буквой.

Возле двадцать восьмой параллели фрегаты расстались с нами. Эта параллель придумана людьми удобства ради и существует только на глобусе и карте. Но фрегаты натолкнулись на нее, как на колючую проволоку. А соблазнительные запахи камбузных отбросов тянули и влекли за судном. Фрегаты изнывали от раздвоенности.

Торжественная плавность их полета сменилась неврастеничными метаниями. И вдруг они исчезли. А мы вплыли в край, где птиц нет совсем, в царство летучих рыбок и кальмаров, акул и рыб-игл.

* * *

Седьмого ноября состоялся концерт силами экспедиции. Хорошие, молодые, наглаженные ребята пели и играли на купленных за кровную валюту электрогитарах.

Наши дамы были в шикарных платьях, очень похорошевшие. И я всем им говорил комплименты. Я стал стар, и мудр, и добр. Я знаю, что человеку не много надо, чтобы повеселеть, – достаточно сказать, что он, тем более она, сегодня отлично выглядит. Конечно, человек отмахнется от комплимента, но подкорковое вещество впитает квант света, и настроение человека улучшится. Не слишком ли много я начинаю придавать значения подсознанию? "Старость – юность усталых людей…"

РДО от Папанина: принимать с танкера "Аксай" полный бункер – восемьсот тонн топлива. А сперва приказ был на пятьсот.

Из двух слов – "полный бункер" – извлекается масса информации. Ясно, например, что нас будут держать в океане еще не меньше трех месяцев. И виноваты в этом, вероятно, американцы, их полет к Луне. Наши теперь готовят очередной сюрприз в космическом соревновании, а мы будем ждать его в океане. И всем стало кюхельбекерно. Восемьсот тонн! Их меньше чем за три месяца не сожжешь даже при огромном желании. А сжечь их предстоит до последней капли, ибо в родном порту запланирован ремонт со сварочными работами в топливных танках.

"Аксай" сообщил, что возле Уолвис Бей крупная зыбь, стыковка для бункеровки на такой зыби невозможна, он идет вдоль африканского побережья к Анголе, к бухте Мосамедиш в надежде, что там зыбь слабее. И мы ложимся на курс 39°.

Все неожиданные повороты случаются на моей вахте. И кое-кто начинает пошучивать, что, когда ляжем на курс к дому, меня вообще следует освободить от вахты, а то завернут обратно с полдороги.

После вахты играл в шахматы на соревнованиях между палубной и машинной командами. Перед партией волновался, хотя мой противник-моторист даже не слышал слов "королевский гамбит". Хорошо, что я еще способен волноваться, играя в шахматы.

Сегодня сто лет со дня открытия Суэцкого канала.

18.11.69

Пересекли Гринвич, вернувшись в родное полушарие, вернее, в родную половинку планеты.

Вода в океане заметно помутнела. Неужели это уже влияние Конго? Мрачная, беззвездная, душная ночь.

Африка рядом. Семафорит проблесковым маяком с пустыни берега. Из вечных песков торчат древние скалы. В скалах гримасничают бабуины. В песках бродят бушмены. Но об этом надо заставить себя вспомнить. Вообще-то, никакой Африки нет в душе.

 
Господи, благослови Африку,
Подай ей надежду,
Выслушай наши мольбы.
Господи, благослови,
Господи, благослови,
Снизойди к нам.
Снизойди,
Святой Дух.
Господи, благослови нас,
Нас, детей твоих.
 

Эта песня одного из первых здешних композиторов, Сонтонга. Она исполнялась церковными хорами. Мне кажется, отсутствие восклицательных знаков в обращениях не ошибка переводчика или корректора. Африканцы, даже обращаясь к Святому Духу, робели воскликнуть.

Рабство и работорговля еще широко распространены в здешних местах. Свидетельством тому является недавно вошедшая в силу "Конвенция об открытом море". В приложении № 6 можете прочитать: "Каждое государство обязано принимать эффективные меры против перевозки рабов на судах, имеющих право плавать под его флагом, и налагать наказание за такие перевозки, а также для предупреждения противозаконного использования его флага для этой цели. Раб, нашедший убежище на судне, под каким бы флагом это судно ни плавало, ipso facto (в силу факта) свободен".

На траверзе мыса Албина сошлись с грузинским танкером "Аксай".

Встреча двух советских судов недалеко от берегов Анголы вызвала у салазаровцев переполох. Любопытство к нашим космическим антеннам и непонятным маневрам стоит колонизаторам изрядных денег. Их военный кораблик вертится вокруг.

В носу счетверенный пулемет, над спардеком натянут тент, возле кормовой пушки у обреза курят матросы. Иногда колонизаторы проводят тренировки, наводя пушку по нашим антеннам. Кораблик серый, как мертвая ящерица. Но прозвали его наши морячки "Банный лист" – все вокруг влажное, а филер прилипчив – прозвище получилось точное. Филер кажется нашим матросам безобидным. Они издеваются над маленькой пушчонкой на его корме. Они не знают, с каким лопающимся, звонким звуком стреляют и маленькие пушки, с какой острой и злобной вертящейся силой вылетает и маленький снарядик и как тяжко тогда приходится беззащитному судовому железу и дереву.

"Аксай" и мы легли в дрейф, ожидая утра в пятнадцати милях от мысов Сант-Жертрудиш и Марикита.

На Мариките мигал маяк, которого не оказалось на путевой карте.

Глухая ночь, очень влажно, по палубе собачьими подтеками стекает дистиллированная вода.

Чтобы скоротать вахту, я взял секундомер и снял характеристику маяка. Группопроблесковый, период десять секунд. Затем вышел на связь с "Аксаем" и запросил у сонного вахтенного штурмана танкера координаты маяка, чтобы нанести его на свою карту. Он пробурчал мне координаты, а потом спросил, в честь кого названо наше судно.

– Есть такой городок в Псковской губернии, – объяснил я. – И потому нас иногда обзывают скобарями. А вы в честь кого?

– Знать надо, – пробурчал вахтенный штурман танкера с грузинским акцентом. – Есть такой городок, кацо, в Волгоградской области. Там, кацо, бои были очэнь сильные.

– Под Невелем они были не легче, кацо, – сказал я, глядя на два вертикальных красных огня танкера, который бултыхался на океанской зыби кабельтовых в пяти прямо по носу.

Когда-то давно у берегов Ньюфаундленда или Новой Англии – не помню точно, – но далеко на севере Атлантики, среди остатков айсбергов, в тумане похожий разговор состоялся у меня с водолеем "Пирятин". Я не знал, что есть такой городок на Украине, и честно написал об этом. Конечно, нашлась пенсионерка – учительница начальных классов, которая прислала в редакцию донос на мою бескультурность.

"Аксай" собирается быть в порту приписки – Батуми – к середине декабря. Вероятно, следует отправить с ним новогодние письма.

Штурманец с "Аксая" еще сообщает, что они планируют начало работ по стыковке с нами на шесть утра. Спрашиваю, по какому поясу они живут. По первому восточному. А мы по Гринвичу. Значит, нам начинать работу в пять утра. Фиг вам, думаю я, и еще два фига в уме.

Конечно, "Аксаю" хочется возможно быстрее отделаться от груза, спихнуть топливо нам и юркнуть домой в благословенную Грузию. А мы нынче никуда не торопимся. Начнем стыковку в восемь, решаю я, и только после того, как получим корреспонденцию.

Ну-с, большинство читало о процедуре заправки дальних бомбардировщиков керосином в воздухе. Журналисты любят описывать сближение бомбардировщика и заправщика, выпадение шланга с карабином и прищуренные глаза пилотов. Прямо скажем, никогда я не испытывал зависти к этим героям. Соединение бомбы с керосином и сверхзвуковой скоростью на высоте в пятнадцать верст страшнее стыковки космических кораблей. Хотя бы потому, что за космическим кораблем нет струи отработанных газов и возмущенного потока воздуха, в которые тебе надо засунуть бомбардировщик, начиненный адской начинкой.

Стыковка на мокрой орбите начинается с заводки буксира. Эта операция отрабатывается моряками со времен Ноева ковчега или даже с тех времен, когда питекантропа уносило на корявом бревне от берега, а родичи питекантропа пытались его поймать лианой и прибуксировать обратно. Тогда, правда, не думали о правилах хорошей морской практики, технике безопасности и стороны не были приписаны к разным пароходствам – как получилось у нас с "Аксаем".

Для начала грузинско-волгоградский танкер заявляет, что у него сломан брашпиль. Действительно сломан или нет? На эту тему скобарь "Невель" размышляет около часа. Если сломан, то дело усложняется раз в десять. Нам тогда предстоит завести на "Аксай" проводник, грузины пропустят его через полуклюз или через кнехт, потом мы завезем проводник обратно на "Невель", будем выбирать его кормовой лебедкой, он будет рваться, так как "Аксай", чтобы не навалить на нас, будет работать задним, дергать проводник и т. д. Наконец мы протащим буксир сквозь грузин и закрепим у себя на корме, затем надо будет перетащить топливный шланг – опять на проводнике, – закрепить его, подсоединить к приемному штуцеру, потом нам предстоит дать ход, надраить буксир, чтобы возможно было управляться рулем и чтобы "Аксай" на нас не наваливало.

Проверить грузинский брашпиль не представляется возможным. Остается смириться.

– "Аксай", я "Невель"! Спускайте вельбот! Я готов подать проводник!

– "Нэвэль", я "Аксай"! Почэму, кацо, мы должны спускать вельбот?

– У вас брашпиль поломан, вы и возитесь с буксиром!

– Вам топливо, кацо, или нам?

Ну что ты на это ответишь? А работать-то на вельботе мне, потому что старпом прихворнул. Работа впереди трудная. Зыбь нарастает, черт ее подери.

Прыгаю со штормтрапа в вельбот, который скачет под бортом не хуже козла. Конечно! Проводник не разнесли шлагами по банкам – швыряли в нос цельной бухтой. Следовало разнести еще на судне. Теперь эту операцию проделываем на прыгающем козле. Полчаса лишней мороки.

Наконец отваливаем.

Живописно выглядит с воды наш ржавый, обросший зеленой бородой, усами и бакенбардами водорослей борт. Ба, а ракушек сколько развелось! Здоровенные уже есть – с кулак. И как их не отрывает встречный поток воды, когда судно идет полным?

Трос-проводник провисает за кормой вельбота, посудина управляется плохо, мотор чихает, проводник то и дело грозит намотаться на винт. С высоты родного судна подвахтенные бездельники орут идиотские советы. Португальский филер подходит ближе. Солнце пробилось сквозь водяные испарения, и на филере фотоблицами вспыхивают окуляры биноклей в офицерских руках.

"Аксай", вместо того чтобы спокойненько дрейфовать, вдруг дает ход и выворачивает носом на ветер и зыбь. Что они там, с ума посходили? Им следует прикрывать меня от зыби, а… Бах! – с танкера летит бросательный конец и вмазывает моему мотористу между лопаток.

– Держи! Держи бросательный! – ору я шокированному мотористу, но он почему-то глушит двигатель и смотрит на меня выпученными глазами – не может дух перевести.

Бурун под кормой "Аксая" уже рядом – они все еще продолжают работать винтом, – вельбот тянет под подзор, мама, пронеси! Бросательный, конечно, упустили. С танкера орут по-грузински, армянски и азербайджански. Выгребаем каким-то чудом им под нос. Отвесный форштевень танкера так и норовит разрезать нас на равные половинки. С небес свешиваются бородатые и усатые, как борта "Невеля", рожи, острят:

– Эй, кацо! На вэльботе! Нэ подходи блыжэ! У нас якорь не закрэплен! Тэбэ на башку упадет!

Когда у тебя над головой растопырился многотонный якорь, то чужой юмор сечешь не сразу – как-то так удлиняется твоя шея, дольше доходит до тебя юмористика. А вдруг действительно у грузин не только с брашпилем, но и с якорными креплениями что-нибудь не в порядке? То, что на танкере порядка мало, мы уже хорошо знаем. И это все вполне понятно и оправдано: никто из настоящих тружеников на "Аксае" работать не хочет – заходов им в иностранные порты не дают, валюту надо тратить в родном "Альбатросе". Кому охота болтаться взад-вперед вокруг Африки без экономического стимулирования? Только разгильдяям деваться от такого удовольствия некуда.

Проводник поднимается из вельбота на бросательном конце к бородатым и усатым физиям. Они пропускают его в полуклюзы и опять стравливают к нам в вельбот. Все это время мы болтаемся на зыби под развалом форштевня танкера, отталкиваемся руками. Вельбот тяжеленный. Боюсь за матросские руки. Отталкиваться положено крюками, но их, конечно, забыли.

Боже, лингвиста бы сюда! Он бы собрал материал на десять докторских диссертаций – потоки изощреннейшей речи текут на нас сверху и поднимаются обратно. Боже, какие неожиданные завороты, всплески и взрывы, боже, какие таланты импровизаторов и словотворцев пропадают в бескрайних просторах Атлантического океана.

Мне известно, что на португальском филере есть звуковая аппаратура направленного подслушивания. Говорят, отличная аппаратура, американская. Говорят, с километровой дистанции они могут записывать наши обычные разговоры на мостике. Бедняги натовские переводчики, если им придется переводить наши разговорчики при стыковочных операциях. Дай господь натовским переводчикам хорошие нервы, плохое воображение и ослиное терпение, иначе им не миновать сумасшедшего дома в Лиссабоне.

Вокруг летают огромные стрекозы. Дергаясь, как стрекоза на веревочке, тащим проводник к родному скобарю. Зыбь все крепчает. И ветра-то почти нет, а зыбь такая, что скобарь исчезает из виду, когда проваливаешься в промежутки между зыбинами. А нам еще один рейс – за проводником для шланга…

Уродуемся до полудня. Под конец умудряюсь посадить вельбот на собственный буксирный канат – на тот самый буксир, которым мы связали "Аксай" с "Невелем". Канат провис, ушел под воду, и я решил проскочить над ним, чтобы не делать крюк. Суда как раз дернуло в разные стороны, буксир надраился, и вельбот неожиданно стал раком. Теперь я хорошо знаю ощущение китобоев, под которыми всплывает раненый кашалот. Омерзительное ощущение. Но дело еще в том, что последним рейсом я вез с танкера тюк с почтой. Ее отправляли по воздуху на Маврикий, потом на разных судах через два океана. И теперь я чуть было не отправил ее на дно Атлантики возле берегов Анголы.

20.11.69

Пятьдесят лет создания Первой конной. Родились Блюхер и Калинин.

Плетемся вдоль африканского побережья, имея на двух нейлоновых концах "Аксай", связанные с ним еще половиной топливного шланга. Маловетрие, тепло, но не очень душно. Насосы "Аксая" барахлят, топливо поступает медленно. "Банный лист" идти малым ходом не может. Этим он похож на фрегатов. И, как фрегат, носится вокруг кругами.

Американцы посетили Луну и возвращаются.

Очень много летучих рыбок. Они ведут себя весело и, как всегда, пускают за собой по волнам "блинчики". Их стаи достигают сотен штук.

Хорошее, легкое настроение. Потому что и мне письмо оказалось от матери в почте "Аксая". И бандероль с августовским номером "Нового мира" и июньским "Вокруг света", где рассказ Казакова "Вега". Все это отложил на "послевахты". Кроме письма, конечно.

У матери в гостях был Юрий Дмитриевич Клименченко. Он, оказывается, опять ходил на перегон, хотя зарекался плавать. Судно у него было старое, слабое, боялся, что нос отвалится – у судна, разумеется. И меня потянуло мыслями в Арктику, на речные самоходки, на мутный Диксон, к корешам-перегонщикам, к их тусклому юмору, когда поют на мотив песни "Пусть всегда будет мама!" заклинание "Пусть всегда будет пиво!". Такой рукотворный плакат я видел в Игарке.

Когда человек уходит в море, в его душе происходит удивительная консервация. Консервируются все проблемы семьи, учреждения, класса, государства. И пребывают в законсервированном виде, несмотря на существование радиосвязи и почты. Эмоциональный уровень проблемы не затухает от разлуки с их истоком. Так, вероятно, будет и на звездолете. Звездолетчики будут мучить себя отрицательными эмоциями, обдумывая земные проблемы, хотя отлично будут знать, что за время их полета все проблемы изменятся или исчезнут и думать о них – своего рода мазохизм.

Кончилась копировальная бумага. Докладываю об этом капитану. Вот, мол, говорю, какая у вас на борту развилась бюрократия и канцелярщина, сколько бумаг пишут, придется копирку на валюту покупать.

Мастер подумал, походил по мостику, спел свое любимое: "Мать родная тебя не погубит, а погубит простор голубой…" Потом высказался:

– Вы не правы. Дело не в бюрократии и не в канцелярщине. Дело в том, что еще раньше копирки туалетная бумага кончилась. А копирка нежнее газеты.

Высказавшись, Георгий Васильевич прицеливается к стрекозе, которая села на релинг. Он охотится уже битый час. Теперь он напевает: "Она по проволоке ходила, махала белою ногой…" Наконец – хоп! – стрекоза схвачена за крылышки.

– Кого я поймал, Виктор Викторович?

– Воздушный разведчик, – докладываю я. – Замаскированный агент Салазара.

– Точно так, – соглашается капитан и идет к трапу.

– Вы ее куда, Георгий Васильевич?

– В камеру пыток. Коротенький допросик. А вы тут набросайте радиограмму на "Долинск". Спросите, какая валюта в Конго – Браззавиль.

– Бельгийские франки.

– Спросите, какой у них курс.

– Значит, после бункеровки в Пуэнт-Нуаре? На моточистку?

– Зависит от того, какие там цены на цыплят.

– Ясно.

Мне хочется в Пуэнт-Нуар. Тропический лес. Много наших педагогов. У педагогов автобус, и они возят моряков в тропический лес. Это нам известно от "Долинска". А из статистики известно, что большинство педагогов в нашей стране – женщины. Лес. Автобус. Женщины. Лианы. Крик дикого зверя. Родина самого древнего человека. Возможность прикоснуться к земле истоков. Необходимость такого прикосновения.

Умнейший Грэхем Грин не сомневается, что у каждого есть потребность вернуться назад и начать все с начала. Полигоном для таких манипуляций во времени и пространстве единогласно выбрана Африка и самые далекие острова Тихого океана. Грэхем Грин даже считает, что и профессиональные путешественники-географы типа Ливингстона и Стенли отправлялись в Африку с неосознанной целью найти свое прошлое в "душе черного мира". С такой же, но осознанной целью тянулись в Африку писатели типа Рембо и Конрада, а Гоген искал свое "прежде" на Таити. Грязь, болезни и варварство, мучительная смерть и тупоумное впадение в детство после изрядной порции хинина – не слишком большая плата за путешествие в "прежде", за взгляд в начало всех начал. Там, в начале, ужас безмятежен, безмятежность ужасна, сила нежна, нежность полна силы, чувственность бездумна, дума чувственна. Возвращаясь из "прежде", цивилизованный человек вдруг обнаруживает у себя пуповину. Ее не обрезали в лондонском родильном доме. Она повисла между Гибралтаром и Танжером, используя облака вместо столбов и опор. По ней передается западному человеку ощущение потери, сожаление о том, что он сделал, натворил с собой при помощи своей цивилизации. Одновременно Грин утверждает, что Африка близка ему и по-обыкновенному, по-родственному, по-домашнему.

Мы – современные русские – в силу своей многовековой удаленности от Африки испытываем некоторое недоумение при встрече с абсолютно черным человеком. Я видел это недоумение на физиономиях буфетчицы Эльвиры и повара, когда черные люди грузили нам продукты. Мы еще слишком редко видим черных людей. Мы такие серые, что до сих пор и в газетах, и в книгах пишем "негр". А это слово иногда звучит оскорбительно, как сам я недавно узнал. Надо: "черный человек". Ведь так просто все, если приложить к себе. Даже самый серый белый не обижается, если его называют "белый человек".

А чтобы почувствовать родственное и необходимое в Африке, совсем и не надо впадать в тупоумное детство после порции хинина на берегу Нигера. Достаточно представить себе карту мира без Африки. И мир без черного человека с ослепительными зубами, и Россию без Пушкина.

Можете?

Мечта о Пуэнт-Нуаре лопается, как пузырь с сероводородом в бухте Уолвис-Бей.

Ответ "Долинска" лаконичен: "Пуэнт-Нуаре вода есть продуктами туговато дорого документы двтч пять судовых ролей, четыре табаколиста, два провизионных, два листа прививок оспы желтой лихорадки с указанием даты".

Цены сравниваются с портами Берега Слоновой Кости и Сенегалом. Перевешивает Сенегал. Запрос на "добро" уходит к Папанину. А пока мы продолжаем тащить за собой "Аксай" и всасывать топливо, набухая им, как клопы кровью. А рядом продолжает тащиться "Банный лист".

Океанская зыбь едва приметна на глаз, но каждый раз, медленно опускаясь с очередной зыбины, наш жеребец-трехлеток, то есть бывший лесовоз, а ныне экспедиционное судно "Невель", испускает тихий, несколько скорбный, очень лошадиный вздох.

В дрейфе

Морская тоска. Большой Халль шел за нами по пятам, как злобный пес.

Юхан Смуул. Автобиография

На пересечении экватора с Гринвичем мы легли в дрейф. Экваториальное течение по тридцать миль в сутки несет к Берегу Слоновой Кости. Под килем Гвинейская котловина. Знакомые места.

В Конго опять какая-то заваруха. В Анголе – война. В Сенегале – пограничные конфликты. В Гибралтаре – шурум-бурум между испанцами и англичанами. Куда нам все-таки после работы податься на моточистку?

Зеленая скука, неопределенность, монотонность. От черного ночного чая и бесчисленных сигарет начало болеть сердце. Боль нудная и ровная, как наш дрейф. Нет туалетного мыла. Кончается запас сухого тропического вина. Пустили в дело последнюю пачку карандашей для штурманской прокладки. Давно нет черного хлеба.

Сутки за сутками вздыхает на ровной зыби "Невель". Катятся и катятся под нами атлантические волны, поднимается и исчезает Луна, поднимается и исчезает Солнце, поднимается в зенит и исчезает Орион.

Мелкие склоки. Например, на производственном совещании был поднят вопрос мини-юбок. Наши женщины действительно совсем притупили бдительность. Жара и многомесячное общение с одними и теми же мужчинами не способствуют женской скромности. Они чувствуют себя как на кухне коммунальной квартиры.

Разговор начался со сливочного масла. Масло затвердело в холодильниках. Лень раскладывать в масленки нормальными кусками. Дамы подают на стол полукилограммовые бруски. Оттолкнувшись от масла, боцман произнес речь о голых ляжках. Старик обрушился на них с отелловской страстностью. Обрушившись на ляжки, он задел старпома, который попустительствует безнравственности.

– Все вы были черт знает в скольких странах, – сказал старпом. – Везде бабы взбесились. Везде они в мини, и везде невозможно работать! Такова мода. Они равноправные. И ни судовая администрация, ни профсоюз не имеют права диктовать им длину юбок. Этого нет в уставе. Вопрос масла ясен. Здесь я допустил слабину. А травить слабину подолов я не буду.

Наши дамы покинули производственное совещание с высоко поднятыми головами и подолами.

Незримый, смеялся им вслед Большой Халль.

Так наступает декабрь. В июне он казался далеким, как Луна. За это время на Луне побывали люди, и она приблизилась. И наступил декабрь.

Оранжерейная влажность. Рыбий запах везде на палубе, даже на ходовом мостике. Лески, волокущиеся за судном. Бледный, искромсанный топорами труп акулы на корме. Кусок другой акулы привязан на тросе за бортом – приманка.

Ют напоминает морг. Особенно когда пройдешь туда ночью, по безлюдному судну, чтобы размяться при свете луны. Слабый ветер гладит лицо, но долго не может прогнать ощущение опухлости после предвахтенного сна. Бродят в голове остатки тяжелых видений. Во рту горечь от чая и сигарет.

Липкие от рыбьей крови и слизи релинги. Черный океан. Покачиваются акульи челюсти на веревочках. Матросы выбеливают их на солнце. Получается сувенир довольно жуткого вида. Три ряда зубов в акульей пасти. Если один зуб ломается, на его место поднимается другой. Из плавников акул делают парус для сувенирной пироги.

Плавник голубой акулы есть и у меня. Тяжелый от кровоточащего мяса в корне, нежный и прозрачный по внешнему краю, но эта нежная и прозрачная кожа так плотна, что ее не проткнуть проволокой. И я был в акульей кровище, пока возился с плавником, вешал его сушиться на пеленгаторном мостике. И у меня оказались глаза завидущие, и мне захотелось иметь плавник голубой акулы – грозы китов. Его обводы чудеснее и совершеннее птичьего крыла. Все законы гидро- и аэродинамики заключены в лекальных изгибах плавника.

Когда пересекаешь океан полным ходом, торопишься из порта в порт, не знаешь и не можешь представить, сколько за бортом жизни. Надо остановиться. И тогда увидишь, что в каждой волне кипит и бурлит живое. Ночная тишина полна всплесков, шорохов, и вздохов, и слабых, но четких вскриков. И если представить себя в плотике среди океана, вровень с его верхней пленкой, то озноб пробирает от суеверной жути. Среди чужой жизни будешь ты, не среди безмерных вод, а в океане отчужденной жизни, хранящейся здесь сотни миллионов лет.

Четыреста миллионов лет существуют акулы в своем синем мире, а мы всего тридцать тысяч.

Темно-синее освещение сводит людей с ума – так говорят психологи. Если вспомнить свет дежурной лампочки в ночной казарме, в бомбоубежище, на крыше милицейской машины, то можно согласиться с психологами. Но как нас манит синее! Как сидим мы час за часом на берегу и глядим в синюю даль…

Три часа ночи.

Люстра опущена низко за борт. Волны вспыхивают ослепительными клочьями случайной пены. В глубине зыбин голубое сияние. Летучие рыбы лежат на освещенной воде, как огромные серые ночные бабочки или как маленькие самолетики Беллы Ахмадулиной, маленькие сверхзвуковые истребители с треугольным крылом. Они стартуют без разгона, испуганные тенью хищной рыбы, всплывающей из глубин преисподней. Зигзагами носятся красные кальмары, даже страх не может заставить их уйти от манящего белого света. Белое влечет их так же, как нас синее. И рыбы-иглы не боятся хищной тени. Они извиваются в свете люстры, всем гибким телом впитывая кванты. Пролетают невидимые ночные птицы, кричат странно. Днем их не видно почему-то.

Могучая стая серо-синих привидений медленными сужающимися кругами всплывает из черной глубины в конус света. Акула и штук двадцать паламид за ней. Акула уже чует приманку – кусок своей предшественницы. Три полосатых лоцмана повторяют каждое ее движение. Два лоцмана скользят по бокам, один под брюхом. Пассажирка-прилипала пиявкой висит на спине акулы. Паламиды держатся на дистанции в три-пять метров. Акула и ухом не ведет в их сторону. Так спокойно смотрит на пасущуюся рядом газель сытый лев.

Акула не торопится ужинать. Ткнется рылом в приманку, блеснет кроваво-изумрудным глазом и уйдет виражом. А паламиды охотятся на летучих рыб. Улепетывая, летучие рыбы мелькают в свете люстры папиросным, тлеющим огоньком. Если рыбке не повезло, огонек гаснет в пасти паламиды.

На корме появляются мореходы, почуявшие акулу. Здесь страдающие бессонницей члены экспедиции и вахтенные, бессовестно бросившие на произвол судьбы работающие механизмы, передатчики, стиральные машины и ходовую рубку.

"Невель" крепко спит, уютно растянувшись на мягких и теплых волнах. Плюхает под кормой вода. Звезды чужих небес узкими лучиками пронзают ночную черноту.

За борт опускается шланг, подсоединенный к пожарной магистрали. Шум льющейся воды якобы привлекает рыб и лишает их осторожности. Забрасывают акульи лески со стальными поводками, с мороженой треской на крюке. Приносится кут, ибо от акулы, как и от океана, можно ожидать чего-нибудь совершенно неожиданного.

Мороженая северная треска приходится акуле по вкусу. Зигзаг, переворот, рывок и мгновенное бешенство. Теперь следует проявить железную выдержку, вспомнить Старика, увековеченного Хемингуэем. Но вспоминается бессмертный чеховский налим. Всевозможные советы и соображения высыпаются на ловцов. Их много, а акула одна. И в этом ее спасение.

Зверюгу подводят к борту и выдергивают голову из воды. Акула замирает. Шок? Известно, что выражение "замирает сердце" для акулы соответствует реальности. В момент опасности, гонки, шока ее сердце отключается. Отсюда невероятно длительная живучесть акул.

Жуткий вид у них, когда смотришь прямо сверху на вертикально висящую акулу, в щель ее пасти, растянутую еще крюком. Пластика движений, совершенство мощного тела уже не скрашивают тупой жестокости акульей физиономии, налицо только бандитская сущность. И тогда яростные споры ныряльщиков о том, кусаются акулы или нет, кажутся такими бессмысленными, как спор славянофилов и западников.

Для того чтобы подвести под акулу кут, надо потрудиться, но лень. Завести петлю на хвост еще хлопотнее. И хотя всем славянам ясно, что тащить на крюке бессмысленно, – сорвется, падла! – принимается именно такое, азиатское, фаталистическое решение.

Полтораста килограммов свинцовых хрящей и стальных мышц медленно поднимаются из родной стихии к палубе "Невеля". У комингса акула выходит из состояния нирваны. Если вы когда-нибудь в мальчишеском возрасте вытаскивали из будильника пружину и хотели ее удержать голыми руками, то вам понятно дальнейшее. Акула возвращается в колыбель жизни с пятиметровой орбиты, поднимая фонтан брызг и фонтан ругани. Последний выше и солонее первого.

– Попутный ветер в корму дуй! – говорю я по-испански.

Конечно, охотничий азарт возникает, когда на крюке забьется живое, но когда акула, сорвавшись, остервенело торпедирует океан, я радуюсь за нее. Ошалевшая торпеда с такой скоростью исчезает в глубине, что представляется вероятным ее появление на другой стороне планеты, в районе Гавайских островов, уже через полчасика.

Монотонность дрейфовой жизни особенно тягостна для штурманов. Вахты бездеятельны. Пустота четырех часов. Один на один с Большим Халлем.

Смотришь в небо и раздумываешь над тем, что следует делать, если метеорит шлепнется рядом с судном. Включаешь воображение: ударная воздушная волна, водяная воронка, повышение температуры, многометровая водяная волна… Если воображение работает хорошо, доводишь себя даже до несколько взволнованного состояния, решая специальные вопросы: включать дозиметрическую аппаратуру или нет? Поворачивать судно на или от места падения? На каком ходу встречать волну?.. Глядишь – час прошел.

Если мы будем казаться будущим людям дураками (а это произойдет обязательно), то не только за низкий коэффициент полезного действия двигателя внутреннего сгорания.

Они будут удивляться вопиющей бесхозяйственности в расходовании мозговой энергии. Миллионы тонн мозгового вещества в головах человечества работают вхолостую. Представьте себе Азовское море, заполненное до краев серым человеческим мозгом. И вся эта масса мозга решает вопрос: пойти в кино или нет?

Теперь представьте себе, сколько было мозга во всех черепах за все время существования человечества. Слоем толщиной в добрый метр можно было бы покрыть планету. И эта планета мозга родила за миллион лет атомную бомбу и несовершенную ракету, и это нам представляется космическим достижением человеческого гения! Гора, родившая мышь, работала производительней в бесконечное число раз. Простой станка на заводе или судна у причала мы считаем видом аварии. Тогда простой мозга надо почитать катастрофой, но мы укладываем миллионы тонн неотработанного мозга в могилы или сжигаем в крематориях. Вот от чего будут рвать на головах волосы будущие люди, если, конечно, они сохранят волосатость.

Монотонность дрейфовой жизни подвигнула меня не только на такие оригинальные размышления, но и на поэтическое творчество. Я и сам не заметил, что, расхаживая с крыла на крыло мостика, час за часом бормочу: "…надменны континенты… рок наших строк… кольцо оков, веков и облаков… Фрегат за взмах крыла проходит небосвод от Южного Креста до Ориона, и месяца качает корабли волна от Огненной Земли до Альбиона…"

И строка, от которой я не могу отвязаться и до сих пор: "Скелет кита на берегу Анголы…" Она звучала во мне балладно, запевно. К ней хотелось, болезненно даже хотелось, пристроить следующую строку.

"Скелет кита" разделил со мной не одну вахту, доводя до бешенства, но дальше баллада не шла. Никакое упрямство и упорство не помогло. Жуткое дело – отсутствие способностей к чему-либо.

Недалеко от Дакара горит и гибнет японской постройки супертанкер на двести тысяч тонн водоизмещения. Он шел из Амстердама на Персидский залив. Вероятно, мы успеем увидеть этот факел – такое не сразу прогорит и утонет, если не взорвется. Сорок два человека снял с него голландский танкер. Капитан и радист оставались, затем обгорели и тоже покинули судно.

Ежесуточно мировой флот теряет в огне два судна. Но только десять процентов пожаров приходится на танкеры – чем возможнее опасность, тем больше бдительность. Четверть всех пожаров вспыхивает на суднах в море. Чаще они происходят на судоремонтных заводах и при погрузке-выгрузке.

Я осмыслял эти факты, готовясь к проведению занятий по противопожарной технике, когда старший электрик принес обрывок газеты "Водный транспорт" за 9 января 1969 года.

Крупными буквами на измятом клочке было набрано: "ГЕРОИ "АРГУСА"".

– Откуда это у вас?

– Так пипифакс кончился, – сказал электрик. – На газеты перешли. Я это с крюка снял. Думаю, может, заинтересует вас…

Конечно, мне было интересно прочитать об "Аргусе". Рассказывал заместитель начальника Главного управления мореплавания Министерства морского флота П. Грузинский. Он перечислял уже известные мне подвиги "Аргуса": спасение киприотского судна "Марианти", помощь английскому судну "Верчармиан", выброшенному на подводную скалу, буксировку его в Гонконг. Об этом капитан "Аргуса" Бычков рассказывал нам у острова Рафаэль в каюте старпома. Но он не упомянул тогда о выводе из опасной зоны советского теплохода "Переславль-Залесский", атакованного американскими самолетами, о ремонте его механизмов; о помощи в разгрузке и заделке пробоин на итальянце "Августин Бертани".

"Тогда же на борту "Раздольного" вьетнамцы тепло отзывались о совершенно необычной операции моряков "Аргуса", – продолжал П. Грузинский. – Необычность состояла в том, что спасатели часто работали во время бомбежек… Случилось так, что Хайфон стал испытывать затруднения со снабжением пресной водой.

…По дну реки Кау Кам протянулось 750 метров труб. Это по ним поступала вода в Хайфон. Вьетнамские водолазы обнаружили разрыв, установили на этом месте буек. Ликвидировать утечку воды попросили экипаж советского спасателя. Вскоре "Аргус" остановился у буйка. В мутную, грязную от ила воду Кау Кам ушел старший водолаз Терехов. Глубина – четырнадцать метров, видимость – ноль…

Трудная работа шла на дне Кау Кам. Водолазы укладывали тяжелые сорокакилограммовые шпалы из красного дерева – подставки под трубы. Не так-то просто было во мгле точно обрезать концы труб. Потом обнаружили еще один разрыв… Когда на осмотр второго повреждения водовода погрузился Терехов, в шлеме водолаза вдруг раздался тревожный голос капитана "Аргуса":

– Срочный подъем! Не мешкай, Юра, скорее поднимайся!"

Здесь газета обрывалась. Как в приключенческом фильме: "Конец первой части". Только это был не фильм. Автор рассказа подписывал радиограммы, когда "Аргус" заканчивал свою лихую жизнь на рифах Каргадоса. Какие мысли и чувства испытывал П. Грузинский, когда ему надо было отдавать капитана "Аргуса" под суд? Убытки 740 310 рублей. Суровые слова в информационном бюллетене: "Гибель "Аргуса" является позорным памятником беспечности судоводителей, погубивших свое судно…"

Я с возможной аккуратностью подклеил обрывок газеты на лист чистой бумаги. Мне не очень трудно было представить себе продолжение заметки. Вода, как известно, несжимаемая жидкость. Гидравлический удар от подводного взрыва страшнее воздушной взрывной волны. Очевидно, бомба упала близко. Жутко было вытаскивать водолаза из мутной воды реки Кау Кам. Терехов получил орден Ленина посмертно. Большинство членов экипажа "Аргуса" тоже были награждены за мужество и героизм при выполнении интернационального долга.

Многоглазый Аргус, обозначавший звездное небо, его изображения на стенах погибшей Помпеи; длиннохвостый малаккский фазан; советский спасательный буксир, работавший в водах Малакки; вьетнамская война, погибший русский человек Терехов, прибой на рифах Каргадоса, негр на пироге, соленая горбуша на пиджаке, нехватка пипифакса в затянувшемся рейсе и обрывок газеты на моем столе – жизнь на каждом шагу соединяет высокое с низким. Середины нет.

"Всякое произведение искусства есть прекрасная ложь; всякий, кто когда-либо писал, отлично знает это. Нет ничего нелепее совета, который дают люди, никогда не писавшие: "подражайте природе"". Это изрек Стендаль. Остается ерунда – уметь создать произведение искусства.

Я нашел старый таймшит "Челюскинца" на девятое января шестьдесят девятого года. Отмечено было: "лоцманская проводка проливом Босфор…" Турецкий лоцман, у которого прихватило сердце, его "мало-мало-помалу, мейт!", Леандрова башня, погибший в волнах юноша, плывший на огонек любви, и грязные брызги из шпигата, сносимые ветром на безропотного старого турка…

Вечером снялись, слава богу, с дрейфа. Курс на мыс Фритаун.

До конца рейса еще тысячи миль.

Ночью гроза. Когда три молнии одновременно ударяют в черный горизонт, над ним всплывает багровая полоса – будто шлейф за горящим танкером.

Утром после грозы и небо и волны были серыми, как остриженная голова новобранца. И в этой серости крутится близко от нас медленный могучий белый смерч.

Впереди был все тот же океан и дальняя, и дальняя дорога…

Банальная курортная история
(Второй рассказ Геннадия Петровича М.)

Настоящий кит был стоиком, а кашалот – платоником, который в последние годы испытал влияние Спинозы.

Г. Мелвилл

О стопятидесятилетии Германа Мелвилла я узнал случайно из немецкого календаря с кудрявым мальчиком.

В честь Моби Дика мы встретили тогда платоника-кашалота.

Он несся прямо в борт теплохода, высоко выныривая и пуская маленькие фонтанчики. Зеленый трубный след и белое бурление среди густых синих волн.

Разбивать философский лоб о ржавую сталь платоник не пожелал и в последний миг юркнул под киль.

Я должен был испытать особые чувства. Во-первых, встретил живого платоника. Во-вторых, как ни трудно в это поверить, именно кашалот виновен в моем затянувшемся общении с морями.

Но никаких особых чувств живой кашалот во мне не вызывал. Настроение было тоскливое. И в основе его лежал осадок, выпавший в душу от человеческой мелкой подлости.

Красавица-испанка, продававшая на Канарских островах статуэтки мадонн, выдавала их за деревянные.

Я купил мадонну и держал ее на видном месте в каюте.

Скромный лик святой испанской девушки украшал суровую походную жизнь мужчины.

Потом нас качнуло, мадонна хлопнулась на палубу, и симпатичный девичий локоток отлетел напрочь.

Машенька была гипсовая: подделка под старое дерево.

Хоть плачь, так стало обидно от неумения и приобретать, и сохранять вещи. Я приклеил локоток канцелярским клеем и забинтовал Санта-Марию носовым платком.

Раннего детства не помню. Оно отсечено войной. Но, бинтуя мадонну, вспомнил, что лет в шесть у меня была мраморная лягушка; она упала, разбилась, и я ее точно так же бинтовал и плакал от обиды. Дяде с седыми висками было трогательно вспоминать милое детство и чистые слезы над бесхвостым земноводным в далеком южном океане.

Вскоре после повстречания (слово Мелвилла) кашалота справа по носу обнаружилось нечто оранжево-кровавое, похожее на перевернувшуюся спасательную шлюпку.

День стоял редкой красоты. Воздух и волны гуляли по океану, ласково взявшись за руки. Смотреть на солнечную ясность впереди сквозь бинокль было больно глазам. И мы долго не могли разобрать природу плавающего предмета.

Оказался еще один кашалот. Мертвый. Уже бесформенная туша тяжко колыхалась на гладких синих волнах. Из огромных ран выворачивался жир. Вероятно, платоник угодил под гребной винт крупного судна.

Уйма птиц – больших темных и светлой мелочи – облепила тушу. Сытые отдыхали рядом на волнах и колыхались. Ни одна птица не взлетела, хотя десять тысяч тонн стали промчались в десяти метрах.

На мостике молчали, храня ту неожиданную тишину, которую я слышал как-то при встрече с айсбергом у Ньюфаундленда, и между могил острова Вайгач, и на горе в сирийском порту Латакия, когда думал о близкой могиле Ионы – товарища Рыбы.

С некоторым содроганием представил я пророка во вздувшемся брюхе истерзанного птицами, рыбами и гребными винтами кашалота. Просидеть, или пролежать, или простоять трое суток в таком страшилище – не фунт изюма съесть. Бог знал, как наказать дезертира.

"И встал Иона, чтобы бежать в Фарсис от лица Господня, и пришел в Иоппию, и нашел корабль, отправлявшийся в Фарсис; отдал плату за провоз и вошел в него, чтобы плыть с ними в Фарсис от лица Господа.

Но Господь воздвиг на море крепкий ветер, и сделалась на море великая буря, и корабль готов был разбиться.

И устрашились корабельщики, и взывали каждый к своему Богу, и стали бросать в море кладь с корабля, чтобы облегчить его от нее; Иона же спустился во внутренность корабля, лег и крепко заснул.

И пришел к нему начальник корабля, и сказал ему: что ты спишь? Стань, воззови к Богу твоему; может быть. Бог вспомнит о нас и мы не погибнем…

И сказали ему: что сделать нам с тобою, чтобы море утихло для нас? Ибо море не переставало волноваться.

Тогда он сказал им: возьмите меня, и бросьте меня в море, и море утихнет для вас; ибо я знаю, что ради меня постигла вас эта великая буря.

Но эти люди начали усиленно грести, чтобы пристать к земле; но не могли, потому что море все продолжало бушевать против них…

И взяли Иону, и бросили его в море, и утихло море от ярости своей.

И повелел Господь большому киту проглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи…

Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня; все воды Твои и волны Твои проходили надо мною.

Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя.

До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня; но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада.

И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу".

Вот этот миф я хотел положить в основу одной современной повести об инженере, специалисте по радиоэлектронике.

Мелвилл шутил, награждая разные породы китов философскими кличками. Но шутки гения несут печать истины и ее печаль. Ведь последовательный стоик считает, что и великий мудрец, оказавшись в коммунальной квартире, может запутаться в хаосе жизненных отношений. И тогда – если мудрец не может разумно упорядочить этот хаос – он должен покончить с собой, так как только смерть способна вырвать из неразумного хаоса жизни и приобщить к идеальной разумности мирового целого.

И современные киты часто следуют примеру стоика Зенона. Но только усатые киты! Зубатые же являются злейшими противниками всякой науки, псевдонауки и афинской демократии. Они набиты вздором, сопротивляются насилию, терпеть не могут самоубийц; как недавно выяснилось, болеют гриппом, принимают антибиотики в пилюлях из скумбрии, а к смерти проявляют не философское равнодушие, а овечью близорукость: если вожак получает гарпун в сердце и, обезумев от боли, оказывается на береговых камнях, то стадо следует за ним, демонстрируя чисто стадное поведение, которое особенно возмутительно у громил, имеющих в пасти по сорок два огромных зуба.

Не соглашаясь ни со стоиками, ни с платониками по отношению к основному вопросу бытия, мы испытывали к дохлому, облепленному жадными до падали морскими птицами, колыхающемуся вверх брюхом кашалоту обыкновенную жалость.

В феврале 1891 года китобойное судно "Стар ов зе Ист" ("Звезда Востока") охотилось в здешних местах на китов. Со шлюпки загарпунили кашалота. Кашалот загарпунил шлюпку – шарахнул по ней хвостом и разнес вдребезги. Вторая шлюпка добила кашалота и подобрала из воды уцелевших. И один труп. А молодой китобой Джеймс Бартли пропал без вести.

Два часа разделывали кашалота и вдруг заметили, что желудок у дохлого кашалота дергается. Когда желудок вспороли, там обнаружили Джеймса, без сознания и обожженного желудочным соком. Джеймс попал в судовой лазарет, а потом в портовую больницу.

Паренек скорее всего знать не знал о пророке Ионе, но в некотором роде повторил его судьбу. Он отлично помнил, как разлетелась шлюпка, а он очутился в полной темноте и заскользил в преисподнюю по каналу, стенки которого судорожно сжимались.

Со всего мира съехались специалисты, обследовали морячка и пришли к выводу, что ему крупно повезло. Во-первых, он миновал зубы кашалота, во-вторых, быстро потерял сознание и лежал без движения, в-третьих, кашалот был прикончен через несколько минут после глотка, и температура тела его быстро понизилась.

Поправиться окончательно Джеймс не смог, бить китов – тоже, но плавал еще пять лет в каботаже и умер в девяносто шестом году.

Этот случай, описанный в заметке сентябрьского номера канадского журнала "Канадиан фишермен" за 1958 год, был взят из старой книги "Китобойный промысел. Его опасности и выгоды", в которой воспроизведены копии письменных свидетельств членов экипажа китобойного судна, длинные, под присягой, заявления известных врачей и ученых, которые беседовали с жертвой кашалота и командой судна.

Тут, правда, интересно, кто все-таки жертва: Джеймс, который жил еще пять лет, или кашалот, которому вспороли брюхо.

Издательство "Казахстан" (Алма-Ата) в 1965 году напечатало книгу "В мире занимательных фактов", где отвело истории Джеймса положенные страницы. А друзья, зная, что я давно связал свою судьбу с пророком Ионой, сделали соответствующую выписку. Она подтолкнула соображение. Моя повесть об инженере, нашедшем способ подключать человеческие легкие к кровеносной системе кашалота, обретала все более реальные черты. Жизнь все удобнее укладывалась в миф, как Джеймс в брюхо кашалота.

И вот сейчас, в струях холодного океанского течения, глядя на зеленый трубный след живого и здорового, слава богу, кашалота, я вдруг вспомнил, что в моих болтаниях по океанам была когда-то цель. Еще в Средиземном море, когда мы везли осину на Сардинию и проходили Фарсис, эта цель была во мне. Она еще была даже в Сирии. А потом… потом я ее как-то незаметно утратил…

Живой и здоровый кашалот промчался по своим делам среди свинца, стали, чугуна и снега здешних холодных волн.

Я спустился в каюту и вытащил папку с записками Геннадия Петровича М. Я испытывал стыд перед умершим. Мне казалось, что я предаю его память, если забываю о цели своего движения в океанах. Я взял лупу и засел за рукописи.

Названия своему второму рассказу Геннадий Петрович не дал. Потому придумал я его сам: "Банальная курортная история".

"От Валерия Ивановича ушла жена.

Валерий Иванович никогда ее не любил, женился в некотором роде из чувства жалости, изменял при любой возможности, но к совместной жизни привык. И после неожиданного ухода супруги почувствовал себя как матерый боксер, кувырнувшийся в нокдаун от удара второразрядника.

Валерий Иванович взял отпуск и поехал к Черному морю в Пицунду, чтобы оправиться. Он уже бывал там с женой раньше.

Валерий Иванович снял комнатку у старухи-хозяйки, устроился столоваться и повел жизнь отдыхающего холостяка. Вставал поздно, когда все уже лежали на пляже, шел к почте, покупал газеты, потом шел на рынок и покупал виноград, потом шел в столовую, которая уже пуста бывала, и завтракал без аппетита, глядя на пыльные эвкалипты, на их ободранные стволы. Потом шел на пляж и, глядя на загорающих, размышлял об этапах человеческой жизни.

Этапы проходили перед ним воочию. Детишки. Подростки. Юноши. Влюбленные. Молодые семейства. Семейства среднего возраста с подрастающими уже детьми. Стареющие люди, с животами, рыхлыми грудями, бесполой бесстыдностью, непониманием собственной некрасивости, думами о болезнях, с отношением к морю, солнцу как к лекарству, которое выписывается участковым врачом по рецепту.

Пляж давал полный спектр человеческого существования. Валерий Иванович наблюдал за семейством, в котором отец походил на артиста Евстигнеева, мать – на артистку Мордюкову, а дочка была уже девушкой, оформившейся, прекрасной своим девичеством, и еще привлекала внимание тем, что сильно косила на один глаз.

"Ничего, голубушка, – думал Валерий Иванович, с удовольствием наблюдая девушку, как она устраивает свой надувной матрасик под тень зонтика, как пластично двигается, расстилая полотенце. – Ничего, голубушка. Сейчас, конечно, твой косой глаз только даже красит, а вот мы через несколько лет на тебя посмотрим, что-то будет? Хорошего не будет – гарантию даю". Он думал это безо всякого злорадства, наоборот, с сочувствием.

В воде на спинах медуз взблескивали солнечные лучи. Медузы колыхались плотной массой и отравляли купальщикам удовольствие.

"А чего же вы? – безмолвно спрашивал Валерий Иванович купальщиков. – Закон жизни, знаете ли: медуза тоже жить хочет. И ежели она вам мешает, то это еще не значит, что медуза имеет меньше прав на Черное море. Вот так, голубчики!"

Он все время ощущал в себе работу мысли, а люди, которые барахтались в воде, играли в волейбол и крутили романы, не думали. И потому он ощущал к ним снисходительность. Грустная философия доставляла Валерию Ивановичу утешение. Глядя на яркие краски пляжа, на муравейник голых тел, он думал о смерти, о своей ранней душевной дряхлости, которая появилась в нем потому, что всю жизнь он много думал. Счастливые те, кто не думает, – к такому выводу он приходил.

Он смотрел на мальчишек. Тощие озорные пацаны лезли на одинокий камень, скользили по водорослевой слизи, царапали животы, все-таки забирались на камень и прыгали с него в воду, головой вперед, "ласточкой".

"Милые вы мои, – думал Валерий Иванович, трогательно любя в этот момент тощих мальчишек. – Так и надо! Вперед, пацаны, вперед! Мальчишка должен расти смелым! Не дай вам господь пережить то, что мы пережили, но готовыми надо быть".

К камню подходил толстый, откормленный, ухоженный до свинства мальчишка в импортных плавках с пояском. И сразу Валерию Ивановичу ясно было, что мальчишка подошел к камню не для того, чтобы залезть на него и прыгнуть, а просто-напросто посмотреть, как это другие делают. Толстому мальчишке в жирную голову не могла залететь мысль, что если он сюда пришел, то самому надо прыгать. А папа мальчишки фотографировал сына: как сын стоит по щиколотку в воде и смотрит на прыгающих пацанов. Папе тоже не приходило ничего в голову.

"И кем он вырастет? – скорбно думал Валерий Иванович. – Вот вам и рост благосостояния!"

Молодая женщина решительно вставала, надевала резиновую шапочку, оправляла купальник и, чувствуя на себе многие взгляды, шла к морю. Тысячелетний опыт предшественниц выработал в женщине милые повадки, пленительность жестов, когда она идет в воду, и руки ее так изломаны в локтях, чтобы не задевать бедер, и вся она целомудренно вроде бы защищается от близкой волны, ибо волна эта сейчас будет нескромно обнимать и колыхать. И вот женщина, вроде бы защищаясь от волны, кокетничая с ней, играя страх перед ней и сознавая завлекательность для других ее игры с волной, наконец входит в море и плывет. И часто плывет далеко, безмятежно, без страха.

"Вам хорошо, у вас жировая прокладка сохраняет тепло в организме", – думал Валерий Иванович. И еще он много размышлял о своем детстве и неполучившемся семействе, в котором рос. В предвоенные годы – в детстве – сосиска на обед была радостью. И он точно помнил, что, как диккенсовский мальчишка, стоял возле кондитерских и булочных и глядел на пирожные, на крендели. И у матери не было денег купить ему вкусненького. Слезы щипали глаза Валерия Ивановича, когда он вспоминал такие детали своей биографии.

"Да, – думал он, – я пережил много тяжелого, много!.. И вот у меня теперь много денег, и я живу на курорте… А надо ли мне это? – задавал он себе вопрос. – Может, я хуже стал? Но ведь то, что я могу себе позволить сегодня, – это я сам заработал, я учился, мыкался по общежитиям, недоедал, учебников не было, ерунду в учебниках писали, сам, своей интуицией правду находил; учителя спеклись и сгинули, а я вот живу, отделом целым командую, уважают меня, сочувствуют…" И ему очень странно было вдруг вспоминать, что от него ушла жена. И он даже весь вздрагивал. Покидал пляж, покупал вино и валялся на кровати, читал газеты и "Технику молодежи".

Старуха-хозяйка удивлялась жильцу, беспокоилась о его здоровье.

– Ты вставай раненько, с солнышком, – твердила старуха. – Тогда и веселее станет…

"Она, конечно, права, – думал Валерий Иванович. – Надо вставать рано, делать гимнастику… В здоровом теле здоровый дух… Надо взять себя в руки и не сторониться людей. Все это ерунда в конце концов…" Ему казалось, что он рассыпался на составные элементы. И он понимал, что надо сперва собрать в железный кулак волю, а потом с помощью воли собрать свои составные элементы.

И однажды он попросил хозяйку разбудить его возможно раньше. Получилось так, что наутро пошел дождь, и Валерий Иванович проснулся рано сам.

Дождь шумел в эвкалиптах; земля, растительность – все вокруг пахло остро. Ясно было, что в ненастье никто не пойдет на пляж, и Валерий Иванович обрадовался этому. Он представил себе пустынность пляжа, шум дождя по волнам, мокрую гальку и ощущение морского простора. Он надел плавки, накинул на плечи тонкий резиновый плащ, замотал в полотенце зубную щетку, пасту, мыло. И, босой, в рассветном сумраке, пошел к морю, слушая сквозь тонкую резину плаща быстрые удары дождевых капель.

Палатки турбазы все были закрыты, никто не попался Валерию Ивановичу по дороге к сосновой роще. Только кипарисы сопровождали его, шагая по сторонам аллеи. Дождь все прибавлял силы, кипарисы почернели от влаги. По утрамбованному песку дорожки растекались лужи и ручейки.

Валерий Иванович миновал турбазу, прошел через калитку в ограде рощи и вступил под знаменитые пицундские сосны. Эти огромные, мощные, как бы очень сосредоточенные на своей внутренней, древесной жизни сосны растут по берегам мыса. Они очень старинные, ценные, и на каждом дереве прибита бирочка с номером.

Песок дорожки был густо усыпан хвоей, которая почернела от дождя и ласково пружинила под босыми ногами Валерия Ивановича. Скоро сосны расступились, открывая море, которое шумело рассерженно. Волны бежали к пляжу под острым углом, и каждая, споткнувшись подошвой о близкое дно, вырастала, дыбилась, вершина волны не могла удержаться и с грохотом летела на гальку, вороша и комкая ее.

Пляж, как и думал Валерий Иванович, оказался пустынным. Было зябко, даже холодно. И тускло. За дальним изгибом гористого берега вставало солнце, но не могло просветить густые тучи и дождевую мглу.

Не снимая плаща, Валерий Иванович вошел в прибойную пену, намочил зубную щетку и почистил зубы. Соленая вода, смешавшись со сладостью зубной пасты, приобрела отвратительный вкус. Валерий Иванович чертыхнулся. Затея идти на пляж показалась ему ребячеством. Ветер, сырой, полный дождевых капель и брызг, пронизывал. Лезть в мутные волны прибоя было боязно, но отступать тоже не хотелось, и он пошел в волны. Галька больно била по ногам, деревянная плавщина моталась на возмущенной воде, но, когда Валерий Иванович нырнул, ему сразу теплее стало и веселее.

Он отплыл метров пятьдесят осторожным брассом и оглянулся.

Возле маленькой кучки его одежды сидела мокрая собака и волновалась. Валерий Иванович приподнялся на волне и помахал собаке рукой, успокаивая ее. Он узнал черного хозяйского кобеля Барбоса.

Потом, когда Валерий Иванович вылез из воды, пес обрадовался ему, прыгал вокруг и сопроводил до шашлычной, где Валерий Иванович позавтракал, глядя на пустынный пляж. От купания настроение, конечно, улучшилось.

Валерий Иванович вспомнил последний приезд сюда, в Пицунду, и собаку Нейру. Вероятно, он вспомнил Нейру по ассоциации с черным Барбосом, которому бросал куски, а пес ловил их в воздухе.

Нейра была недавно родившей сукой. Пегая, с охотничьей внешностью. Наверное, ее держали хозяева для охоты на перепелок. Там, в Пицунде, охотятся на перепелок во время их сезонного перелета и держат собак для этого, хотя и не кормят их, и не следят за ними.

Нейра была обыкновенной собакой, счастливой своим материнством, тем, что отдыхающие щедро подкармливают ее – специально приносят вкусные куски. И полнота собачьего счастья отлично проявлялась, когда жарким полднем Нейра забиралась в тень пицундской сосны и блаженно лежала на боку, небрежно разбросав по теплой гальке свои собачьи груди. Она отдыхала и переваривала куски, чтобы побежать потом домой к малышам и вкусно покормить их.

Но у Нейры была одна странность. Если кто-нибудь бросал камушек, Нейра мгновенно просыпалась, вскакивала и ловила камушек пастью.

В великолепном прыжке летела она за камнем, с полной беззаветностью, как лучший вратарь мирового футбола.

Конечно, это происходило тогда, когда она понимала, что камень брошен для игры, добро, а не со злобой и не для того, чтобы сделать ей больно. В последнем случае она просто поджимала хвост и убегала, потому что нужна была детишкам, которые где-то там скулили в ее логове. Она отлично понимала свою необходимость для них и потому никогда даже не огрызалась – убегала от заварухи, и все.

Но если камень кидали для игры, она быстро входила в раж. Ей уже не оценить было – большой это камень или маленький. Она должна была его поймать, а ловить-то могла только зубами. И многие зубы Нейры были сломаны. Как у хорошего вратаря обязательно бывают не один раз поломаны кости.

Она могла часами прыгать и прыгать за каменьями, уже с пеной на бархатных губах и подвывая от усталости. Азарт сидел в ней с рождения, очевидно. Она не могла пропустить летящий камушек. А камушков на пляже миллион, и тех, кто имел охоту покидать их, – тоже, потому что видеть стремительное, азартное тело было интересно, развлекательно.

И Валерий Иванович, кидая из шашлычной черному Барбосу хлеб с маслом, вспоминал Нейру. А уже по ассоциации с Нейрой вспомнил, как пришел с женой к морю душным вечером, перед грозой. Пляж, как и теперь, был пустынным. И только бегала вдоль изгибов прибоя Нейра, кусала соленую пену, резвилась в одиночестве. Валерий Иванович позвал собаку и бросил камушек.

– Не надо, – сказала жена.

– Почему? – спросил он.

– Просто не надо, я очень прошу, – сказала жена. Она была тогда беременна, с дурной кожей, капризностью. Что-то шло не так, и она скоро выкинула. – Неужели ты не понимаешь: ей больно, она хватает камни голыми зубами!

– Ну, знаешь ли! – сказал Валерий Иванович, но сдержал нарастающее раздражение, потому что привык сдерживать его в отношениях с женой. – Не буду, если ты так считаешь.

Они вернулись домой, съели дыню и легли спать.

Далеко гремел гром.

Уже в темноте жена вдруг спросила:

– Валя, ты на самом деле думал, что я хотела стрелять в тебя из револьвера?

– Давай спать, – миролюбиво сказал Валерий Иванович.

Она засмеялась неприятно.

– Ты помнишь, как я пришла с револьвером и пулями?

– Конечно, помню, – сказал Валерий Иванович. – Давай спать.

– Я его в сумочке принесла, а патроны в носовом платке завернуты были, – с удовольствием вспомнила жена. – А мы с тобой накануне поссорились, ты меня выгнал, совсем мы тогда расстались, помнишь?

– Давай спать, – сказал Валерий Иванович.

– Я прихожу от тебя вся зареванная, а мама в трубе револьвер нашла, а за хранение оружия – тюрьма… Мама бледная, до смерти перепугалась… И патроны, много – целый платок! И зачем папка-покойник их прятал? Мама бледная и не знает: револьвер государству возвратить или выкинуть. Велела к тебе идти, а мы после ссоры расстались навек… Вот умора! Ты бы свое лицо видел, когда я пистоль вытащила!

Да, а когда она его вытаскивала, то спусковой крючок зацепился за сумочку и пуля жахнула в метре от Валерия Ивановича. Ясное дело, он обомлел… Час назад выставил девицу, оборвал наконец затянувшийся романчик, поверил в то, что они уже окончательно расстались, – и вдруг является с пистолетом… Выстрел в полном смысле разрядил обстановку, они потом хохотали долго, помирились, вместе топили "ТТ" в Фонтанке, а потом и поженились. Вот ведь как в жизни бывает…

Непогодило весь день, время тянулось бесконечно, хотя Валерий Иванович несколько раз спускался еще на пляж, купался в одиночестве и учил Барбоса ловить камни, но пес только хвост поджимал.

Вечером Валерий Иванович поинтересовался у хозяйки – не припомнит ли она собаку по кличке Нейра, пегую, которая потешала отдыхающих лет пять назад.

– Нет, милый, не припоминаю, – ответила старуха. – Я что дальше, то лучше помню.

Дождь выдохся наконец. В воздухе хорошо стало, легко. Могучее инжирное дерево тянуло над двориком корявые ветви, увитые виноградом. Виноградные кисти были в каплях влаги. Сумерки стеклянно густели, пора наставала идти в комнату, где ожидала Валерия Ивановича бутыль "Изабеллы" и "Техника молодежи". Но идти не хотелось. Тоска бессемейственности свирепела в нем к ночи. Он сел рядом с хозяйкой на ступеньках крыльца, спросил, чтобы поддержать разговор:

– А вот вы – русская. А вы давно на юге живете?

– С Черниговщины я, – сказала хозяйка, прислушиваясь к чему-то далекому, одной ей слышному. – Дубовые леса у нас. Без подлеска. Помню, девчонкой была – в лесу древесных лягушек били. Чтобы они дулю Богу не показывали. Вот тут турки жили когда-то, год и не запомню… Ничем турка не собьешь, когда он в мечети молится. А православному в храме голую девку покажи, он из храма за ней сразу побежит…

Черный кобель подошел к ним и лег перед крыльцом. Близко замирало, затихало море. Голоса же приезжих, их транзисторы слышались громче. По шоссе за домом проходили машины. И полоска высокой кукурузы, качаясь, уже сухо шуршала, как будто дождя и не было.

– Переселенцы мы, – сказала старуха. – Прабабка в сто лет померла, все о крепостном праве рассказывала… А меня как привезли – маленькую еще, – я все ждала: море-то, оно что такое? Соль-то дорога была… Ужасно дорога у нас на Черниговщине соль была. Думаю: и сколько это соли надо, чтобы целое море засолить?.. А в революцию опять турки вошли – хозяина моего побили крепко: кровью умылся… Вот и говорит мне: похорони здесь, в саду, чтобы не забыла сразу. Вон за инжиром и похоронила – сколько годков-то уже! Так тут и спит хозяин-то, черт бы его, непутевого, по шерсти погладил на том свете! Так мне косу драл…

– Чего вы, мать, – сказал Валерий Иванович, – о таких серьезных вещах рассказываете и черта поминаете!

Прожектора легли на море. Зыбкий свет просиял за пицундскими соснами. Они обрисовались на фоне моря. Гудел ночной самолет. Черный кобель спал на подсохшем песке под крыльцом.

Старуха поднялась и ушла без слов ночного привета, скрылась в сарайчике-пристройке. Валерий Иванович тоже пошел к себе в комнату, старательно думая об утре, когда ранние выстрелы охотников за перепелками разбудят его.

Звуки выстрелов будут катиться с гор пухлыми, зримыми шарами, и будут эти шары сонных выстрелов тихо шурхать в высохшей кукурузе…"