Между тем разливанье чая кончилось, и Цецилия вышла с молодыми девушками на широкий балкон. Там сияла всеми своими созвездиями великолепная майская ночь. Недавно позеленевшие липы перед балконом шумели так тихо, так созвучно-печально, так таинственно, как будто бы они стояли не на Тверском бульваре, а в свободном просторе девственной пустыни. Цецилия оперлась на чугунную решетку и задумалась Бог весть о чем.
Она взглянула кругом на эту скромную, целомудренную комнату, которую должна была завтра покинуть навсегда, и темно поняла многое в эту минуту. Все ее детское, ясное, ею так гордо презренное спокойствие мелькнуло вдруг перед ней, как бесценный, потерянный клад. У нее лежал камень на груди. Она старалась утешиться, исчисляя себе сызнова все достоинства Дмитрия, все поруки ее будущего счастия; но теперь они как-то не приходили ей на ум. Больнее и больнее стесняла душу бессмысленная боязнь, загадочное горе.
Дмитрий был очень хорош собою, чрезвычайно соmme il faut и совершенно образован и умен. Он ей иначе казаться не мог: она, прожившая весь свой век в этой всеобщей атмосфере пошлости, не могла быть поражена пошлостью Ивачинского, точно так же, как бедный артельщик, не выходящий из грязной мастерской, не может замечать тяжкой духоты своего жилья. Да не легко и женщине с более обширными понятиями скоро разгадать посредственный ум среди условной образованности общества.
Своей мрачною бездной сияло странно ночное небо над этой суматохой; как-то дерзко звучали в темной беспредельности эти речи салонов, эти пустые слова; как-то грешно и святотатственно шумел светский, ложный, цивилизированный быт в Божьем свободном просторе.
И неведомо приду я
С дивным сном к тебе в тиши;
Тайной силой поцелуя
Цепь сниму с твоей души,
Чтоб взнеслось святое пенье,
И повеял фимиам,
И зажглось богослуженье
Вновь в тебе, безмолвный храм.
Та узница людского края,
Та жертва жалкой суеты,
Обычая раба слепая,
Та малодушная - не ты.
Тебя они сковали с детства,
Твой вольный спеленали ум,
Лишили вечного наследства:
Свободы чувств и царства дум.
Вообще в собраниях светских не любят говорить о каком-нибудь разврате, вероятно, по той же причине, по которой в старинные времена не любили упоминать о черте, опасаясь его присутствия.
И притом, в аристократическом, образованном мире все угловатое так оглажено, все резкое так притуплено, на каждое уродливое и гнусное дело есть такие пристойные слова и названия, все так умно устроено для большего удобства, что всякий срам среди этих превосходных условий катится как по маслу, без затруднения и шума.
. Ее душа была так обделана, ее понятия так перепутаны, ее способности так переобразованы и изувечены неутомимым воспитанием, что всякий жизненный вопрос затруднял и стращал ее.
И ныне она, осьмнадцатилетняя, так привыкла к своему умственному корсету, что не чувствовала его на себе более своего шелкового, который снимала только на ночь.