Никифор Матвеевич молча окинул взглядом белокурую девочку, с брезгливой гримаской смотревшую на него.
– Ай-ай, барышня! Видно, мужиков вы не знаете, что гнушаетесь ими, – произнёс он, укоризненно качая головою. – Мужика сторониться стыдно. Он и пашет, и жнёт, и молотит на вас. Вы, конечно, не знаете этого, а жаль... Такая барышня – и
Я взглянула на дядю. Он смотрел на меня печальными, скорбными глазами и не говорил ни слова. Только руки его были протянуты ко мне и в глазах было столько мольбы, что я не вынесла больше.
– Я остаюсь! Я остаюсь с вами! – вскричала я, не помня себя, обнимая зараз и дядю, и Жюли, и Ниночку, и Толю. – Я остаюсь! – рыдала я. – Я здесь нужнее... да, да, нужнее. И Жюли я нужна, и Толе, и всем... Прости, прости меня, Анна!
Молоденькая графиня приблизилась ко мне, обняла меня, и её прекрасные глаза светились.
тихо шепнула, наклонившись в сторону Жюли:
– Не волнуйтесь, пожалуйста, я тоже не буду кушать.
– Отвяжитесь! – буркнула она чуть слышно, но с ещё большим выражением злобы и ненависти в глазах
ые, как у голодного волчонка, которого затравили охотники... Точно я была её давнишним и злейшим врагом, которого она ненавидела всей душой. Вот что выражали чёрные глаза горбатой девочки...
Когда подали сладкое – что-то красивое, розовое и пышное, в виде башенки, на большом фарфоровом блюде, – тётя Нелли повернула к лакею своё холодное красивое лицо и проговорила строго:
– Старшая барышня сегодня без пирожного.
Я взглянула на горбунью. Её глаза загорелись злыми огоньками, и без того бледное лицо побледнело ещё больше.
Матильда Францевна положила мне на тарелку кусочек пышной розовой башенки, но есть сладкое я не могла, потому что в упор на меня с завистью и злобой смотрели два жадных чёрных глаза.
Мне показалось невозможным есть свою порцию, когда моя соседка была лишена сладкого, и я решительно отодвинула от себя тарелку и
так трезвонить. Нечего на ни в чём не повинных вещах показывать свой прелестный характер. Когда-нибудь оборвёшь звонок. Злючка!
Я взглянула на горбунью. Я была уверена, что она покраснеет, смутится, что на глаза её набегут слёзы. Но ничуть не бывало! Она с самым равнодушным видом подошла к матери и поцеловала у неё руку, потом направилась к отцу и чмокнула его кое-как в щёку. С братьями, сестрой и гувернанткой она и не думала здороваться. Меня как бы не заметила совсем.
– Жюли! – обратился к горбатой девочке дядя, как только она уселась на незанятое место по соседству со мною. – Разве ты не видишь, что у нас гостья? Поздоровайся же с Леной. Она твоя кузина.
Маленькая горбунья подняла глаза от тарелки с супом, за который она принялась было с большою жадностью, и посмотрела на меня как-то боком, вскользь.
Господи! Что за глаза это были! Злые, ненавидящие, угрожающие, суровые
Бедная, бедная девочка! Так вот почему у неё такое измученное бледное личико, такая жалкая обезображенная фигурка!
Мне стало до слёз жалко её. Покойная мамочка учила меня постоянно любить и жалеть калек, обиженных судьбою. Но, очевидно, никто, кроме меня, не жалел маленькую горбунью. По крайней мере, Матильда Францевна окинула её с головы до ног сердитым взглядом и спросила, ехидно поджимая свои синие губы:
– Опять изволили быть наказаны?
А тётя Нелли вскользь взглянула на горбунью и бросила мимоходом:
– Сегодня опять без пирожного. И в последний раз запрещаю тебе
– Никто и не думал меня пускать. Вот смешная девочка! Я сам пошёл. Бавария уснула, сидя у моей постели, а я к тебе... Ты не думай... Ведь со мной часто это случается. Вдруг голова закружится, и – бух! Я люблю, когда со мною это бывает. Тогда Бавария пугается, бегает и плачет. Я люблю, когда она пугается и плачет, потому что тогда ей больно и страшно. Я её ненавижу, Баварию, да! А тебя... тебя... – Тут шёпот оборвался разом, и вмиг две маленькие захолодевшие ручонки обвили мою шею, и Толя, тихо всхлипывая и прижимаясь ко мне, зашептал мне на ухо: – Леночка! Милая! Добрая! Хорошая! Прости ты меня, ради Бога... Я был злой, нехороший мальчишка. Я тебя дразнил. Помнишь? Ах, Леночка! А теперь, когда тебя мамзелька выдрать хотела, я разом понял, что ты хорошая и ни в чём не виновата. И так мне жалко тебя стало, бедную сиротку! – Тут Толя ещё крепче обнял меня и разрыдался навзрыд.
Я нежно обвила рукою его белокурую головку, посадила его к себе на колени, прижала к груди. Что-то хорошее, светлое, радостное наполнило мою душу. Вдруг всё стало так легко и отрадно в ней. Мне казалось, что сама мамочка посылает мне моего нового маленького друга. Я так хотела сблизиться с кем-нибудь из детей Икониных, но в ответ от них получала одни только насмешки и брань. Я охотно бы всё простила Жюли и подружилась с нею, но она оттолкнула меня, а этот маленький болезненный мальчик сам пожелал приласкать меня. Милый, дорогой Толя! Спасибо тебе за твою ласку! Как я буду любить тебя, мой дорогой, милый!
А белокуренький мальчик говорил между тем:
– Ты прости мне, Леночка... всё, всё... Я хоть больной и припадочный, а всё же добрее их всех, да, да! Кушай колбасу, Леночка, ты голодна. Непременно кушай, а то я буду думать, что ты всё ещё сердишься на меня!
– Да, да, я буду кушать, милый, милый Толя!
И тут же, чтобы сделать ему удовольствие, я разделила пополам жирную, сочную ливерную колбасу, одну половину отдала Толе, а за другую принялась сама.
В жизни моей никогда не ела я ничего вкуснее!
немецкие диктанты. Не знаю, что побудило Иконину-вторую совершить такой нечестный, неблагородный поступок, но тем не менее она совершила его и должна быть наказана! Она – воровка!
Воровка!.. Боже мой! Мамочка моя! Слышишь ли ты это?
с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил.
– Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! О злая, негодная девчонка! Безжалостное, бессердечное, жестокое существо! Сжечь мою книжку! Мою ни в чём не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи!
И она трясла меня всё сильнее и сильнее, в то время как щёки её стали красными и глаза округлились и сделались совсем такими же, как были у погибшего Фильки. Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чём дело.
Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос:
– Это воровка! Она маленькая воровка, дети! Сторонитесь её! Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала
Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе!
И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками.
Только и слышны были между взрывами слёз и всхлипываний одни и те же восклицания отчаяния и горя:
– Моя книжка... красная книжка!.. Подарок Софи, моей бедной единственной покойной Софи!
Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею.
Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись её руки своею, прошептала:
– Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что... что... я так раскаиваюсь...
Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила её, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила
